У осени грустное лицо

Виталий Кузьмин
Виталий КУЗЬМИН
У осени грустное лицо

* * *


 В тот миг мне казалось, что времени больше не существует. Оно, настолько осязаемое до того, неумолимо тикающее вперёд и напоминающее о себе непрестанно, с каждым «тцыньк» секундной стрелки, обегающей циферблат со швейцарской точностью, теперь стало ничем. Его медитативные шорохи, торопящие вдаль, словно и не звучавшие вовсе, вот так перестали жить, истекли ли, умолкли... и тишина, не заполняемая ничем, воцарилась в мире. Это был мой Мир, на него смотрел я, его вбирал всеми лёгкими и всем своим существом и отторгал обратно я — я, и никто другой дышал им... Кристаллы всех веществ, зыбко парившие в воздухе и сотрясаемые моим прерывистым дыханием, сбившимся от быстрой ходьбы, в звенящем страхе замерли вместе с секундой-временем, и я теперь пробирался вперёд сквозь них. Полы плаща растрепались, шлейка его расстегнулась, запутавшись в складках изнанки, и свежий, бодрящий осенний воздух, стелившийся по тропе, проникал под одежду... Я уже бежал, я боялся не догнать её, боялся потерять. Я знал, что не найдя её, буду мучаться и никогда не позабуду потери, а невысказанная боль и щемящее чувство чего-то несвершившегося, но бывшего в одном лишь шаге от протянутых рук — просто распахни ладони — не отпустят меня до скончания веков... Век... что такое век? Неумолимое кончание ста лет, извечная астрономическая закономерность овальных орбит планет вокруг одного видимого светила — то приблизит, то отдалит, или, быть может, невидимых сиял вокруг одной вселенной? Кто даст ответ? Кто испил несколько веков, терзаясь без сна, не смыкая глаз, потирая онемевшие пролежни спины и затёртые бессонные веки до синяков? Век первый хороводил меня в потерянном танце: то было нерастраченное детство, потерянная юность, но обретённая печаль. Век второй кружил голову, соблазняя страстями, но не давая напиться их букетом сполна, оставляя порою неприятное послевкусие или приторный аромат, которого я и не испивал вовсе, но подарил романтику и особую страсть к жизни, не подчинявшейся никакому времени, вкус той страсти обманчив — он пряный и горький! Век третий, подоспевший сегодня, таил неизвестность, и мне хотелось, не искушая себя, кончить его здесь и сейчас. Взяв с собой печаль первого века и романтику второго и встав на ноги, свежий ветер поздней осени, торжественно разлившейся по миру, понёс меня, вопреки моим желаниям, в место, где суждено было расстаться с сонмом моих веков, и я знал это подспудно, я жаждал этого сам: время, сдвинься, ты не имеешь смысла, если я не движусь в тебе. Орбиты планет, подчините меня своему извечному ритму, ведь даже Солнце — о, великое Солнце! — устав, стареет... я желаю себе разменять век третий, трёхсотый, мне не нужен беспощадный дар остановившейся секундной стрелки! Молю!!!

 Алхимия заклинания слов, такая простая, но почему-то такая бессильная перед нечто высшим, чему покоряется даже триллион лет горящего гелия, порождающего в доли секунды всю химию и математику материи и пробуждающего саму жизнь, всегда была недосягаема и непостижима для меня. В пронизавших пространство лучах и их перекрестиях я неизменно двигался в пустотах, не сталкиваясь ни с чем... чей это подарок? Какая колдунья, вставшая при рождении возле колыбели, или какая повивальная бабка у изголовья... кто... кто нашептал несказанные слова, зерном-семенем павшие в душу мою? Кого благодарить за бесполезный подарок вечной и нерастраченной молодости, простёршейся сквозь мириады лет, за остановившийся дождь, обмершие на лету в сонном вздохе осенние листья, за поглощённые в лужах отблески фонарных столбов и блики сотни огней иллюминации вечернего города, за закипевший, взорвавшийся и застывший всполох электричества в клубках проводов трамвайной дороги, за накативший издали гром металлического состава, неумолимо несущегося по двум дугам стальных нитей...

