Безобразные заметки от А до Я

Раиса Елагина
«В юности я ходил за двадцать километров по грязи к одной девчонке на свиноферму. А в промежутках между моими редкими посещениями мое место занимал симулянт, изображавший инвалида. И я молил тогда судьбу послать мне хотя бы одну настоящую любовь и настоящую весну. И был у меня друг. Спали под одной шинелью. Делились каждой коркой хлеба. А он обо всех наших разговорах доносил куда следует. И я молил тогда судьбу послать мне настоящую мужскую дружбу. И вот жизнь прошла. И что же?»

Александр Зиновьев, «Зияющие высоты».


От составителя:
«Полгода назад мне в руки попала тетрадь – обыкновенная, что называется общая, довольно потрепанная, в грязно-лиловом переплете, исписанная заметками, исполненными неразборчивым почерком и разноцветными чернилами.
Тетрадь принадлежала самому странному из всех известных мне музеев – музею творчества душевнобольных, созданного известнейшим врачом-энтузиастом на свой личный страх и риск при психоневрологическом диспансере одного крупного областного центра, где она пролежала в качестве экспоната более 13 лет.
Меня долго убеждали, что тетрадь заслуживает внимания, но мне было неловко заглядывать без разрешения в чей-то дневник.
Тогда мне показали, что на самой первой странице в тетради рукой того же человека сделана надпись: «ПОСТОРОННИМ ЧИТАТЬ РАЗРЕШАЕТСЯ!».
Имя автора этих безобразных заметок за давностью лет забылось.
Впрочем, если вы принадлежите к числу посторонних, вы тоже можете заглянуть в эту тетрадь и самостоятельно решить, стоит ли тратить ваше драгоценное время на изучение экспоната, принадлежащего музею творчества душевнобольных…»
Раиса Елагина

«ПОСТОРОННИМ ЧИТАТЬ РАЗРЕШАЕТСЯ!».
«Вы думаете, я сумасшедшая? – Я тоже так считаю. Впрочем, это несущественно – для вас, а для меня хоть и важно, да я все равно от себя никуда не денусь. Хотя деться иногда очень хочется, и, заслышав о факте чьей-либо смерти, первым делом я думаю: «Молодец. Отмучился. Слава те Господи».
Итак, частенько мне хочется помереть. Суицидное состояние – так что ли, ежели по психиатрии? Но возможно, я что-то путаю, и это дело называется иначе.
Но судьба меня хранит. Она жаждет, чтоб я помучалась подольше. И я покорно мучаюсь, и всякие кошмарные истории, которые способны спровоцировать мою смерть, пока обходят меня стороной.
Да, но что это я все о смерти и о смерти? Может, пока я живая, поговорить о чем-либо более сущем?
Я существую. Возможно, лишь как вещь сама в себе. Но если я вещь сама в себе, то отчего же мне так плохо? Отчего я не могу устроить свою жизнь так, чтоб мне было хорошо?
Тупик. Тупик. Тупик.
Вернемся к истоку. Повернем обратно, и, применяя правило лабиринта, сменим левую ладонь на правую, и медленно, на ощупь, вернемся назад.
Так о чем я?
Не помню.
Тогда с чего начать? Первая фраза – самое сложное дело. В школьных сочинениях она всегда от меня ускользала, и я пол-урока думала, с чего бы начать, и тогда сосед по парте, А*, посоветовал мне:
- А ты начни с середины. Начало допишешь потом.
Я попробовала, и у меня получилось. Может и впрямь, начать с середины?
А если с середины – то чего? Жизни, мысли, возраста? Что еще можно придумать?
Да, вспомнила, почему мне плохо. Потому что я точно знаю, как оно должно быть хорошо, и поскольку действительность не совпадает с тем, и не соответствует тому, что есть хорошо, от этого мне плохо.
Пример – хорошо быть замужем. Если не замужем – вообще никто не взял, или же разведена – значит, это плохо, ведь то, что ты одинок, уже нехорошо.
Но о замужестве как-нибудь потом.
Впрочем, была у меня такая знакомая девица – Б*, так вот на двадцать седьмом году жизни на нее напал бзик. Суть его состояла в том, что она во всякое свободное от работы время – помниться трудилась она в каком-то крайне солидном заведении наподобие банки – или же нет, банка, поскольку это было совсем неконсервное и денежное – так вот, она заваливалась на диван, а еще лучше – в постель под одеяло, и ныла: «Ах, я бедная, я несчастная, я одинокая, жизнь моя зазряшная», - и что-то еще в таком же роде. Ее сольные концерты были рассчитаны на родных родителей – чтоб тем было стыдно, что их единственная дочь – старая дева. В один из таких ее заскоков, данную даму – пардон, девицу Б*! - навестила ее давешняя институтская подруга, несколько более юного возраста, В*.
В* имела неосторожность пожаловаться бывшей однокашнице, что вот, ее тоже никто не берет и не приглашает замуж, все только переспать предлагают, причем – такие нахалы! – прямо на улице подходят и о цене спрашивают.
И эта придурошная Б*, тут же живо эдак ей говорит: «Ой, как интересно! И что же ты не попробуешь?»
Поговорили слепой с глухим.
Да, о В*. Целомудренная была дама, таких поискать. Но – бабистого вида. Такого бабистого, что в ее тринадцать лет все воспринимали ее за девятнадцатилетнюю особу. У нее не было ни кожи, ни рожи, ни фигуры, ни прочих дамских прелестей – но аура некая бл…кая существовала, и мужики тут же делали на нее стойку, как хорошо выученная легавая, учуявшая пернатую дичь. И липли. А она воспитание пуританское получила. До совершеннолетия не целовалась ни разу, не то чтоб там что-нибудь еще. Вот ведь каверза природы! Впрочем, я давно о ней ничего не слышала. Вполне быть может, что жизнь исправила ошибки воспитания.
Ха, о целомудрии.
Что это такое, я не знаю. И объяснить, соответственно, не могу. Но почитаешь какой-нибудь «АНТИ-СПИД», «Мужчина и женщина», «Все о сексе» – и сразу уяснишь полнейшую свою ущербность. Если этим изданиям верить, то вся жизнь состоит исключительно из половых сношений.
Прогресс в воспитании мужской части населения такими изданиями на лицо – всякий мужской член человеческого сообщества считает, что чем дольше он пребывает в состоянии активного использования, тем большее благо для всего человечества осуществляет, и тем паче благо для женской его части.
Отсюда само собой следует, что если полового сношения нет – то значит, это не жизнь, а переходное состояние к смерти.
Так что к смерти я перехожу от двадцати четырех часов в сутки до двенадцати – в зависимости от внешних обстоятельств.
Не вру – раз попался идиот, которому захотелось оставить о себе добрую память – так и сказал: «Ну, уж если любовь – так на всю ночь, чтоб память осталась».
Из ложной скромности я не съязвила, а ведь можно было и поехидничать: «Какая мол, память? Аборт что ли, или что похлеще? А ну, сознавайся, в чем твои сексуальные проблемы состоят, и в каких микробных штаммах они выражаются?»
От такого свинства нежное воплощение его мужского «Я» могло бы мгновенно увять, и мы бы зло расстались, но…
Увы, я не догадалась, и он честно и добросовестно поставил двенадцатичасовой рекорд непрерывного полового действа, и, слава богу, что от него остались только мелкие неприятности типа мозолей на мягких местах, а не какой-нибудь милый ВИЧ – уж тогда бы «добрая» память была обеспечена до самой смерти.
Впрочем, такой «супер-рекордсмен» - или просто сволочь? - по счастью в моем прошлом числится в единичном числе, остальные мини-, миди- и макси-рекордсмены почему-то тоже думали, что чем дольше они меня мучают, тем мне приятнее. Должно быть, мне стоило грубо рявкать в ухо: «Шабаш! Побаловался и будя! Кончать пора!»
Но с этими «рекордсменами» я посему-то становлюсь сама не своя, И вместо того, чтоб думать о своем самочувствии, я чту самочувствие ихнее.
Ох и дура!
Поискать таких, поискать. Впрочем, что с сумасшедшей возьмешь? В этом альтруизме, может быть, мое сумасшествие более всего и проявляется.
Действительно, почему я этим рекордсменом-сволочам почти никогда не отказываю? - А, все мечтаю, что вдруг хоть этот окажется чуть-чуть получше сволочи. И ошибаюсь в очередной раз.
Так о чем это я?
О сволочах.
Сволочь – это тот, кто живет за мой личный счет или за счет моего счастья – он-она счастливы именно оттого, что несчастна я. Понятно?
Слишком сложно.
Тогда вернемся к этой мыли как-нибудь потом, если я ее не забуду вовсе.
И еще о счастье.
Оно не бывает абсолютным и существует лишь в строго ограниченных сверху-снизу, справа-слева, спереди-сзади пространственных, и очень резко ограниченном временном отрезке, итого, в четырех измерениях.
Если человек не затюкан жизнью, то он способен ощутить данный четырехмерный отрезок жизни счастливым и даже им насладиться, но поскольку человек – существо затюканное обстоятельствами, то о том, что тот или иной отрезок его жизни был счастливым, он догадывается значительно позже его - этого отрезка - окончания, и сам себя обкрадывает в отношении счастья.
Да, именно так: «Остановись мгновенье, ты прекрасно!» – забыли крикнуть, и оно забыло остановиться – улетучилось. Как спирт, вырвавшийся на асфальт из разбитого сосуда.
