Театр

Полина Уханова
«Что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?»

«Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего; ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня…»


Театр – удивительный мир игры, фантазии и лжи, где тусклый сморщенный актеришка становится чернокожим красавцем-мавром, а немолодая, уставшая от каждодневных баталий с нелюбимым мужем и оболтусами-детьми женщина – свежей Джульеттой, впервые познавшей любовь. Это страна иллюзий, полная картинной страсти и внутренней пустоты, где «король и бог» – резкий и капризный третий звонок, а «святое семейство» – разношерстная труппа более-менее талантливых актеров.
Ольга Ивановна ненавидела этот иллюзорный мир. Ненавидела страстно, со всей яростью нереализованной, упустившей время и шансы, трусливой души. Ей претили эти фальшивые картонные улыбки, закрученные на обжигающие плойки и пахнущие паленой курицей волосы, бутафорские декорации, неумело копирующие реальный мир…
Впрочем, реальность Ольга Ивановна тоже ненавидела. Да и кому может быть интересен современный примитивный мир глупых политиков, ничего не смыслящих в этике Сенеки и Канта, распущенных, живущих за счет «богатых буратинок» блондинок, тощих, вечно рыщущих по помойкам собак и непромытых, до тошноты воняющих бомжей в метро?! Только недалекие, приземленные обыватели могут находить в этой нескончаемой чернухе что-то хорошее!
«Как в таких условиях можно остаться по-настоящему интеллигентной?!» - не раз вопрошала Ольга Ивановна лик Богородицы, молчаливо взирающий на нее из глубины «красного угла». Икона молчала, по-видимому, соглашаясь с Ольгой Ивановной, для которой в понятие «интеллигентности» входило слепое следование вбитым в детстве кнутом и пряником истинам, граничащая с комплексами скромность, отсутствие «неправильных» знакомств и уважение к ее, Ольги Ивановны, мнению, как к единственному столпу мудрости и правды.
В испорченную атмосферу московского театра Ольга Ивановна попала случайно, а вернее – по крайней необходимости. В разговоре с немногочисленными, в основном оставшимися со времени учебы в текстильном институте, знакомыми свою работу театральным суфлером она называла не иначе как «это дело», подчеркивая свою невероятную смиренность и жертвенность. Ибо только ради дальнейшего обучения любимой дочери Ольга Ивановна пошла на немыслимую жертву – работу в этой «клоаке человеческой подлости, глупости и бездарности». «Я должна обеспечить моему цветочку безоблачное будущее... - частенько говаривала она. – Ничего, моя Танюшка оценит, встанет на ноги – поможет матери».
Коллеги по работе, также величаемые «эти люди», сторонились нелюдимой суфлерши, интуитивно ощущая идущую от нее ненависть. Ольга Ивановна вызывала не просто настороженность, а непроизвольную, но стойкую неприязнь. Ее прищуренные блестящие глаза, презрительно искривленный тонкий рот, костлявые с длинными желтоватыми ногтями руки, темные одеяния до пят и язвительные замечания в сторону всех и каждого оттолкнули от Ольги Ивановны даже дружелюбную, улыбчивую бабулю-уборщицу Валентину Матвеевну и смешливого, вечно поддатого монтера Гришку. Не было в театре человека – будь то актер или рабочий сцены, – кто бы при встрече с суфлершей не отводил глаз и не ускорял и без того торопливый шаг.
И все же, несмотря на вселенскую ненависть, пожирающую ее душу, Ольга Ивановна по-настоящему любила одного человека – свою двадцатилетнюю дочь Татьяну. «Дитя-цветок» – как называла свою прелесть Ольга Ивановна, – училась в Богословском институте на филологическом факультете, а в свободное время занималась икебаной. Ее нехитрые интересы во всем совпадали с мамиными, девушка даже помыслить не могла ослушаться Ольгу Ивановну, никогда не противоречила своей умной мамулечке, не высказывала своего мнения. Как и мать, она не любила театра, сторонилась мужчин и не доверяла никому, кроме дражайшей родительницы. Но юное сердечко, еще не испорченное черной завистью, погубившей суфлершу, верило в красоту свежего весеннего мира, счастье и любовь, и Ольга Ивановна ничего не могла с этим поделать.
На этой почве у матери и дочери случались размолвки, из которых неизменно выходила победительницей Ольга Ивановна, просто игнорировавшая любое мнение, кроме своего. А Таня – донельзя мягкая, бесхарактерная, воспитанная в традициях абсолютного послушания, – не спорила с ней, опасаясь материнского гнева, который мог кончиться чем угодно, даже серьезной трепкой.