 В самых уютных уголках своего внутреннего мира, возведённого наперекор всем векам и их вкусам, мне мечталось о вещах простых: и материальных и неосязаемых — то было создание, родственное и будто бы отлитое из цельной оболочки меня, но и... непохожее вовсе. Оно наполняло собой уголки моего мира, но от этого не становилось теснее. Мы согревали друг друга. Иногда мы молчали. А иногда и не слышали друг друга, но всегда смотрели из-под одеяла на мир, даже если там ещё не рассвело и не звенел будильник. А иногда, в своей яви, мы летали куда-то, где мир точно так же замирал, но мы были вместе. Это существо, быть может, и безымянное, словно что-то утерянное во мне, но собранное и воссозданное целиком и отдельно, манило, и я не мог существовать как некогда: меня теснило и сдавливало собственное дыхание, к глазам подступала тяжёлая вода, закладывая уши, и сознание разрывало изнутри. Если я долго не видел существо, если оно не являлось, то что-то в венах обрывалось, холодя, и уходило прочь через сердце, а я со стиснутыми зубами, раненым валялся на полу... самое болезное — когда покидает из сердца, самое неприятное — когда потом заживает, а рубец сушит и саднит. Тогда эластика нервов сдаёт и сохнет. Я не хочу терять своё существо где-то за пределами своего мира или где-то в других веках... и не пожелаю того никому! Век, разменяйся, сдвинься, сойди к концу! Ну сделай хоть что-нибудь!

 Я увидел её случайно. Мне кажется, она не заметила меня... лишь немного вздрогнула и чуть повернула голову в мою сторону. Она была растеряна, задумчива, я знаю, я почувствовал... она словно что-то уже давно пытливо искала, не в силах свыкнуться с тщетностью попыток. Она устала. Конечно, она устала. Блики вечера играли на профиле её лица, гладили волосы, и те будто плясали. Луковица рыжей головки, с взлохмаченными локонами, озарёнными всполохами сумерек, выделяла её из толпы. Я никогда не видел толпы, лишь ясный или туманный движущийся контур. Увидеть вдруг... вдруг... это было так неожиданно...

 Прожив несколько веков, теряешь счёт годам, сбиваешься с темпа, заданного сердцем при рождении... но ритм не смолкает никогда. Я бы мог рассказать удивительные истории крестовых походов, вспомнить позабытые интриги великих княгинь или поведать канувшие в лету благородные истории императорского двора, но я всё позабыл. Это осталось где-то там, в жизни истекших веков — вроде бы так давно, но так недавно... Вселенская тоска, а вовсе не благая грусть может охватить меня, если вспомню я те истории, давно похороненные на скрижалях памяти людской и в пеплах библиотек...

 Хотя нет, она знала, что я рядом и вижу её. Она улыбнулась. Вот просто так... улыбнулась... и мир понёсся дальше. Но он уже не мог быть прежним...

 С тех пор я бродил тропами нехожеными, вглядывался в каждую тень, но не находил подобия. Подобие чему искал я? Подобие отзвуку, от которого крошится даже басистый хрусталь... подобие созвучию, от которого в стройный ряд выстраиваются брызги того надтреснувшего хрусталя, подобие созиданию, в котором зарождается великое продолжение... — с тех самых пор мне захотелось уйти, вручив искру, пылающую в осколках тающей души, новому началу, в веках которого всё будет лучше, а после этого почить на заре осенью... туманной и свежей заре, когда заводят редкие песни-псалмы дивные птицы, вернувшиеся с юга... только тогда... тогда не страшно... тогда будет можно...

 Бессонница столетий не щадила меня, одаривала лишь урывками забытья, и даже таким щедротам я был благодарен. Исторические эпохи и людские лица — то щедрые, то хитрые, то боязные, то весёлые — разные — сменяли в размеренной закономерности семилетий друг друга, и я привыкал к этому, принимал и отпускал, встречал и провожал, на место одного полусна и полу-образа приходило другое, заполняя кратковременный пробел и укореняясь заново, чтобы потом отмирать: иногда мучительно, иногда — решительно. Тогда я научился закрывать глаза, но я не умел закрывать сердце, и оно болело... зажимая его руками я ощущал жар, но никогда не испытывал истощения — вскрытые вены сосали жизнь прошлых веков, и те щедро опаивали её. Я знал многих, мучительно или сладостно павших от этого горячего опиума и не поднявшихся более, я мог протянуть им руку, но они держали обоими своё сердце... а иные просто не видели, не в силах раскрыть глаза, и молчаливо погружались в прошлые века... я помню всех... они тянутся ко мне при каждом воспоминании, их лица обращаются ко мне, становясь живыми, глаза с угасшими зрачками и радужными молниями былой жизни на мгновение вспыхивают, губы шевелятся, словно спросонок, а потом всё оплывает в неотчетливое, коричневое пятно... я хочу стать таким же — дремлющим безгласным преданием, погребённым в истории, но хранимым в памяти, быть может, лишь одного человека — того, кого я осыплю осколками хрусталя.