Воспоминание:
Иду, несу обернутую газетой бутылку вина. Помнится, это было что-то порядочное и марочное - похоже «Мадера» или «Кагор». Да, что-то порядочное, ибо оно божественно пахло. Итак: иду, несу. Прохожу через военный КПП – контрольно-пропускной пункт. Вертушка задевает по руке, нелепый жест, бутылка выскальзывает из газеты и звонко охает от нежного соприкосновения с бетоном ступеней – «Ах-ох!» – фейерверк дребезг стеклянных осколков. И божественный запах порядочного вина.
Дежурный солдат, что у вертушки, другому дежурному, что внутри КПП:
- Эй, Г*! Лети сюда! Тут такую пол-литру разбили! Хоть понюхаем!
Я оторопело стою у вертушки, не в силах от огорчения сдвинуться с места. А солдаты со счастливыми лицами нюхают винную кляксу. Вот сейчас я понимаю, что они были молодцы – остановили прекрасное мгновение. А я была овца – только и сумела, что испортить настроение и себе лично, и всей компании, что ждала меня с этой бутылкой.
Еще бутылка. Куплена в городе Брокене, на территории бывшей ГДР, через полтора года после объединения Германии. Везена: на немецком «Опеле», на бывшем немецком, нынче зарегистрированным за «совьетишофицирен» «Мерседесе», на старом АЗЛКовском «Москвиче», - при этом «Москвич» попал в аварию, но бутылка оказалась цела, далее – сутки в поезде, далее – полчаса такси и два часа самолетом, еще далее – некая «Волга», промышляющая частным извозом. Лифт до последнего этажа вверх, лифт до первого этажа вниз. Наконец троллейбус – для начала полупустой. Но вот он все полнеет и полнеет, и выплевывает меня на остановке перед моим домом – конечная цель путешествия. Во время троллейбусного плевка сумка с бутылью ударяется о поручень. Нежный треск. Нечто алое каплет на троллейбусную ступеньку и мой сапог. О боже! «Кирш мит виски»! Ласковый голос доброхота: «Пить надо меньше – алкоголь вредит вашему здоровью!»
Спасибо, не знала. Теперь уже – по крайней мере эту бутылку – точно не выпью.
…Она – оббитая бутыль в липкой пленке высохшего бордового ликера – лежит у меня в квартире на плоском блюде перед некой фотографией. И редкий гость не пройдет мимо, не прикоснувшись к ней руками и не отпустив нечто язвительное вместо соболезновательного.
Последний пример:
«Это что – мода такая, открывать бутылки с обратной стороны, чтоб пить не из горла и без рюмки?»
Еще бутылка. Шампанского. Стоит на закрытом газетой люке мусоропровода. Рядом – четыре хрустальных бокала. Пьем за знакомство на лестничной клетке – в квартире пить нельзя, ибо ее оккупировала опостылевшая любовница. Она – в пухах, мы – на ногах. И правильно – она любовница, а мы, пакостные девчонки, которые попудрят хорошим людям мозги – одна пудра, одна пудра, и более ничего – эти девчонки только и умеют, что срочно сделать ручкой прощальный жест – бай-бай!..
Еще бутылка. Последняя на моей памяти. Бренди «Наполеон», кабинет главврача Д*. Разливает на двоих по лабораторным мензуркам. Вторая – я. В мрачном больничном халате, надетом на не менее мрачную больничную ночнушку.
Он – мне:
«Хе-хе… Слыхали о таком – принце датском Гамлете?»
«Как же, как же – еще Остап Бендер собирался объявить датчанам не то джихад, не то газават, за то, что они его умучили…»
«Хе-хе, хе-хе… Тот тоже сумасшедшим притворялся, чтоб скрыть, насколько он не глуп…»
«Вы мне еще такого вспомните – Александра Андреича Чацкого!»
«Бойкий, скажу вам, был молодой человек, но не из этой команды! Он ведь в сумасшедших не играл, вспомните – его лишь Софьюшка таковым объявила! Помните такую милую сударыню?»
«Пардон, милостивый государь, не имею чести знать ее лично – в девятнадцатом веке не жила-с!»
«Охотно верю, сударыня! Но мы же о принце Гамлете толкуем! А этот был вовсе не недурен и недурён! Смею доложить вам, как признанный в этом деле профессионал… Да-с, сударыня, да-с… Прошу!»
Мензурка перемещается по столу ко мне поближе.
 «Однако, сударь…»
«Пейте, пейте сударыня, бренди хоть и третьесортной подделки, однако лучше нынешнего армянского коньяка «Наири» – от этого в ящик не сыграете…»
«Милостивый государь! Однако ваши манеры склонять меня к выпивке в данных условиях несколько предосудительны…»
«Ну что вы, что вы, сударыня! Вот вам и кофеек подоспел, и лимончик, а здесь в сейфе, прошу – берите, шоколад «Сказки Пушкина» – откушайте, хорошо, хорош, наш, ротфронтовский…»
«Однако!.. Ваши руки, сударь…»
«Что-с? Руки? Пардон сударыня, хорошие руки, и вымыты славненько, чистейшие руки, скажу вас! После всякой взятки полчаса мою – как хирург перед операцией! Полная стерильность и чистота!»
«Но сударь!..»
«Сударыня, жизнь коротка! Кому она нужна, кроме нас? Примите, не стесняйтесь, примите ухаживания вашего преданного Казановы – право, хоть я и обладаю некоторым опытом, вам не следует ревновать меня к нему и моему прошлому – право, это излишне, сударыня!..»
«…» – немое выражение.
«Ну и славненько, славненько, сударыня, в этих стенах – да и вне их, поверьте заслуженному врачу-психиатру России, редко встретишь столь разумного человека, как вы…»
«Пользуются тут всякие моментом…»
«Милочка моя, а где же еще этим моментом и воспользуешься? Разве в той внешней, внешне нормальной жизни, нам с вами есть место для знакомства и встреч? И вы думаете, если бы мир перевернулся, и мы с вами встретились не здесь, в этих стенах, а за ними – неужели я столь слеп и не разумен, чтобы пройти мимо вас, не одарив вас своим вниманием?»
Совсем немая сцена.
Еще сцена. Но другая, совсем другая.
Добротно обставленная квартира в добротно престижном районе с добротно раскрепощенным хозяином.
Он – Хозяин – читает собственного производства стих, в котором некий – для большего приличия названный флейтистом – предлагает свою персональную флейту, столь же неотделимую от него, как и собственная плоть, для проигрыша, наигрыша и развлечения неким губам и губкам – верхним, нижним, средним, внутренним и еще каким-то (просто безбожно капустное множество губ), и те – не помню: не то соглашаются, не то нет.
Автор млеет от собственной смелости. Смелый «флейтист» нагло копается в самых разных моих ассоциациях, и то, что заведует прошлым, извлекает из небытия полдюжины всевозможных флейтистов, выставляющих свои флейты для обозрения на полупустынных аллейках парков, в общественном транспорте, и перед окнами женских общежитий. Девичьей сущностью они воспринимались постыдно ужасными.
Последний из флейтистов попался мне на глаза пару месяцев назад, и сутью женской был воспринят совершенно иначе - флейта его была весьма привлекательных форм и размеров, и в душу мою впорхнуло сожаление: «Ах, какая флейта пропадает! Вхолостую трудится! Бог мой, сколь одаренный флейтист, скольким дамам он был бы способен доставить истинное наслаждение - и нет же, пропадает зря исключительно из-за изъянов собственного характера, ему лень тратить малейший минимум времени на пробуждение в даме интереса к своей персоне! Какой жестокий рок – где-то страдающие дамы мечтают о талоне на мужчину или же на его искусственный заменитель – а тут прозябает (помнится, было прохладно – морозец градусов в пять) такой бесподобный экземпляр!». К счастью, жалость моя была мимолетной и не побудила к экстравагантным поступкам.
Порнуха. Чернуха. Видюшник. Парниковый эффект безобразия.
Все – без образа, но в гольных телах.
Какой пассаж! Тихий ужас.
Лето. Жара. Тротуар. Навстречу – трое – детдомовских подростков. Отчего детдомовских? – А запах от них такой – общественный. Один из них останавливается передо мной и что-то шепелявит. Двое рядом нехорошо улыбаются. При моей извечной рассеянности и пониженном слухе переспрашиваю. Он повторяет – и я опять ничего не слышу. И опять переспрашиваю. И он опять шепелявит. Те двое, что рядом с ним, уже смеются, не в силах сдерживать приступ счастливого удовольствия. Наконец до меня доходит смысл абракадабры вышвырнутых им в воздух резких звуков. «Бюстгальтер не жмет?» – спрашивает малец.
Осень. Дождь. Слякоть по уши. Вечер – довольно-таки темный. Моя знакомая Е* возвращается домой после вечернего дежурства. Вдруг она замечает компанию подозрительно крупных и броско одетых подростков – шобла в девять человек. Ноги перышком несут ее в противоположную от них сторону через ухабы, рытвины, переполненную водой канаву. Наконец она останавливается перевести дух на пяточке твердой земли. Сапоги ее на удивление чистейшие, словно ее перебросило сюда по воздуху, а не по осенней жиже. Вдруг из шоблы раздается до боли знакомый голос:
- Мама, мама, ты куда? Мы пришли проводить тебя домой, чтоб тебе не было страшно возвращаться одной, а ты вдруг вприпрыжку куда-то бежишь…
Страх. Страшно. Страшилище. Жуть.
Волков бояться – в лес не ходить.
У страха глаза велики.
Смелый умирает однажды, трус – тысячу раз.
Жизнь страшна и жить страшно.
Ну очень страшно. А потому – глупо.
А если не бояться?
Не бояться только дураки и покойники.
