Ссарц - повесть. Часть первая

Михаил Ферумов
Ссарц - повесть.
Часть первая: о том, кем он был, как он прозрел, встал и пошёл.
 
 Его звали Тассил. Его поле было затеряно меж старых скал, которые боги давным-давно нарекли "Оюпр-ат-Осс". Государство и поколение живших в нём царей и рабов, которое подарило этим скалам столь необычное название, минуло и осталось уже так далеко в глубине нескончаемых веков, что не только стёрся из памяти людей язык, на котором это название что-то значило, но даже сами горы обратились в одни только крошащиеся от ветра, дождей и снега скалы. Они были невысокие, некогда острые их пики отупели, как давно не вынимаемые из ножен мечи местных воинов; а вид их был уже вовсе не грозный и не страшный, каким он ещё сохранялся в памяти прадедов Тассила, начавших меж их подножьями разводить овец и пытаться вести мирный образ жизни.
 В детстве Тассил грустил о том, что даже самая высокая из скал не возвышается над полем больше, чем на несколько десятков метров. Грустил он и том, что с её истоптанной тысячами сандалий вершины едва можно рассмотреть другой конец поля, где на опушке небольшого кипарисового леса, между рекой Глойей и огромным гладким Камнем Пророчеств, стоял городок Жэас, столица окрестных земель, которым римские картографы, лишь изредка добиравшиеся в столь далёкие от Вечного города страны, дали имя "Дапассия". Тассил, в отличие от своих детей, ещё мог назвать примерное количество дюжин лет, за которым, как он говорил, крылось прежнее, "настоящее" имя его земли и его народа, но само это имя он теперь тоже не помнил. Маленькое царство, незаметно для своих собственных жителей, стало тем, чем его видели другие - неимоверно далёкой от Рима страной с бездушным и почти ничего не значащим словом Дапассия, которое должно было теперь олицетворять место, где они жили. Старики печалились из-за утраты самобытности и памяти о былых эпохах неизвестности, которая прятала их от империи, а империю от них. Те же, что были помоложе, относились равнодушно, поскольку их больше заботило не то, как называется их родина, именем которой всё равно никогда не назовут ни одни легион, а то, в каком из строёв этого легиона придётся им служить, когда ради новой земли, богатств и славы их семьи прикажут им отправиться в римскую армию… Это было подобие обычая: каждая семья, имевшая трёх сыновей и более, отдавала одного в услужение местному царю; второго сохраняла за собой как продолжателя рода и будущего кормильца для стариков; а младшего с благословления оракула отправляла к границам римской земли. Там он как наёмник начинал свою службу во имя идеалов, которые не поймёт даже тогда, когда какой-нибудь германец в заснеженных лесах между Рейном и Дунаем сокрушит его щит и отправит к праотцам, уже давно ждущим в цветущих Садах Каллефры - загробном мире, в который верили дапассийцы.
 Из десятков жителей Дапассии, каждый год уходивших в римские земли, лишь редкие единицы возвращались да и то чаще из-за того, что не могли закончить службу. Тассила постигла такая же судьба. Его легион стоял в палестинских землях три года, почти ничем не занимаясь; но потом в соседней Сирии поднялось восстание, и множество направленных туда воинов погибли в подлой засаде, когда хитроумные повстанцы заманили римлян к крутому подножью холма, на который нельзя было забраться и спастись от намного превосходящих сил атакующих… Тассил в тот день впервые убил человека и видел, как его друг, Адахт, спасая ему, Тассилу, жизнь, падает под конём сирийца, а затем его бездыханное тело скрывается под горой новых трупов, окрасивших в тот день холм и ближайшие земли в багрово-красный цвет. Тассил отделался малым: потерял кисть на правой руке, став поэтому непригодным к службе, после чего ему разрешили уходить, и он, проделав полуторагодичное путешествие на северо-восток, вернулся домой.