 Я увидел и узнал тогда в ней тот мир и то существо, которое заботливо взрастил ещё в детстве. Каждую ночь на моей подушке, рядом покоилось оно. Теперь же не игрушка, не сон — Она! — явственно ступала в абрисе неясной толпы. Ошеломлённый внезапностью и необъяснимой приятной взволнованностью, я разомкнул губы, чтобы вобрать воздух, но в ту же секунду устрашился собственного голоса, который ещё не прозвучал... что я мог произнести? Какую нелепость? Я понимал: между нами стоит время... А рыжая луковичка волос растворилась в толпе, но я знал, что на свете уже рождён иной человек. Так началась новая эпоха — эпоха Надежды.


* * *


 Когда-то, давным-давно, когда не кончалось детство, седовласая старушка, умудрённая временами, говорила мне: «Жизнь никогда не проходит мимо...» Мне казалось, что есть у той фразы продолжение, но я не осмелился спросить о том. После первого века своего Торжества я даже не вспоминал об этом, на пороге второго тревожные отголоски нечто неясного несколько раз постучались ко мне, и вот тогда я задумался, что мог не успеть чего-то сделать... или не смочь... я попробовал корить себя за свершившиеся упущения, но затем осознал, что не упустил ни единой мелочи, что всё бывает вовремя и, как ни странно, порою тогда, когда этого не ждёшь, или уже не хочешь, или... забыл. Я возлюбил с новой силой свою жизнь и сам себя назвал «оптимистом» и «романтиком», но ничего оптимистичного и романтичного в холоде тех веков, сковавших меня, на самом деле не было. Забыть про леденящую пустоту вырванных у времени лет невозможно, их можно лишь мысленно перековать, переложить, перетрясти, на время загнать вглубь сна и безмятежности, но истинный диалог со временем не отсрочишь... мне же удалось остановить время. С тех самых пор, как я впервые увидел её, я понял, что буду ждать в начале рассвета, на исходе заката, но солнце мы увидим вдвоём! Её столетия ещё не сравнялись с моими, она была молодой девочкой, а я — не лукавя — старцем, состарившим самого себя в жерновах столетий. Я так мечтал повернуть время вспять, а оно попросту остановилось, ожидая её. Такой подарок циферблата! И мне — мне! — а не Солнцу мечтать о подобном! Не знаю, где и как мы встретимся вновь, но рыжую луковицу волос я никогда не потеряю, ведь «Жизнь никогда не проходит мимо»!


* * *


 Для себя я окрестил её просто: «Надежда», хотя до этого звалась она «существом из моего уютного мира»... теперь это существо, словно взращенный фантом, сладострастной пыткой бередила мой разум...


* * *


 Я закутывался в расстегнувшуюся и порванную на ветру материю плаща, брёл вперёд, ведомый голосом осени... вокруг повисли листья, не в силах скользить по воздуху, фонтаны брызг падающего дождя, избивающие асфальтовые лужи города, застыли дивными воронками. Из глубины аллеи тёмного парка выезжал трамвай, озаряя перед собой две натянутые параллельные нитки, повстречаться которым суждено на горизонте. Я чувствовал, что в трамвае едет Надежда...

 Добежать до следующей остановки трамвая... успеть... путается плащ, и я срываю его себя... он неуклюжей паклей зависает в воздухе и останавливается в танце падения... время неизменно стоит, нет прежних «тцыньк» секундной стрелки, обегающей циферблат. Есть только трамвай, неумолимо гудящий вдали, и нити его ведут к остановке. На ней суждено встретиться мне с Надеждой... будет ли то рыжая луковичка волос, или седая степенная чёлка, я не знаю, ведь время остановилось давно, но шум приближающимся набатом ревёт мне в уши: «Сейчас». Я стараюсь перекричать: «Что?». Время вторит мне: «Сейчас!». Я не спорю, я сам понимаю, что это — сейчас.

 Пробегая этот путь, несмотря на замершее время и оцепеневшее пространство, мысли обрывками лезут в голову, и я на бегу, не снижая скорости, — иначе не успею, упущу — смахиваю их... они падают в лужи и становятся каплями, достигнувшими водной глади и станцевавшими на ней последние «па»... больше ничто не имеет значение, кроме того, что «сейчас есть я» — и в этом моё Счастье!

 Я счастлив!

 Больше нет тех эпох, удерживавших меня, больше нет тех столетий, связывавших меня и людей! Необыкновенно легко, я даже не чувствую, идёт ли дождь, падают ли листья, шуршат ли деревья, поёт ли запевала-осень... Так не было никогда, и так стало сейчас!