Ты покойник?
Нет.
Значит, дурак.
От дурака и слышу.
Сам верблюд!
Вокруг – одни верблюды с верблюдихами. Ходят – глупомордые, надменные, тупые и горбатые страшилища.
Дайте мне дерюжку, посыпьте голову пеплом, оставьте в покое! Я забьюсь в дальний угол, в тонкую щелочку, пусть косматые патлы упрятывают мое уродливое лицо, пусть мой горб нависает надо мной навесом – отвяньте от меня все, отстаньте, оставьте в покое! Я – верблюдка, уродка, чучело, страшилище, глупище, ублюдище – не троньте меня! Не троньте, дайте спокойно досуществовать!
Не дают.
Да отвяньте же от меня, скоты!
Не отвянывают.
Говорят:
- Нечего за чужими спинами отсиживаться! Вставай и работать иди, а не то за тунеядство привлечем.
А я им:
- Не могу. Мне на люди показываться стыдно и страшно.
А они мне:
- А жрать не страшно? Иди, иди, страшулютка, вкалывай!.
Зарыдала и пошла.
Пришла на работу. Села работать, а работы нет. Рядом народ сидит, языки чешет. Такая вот работа у народа – языки чесать. И за это ему, народу, деньги платят. Ма-а-аленькие. Ровно такие, чтоб с голоду не помереть. На уровне пособия по безработице, если б оно было. А так, вместо пособия – работа такая.
А у меня язык не чешется и задаром его чесать не охота.
Вот и сижу, мучаюсь от безделья. Трудная у меня работа. Тяжелая.
Дома работа куда легче. Но ее много, и она разная, а главное, ее рано или поздно ее все равно сделать надо. Ох, и бяка же эта вещь, я вам скажу! На нормальной работе все же лучше.
Но это было давно. О-очень давно. Еще до постперестроечных времен. А нынче полно безработных, и для них есть пособие, что ровно в три раза выше моей нынешней зарплаты. Но это другая оперетта.
Люблю оперетту – в ней все страсти кончаются хорошо. Как в сказке. А сказки потому и выдумали, чтоб было у людей хоть что-нибудь хорошее.
Когда-то у меня была хорошая фигура. Но у меня к ней еще и принципы были. Теперь нет ни того, ни другого. Осталась одна я, да и то такая, что сама себе не нужна.
Бог посмотрел на меня и заплакал.
Да-да, именно так: создал Бог, и сам заплакал.
Господи, ну не плачь, может быть, я все-таки изменюсь к лучшему, ну не плачь, ладно?
А Еву Господь создал из Адамова ребра. Что б ему скучно не было – именно так, как средство от скуки. Должно быть потому женщина, если со скуки ею мужчина не занимается, чувствует себя совершенно никчемной и неудельной, и мается от собственной профнепригодности.
Итак, Ева была задумана как средство от скуки.
А прежде Евы была Лилит.
Так окрестили глиняную женщину, что вылепил Господь Бог вместе с первым человеком в один день. Она была из глины, а не из ребра, и потому была женщина самостоятельная. И потому Адам ей был не интересен.
Должно быть, я тоже из глины, ибо если бы я была из ребра, то непременно нашелся бы Адам, которому своего ребра –то есть меня, не хватало бы, и он бы меня схватил. А поскольку я из глины, меня никто не хватает.
Врешь. Хватал. Был один такой – Гадюшонок. Опрыскиватель в роли любвеобильного одноразца. Одноразца – поскольку более одной ночи его ни одна женщина не терпела. Вот он и торопился беднягу как можно более солидно опрыскать. Ну что еще о нем сказать? Гадюшонок он и есть Гадюшонок, и лучше не о нем, а о чем-то более приятном. И хорошем. И красивом. И высоком. И чистом.
Ха-ха-ха! Хочешь высокой и чистой любви? Тогда поднимайся сегодня ночью на сеновал.
Вот вам и все большое, высокое и чистое. Се ля ви, се ля аи.
Ах, ну скажите пожалуйста, зачем вам любовь?
Ведь вы ее совсем не хотите. Она ведь хлопотна, она беспощадна, она беспокойна – а вам нужно совсем другое, бесчувственность и безбытность.
А я не хочу этой спячки чувств. Я взрываю их безрассудством и каюсь в неосмотрительности.
Мир был взорван однажды изнутри. И все перевернулось: Добро и Зло, Белое и Черное, Война и Мир, Радость и Горе, Любовь и Ненависть. Полюса поменялись: «минус» на «плюс», а «плюс» на «минус». И я вдруг стала смеятся, когда нужно плакать, презирать, когда следует жалеть, и быть слепой, когда следует быть зрячей. И я испортила себе жизнь вместо того, чтоб сделать ее если не хорошей, то хотя бы сносной. И все потому, что в моей голове жили перевернутые принципы.
А нынче стала модным единовременно прозревать и единовременно изменяться. Но я закостенела, и у меня ничего не получается, и я всем не своя, все не такая, как надо.
Позвонили в дверь. Пришел Гадюшонок. Положил на стол свои вонючие ноги и стал учить жизни. Объяснил, как найти миллион. Мне не захотелось столь дурно пахнувшего миллиона, и я их обоих выгнала.
Сижу – одинокая, нищая, без миллиона в кармане и Гадюшонка в постели.
Господь не создавал Гадюшат – они выклюнулись из яиц Змия-искусителя. Сами. Приняли человеческие обличья и носятся по земле сутенерами счастья, волонтерами подлости.
Мир задыхается от Гадюшат.
Распахнула форточку – а там двуокись азота, формальдегид, фтористый водород, сернистый ангидрит и цементная пыль. Отдышалась всласть и вновь закупорилась.
Опять позвонили в дверь. Пришла соседка, Ё*, и стала судачить за жизнь. Сказала мне:
- Господь хороших людей не парует.
- Не парует? Это как?
- А так – лентяя к труженику, к умному - дурака, к хорошему – плохого. Нарочно – чтоб один всю жизнь другого тянул, и чтоб оба они выплыли – один у другого на горбу.
Поплакалась-поплакалась мне на жизнь, и пошла жить дальше.
Ну совсем как я сама.
Хочу вкусного черного кофе с пенкой, сваренного в джазге из только что смолотых глянцевых жестких зерен. Хочу большую вкусную шоколадку – сладко-горькую, «Миньон» или «Особый», или же нежнейшую «Пористый». Хочу холодных жирных сливок, густых и сладких. Тихую красивую мелодию. И его рядом – мое доброе зеркало, что отразит не отчаянно курносый нос, а дерзкие и печальные глаза. Но нет его рядом, моего нежного друга, верного гранда, доброго гения – того, что вдруг оказался случайно спасшейся в океане ненависти искоркой любви.
- Господи, зачем ты сказал: «Да будет Свет!»?
- Чтоб увидеть Тьму.
- Господи! Зачем ты оставил Зло?
- Чтоб было от чего отличать Добро.
- Господи! Зачем же ты создал Ненависть?
- Чтоб выживала Любовь.
- Господи! Но зачем же те тогда ты ее от меня отделил?
- Чтоб осталась Память. Настоящее ненадежно и изменчиво, Будущее непредсказуемо, и лишь Прошлое прочно и вечно.
- Так ты мне оставил Прошлое, чтоб было о чем помнить и жалеть?
Обиделся и промолчал.
И я бреду по жизни, обращая взор в прошлое, обернувшись к нему лицом – то есть живу задом наперед, шиворот-навыворот, передом назад.
Да-да, именно так. И по самые уши.
Позвонил телефон – Филолог на проводе, говорит:
- Клюшка, шмоняй сюды водку жрать.
Я в ответ:
- Водку не пью.
Оне:
- Все равно приходи, хоть посмотришь, как пьют другие.
Подумала и согласилась.
Все пили водку, а мне дали нюхать пробку от позапрошлоновогодней бутылки шампанского. Филолог произнес тост за грязноту русского языка.
Присутствующие захлопали.
По причине своего прогрессирующего сумасшествия попросила объяснить, в чем тут суть.
Рассмеялись: Поэт, Писатель, Критик, Журналист, Филолог и их подруги, и сам Переводчик.
Поэт сказал: рифмы отменены, белый стих устарел, все дозволено.
Писатель сказал: идеи умерли, реализм приказал долго жить, мир перевернулся.
Драматург сказал: сцены нет, пространство переходит во время, слова – в жесты, понятия – в небытие.
Журналист сказал: все огазетилось, литература умерла, осталась лишь пресса.
Критик сказал: мир упростился, старые сложные слова вымерли, как питекантропы, и нынче одно простенькое слово содержит в себе тысячу оттенков.
Филолог сказал: победил новояз, как у Оруэлла.
Один Переводчик рассмеялся: новояз придумал я, когда озвучивал четвертосортные американские фильмы для неполноценных, а они – он широким жестом обвел всю честную компанию - мои переводы приняли за верх мировой западной культуры. Даже слово «ТРАХАТЬСЯ» придумал именно я!
Вдруг откуда не возьмись на стол вполз Гадюшонок, спустил штанцы с трусами до колен, выставил для обозрения свой неухоженный чахлый отросток, гордо повихлял им:
- Захавайтесь, п… и х…! Мат дозволителен! Читали Юза Алешковского и Лимонова Эдичку?
Бурные аплодисменты присутствующих, переходящие в овации.
Кто-то тронул меня за плечо – оказалось, Верный Гранд. Прошептал тихо на ухо:
- Пойдем… Больным тяжело рядом со здоровыми, безумными – с нормальными, дуракам – с умными. Пойдем, отдохнем от этих снобов!