 Он вернулся совсем молодым, и семья даже приняла его со сдержанной радостью: в конце концов возвращение мужчины, пусть только и с одной рукой, было большим подспорьем для хозяйства! Но уже через год дом Тассила постигли страшные бедствия: оба его брата, и тот, что служил царю, и тот, что всё это время оставался дома, по очереди погибли; родители от горя зачахли и тоже скоро скончались, а прочие родственники отвернулись от одинокого однорукого, как будто он хоть чем-то был повинен в бедах. Впрочем, и он, и все его бывшие друзья и соседи как раз не сомневались в обратном: Тассил был виноват, причём чрезвычайно, и вполне заслуживал кары. Во-первых, на его душе висела чужая жизнь - жизнь Адахта, и одно это делало его крайне зависимым от потустороннего мира, особенно от хозяйки царства мёртвых Каллефры. Во-вторых, мало того, что он был обязан своей жизнью мертвецу, он ещё и сам имел за сердцем неправедно убитого им человека. И неважно, что это было убийство вынужденное! Ведь если боги один раз даровали тебе жизнь, ради этого даже пожертвовав жизнью кого-то другого (в данном случае "другим" оказался Адахт), то как мог ты поднимать оружие на ещё одного смертного, пусть даже того, который уже отсёк тебе кисть, пусть даже того самого, который на твоих глазах убил твоего друга… Таковы уж были поверья и убеждения дапассийцев, которые поголовно, осуждали бывшего легионера и считали чуть ли не закономерным все беды, свалившиеся на его плечи. А беды тем временем продолжились: через ещё год после того, как от него все отвернулись и как умерли все его самые близкие родственники, его молодая красивая жена также погибла, утонув в озере. Она оставила на попечение однорукого пастуха двух маленьких детей: мальчика и девочку, которых Тассил даже не мог прокормить. И хотя со временем он снова смог встать на ноги и, даже не продавая ни одного из детей в рабство, восстановить хозяйство и усилить его, купив себе новое стадо овец и лошадь, молва по-прежнему уверяла, что на долю его ещё выпадут испытания. Так и было. В течение последующих десяти лет он снова пытался найти себе жену, но новые избранницы умирали, рожая детей, которым было не дано выжить, и не было никакой возможности сказать, когда появится хоть ещё один здоровый ребёнок… Однако на семнадцатый год после своего возвращения у Тассила родился крепкий здоровый сын, которого он назвал Саффом. Сафф стал его благословлением, самым красивым, умным и надёжным из трёх детей, тем, кому было почти сразу предначертано получить всю отцовскую любовь и главное - унаследовать всё хозяйство стареющего Тассила.
 С рождением Саффа люди начали переставать говорить о несчастливой судьбе семьи Тассила. Многие уверовали в то, что иначе как добрым знаком от замоленных, наконец, богов, рождение здорового и к тому же столь славного мальчика быть не может; пускай за это при родах отдала жизнь его мать. Но с его расцветом и превращением в юношу, сильного и умного, началась старость самого Тассила, который стал постепенно дряхлеть и слепнуть. Да, болезнь глаз превратилась для него в настоящий бич, в мучение, в его последнюю плату. Она почти убила его, она закончила цветущую пору в его жизни и подвела черту тому, что он успел, беспощадно и холодно оборвав всё, что осталось несделанным. Когда его глаза умерли, он превратился в простого пастуха, безропотного слугу собственного младшего сына, едва возмужавшего достаточно, чтобы управлять собственным только-только сломавшимся голосом, но уже, похоже, достаточно очерствевшим, чтобы выгнать родного отца из дому и заставить месяцами жить на краю поля в маленьком загоне рядом с овцами и такой же дряхлой и почти беззащитной собакой.
 И вновь народ Дапассии не осудил Саффа и не посочувствовал старику-Тассилу, и вновь жизнь, как всем казалось, потекла именно так, как обязана была, как предначертал ей сам царь богов, зовущийся Мидафри. Расплата и судьба … - люди в те времена и в той стране знали ценность этим словам и хорошо усвоили единственный урок свой сгинувшей в небытиё истории. Урок оставил им три закона: всё так, как должно быть; всё должно быть по воле богов; всё, даже то, что происходит по воле богов, - окончательно… Поэтому отцовская любовь и сыновья преданность должны были прекратиться в любом случае. Как должна была однажды угаснуть и ненависть Тассила к неблагодарному отпрыску и ответное к нему презрение самого Саффа. Но прежде, говорили знающие люди, пройдёт много лун и не раз успеет ночное светило обратиться в месяц и вновь вернуться в образ шара, покрытого тёмными полями, где Каллефра, богиня загробного мира, пасёт своих вечно жадных до человеческих жизней псов-демонов.
 Сколько молитв вознёс несчастный слепой старик этой луне, находя её лишь благодаря собственному поводырю, начинавшему выть при её торжественном появлении из-за облаков; сколько слёз гнева и отчаяния услышали боги, ни разу не давшие ему знать о том, что вообще внимают ему; сколько боли он испытал, ненавидя родного сына и мечтая о мести и справедливости. Постепенно его ненависть обратилась уже не только и даже не столько на Саффа, сколько на самого себя и свою беспомощность, а затем она притупилась, стала, как и слёзы во время молитв и яростные слова, возносимые луне и скалам, рутиной и привычкой, к которой приучилась уже не только преданная собака, но даже овцы.