В день премьеры «Иосифа и его братьев» Ольга Ивановна пришла в театр особенно обозленной. Негодница-дочка впервые ослушалась, даже повысила на мать голос. За что, правда, тут же схлопотала по лицу – негоже спорить со старшими, особенно, когда они умнее и опытнее тебя! Глупая ссора произошла из-за подружек Тани, вздумавших пригласить ее с собой в ночной клуб на дискотеку. Мыслимое ли это дело – звать Татьяну, это чистое, незамутненное грязными помыслами существо, в логово разврата и греховной распущенности! Воистину, это могло прийти в голову только тупицам и развратницам! А тут еще и этот спектакль, где священная история древне-библейского Иосифа так опошлена, что и сказать нельзя...
Фанатичная вера интеллигентки-суфлерши была постоянным поводом для закулисных шуток, которые, правда, произносились так тихо, чтобы ни в коем случае не достичь «благочестивых» ушей «Святой Ольги», как ее называли в труппе.
Ольга Ивановна чеканила шаг, проходя мимо снующих костюмерш, гримеров и актеров, не видя их. И как только эта наглая, глупая девчонка посмела ослушаться?! Как ей только в голову могло прийти желание пойти на бесовское сборище?! Чего она вообще хочет: чтобы ее там облапали, опозорили, изнасиловали? Со времен переходного возраста Татьяны Ольгу Ивановну волновал только один вопрос – невинность дочери. Мысль о том, что ее ангел может лечь в постель с мужчиной, лишиться девственности в грубых потных объятьях какого-нибудь мужлана, причиняла суфлерше почти физическую боль, вызывала рвотные позывы. Сама Ольга Ивановна, конечно, спала с мужчиной – Таниным отцом, погибшим (Царство ему небесное!) больше десяти лет тому назад на стройке, но занятия любовью или, как вольно их называют сейчас – «секс», – никогда не приносили ей удовольствия. Напротив, после нелепых болезненных телодвижений, сопровождавшихся обильным сопением и потоотделением супруга, Ольге Ивановне хотелось тщательно помыться, до крови растереть себя мочалкой, намыленной хозяйственным щелочным мылом, очиститься от грязи, прилипшей к ней во время любовных утех. Поразительно, но отец Тани как будто и не замечал ее брезгливости, посмеивался над слезами унижения и стыда, брызгавшими из глаз Ольги Ивановны во время исполнения ею супружеского долга, явно принимая их за что-то иное, быть может, за выражение особой, доводящей до слез любви, или за удовлетворение животной страсти.
Нет! Суфлерша не хотела, чтобы ее ангел повторил ее судьбу, чтобы чистое девственное тело Тани тискали и мяли грубые, волосатые, шершавые руки, так и норовящие залезть под юбку, сорвать накрахмаленную кофточку, стянуть трусы...
Гнев клокотал в душе Ольги Ивановны, когда она в неимоверно длинном, подметающем пол сарафане прошествовала по коридорам ненавистного театра к низенькой суфлерской будке – своему рабочему месту. Ее кривые ногти до крови впились в сухие ладони, и влажная солоноватая кровь заструилась по узловатым пальцам. Играющие премьеру артисты, еще плохо запомнившие длинный текст пьесы, нервно курили за кулисами, в последний раз повторяя реплики и репетируя жесты, взгляды, повороты головы. Предстояло играть долго – спектакль должен был продлиться два с половиной часа…
Ворвавшись в суфлерскую будку-каморку, Ольга Ивановна рывком включила небольшую настольную лампу с потертым зеленым абажуром, схватила лежащую на высоком столике-подстановке тетрадку, выхватила из нее свернутый пополам текст пьесы, наскоро пробежала первую фразу и… осеклась. В ее руках зажил своей собственной жизнью тоненький в еле различимую клетку листок бумаги с наскоро нацарапанными, корявыми буквами:
«Мама, я ухожу. Не ищи меня, я больше не вернусь. Прости…»
В зрительном зале погас свет, но уже через мгновенье где-то в глубине сцены родился маленький огонек. Еще мгновенье – и он разросся, возмужал, перестал колебаться и смело освятил семейную идиллию: опирающегося на посох старика Иакова и юркого, веселого, с лукавыми искорками в глазах Иосифа – любимого сына старозаветного мудреца, возлюбившего сына своего больше Бога, а потому лишенного любимого дитя на долгие годы, полные грусти, томительного ожидания и бесконечного вопроса: «Почему?»