И мы тихонько тайком удалились. Сели в машину и уехали в глухомань, за город, в пролесок, загнали автомобиль в кусты, обогрели печуркой салон и настроили приемник на классическую музыку.
- Послушай, правда ужасно заметно, что я – сумасшедшая?
- Правда заметно, особенно на фоне этих умников, - ответил Верный Гранд, подмигнул мне и рассмеялся. - Ты мне веришь?
- Конечно…
Он легко прикоснулся к кистям моих рук, нежно приподнял их, перецеловал мои пальцы невесомым дуновением губ. А потом мы заговорили по очереди – используя вовсе не русский мат, но старые древние слова, забытые в новоязе, неповторимые и банальные, как свойства восточных пряностей.
… На свете не было, и должно быть уже не будет другого мужчины, которому бы я так страстно любила принадлежать. Вся. Всегда. Везде. Целиком и полностью. От кончиков волос на маковке головы до кончиков ногтей на пальцах ног. От и до. И только – ему. И никому более…
- Мой нежный…
- Ласковая моя…
- Ластунчик…
- Ладушка…
И долго потом он будет лихачить, держа руль одной левой, а правой обнимая мои благожелательные пальцы, и будут стыдливо краснеть светофоры, застенчиво подмигивая нашим неуместным поцелуям…
Так не бывает.
Это выдумка.
В жизни все иначе – гы-гы-и-го-го, пошла вон, дура…
Это у вас так бывает. А у меня не бывает – потому что вашего гы-гы-и-го-го я боюсь больше всего на свете. У меня есть лишь Верный Гранд, а не ваши сто двадцать пять – о нет, уже всего семьдесят – миллионов гы-гы-и-го-го…
…Действительно, отчего я боюсь мужчин? Впрочем, я не одна такая – их ведь многие женщины боятся. Бояться оказаться изнасилованными, боятся подцепить неприличный «подарок», бояться забеременеть; да и просто брезгуют – им претит неухоженное мужское тело, и смущает собачье-кошачья обстановка – в суете вечерних скверов, в подъездах, в подворотнях, темных углах служебных мест… Но даже если и эти условности соблюдены, что может быть для женщины страшнее последующей пустоты? Когда наконец выясняется, что нужна была не ее любовь и не ее душа и вовсе не надолго – совсем не навсегда, как ей, женщине, это грезилось – а всего-то ее тело, всего-то для чужого наслаждения в несколько десятков секунд, и всего-то лишь на один раз. И потому более всего я боюсь роли неоплачиваемой проститутки, которую используют исключительно по физической надобности и нужде, и над которой потом смеются – «Эка дура! Бесплатно досталась!».
Для бесплатных женщин есть чисто русский термин – б…ь. Правильно, но не точно. А если точно, то б…ь – это женщина с мужским отношением к жизни. Женского тела человеческое существо с разудалой морепоколенистой душой бесшабашного русского мужика. Мужики чувствуют в ней своего парня, счастливо принимают в свою компанию, с веселой беззастенчивостью пользуются ею (а она – ими), и бессожалительно расстаются, довольные своей безотказной мужской привлекательностью.
Впрочем, это неинтересно. Давай о другом
О чем другом?
Просто за жизнь?
За жизнь? Прекрасно. Она начинается с родителей –мамы и папы. Причем мама порой нескоро догадывается, что она уже мама, а папа о своем отцовстве не знает до самой смерти.
Ты берешь крайний случай. Зачем? Не проще ли говорить о нормальных людях?
Давай о нормальных.
Они не говорят – «Мы желаем иметь ребенка», они говорят – «Тьфу ты, залетели! Оставлять или не оставлять?». В переводе на более точный это обозначает: «Убивать или не убивать?».
Убивают они легко, просто, буднично. Прежде из десяти убивали девять, теперь же из двадцати – девятнадцать, и убивают они не оттого, что они кровожадны, а оттого, что сам строй жизни их таков – так принято было на протяжении шести с половиной десятков лет. Убивать, убивать, убивать… И убивая нерожденные тельца зачатых ими своих детей, они оказывается, убивали и свои души – не все и целиком, но лишь ту ее часть, в которой жили сострадание, сочувствие, ответственность, жалость, любовь, доброта и совесть – опять же, не полностью, лишь отчасти, но с каждым новым поколением оставшаяся у них часть этих чувств делалась все меньше и меньше... А они все убивают, убивают, убивают... И эти убийства и есть прямое продолжение их чувства любви… И этому действу они придумали иное название – «вышкрябать».
Ты ужасно кровожадна.
Разве?.. А мне казалось, что я всего лишь называю вещи их настоящими именами…
Их имена слишком неблагозвучны. И потому изволь обозначить их более нейтрально.
Хорошо. Я попробую: иду по скверику, стоят два мужика и громко общаются. Один говорит другому: «Ну ты, женщина легкого поведения, предпочитающая оральный секс, где ты пропадал?» - А второй ему отвечает: «Да пошел ты на пенис, я всего-то на три минуты задержался, а ты уже издаешь звуки вульвой!»
Впрочем, мне часто кажется, что сам строй русского языка в его разговорной форме исподволь создает между людьми такое мироощущение, что жизнь высоких чувств между мужчиной и женщиной ирреальна, неосуществима и невозможна – ведь все чувства и действия между ними обозначаются самыми грязными, пошлыми, похабными и циничными словами. Испокон веков. Всегда.
Ты! Знаток русского языка! Думаешь, в других языках это иначе?
За другие языки я не знаю. И потому за другие молчу…
…Бреду в молчаливой тиши вечерних сумерек по пустынной аллее к своему корявому дому. Бреду, ощущая спиной напряженность сонных улиц, по которым не ходят прохожие, предпочитающие отсиживаться за неблагополучием семейных стен. И лишь сирены милицейских машин составляют компанию гулким ударам моих шагов.
Я – полуночница, возвращающаяся в свой пустынный дом, где меня ждут лишь молчаливые рыбы в ярко освещенном аквариуме. Они по-собачьи завиляют мне хвостами, выпрашивая своего ярко-рубинового мотыля, и я замру над воздушным озерцом тропически яркой и удивительно спокойной жизни, что существует сама по себе, независимо от политических веяний за окном, не полагаясь даже на мою милость – просто так, по рыбьему своему разумению безмятежно и прочно, надежно и радостно.
И некому сказать мне:
- Ты где пропадаешь? У тебя рыбы, и те, с голодухи кричать начнут!
И некому мне ответить:
- Не начнут! На то и рыб держим, а не собак и не кошек!
Я возвращаюсь в свой дом, которого у меня не было ровно тридцать лет и три года.
Как так не было? Но ведь ты же где-то все это время жила?
Жила. Как чужая. Как нахлебница. Как незваный, хуже татарина гость.
Жила. С чувством вечной униженной благодарности, зависимости, своей полнейшей обузности, лишности и никчемности. Должно быть, так чувствуют себя помилованные от казни преступники, раскаявшиеся и усовестившиеся, обстоятельства которых складываются таким образом, что они не способны сами себя содержать, и потому вынуждены жить подаянием и милостыней, мучаясь безнадежной бессильностью.
Разве так бывает?
Очень даже бывает.
Просто весь строй моей предшествующей жизни – детства и юности - снабдил меня чувством необходимости полной самостоятельности и независимости от родных, а весь строй жизни последующей после юности, такую самостоятельность не обеспечивал. И я жила и мучилась, мучилась и жила. В долг.
Быть может, этому есть простое объяснение – так живут нелюбимые дети, дети-тягостники, что не в радость свои родителям, дети, которые их раздражают, дети, о которых они думают: «Когда же они только вырастут побольше, куда бы только их сплавить подальше, как бы только вообще о них позабыть!».
Тебе могут и не говорить ничего дурного, таких мыслей и в голове у твоих родителей в оформленном виде может и не быть – но относятся они к тебе так, словно именно это и думают. И ты подспудно чувствуешь свою лишность, и ты бы рад сбежать за тридевять земель от этого давящего чувства зависимости и обязанности, но ты живешь, живешь под домокловым мечом нелюбви, лишенная радости жизни с самого зачатия, и жизнь выстраивается перед тобой вереницей долгов и обязанностей, тоскливо будничной и печальной. И ты покрываешься толстенной коростой показного бесчувствия, обращая свое лицо в бравурную маску арлекина, создавая тем самым тончайший кокон защиты своего внутреннего «я» от убийственного растления нелюбви. И великая ЛЮБОВЬ собирается в тебе невостребованным грузом, и ты жаждешь пролить ее – уж раз не на родных и близких, каковые в ней вроде бы вовсе не нуждаются – то на какого-то чужого человека, мужчину, что одарит тебя взамен недополученной лаской, и ты, которой не на кого было истратить свою способность ласкать и любить, все, что только возможно, отдашь ему – ему, единственному. Но аура душевного неблагополучия довлеет над тобой, окружая тебя таким мертвящим излучением несчастья, что даже совсем незнакомые люди ощущают его своей кожей и шарахаются от тебя, твоего тела и твоей души, как всякое нормальное живое существо – от удара тока.
Вот-вот, все невзгоды не вокруг нас, а внутри.
Чушь. Они всюду, только если ты разумен, то, возможно, тебе удастся создать покой внутри себя и порядок снаружи.
А с чего начать?
С полов. Возьми тряпку, ведро и вымой полы.
Ты шутишь? А я тебе поверила…
Неделю каждый день мыла полы, стирала и гладила белье, готовила еду, мыла посуду, вытирала пыль, потом взвыла и сказала: хочу домработницу. Домработницу никто не дал. Взяла, и как всегда все забросила. И пошла в гости. К Ж*. Там меня накормили ужином, напоили ликером и чаем, и стали жаловаться на жизнь.