 Так, быть может, и должно было угаснуть чувство в груди Тассила и он, потухнув окончательно, должен бы был однажды умереть, лёжа под тенью старой чинары и нежась в тишине и прохладе. Но случилось то, чего он уже не чаял получить: ему ответили боги, дали знамение, когда он ждал его меньше всего.

 Это было в первый базарный день Жэаса, куда Тассила привела его дочь Кайа. Каждую весну, когда начинала разливаться маленькая речка Глойа рядом с городом, в него прибывали торговцы из соседних поселений и даже из близлежащих стран. С северных окраинных земель Дапассии вниз по течению сплавлялись десятки маленьких лодок, в которых тамошние жители везли в Жэас, а через него и в южные пределы, свои товары: в основном зерно и вино. Даже из Рима обычно приходило несколько торговцев, которые, как правило, продавали неимоверно дорогие украшения и оружие. Лишь аристократы могли себе это позволить. Однако же именно около римских торговцев всегда толпился народ, чтобы хотя бы мельком взглянуть на этих удивительных чужеземцев, которых сами боги благословляли управлять почти всем миром, начиная с пустынь грязного Египетского царства и заканчивая чащами германских племён. В первый день, однако, в Жэас ещё, как правило, не успевали прибыть все желающие, и лишь дюжина лодок покачивалась у небольшого причала с восточной стороны города. Именно поэтому Кайа и решила привести отца в город именно теперь: она опасалась, что уже через неделю, когда столица будет наводнена десятками и даже сотнями людей, он может потеряться и, что хуже всего, растерять своих овец, которых пригнал сюда для продажи по распоряжению Саффа.
 Кайа всегда была покладистым ребёнком и никогда не роптала на судьбу или тем более на отца. Наверное, из трёх детей именно её Тассил обожал более всех, потому что по крайней мере ни разу не слышал из её уст дерзости или упрямства, а ими были так преисполнены его сыновья: старший Тенуил и особенно младший Сафф!.. Она действительно не умела злиться и обижаться и забывала любые обиды даже раньше, чем о них умолкала родня и соседи. Так, она не держала никакого зла на отца за то, что тот в 14 лет выдал её замуж за человека, который через три года навлёк на себя, а заодно и на неё, проклятие жреца и был казнён за это, после чего бездетную Кайу никто никогда не мог уже взять в жёны, даже несмотря на её красоту и смирение. В другой раз она простила брата Саффа, который в порыве ярости решился выгнать из дому не только отца, но и её, не показавшую своей большой радости по поводу того, что он теперь становился главой рода и хозяином земли, богатств и стад уходящего в небытиё Тассила. Во многом потому, что Кайа молча и с достоинством перенесла это лишение, брат и вернул её обратно уже через месяц, снизойдя даже до того, чтобы самолично явиться в поле и пригласить её обратно. При этом на отца он не обратил никакого внимания и, забрав сестру, уехал с тем, чтобы по-прежнему его не видеть и не помнить…
 В тот день, как базар открылся и в него потянулись люди, чтобы торговать всеми благами, какие только были в маленькой стране Дапассии, на улицы по традиции вышел царь со свитой, а по правую руку от него - первосвященник; вместе они должны были благословить торговую пору и разлив реки. Именно последнее событие, как обычно, должно было наградить столицу богатствами и процветаниями на весь предстоящий год. По древней традиции, первосвященник, благословлённый человек, духовно прозревший по желанию самого отца богов Мидафри, должен был с помощью божественного веления найти сред толпы самого грязного и низкого человека, который только посмел явить свой лик перед Жэасом. Его обязанностью было обличить этого человека, пытавшегося своим приходом омрачить благосклонную улыбку богов, столь милостиво решивших в очередной раз ниспослать на старую столицу Дапассии свой свет и своё величественное внимание… Первый же день ознаменовывался тем, что казнили 31 человека (по числу дней в месяце, когда длилась пора Большой торговли): 30 преступников, томившихся специально для этого в темнице и отобранных лично царём и старшим судьёй и 1 пришлого торговца, решившегося несмотря на свою неугодность богам, явиться в город (его и обнаруживал в толпе первосвященник).