 Трамвай обгоняет меня, и в абрисе его светлых окошек я вижу почти пустой салон с несколькими людьми. Так быстро движется состав из двух вагонов, мелькают окна: то жёлтый, то белый прямоугольник стекла... мельтешат... за ними маячат нерезкие фигуры пассажиров и причудливо кривятся отброшенные от них тени... в последнем вагоне я узнаю рыжую луковичку волос, она почти не изменилась — задорная, растрёпанная, живая, словно источающая аромат жизни в окружающий вакуум мироздания. Но это уже взрослая девушка. Она смотрит на меня немного удивлённо, прижавшись руками к стеклу и прислонив их с двух сторон к лицу, чтобы можно было разглядеть во внешней темноте парка того, кто счастливо мчится в апорт за трамваем. По её глазам задорно пробегают флуоресцирующие отблески огней. Мы встречаемся взглядами, и я вижу, что по лицу её почему-то текут слёзы, она аккуратно смахивает их руками, и я понимаю, что это струится дождь по стеклу... и вдруг слышу привычное «тцыньк» — так неумолимо пошло время, спеша к концу. Девушка провожает меня взглядом, и по губам её я читаю: «Я ждала тебя»!

 Я вскакиваю на подножку последнего вагона и с лёгкостью запрыгиваю в салон. Недовольные пассажиры отряхиваются от брызг дождя, принесённых мною из темноты улицы, а она смеётся и смотрит на меня... её волосы и одежда сухие, она словно укутана жёлтыми и оранжевыми листьями. Интерес пассажиров ко мне угасает, двери закрываются, и я понимаю, что успел... время ожидало меня!

 Я сижу. Она сидит. Мы сидим. Словно никого, кроме нас, мчащихся в грохочущем составе, и нет. Я смотрю на неё, она, вполоборота — на меня. Взглядом притягиваю к себе её взлохмаченную чёлку, такую знакомую сотни миллионов лет, и нежно целую. Она кокетливо морщится, молчит, и лишь глаза её подсказывают ответ на вопрос, не заданный нами друг другу: «Ты?» — «Я!». Вопроса даже нет, невысказанное слово повисло где-то... Это не слово. Знак. Он между нами. Он сближает... Трамвай делает ленивую остановку и лениво высаживает людей. Двери снова закрываются, отделяя от нас ропщущую мелодию непрестанного дождя, моросящего снаружи. Мы едем к конечной остановке. В мерной череде «тук-тук» железных ободков колёс по стальным стыкам двух параллельных нитей выводится длинная песнь, извечно звучавшая внутри. Слов песни той нет. Есть поэтика осени, лирика межсезонья, и мы вдыхаем её свежесть ноздрями, ощущаем лёгкими, разливаем в венах.

 Она не отводит глаз, она гипнотизирует, но не держит. Я сам стремился к ней. Она сама искала меня. Не тороплю счастье, не делаю движений, не в силах потревожить или вспугнуть то, что стало явью — встреча Надежды и меня, встреча меня и Надежды. Я рассматриваю её лицо, обегая взглядом такие знакомые черты, грезившиеся доселе и уже знакомые: мягкий овал лица, бархат кожи, тонкие брови, спрятавшиеся на высоком лбе за травинками красных волос, кроткий, задумчивый взгляд и таящиеся искорки моей Надежды — она немного загадочна, но так понятна... не вывести формулы той геометрии, не осязать шёлка той неги, разлитой на лице... Она по-прежнему молчит, смотрит на меня прямо и смело, лёгкое любопытство скользит по её лицу... она приоткрывает губы:

 — Ты промок? — читаю я немой вопрос.

 — Нет...

 — Ты озяб?

 — Нет!

 Она думает обо мне, это так необычно, когда думают... обо мне, ведь это значит, что она видит меня... впервые за многие века.

 — Ты, ты, правда, видишь меня? — задаю я нелепый для неё вопрос и вижу, как она немного теряется, не в силах объяснить нечто большее, не вложенное в меня с рождения, но тихо шевелит губами в ответ:

 — Всегда...

 Всегда. Что всегда? — думается мне. Она, словно прочитав мысли, добавляет:

 — ...вижу.

 Я понимаю, что говорит она губами. Я постигаю, что она нема... по-человечески нема.

 Не размыкая уст, она шепчет:

 — Я всегда молчала...

 Я знаю, что это неправда, она всегда кричала, кричала до онемения гортани.

 — Не правда, — не соглашаюсь я, — голос твой звучал с момента, когда реки потекли по земле.

 Она то ли соглашается, то ли нет, и мне кажется, что знает она обо мне больше, чем я шептал своему Миру в любом сне, в любом несказанном слове.

 — Как звать тебя? Надежда? — любовно произношу её вымышленное имя.