- Ты не представляешь, - сказала Ж*, сколько времени у меня съедает быт! Полы, стирка, уборка, готовка… Особенно готовка! А эти консервы? - она кивнула на стол, уставленный салатами из домашних консервов, графинами компотов и розетками варенья. – Это же просто кошмар!
Я было почувствовала неловкость, что столько всякой всячины съела, но тут же себя успокоила, что консервации она делает не для гостей, а для семьи.
- Ни на что времени не остается… Ах, как хочется иметь домработницу!
- Удивительное совпадение. Мне тоже…
- И пусть она готовит, консервирует, моет, стирает, убирает…
- Как ты думаешь, сколько это будет стоить?
- Ах, о чем ты говоришь, все равно не по карману, так хоть помечтать…
И мы мечтали.
Убогие у нас были мечты.
Тут еще пришли гости и тоже сели за стол.
Наелись нескоро, но наелись. Стали общаться.
З* рассказал, как он в деревне украл гуся.
И* рассказал, как на нем накололся мясник – за пять килограммов мяса он взял как за один.
Й* рассказал, как он без очереди урвал колбасу.
К* рассказал, как он вырыл чужую картошку.
И было много еще таких сюжетов. Но должно быть, мы слишком мало выпили, потому что Л* потянула на философствование, и он ляпнул:
- Ребята, вы только посмотрите, о чем мы говорим! Кто, как, когда что и как ел, и каким образом эту еду доставал. Это же ужас!
Все задумались и согласились.
З* вздохнул и вымолвил:
- А о чем еще интересном могут говорить голодные люди в голодной стране?
Вопрос взял и повис в воздухе.
До сих пор висит.
Но с тех пор в гости к Ж* я не хожу, хотя мы с ней частенько видимся и вроде бы дружим.
О друзьях.
Что это такое, я не знаю. Хотя употребляю слово «друг» и «подруга» очень часто. Зато точно знаю, что если со мной что-нибудь случится, скажем, штукатурка на голову упадет и нечаянно пришибет насмерть, труп мой обнаружат, вскрыв квартиру, ЖЭКовские работники – спохватятся, что за год за квартиру не плачено. Друзья и подруги обо мне и не вспомнят… И потому, чтоб они меня хотя бы сейчас не забыли, время от времени я их навещаю.
Вот вчера, например. Зашла без приглашения к М*. А там уже и так две подруги сидят – Н* и О*. Увидели меня , и вместо здравствуй:
- Ну и нюх у тебя! А мы только-только собрались по рюмкам разливать…
Оказывается, они тоже стихийно собрались и очень стихийно вспомнили, что у М* должно было быть заготовлено - и оказывается действительно уже изготовлено – домашнее вино. Яблочное. Из шафрана.
Разлили. И стали пить вино. И сплетничать о мужчинах. И должно быть, слегка перепили...
- Так, - сказала М*, - а теперь давайте каяться в грехах. Ну, только честно, у кого и как было с первым мужчиной? Чур, я вторая!
- Ладно, с меня начнем, - сказала Н*. - Мой первый мужчина был мой будущий муж. Он меня изнасиловал.
- Фи, как интересно! – сказала О*. – Тогда после первых мужчин поговорим о насильниках.
- Идет, - согласилась М*. – Но пока о первых.
- Итак, - продолжила Н*, - мы были молодые и зеленые, и в те времена слово «секс» шло как иностранное ругательство.
- Ближе к делу, - потребовал кто-то.
- Пожалуйста. Мне было семнадцать с половиной лет, а ему на полгода меньше. Мы учились в техникуме, и однажды нас отправили по домам в самое что ни есть урочное время за комсомольскими билетами.
На этом месте мы дружно хмыкнули.
- Не вижу ничего смешного! Он, кстати, в комсомоле не состоял, и увязался за мной. Мы вместе вошли в квартиру – дома никого не было, родители на работе, брат в школе. Мы вмести прошли в мою комнату, и я выдвинула ящик письменного стола, в котором лежали документы. И тут… он обнял меня сзади, и стал целовать, а потом повалил на диван. А потом… А потом все и получилось.
- Ты сопротивлялась?
- Да. Я пыталась его оттолкнуть, я все говорила, что нельзя и не надо, но он конечно же, не послушался… Но природа словно нарочно устроила так, что даже самый замухрыжечный мальчишка физически гораздо сильнее даже неслабой девчонки…
- А что ты чувствовала?
- Ужас. Что мать из дома выгонит.
- Это не о том. А что ты чувствовала физически?
- Мне было противно. И страшно. И потом, я ничего и не увидела и не поняла… Да – именно: и не увидела и не поняла, рот он мне словно кляпом зажал своими губами, а видела я только вихор его волос…
- Все с тобой ясно.
- А дальше надо?
- Можно и дальше.
- А дальше мы три месяца друг с другом не разговаривали. И делали вид, что ничего между нами не произошло. Чувствовала я себя ужасно – просто оплеванной. Главное, что я никому ничего не могла рассказать – боялась родителей, сплетен, слухов, славы дурной – гулящей девки… Я спасалась фантазиями и мечтами, где все было распрекрасно, он был принц, а я – Золушка, и чувства между нами были чистейшие. А потом мы уехали в другой город. Вместе, от техникума, надолго, на производственную практику. Тут он стал за мною ухаживать, и в первый же вечер завел в свою комнату, и мы жили как муж с женой. Да, сейчас так не говорят – а раньше ведь как было: как муж с женой… А потом я почувствовала, что со мною творится что-то неладное – залетела…
- Вы не предохранялись?
- Откуда? Что и о чем мы знали? Мы были самые настоящие дети, играющие во взрослых. Мы вместе ходили в магазин, закупали мороженные пельмени и крохотные чайные пачки, приходили в общежитие, вместе на кухне готовили ужин, и шли в его комнату ночевать… И каждую ночь я уступала ему, потому что боялась, что завтра он уже не пойдет со мной по магазинам, и не будет стоять у плиты и развлекать меня разговорами… Я с таким ужасом вспоминала три месяца молчания, что пролегли между нами, и уступала, уступала, уступала ему во всем…
- И как же… Ты решила вопрос со своими родными?
- Мы вернулись с практики, и он в первый же день отвел меня жить к своим родителям. Я не знаю, что он им говорил, но они приняли меня в свой дом, и то, чего я боялась больше всего на свете – что моя мать выгонит меня прочь, уже стало неважным. Наконец мы дождались, когда ему исполнится восемнадцать лет, мы расписались, родили сына и до сих пор живем вместе.
- Но что ты к нему чувствуешь?
- Я чувствую, что я его облагодетельствовала. Я ему уступаю. Я приношу себя в жертву на алтарь его удовольствий. То, что мы делаем, мне не нужно, и мне жить без ЭТОГО было бы даже лучше – а он без ЭТОГО не может. В этом моя власть над ним и в этом же мое несчастье – как я радуюсь, когда он уезжает в командировки, и я могу от него отдохнуть!
- А… Удовлетворение? Удовольствие? Оргазм?
- А что это такое?
- Ой, Н*! Какой же ты несчастный человек! Ну ты ему хоть изменяешь?
- Что ты!!!
- Девочки, срочно пьем за несчастных верных жен!
Выпили.
- Послушай, Н*, неужели другие мужчины тебе ни разу себя не предлагали?
- Только Гадюшонок… - тут она густо покраснела.
- А-а-а-а! – закричали все разом. – Значит, с Гадюшонком что-то было?!
- Стоп! – сказала М*. – Сейчас моя очередь. А о Гадюшонке в следующем круге. А у меня было так: я училась в другом городе, жила на квартире, и за мной приударял женатый сын хозяйки. Умно приударял, хитро. Дом был частный, стенки внутренние тонюсенькие, и кровать моя стояла под той же стенкой, за которой с другой стороны было супружеское ложе хозяйкиного сына, и вечерами мне было слышно, как скрипят пружины чужой кровати, глухой шепот, чмоканье поцелуев и даже их взаимное постанывание – и мне становилось не по себе оттого, что там, за стенкой какой-то женщине говорят о любви, а мне же этого не от кого услышать. Словом, мне было очень интересно – что же такое происходит между ними. И вдруг подвернулась лафа, жена его уехала на курорт, а хозяйка слегла в больницу. И вот, каждый вечер мы ложились с ним в одну постель, я боялась касаться руками его тела, и напряженно цепенея от своей смелости – как же! лечь в постель к женатому! – вжималась в простыню, а он упорно трудился надо мною. Мы лежали почти одетые – я в длинной фланелевой ночнушке, а он и вовсе в пижаме, в полной темноте, под двумя теплыми шерстяными одеялами, и я вовсе не понимала, что он со мной делает, чем и как он прикасается к моим самым интимным, самым неприличным, самым скрываемым от посторонних взглядов местам...
- Тебе было приятно или противно?
- Нет же, я говорю – любопытно. Все было почти так же, как я привыкла слышать за стенкой – так же скрипели пружины теперь уже нашей совместной кровати, так же глухо он шептал мне о тех чувствах, каких между нами еще не было, и чмоканье его поцелуев прерывало этот шепот, и наше взаимное (с моей стороны абсолютно точно имитированное) постанывание тихим облаком повисало в крохотном пространстве спальни...
- И каждый раз, когда он затихал, я спрашивала его: «Ну как? Я уже женщина?»
- И он отвечал мне: «Нет еще».
- И я возмущалась: «Почему?»