 В то короткое мгновение, когда сверкнула искорка жизни Тассила, царём Дапассии был Нарран-Дааз ("Нарран" по-дапассийски значило "повелитель"), сын знаменитого Нарран-Гластитта, прославившего своё имя присоединением к своим владениям нескольких окрестных племён, многие десятилетия угрожавших Жэасу частыми набегами с запада. Нарран-Дааз был даже более воинственен, чем его отец, и всеми силами хотел подражать нескольким знакомым ему римским полководцам, которых он мнил эталоном для "настоящих" воинов, а к ним он, кстати, смело причислял и себя. Но в действительности Дааз был слишком мягкотелым и слабым здоровьем, чтобы быть пригодным для войны. Он был чересчур привязан к роскоши, удобствам, дорогим греческим винам, приходившим к нему с далёкого полуострова, где он мечтал однажды побывать. Во время походов он стремился при всякой возможности устроить пир, дать воинам праздник, во время которого сам предавался веселью и пьянству, на несколько дней оставаясь в своём шатре с рабами, наложницами и приближёнными. В последнюю военную кампанию, самую смелую и рискованную, какую только предпринимал народ Дапассии за всю свою историю, военный отряд Дааза ушёл от родных границ на расстояние трёхмесячного перехода, чтобы атаковать столицу давнего врага - страны Киллебрии. Эта земля славилась своими золотыми копями, обогащавшими местных властителей из поколения в поколение и позволявшими им жить без забот и страха за завтрашний день. Мечтой Наррана-Гластитта были именно эти копи, но он слишком надолго увяз в сражениях с варварскими племенами, наёмниками на службе у Киллебрии, охранявшими её восточные границы. Дааз не сомневался, что обязан закончить дело отца и увековечить своё имя покорением гордого и, как он думал, сказочно богатого соседа. Поскольку граница Киллебрии была почти оголена, его отряд практически не встретил сопротивления, дойдя без крупных сражений до холмов, с которых уже можно было разглядеть столицу врага. Дааз разбил здесь лагерь, планируя зимой взять город в осаду и потребовать его сдачи в обмен на сохранение жизни вражескому царю и приобщению его ко двору Дапассии и предоставление ему самого высокого почёта, какой только мог получить столь достойный пленник. Едва разбив лагерь, он объявил трёхдневный пир в честь бога войны Саюсса, так благосклонно отнёсшемуся к этому военному мероприятию дапассийцев, уберегая их от засад, эпидемий и поражений в битвах. Но пир продлился не три дня, а почти две недели, и холм, где расположились почти все войска Дааза, был как-то ночью окружён противником. На рассвете враг свирепо обрушился на него и истребил почти пять тысяч воинов, которые после измождающего празднования едва могли стоять на ногах. Теперь уже самому Даазу предстояло стать заложником и пленником у царя Киллебрии и лишь по чистой случайности он сумел избежать такой позорной участи и спастись на своей быстрой колеснице от преследования с жалкой горсткой воинов, сумевших выжить и не попасть в плен. Сильное поражение, нанесённое даппасийцам, оставило Даазу множество неприятных воспоминаний и создало ему не лучшую славу среди народа. Впрочем люди покорно приняли весть о том, что уже ближайшим летом царь поведёт новую армию в Киллебрию, чтобы смыть с себя позор и отплатить за кровь, пролитую его приближёнными, павшими в то утро от копий беспощадных наёмников. И за свою кровь также, поскольку и сам он был ранен в том бою, сохранив на всю оставшуюся жизнь неглубокий, но весьма заметный шрам на левом боку. Его он теперь стыдливо прятал даже от наложниц и рабов, поскольку не сомневался, что он уродует его природную красоту.
 Дааз не был хорошим воином или военачальником, царь из него был не намного лучше. В детстве отец научил его одному: он хозяин, а люди вокруг - рабы или слуги. Руководствуясь исключительно этим принципом, его своенравный горделивый отпрыск быстро перестал считаться не только с благополучием и довольством своих подчинённых, но даже с их жизнями. Он стал жестоким, но своей жестокостью мог только вызвать негодование и изредка разве что добиться успехов в каком-либо деле. Зато Нарран-Дааз прослыл в народе человеком весьма верующим и более того, в свою наполненную шёпотом древних и новых мифов и страхов эпоху он сумел получить довольно оскорбительное прозвище "суеверный". Хотя особенно яркие черты его излишняя вера в знамения, всевозможные знаки, а также страсть к обрядам и церемониям, в том числе самым кровавым, приобрела после счастливого спасения из Киллебрии, он и до этого был крайне странен в своём стремлении угодить высшим силам. Он изо всех рвался показать верность богам и духам, умилостивить священников и пророков, которых сам же и зазывал к себе во дворец, веря, что чем больше безумцев и мошенников соберёт вокруг себя, тем удачнее сложатся для него любые начинания.