 —Осень, — скромно улыбается та.

 — Ты пришла?

 — Нет, я всегда была. Это ты догнал меня.

 — Ты не спешишь?

 — Никогда, — соглашается она.

 — Мне надо сказать тебе многое, — начинаю я свою исповедь.

 — Ничего не говори. Слушай, — робко перебивает она, и мы молчим.

 Я слышу, как ветер робко трётся об окна вагона, как шуршат под колёсами трамвая мокрые листья, упавшие на рельсы, деревья вторят им, а почва захлёбывается опрокинутым дождём. Я понимаю, что и в мире её есть нечто незаполненное и бредущее по земле, по кому тоскует сердце её и кому вторят волосы непокрытой головы — огненной луковички...

 Мы едем, и путь не кончается. За окном проносятся близкие тени ветвей, постукивая по стеклу и заглядываясь на нас, но расступаются, и мы прорезаем пустоту вечернего парка. Безлюдно. Лёгкий пар дыхания сочится из губ и ноздрей, увлажнённые глаза с искорками у переносицы отражают нас друг в друге. Мир реален, наполнен запахами, застлан торжеством засыпающего века... разменять его я мечтал именно так.

 Где-то там, на последней остановке, я знаю, мы выйдем и побредём в мягкую пелену осени. Она поведёт меня, не оборачиваясь, в молчании. Я побреду за ней.

 Вагон замирает на цыпочках, столкнувшись с вагоном, двери распахиваются в мир, за которым маршрут пойдёт вспять. Я могу вернуться, могу вовсе не выходить, кружиться по закольцованному мебиусу рельс, словно внутри утробы слушать музыку дождя и стёкол, соприкасающихся друг с другом, но свежий воздух, догнавший в неравном состязании замерший состав, выносит её волосы туда, где затухает свет фар трамвая и занимаются огнём шары вечерних лун, выводя на мокрой земле яркие силуэты потухших листьев...

 — Тебе нравится шуршать листьями? — в непостижимом танце робко ступает она в вечер.

 Я молчу и тоже выхожу. Она не ждёт ответа. Это не вопрос. Она уже знает, что «да»!

 — Листья красиво шуршат, — соглашаюсь я.

 Мы растворяемся в лунах, которые влекут её и меня...


* * *


 Он шёл за лёгким платьем, обтянувшим силуэт хрупкой фигуры. И она плыла рядом. Тёплая ладонь её руки слилась с его ладонью. В тишине ста лет, застывшей в циферблате спящих стрелок часов, небо дарило земле серебро взошедшей Луны.

 Волосы её были покрыты лёгким инеем, а с ресниц лился тёплый дождь.

 Их и не существовало вовсе — две фигуры, ставшие одной. Хрусталь брызг падал с неба, застывая на их плечах.

 Он сказал:

 — Как спокойно поют птицы.

 Она кивнула.

 Не об этом ли он мечтал? Не о нескончаемой ли сонате голосов леса и полей, стройным рядом заведённой и вторимой в начале начал плывущими по своду небес реками и успокоившимися в их отражениях озёрами? Не на этот ли мир взирал он из-под покрывал? Осень шёпотом вела вечную песнь, кочевую мелодику межсезонья, и он шёл с ней рука об руку, не в силах отстать от аккорда взятого торжественного «до». В истоках кристально прозрачных родников мир являлся таким, каким придумала создать его круговерть напева дитя в колыбели.

 Осень возгоралась на горизонте малиновыми огнищами озябшего сухостоя, согревавшего воздух. Не то дым — дымка — стелилась по травам, струилась по лесам, сочилась по соцветиям костров.

 Милая девочка из снов, робкое дитя, прятавшееся в толпе, обходило свои владения, устами прикладываясь к поздним цветам. Те согласно кивали, вторили песне природы, и иссыхали на каждом рассвете, осыпая землю бумагой пёстрых лепестков.

 Он хотел подарить миллионы брызг прочного, но трепетно-тонкого хрусталя звонкому голосу нового дитя, поющего песнь в веках о нём и о ней. Она мечтала одарить их обоих счастьем новой надежды. Они всегда существовали рядом, в течении прохлады веков и в каскаде зноя водопадов.

 «Жизнь никогда не проходит мимо...» — он знал, что продолжение жизни таится в самой жизни. И ещё миллионы и миллионы нескончаемых лет он по всему миру разбрасывал осколки звонких голосов хрусталя. После этого он мог покойно умереть на заре осенью... туманной и свежей заре, когда заводят редкие песни-псалмы дивные птицы, вернувшиеся с юга... только тогда... тогда не страшно... тогда будет можно...

 22—23 ноября 2005 года