- Он говорил: «Я не хочу, чтоб тебе было больно».
Наконец я не выдержала, и потребовала, чтоб он сделал ВСЕ.
- Ну и?..
И только тогда, я поняла, что все, что происходило до этого, было совсем не то... Он просто терся о мое тело, а теперь... А вот теперь он в это тело проник....
- Я разочаровалась, ЭТО оказалось так больно, так противно, так омерзительно, словом, совсем не то, о чем пишут в книгах…
- И что было дальше?
- На следующее утро я собрала свои пожитки и ушла на другую квартиру. Он стал мне не приятен и я не хотела видеть его лицо.
- И это все?
- Все. Если не считать того, что я забеременела.
- С первого раза?
- Да, с первого и единственного раза. Я приехала домой на каникулы, я боялась говорить об этом с матерью, я боялась, что она начнет на меня орать, обзывать меня непристойными словами, таскать за косу и хлестать по щекам. И обо всем, что и как со мною случилось, я рассказала... своему отцу.
Он стал утешать меня и говорить, что такое случается практически с каждой женщиной, и что в этом нет ничего предосудительного или постыдного... И что мне не нужно себя ни в чем винить и ни в чем упрекать – что это и есть самая обычная, будничная, настоящая жизнь, и от этого никуда не денешься, и когда я выйду замуж, мне еще не раз придется все это пережить снова... И он устроил все так, чтобы мать никогда не догадалась, где я провела вместо бабушкиного дома свои зимние каникулы...
И долго еще я только с отцом могла обсуждать свои сердечные проблемы, и только он один из всей моей родни говорил мне: не торопись, ты еще успеешь выйти замуж, не расстраивайся, что тебе в первый раз ЭТО показалось неприятным, попробуй найти себе такого мужчину, с которым ЭТО тебе будет нравиться...
- А муж? А измены? А насильники?
- Потом о них. Все по порядку.
И все дружно посмотрели на О*.
- Вы все знаете, какой я серьезный человек. Настолько серьезный, что мужчины боялись со мной флиртовать, а мальчишки боялись влюбляться. Словом, я умудрилась прожить без всяких романов до двадцати двух лет. Я была не в своей тарелке от ужаса, что все вокруг влюбляются, а со мной ничего не происходит. И потом, меня стала тяготить моя девственность. Я испытывала чувство зависти ко всем женщинам, носившим обручальные кольца, а особенно к дурнушкам. Меня убивала одна мысль о том, что они знали некую тайну об отношениях между мужчиной и женщиной, и пользовались ею, а я – нет. Я даже не знала толком, как выглядит голый мужчина. И даже ни разу не слышала знаменитое слово из трех букв.
- Ну, уж это ты загнула…
- Ничего подобного. Вы вспомните, в какой семье я росла, где училась и как проводила свободное время. Словом, все по бессмертному лозунгу: ни поцелуя без любви!
- Итак, я испытывала чувство зависти. А тут еще подвернулась преддипломная практика в чужом городе без родительского надзора. И тогда… И тогда я решила ни много ни мало – отдаться первому встречному, кто только осмелится об этом намекнуть!
- Вот это да!.. А дальше?
- Мы разговорились с ним на трамвайной остановке. Дело шло к вечеру. Мы отправились погулять по городу. Он был очень забавный и приятный. И мне было интересно его слушать, и мы бродили вдоль Волховской набережной под закатными лучами солнца, не замечая, что оно вот-вот утонет в водной глади. Нам одновременно захотелось пить, и мы заглянули в бакалейный магазин в поисках газировки. В те времена я не разбиралась в спиртном, а он, глядя на полки, уставленные разнокалиберными темными бутылками, удивился: «Смотри-ка! У них есть даже «Ркацители»! – «Ну и что? Что особенного в этом вине?» – «Как? Ты не знаешь, что это самое легкое из всех вин? У него прекрасный вкус, оно отлично утоляет жажду и веселит, не пьяня!» – «Ты тонкий ценитель и знаток вин?» – «Нет, я просто не принадлежу к тем, что пьют все на «Ш». – «Это как?» – «Шампанское, шипучее, шпирт, шо попало… Пожалуй, я возьму «Ркацители», вдруг ты согласишься его попробовать?»
Я рассмеялась. Дело шло совсем к вечеру, и он проводил меня к моему общежитию. Мы поднялись к моему последнему этажу, да так и застряли на глухом лестничном переходе, на последней площадке, что вела на технический этаж, и по которой никто никогда не ходил – мне не хотелось вести его в комнату, где кроме меня жили еще пять человек. Я тихонько прокралась к нам в общагу на кухню, вынесла оттуда штопор, чтоб было чем откупорить вино. Он ждал меня на лестничной клетке, и даже постелил на ступеньку свою ветровку, чтоб мы могли на нее поудобнее сесть. И мы сидели обнявшись, во всю целовались (черт побери, я целовалась впервые в жизни!), и пили по очереди вино прямо из горлышка.
- А дальше?
- А дальше был совсем вечер. По лестнице никто не ходил, и я чувствовала себя в полной безопасности – я боялась чужих взглядов. Итак, мы целовались… И в промежутках между глотками вина и поцелуями, я наконец решилась:
- Послушай, зашептала я ему в ушко – уши у него были очень маленькие и ладные, - у меня никогда не было мужчин… Я хочу, чтобы все это было с тобой…
- Зачем? – удивилась М*. – Он бы и так все сделал… И сам бы немного погодя стал тебя просить и уговаривать…
- Как ты не понимаешь! Если б он сделал сам, то это было бы совсем не то. Мне хотелось, чтоб он сделал это по моей просьбе, а вовсе не по своему желанию, чтоб все это было осознанно…
- «Не было? – удивился он. – И ты… не боишься? Ты действительно хочешь?»
- «Да… Я ничего не знаю и не умею, и буду делать так, как ты скажешь…»
Какое-то время он очень внимательно смотрел мне в глаза – должно быть, моя просьба его все-таки очень удивила, и он не мог ее сразу принять – но не забывайте, что мы все-таки малость выпили, пусть даже и легкого вина, и вот он слегка качнул головой:
- «Хорошо… - помню, он очень мило и мягко улыбнулся и долго и нежно целовал мое лицо и шею. – Для начала… Немного расстегни здесь…» - и он стал расстегивать мою блузу, бюстгальтер, джинсы… И все это он делал так не торопясь, так степенно, покрывая мое обнажающееся тело сухими и жаркими поцелуями, что я не испытывала никакого чувства неловкости или стыда… Мне даже захотелось каким-то жестом откликнуться на его нежную ласку, и я тоже стала расстегивать на нем рубашку и гладить его… Да, забыла: он ведь все время шептал – какое красивое у меня тело, грудь, кожа… Он все время меня хвалил… И вот, он осторожно сдвинул вниз мои джинсы – и я даже помогала ему с какой-то отчаянной радостью… Он встал передо мной на колени и медленно, с поцелуями, его лицо спускалось все ниже и ниже – и вот он исцеловал мой плоский упругий живот и прильнул щекою к пушистым мягким локонам…
- Что я чувствовала? Мне было интересно, я все ждала – а что же будет дальше… А дальше он долго и бережно изучал своей рукой особенности моего внутреннего рельефа, и пальцы его были так милы, что я уже чувствовала совершенно незнакомые мне нотки удовольствия во всем теле… И мне страстно хотелось сделать ему что-нибудь приятное, и я спросила его:
- Как мне тебя поласкать? Я хочу, чтоб тебе было хорошо со мной…
И только тогда он извлек на свет свое сокровище – Его. Он был уже достаточно напряжен – и мой мужчина тихо объяснил мне, что Ему приятно, какие прикосновения Он любит и как Он устроен…
- Ну и… как…
- Кстати, Он, как я сейчас понимаю, имел у него весьма средние размеры и не отличался никакими особенными достоинствами, но… Слушайте дальше! – Итак, я смогла вполне с Ним ознакомиться – на лестнице было весьма светло, ибо в тех краях ночи белые. И вот Он купается в моих локонах и незаметно ныряет в мое лоно… Движения моего мужчины были так осмотрительно осторожны, а его рука – ведь пальцы ее так и не покидали мое лоно – так умела и нежна, что я… Я почувствовала такое удовольствие, какое только и может быть доступно женщине – оно накатывало на меня волнами – первая, вторая, третья… И тут я услышала, как вскрикнул мой мужчина, и увидела, как по его лицу и телу прошла дрожь судороги… Он перевел дыхание, открыл глаза - и мы разомкнулись, разъединились, расстались…
- Я не могла выразить словами то чувство невероятной признательности, что я испытывала к нему – и мне захотелось отблагодарить его каким-то движением, жестом… И тогда уже я опустилась перед ним на колени, взяла в свои руки Его друга – Он стал совсем маленькими невесомым, Его покрывала прозрачная влага – и я расцеловала Его, совершенно не чувствуя ни смущения, ни брезгливости.
- В первый раз?!
- С мужчиной, которого ты знала несколько часов?!
- И так… так все сразу?..
- Да, да, да! Все сразу – я посмотрела ему в глаза, все еще стоя внизу на коленях – он порывисто поднял меня вверх, прижал к себе, и сочно, со вкусом поцеловал меня в губы – чуть не до боли, и это была моя первая боль за весь вечер! А потом он так же порывисто опустился вниз, и долго еще целовал мои вторые и третьи губы… И мягкая прохлада его языка одаривала меня такими ощущениями, что я не выдержала и сказала – первый раз за весь вечер! –«Я так тебя люблю!..» - потому что уже ничем не могла показать ему, как он мне приятен…
- А как же… девственность?