 Из всех собравшихся у его царского перстня подхалимов, врунов, сумасшедших и фанатиков самым ярким, безусловно, стал пришелец из Каппадосии по имени Самуил. Во многих отношениях этот человек был выдающимся и даже талантливым. Он сочетал в себе столько черт и оттенков, что, наверное, сделался бы богатым и известным в любом месте, куда бы только мог попасть. Одни видели в нём пророка и ясновидца, человека, способного на много лун вперёд предсказать падёж скота или успех в сборе урожая. Вторые утверждали, что это мудрец, пришедший, чтобы своей учёностью и знаниями уберечь Дапассию от бед. Наконец, были и те, кто видел в нём очередного ненормального, просто сумевшего найти общий язык с чересчур восприимчивым царём, а потому введённого Даазом в круг своих самых близких советников. Какова бы ни была истина, лишь об одном можно было говорить точно: Самуил был намного прозорливее царя, куда хитрее его и куда способнее. Его тонкий ум проявлялся хотя бы в том, что он сумел внушить Даазу полную уверенность в том, что тот является не только его господином, но и другом, и ему послали такового сами боги. Разумеется, он очень щедро отблагодарил не только самих богов за это, но и непосредственно "посланника", то бишь Самуила. Тот стал при нём первосвященником, получил 18 стад овец и огромное виноградное поле в северных пределах Дапассии.
 
 И вот два друга, царь Нарран-Дааз и Самуил - главный пророк и "очи отца богов Мидафри", - шли по улице города в сопровождении блестящей свиты, в которой собрались почти все чины царского дворца, а также более сотни рабов и охранников. В самом хвосте процессии скованные одной длинной цепью шагали, понурив головы, 30 заключённых, готовившихся расстаться в этот день с жизнями. По обычаю, пёстрая и важная процессия должна была пройти от ступеней дворца до самого причала, то есть фактически выйти за пределы города и там, в спокойных водах разлившейся реки Глойи 31 приговорённый должен был быть утоплен в них в знак благодарности реке за те богатства и благополучие, принесённые ею Жэасу. Каждый год горожане выходили глазеть, кто тот "грязный человек" - "ссарц" на языке Дапассии, - которому предстояло за свою неугодность богам поплатиться жизнью и умереть вместе с заключёнными из темницы. Поскольку самим жителям Жэаса ничего не угрожало, и кара настигала только пришлых, они присоединялись к процессии, выкрикивая похвалы царю и его свите и презрительно свистя и забрасывая камнями и грязью осуждённых умереть ради их же благополучия. Знавшие о страшноватой традиции столицы Дапассии торговцы старались прибывать в город попозже, тем более, что основной наплыв всё равно случался лишь со второй недели. Неугодными часто становились молодые люди, впервые оказавшиеся в столице, часто не ради даже торговли, а только из любопытства. Но в этом году случилось по-другому…

 То, чего так опасалась Кайа, случилось: одна из овец отбилась от стада и в непривычной обстановке не услышала срывающегося голоса Тассила и глухого лая его старого пса.
-Кайа, - хрипел отец, - найди эту овцу, я должен продать всех, иначе Сафф может снова не привезти мне кувшинов, как он уже наказал меня дюжину недель назад.
-Да, отец, оставайся здесь и стой вместо со стадом на месте, я догоню и верну её, - отвечала дочь.
 И Тассил, покрикивая на блеющих овец, терпеливо ждал, прислушиваясь, не лает ли собака, следящая за тем, чтобы ни одно другое животное не посмело отбиться от стада. В шуме улицы он, однако, плохо улавливал лай и поэтому с каждой минутой нервничал всё больше, изредка выкрикивая имя дочери с тем, чтобы она поторопилась. Но Кайа в погоне за молоденькой овечкой уже ушла довольно далеко и, расталкивая людей, никак не могла схватить непокорное создание и вернуть его.