- Никак. Ей было так хорошо, что она не порвалась, а растянулась – и девственницей я вдруг оказалась в постели с мужем.
- Как… Вы расстались? Разве ты вышла замуж не за него?..
- Конечно. Я ведь только и хотела – узнать, что такое плотская любовь. Он предлагал мне еще встретиться – а я тут же наотрез отказалась, меня вдруг стали мучить угрызения совести, что все получилось так сразу, так охотно… Мне стыдно стало, что я так легко отдалась на пыльной лестничной клетке… Я испугалась, что никогда он не сможет меня уважать и не сможет меня любить именно за то, что это случилось так легко, так сразу и так охотно…
- А... последствия? – не удержалась от мучившего ее любопытства М*.
- Последствия? Ну, я же была умная девочка, хотя и неопытная, и четко рассчитала свои безопасные дни, прежде чем приставать с просьбами к своему первому встречному мужчине...
- Да ты у нас везунчик... – завистливо вздохнула М*.
Несколько минут мы все молчали.
А в глазах О* вспыхнули искорки, она мечтательно улыбнулась:
- И вот теперь, когда со времен нашей встречи прошло полтора десятка лет, и я перебывала в нескольких чужих постелях, я могу сказать, что лучшего мужчины, который бы сумел доставить мне хоть часть того удовольствия, что я испытала с ним, мне так и не встретилось…
- Вот это роман!
- Но он же не был первый встречный забулдыга, верно? Ты же примерно знала, кто он? – пытливо спросила ее Н*.
- Как - кто? Такой же, как и я, студент, только из стройотряда, из весьма приличного столичного вуза – Московского инженерно-физического института…
- Эх ты, ворона…
Все дружно вздохнули и посмотрели на меня:
- А твой?
- А мой первый был насильник.
- Как хорошо! Сразу после тебя перейдем к насильникам.
- Чего же тут хорошего! У меня потом такой бзик был… Но по порядку. Дело было летом. Мы познакомились с ним на почте – я звонила по межгороду подруге, а он кому-то отсылал телеграмму. Тары-бары-растабары – он проводил меня до дверей моей квартиры, мы очень мило болтали о пустяках.
- Ну ладно, пока, - сказала я ему.
- Пока! – возмутился он. - Хотя бы воды мне вынесла попить – такая жарища на улице!
- Хорошо, давай напою тебя компотом – стоит в холодильнике, ледяной, клубничный… - и я открыла дверь своим ключом. Родителей дома не оказалось – мы были одни в квартире, но это меня не насторожило. Мы отправились на кухню, там что-то перехватили, пили компот и разговаривали. Все, впрочем, вполне невинно. Он даже начинал мне нравится – курсант последнего курса, будущий офицер, мне хотелось продолжения знакомства с ним, и даже на миг я представила себя рядом с ним в белом свадебном платье…
- Наконец, я решила, что ему пора уходить, и проводила его в прихожку. И вдруг он, вместо того чтоб договориться о новой встрече и уйти, хищно улыбнулся, поднял меня на руки и отнес в спальню на кровать…
- Эх, как мы с ним воевали! Я вырывалась – но не кричала из гордости, мне было стыдно, что мои вопли могут услышать соседи – я располосовала ему лицо и оставила на его запястьях въедливые фиолетовые лунки от впившихся в его кожу моих ногтей… Кстати, я готова глаза выцарапать тому, кто скажет, что от насильника вполне можно отбиться, и что женщины оказываются изнасилованными исключительно оттого, что им, женщинам, так хотелось… Мы с ним отчаянно толкались, пихалитсь, хватали друг друга за руки… Он был выше меня сантиметров на двадцать и килограммов на тридцать грузнее, ну а говорить о физической силе…
- В конце концов он сорвал с меня юбку, блузку, бюстгальтер, а трусы так и вовсе разодрал по швам – у меня до сих пор хранится этот лоскуток… Я лежала абсолютно нагая на кровати, а он был одет, и его грубая роба – он же был курсант в летней хэбэшной форме – причиняла мне дополнительную боль, жестко проезжая по моему телу… Он лежал надо мной сверху – его ноги прижимали мои, пальцы его вцепились в мои запястья, да именно так – он даже не лежал, а нависал надо мной… Время от времени он пытался перехватить обе мои руки в одну свою, чтоб освободившейся рукой расстегнуть свои галифе – наконец ему и это удалось, хотя я отчаянно пыталась ему мешать, и вот я почувствовала, как горячее упругое чудовище коснулось слюнявым кончиком моего живота…
- Да, забыла сказать: мы все время с ним переругивались, я его обзывала, грозила, кляла, и он тоже огрызался, и говорил, что я все равно ему достанусь… Так вот, когда его палица прижалась ко мне своей горячечной головешкой, я поняла, что все – я проиграла, и единственное, что я могу сделать – это попытаться уберечь себя от излишней боли. И тогда я заплакала от отчаяния, и сквозь слезы стала просить его дать мне несколько минут, чтобы я могла смириться с неизбежным, и привыкнуть к мысли, что сейчас он все от меня получит. Должно быть, он понял, что я его не обманываю, что никуда уже от него не улизну – и даже поднялся с кровати, что б сбросить с себя свою робу…
- Ну…
- Подожди… Подожди еще немного…
- Тогда… тогда сама раздвинь ноги!
Я подчинилась и еще несколько минут мы смотрели друг другу в глаза – я с ненавистью, он со злорадством.
- Ну, когда…
- Еще чуть-чуть… - я чувствовала, как все мое тело было напряжено и наполнено ужасом.
- Я уже устал ждать… - и он резким движением рванул во внутрь меня – должно быть, такую боль, как мою, испытывает в первый миг загарпуненный кит. Но дальше – ведь он вовсе не замер там, внутри, в стал елозить взад-вперед, а внутри меня все сжалось, и всякий раз он буквально продирал себе дорогу… Наконец он шумно, со вкусом застонал – я про себя возмутилась, что он, подлец, еще и стонет, хотя стонать было впору мне – но я его так ненавидела, что несмотря на боль не издала ни звука – и вот, застонав, он затих…
Потом он встал. И с ехидной, презрительной рожей процедил сквозь зубы: «Я поступил с тобой, как с последней проституткой!» – и рассмеялся.
И тут… Тут меня подбросило вверх, я полетела к нему и влепила великолепнейшую пощечину – тройную, от неожиданности он не уворачивался, и я хлестнула его по левой щеке, потом с разворотом по правой, а потом снова по левой, и очень удачно плюнула прямо ему в глаза, и крикнула – с надрывом, горячечно:
- Мразь! Фашист! Подонок! Вон!..
И он испугался. Он стал что-то лепетать, что он пошутил, что ничего особенного в общем-то не произошло, что мы – взрослые люди (нам было уже за двадцать), и что в сущности стоит ли шум поднимать и делать подробности нашего знакомства достоянием общественности…
А я сникла. Обессилила. Села на край кровати и зарыдала. Как я ненавидела в этот момент себя! Свое тело! Я ненавидела все свое прошлое – за то, что никогда, ни разу даже с самыми горячо любимыми с моей стороны мальчишками, у меня не возникло случая переспать – они относились ко мне так бережно и почтительно, как к сестре, и боялись причинить мне боль, и боялись обидеть… И мне было так отчаянно жалко, что это тело досталось нетронутым такому подлецу…
Потом, помню, он кричал:
- Ты что! Ты что!!! – и хватал меня за руки, и оттаскивал прочь от окна – оказывается, я пыталась из него выброситься… Как глупо… Сколько я потом слышала этих случаев с окном… Это ведь самая простая возможность навсегда заглушить в себе любую память… Так вот, потом он меня одел, укутал, поил чаем… И все уговаривал, уговаривал никому ничего не рассказывать… А мне и так было противно хоть одной живой душе сознаться, как мерзко я рассталась со своей девственностью… И вы, в общем-то первые, кто слышит от меня эту историю…
- Ни фига…
Какое-то время все молчали и смотрели на меня с ужасом.
- Но ведь это еще не конец. У меня начался сдвиг по фазе – впрочем, он и сейчас есть, но в меньшей степени. Со мной были постоянные истерики – родители считали их беспричинными, а я рыдала от любого воспоминания об этом происшествии, я возненавидела всех мужчин, и мне постоянно хотелось наложить на себя руки – только как-нибудь по-хитрому, чтоб больно не было… И потом, мне страшно хотелось ему отомстить – не как-нибудь, а убить его и надругаться над трупом – мне хотелось проколоть ему сердце тонкой вязальной спицей, а потом, когда он сдохнет, отрезать его удовлетворитель и засунуть его ему в рот. И только потом, где-нибудь очень далеко от трупа, наложить на себя руки.
Вот такие зверские мысли я имела в голове.
Но и это еще не все.
Мое тело, лишенное невинности незнания, вдруг властно потребовало мужского внимания – а ведь у меня прежде никогда не было мужчин! Это было невыносимо: по ночам меня мучило томление – тело хотело ласки и любви, а память хранила позор и боль насилия. Я сходила с ума, а окружающие требовали, чтоб я ходила на работу, четко с ней справлялась, вкалывала по дому и радовалась жизни.
И это еще не все.