-Кайа! Кайа! - кричал Тассил, вертясь на месте и слыша вокруг себя лишь блеяние овец и шум толпы. Вдруг он почувствовал, что люди вокруг как-то разом умолкли и словно раздвинулись, так что их голоса стали раздаваться издали, причём в основном это были звуки смеха и улюлюканья, направленные будто бы на него. Тассил в удивлении замер и насторожился. Его пёс громко рычал и лаял, но явно не на овец - обычно столь злобно он реагировал лишь когда хозяину, по его мнению, угрожала опасность.
-В чём дело, Кир, мальчик мой? - тихо спросил хозяин, нежно поглаживая собаку по шее, но она не умолкала. Вдруг в раскалённом пыльном воздухе звонко раздался незнакомый голос, спросивший у него:
-Старик, кто ты и откуда?
-Я?.. - Тассил замешкался и испугался. Ужасная догадка поразила его сразу, но он отказался ей верить и голосом, преисполненным поддельного мужества и гордыни, ответил: - Меня зовут Тассил, я сын Леффа, сына Масриза, сына Ньёрморда. Я из деревни Ноддо, оттуда же происходят мои предки и там же живут мои законнорожденные дети.
-Пришелец?!.. Ссарц! - раздался радостный выкрик какого-то мальчишки, и его поддержал взрыв смеха и крики одобрения. И всё чаще Тассил, холодея всем нутром, слышал в них слово "ссарц" - слово, которым толпа, а вслед за ней царь и первосвященник, приговаривали очередного несчастного.
-Итак, - послышался другой голос, тоже громкий, но принадлежавший уже другому человеку. При его речи толпа заметно притихла и начала внимательно слушать, - перед нами слепой однорукий старик со злой собакой и стадом овец, которые блеют так громко, что заглушают саму поступь нашего великого царя Нарран-Дааза, сына Нарран-Гластитта, покорителя земель варваров! Как смеет этот презренный приводить в благословенный город нашего славного народа своё стадо и стоять пред нами, несмотря на то, что я вижу ясно, как солнце, чёрную метку, оставленную Каллефрой на его грешном челе?! Он обойдён милостью богов! Это ссарц!.. Я вижу это. И дочь Мидафри, хозяйка светила мёртвых, желает его к себе. Согласен ли ты со мной, о хозяин священных земель и священного города?
-Если сам первосвященник указывает своей вдохновенной рукой на этого презренного, - послышался в опустившейся на улицу тишине голос царя, - то как могу я, помазанник богов-покровителей, отвергать волю самого отца небес и земли?..
 Дааз специально говорил медленно и негромко, чтобы каждому его слову внимали, потому что знал, что стоит ему закончить последнюю фразу, как толпа взорвётся ликованием и как померкнет для их глаз, наполненных жаждой убийства, даже сияние его дорогих одеяний, украшенных камнями и золотом. Так и случилось: едва воины сорвались, чтобы схватить Тассила, одобрительный рёв сотен глоток поглотил любые попытки Самуила сказать ещё что-то, равно как и душераздирающий вопль ссарца, который в последний раз позвал Кайу, не зная, что она, бледная от ужаса, стоит в толпе и всё видит…
 Но прежде, чем схватить его, солдаты вынуждены были убить пса, который бросился защищать хозяина. Его жалобный писк уловили уши Тассила, и он повалился на колени, чтобы молить о пощаде, хватая как последнюю защиту трепещущее в агонии тело собаки. Впрочем, он тут же понял, что это бесполезно, и на грубый приказ одного из солдат встать, протянул в последней мольбе свои окровавленные руки, даже не в силах ответить, потому что слёзы смертельного ужаса душили его горло. И вдруг сквозь пелену тёмно-рыжего тумана, которым был для его мёртвых глаз окружающий мир, он смутно разглядел очертания солдат, вставших над ним. Тассил мигом вскочил, спеша вытереть слёзы и тут же начал кричать срывающимся голосом:
-Это ошибка! Боги только что простили меня!.. Они убрали свою метку! Я прозрел! Я вижу! Это знак, великий знак! Отпустите меня, ибо я благословлён!
 Он кричал и смеялся, стирая слёзы и тем самым обмазывая лицо кровью собаки, но даже солдаты из-за шума толпы едва слышали его хриплый голос. Поэтому они, как и все окружающие, сочли, что от страха старик сошёл с ума.
-Хотя бы сам встал, - заметил один из них, беря ссарца под руку и отводя его к заключённым в конце процессии.
-Бедный старик, - пробормотал второй и глядя на испачканное кровью лицо Тассила, продолжавшего пытаться объяснить, что только что прозрел и идёт теперь под благословением, но никак не под чёрной меткой Каллефры…