Мы вдруг столкнулись с ним однажды вечером на улице, что называется нос к носу. И он остановил меня и стал умолять его выслушать, и я, измученная черными воспоминаниями, согласилась. Мы с ним вдвоем зашли в заброшенный скверик и сели рядом на скамейку. Я не боялась его – он же один раз уже меня изнасиловал, что может быть страшнее? И вот он дрожащим голосом вдруг стал говорить мне… о любви! И он стал прямо перед мной на колени, и целовал мои ноги – порывисто и страстно, и умолял его простить, и умолял… умолял отдать в его власть мое тело!.. И он плакал… И у него оказались жгучие, словно брызги соляной кислоты слезы, и они капали мне на колени и растекались по моим ногам, и лицо его упиралось в треугольную впадину между ногами и животом…
Обескуражена – вот единственное слово, способное выразить мое состояние. Я растерянно взмахнула рукой – словно хотела от него отгородиться – и вдруг задела своим локтем его волосы, и они мягко погладили мою кожу, и это прикосновение все решило – мне вдруг… мне вдруг захотелось почувствовать, как это бывает иначе. И словно какой-то импульс передался ему от меня – он приподнялся, обнял меня и стал целовать сзади, - между спиной и затылком – шею… И вдруг оказалось, что он умеет прекрасно целоваться, что у него обжигающе страстный сухой рот – а я терпеть не могла слюнявых поклонников, и объятья его, хоть и были крепки до боли, оказывается, могли быть приятны, и шершавые пальцы умели разглаживать кожу до чувства греющей теплоты… И… И я сама сбросила с себя юбку.
…Теперь-то я понимаю, что быть таким, как он – одновременно страстным, грубым и нежным – мало какому мужчине дано. Это какие-то взаимоисключающие качества. Но в нем они уживались… Он был недостаточно опытен – и не сумел поразить мое тело удовольствием, как это случилось потом с другим мужчиной… И все-таки именно тогда, именно с ним, я почувствовала себя настоящей женщиной…
- И вы поженились? – спросила Н*. – Да, кстати, у меня ведь с моим мужем было что-то подобное… Просто я не умею так красиво и точно все описывать. И потом, мы ведь были давно знакомы, учились с ним в одном классе в школе, в одной группе в техникуме, я была в него влюблена, и сопротивлялась в первый раз из страха перед родителями, потому что знала, что до свадьбы это делать ни в коем случае нельзя… И сопротивлялась слабо, для проформы, слегка… Да и он был мальчик, все получилось мгновенно - он тут же кончил, и меня больше всего мучил страх перед родителями, но я тоже много ревела из-за того, что потом долгих три месяца он на меня не смотрел. И там, на практике, все случилось почти полюбовно. Только мне до сих пор обидно, что он мне ни разу так и не сказал, что он меня любит… - и она горько-прегорько вздохнула.
- Нет. Не поженились. Он уже был женат.
- Как?!
- А так. У него жена в роддоме лежала, когда он в первый раз ко мне зашел. Он потом мне так и сказал – «У меня так давно не было женщины, что я просто уже не мог с собой совладать, а по бл…м ходить боялся. А тут - чистая, свежая девчонка, хоть и в возрасте... Никак не ожидал напороться на девственницу, и сначала принял все за шутку…». С женой из-за меня он разводиться не думал и не собирался, но бегал ко мне полгода – пока я сама его не выставила. Кстати, я все время пыталась с ним порвать – но в нем была потрясающая мужская сила, он весь излучал желание, которому было невозможно противостоять… И даже после того, как я его выставила, он все искал встреч… Но как же я ненавидела себя за то, что отдаюсь своему насильнику! Что он мною наслаждается! Тело жаждало его, а разум требовал изгнания, и мне порой казалось, что я теряю сознание от этой борьбы между духом и плотью… И с тех пор – я сумасшедшая, правда это старательно скрываю, и очень боюсь, что об этом кто-нибудь догадается…
- Да у тебя же был сильнейший эмоциональный шок, который ты пережила в полном одиночестве!
- Нельзя быть скрытной!
- Просто чудо, что все еще так обошлось… Давайте выпьем…
И мы долго пили.
А потом заговорили – М* дирижировала и требовала продолжения публичной исповеди. О насильниках. Начала Н*:
- Итак, меня изнасиловал свой собственный муж, о чем вы все уже слышали. Кроме мужа мужчин у меня не было, и, в общем-то и нет, вот разве что Гадюшонок…
На этих словах все присутствующие как-то стыдливо и неловко заулыбались.
- Всем вам известно, что в свое время Гадюшонок облагодетельствовал моего мужа – потом он его, правда, и облапошил в пух и прах, но случай этот относится к периоду облагодетельствования.
Итак, они вместе работали, и мы иногда встречались в компаниях, и всякий раз Гадюшонок не упускал случая сообщить мне, как я для него привлекательна. Я не избалована мужским вниманием – я всего-навсего верная жена, и мне невозможно припомнить еще одного мужчину, который хоть как-то намекал мне о любви.
Итак, муж и Гадюшонок работали вместе. Однажды они оба неожиданно заявились к нам домой средь рабочего дня – я брала отгул, ждала слесаря, и только потому оказалась дома – и заявили, что их внизу ждет машина, что они срочно уезжают в командировку, что им нужна в дорогу еда и какие-то документы, которые мой супруг брал на дом. Я заторопилась на кухню собирать съестное, муж ушел в самую дальнюю комнату за бумагами и своими вещами для командировки.
Гадюшонок крикнул ему:
- Эй, П*, я тут на кухне с твоей супругой покалякаю, пока ты копаешься! – и ринулся за мной.
Здесь он на некоторое время замер, масляно рассматривая меня, а потом решительно шагнул поближе и ущипнул за задницу.
Я чуть не взвизгнула:
- Вы что, - я назвала его по имени-отчеству, - разве так можно? – говорила я почти шепотом.
- Можно! – громко сказал он. И добавил шепотом: - А я тебя хочу! – и тут же залез рукой ко мне под юбку.
От неожиданности я икнула.
- Т-с-с-с-с, рыбонька! - сказал Гадюшонок и мгновенно выудил на свет все свое богатство.
Мне не с кем особенно сравнивать, но то, что он предъявил мне для обозрения – истинная замухрыжка по сравнению с моим супругом.
Я оторопела. В одной руке у меня была сковородка, а в другой – ложка. Я еще и сообразить-то толком ничего не успела, как его замухрыжка проскользнула между моих ног куда подальше.
- А ты бы его сковородкой по голове! – сказала я.
- Жалко – там котлеты, а больше ничего мясного не было. Да и в голове промелькнуло – что подумает муж, если забежит на кухню на мой крик и такое увидит. Ведь из чувства мужской солидарности и ревности он меня же во всем и обвинит. Есть ревность мужская и женская – никогда не различали? Когда ревнует женщина, весь свой гнев она изливает на соперницу, и готова ей выцарапать глаза, даже если виновник происшествия исключительно ее любимый мужчина, если же задумал ревновать мужчина – то он обрушивает свою ярость на принадлежавшую ему женщину, и готов всегда и во всем обвинять только ее... Словом, я сообразила, что лучше молчать. А Гадюшонок сопел и старался, и за неполных две минуты кончил два раза! И второй раз уже в тот момент, когда прятал свое богатство в штаны – прямо себе на брюхо! Он стоял, а с него стекало жидкое месиво.
- А ты?
- А я наконец-то поставила сковородку на плиту, подтянула спущенные им до колен трусы и одернула юбку.
Догадайтесь, что делает Гадюшонок? Он хватает с подоконника трехлитровую банку воды – есть у нас такая, держим на всякий случай, выливает на себя половину и кричит моему мужу:
- Эй, П*! У тебя тут такая крохотная кухня, что я нечаянно банку с водой задел! Пусть твоя мымра даст мне свой фен посушиться!
И я послушно пошла в зал за феном.
- И все?.. – все рассмеялись.
- Все, - Н* развела руками. – И Гадюшонка я с тех пор не видела ни разу. И так до сих пор не пойму, изменяла я мужу или нет, и изнасиловал меня Гадюшонок или же он меня так полюбил.
- Да… Ну тогда моя очередь каяться… - произнесла М* и окинула всех присутствующих лукавым взглядом. – Все знают, что я – женщина разведенная. Иногда меня тянет на мужичков и ничего дурного я в этом не нахожу. А тут вдруг у меня выдался мертвый сезон – ни одна особь мужского пола в постель не просится. И с тоски я вспомнила про Гадюшонка – а надо сказать, что он мне свои услуги предлагал лет пять, да я все отказывалась. А тут вдруг решила попробовать. Звоню ему, значит, и говорю: Что-то вы меня совсем забыли – имя-отчество – глаз не кажите, а я тут скучаю одна…» - А он мне: «Вас понял, сегодня вечером буду». И явился - в одной руке дипломат (как выяснилось, с пистолетом, а не с подарком). Ну сели мы с ним поужинать, выпили, закусили… Он все норовил меня облапать – но я тянула до постели. Завела его в ванну и собственноручно вымыла – ибо он был удивительно вонюч. Итак, привела его в божеский вид и отправила в постель. А сама зашла в бабушкину комнату, грохнулась на колени перед иконой и стала просить Господа Бога простить мне мой эксперимент с Гадюшонком. Да, не забывайте – для храбрости я выпила. И вот я зашла в комнату, сбросила с себя махровый халат и протянула Гадюшонку пачку великолепнейших английских кондомов:
- На правах хозяйки дома обязана предложить…
Гадюшонок поднял меня на смех:
- Да что ты, лапушка, да разве от тебя может быть что-нибудь нечистое? – и бросился меня целовать. – И вообще я в свои тридцать семь лет ни разу эту пакость не мерил…
От этих слов у меня все внутри оборвалось. «Ну, поздравляю, - сказала я себе. - Лечение на пару недель обеспечено»… Но отступать вроде было некуда. И я все же легла с ним в постель.
Бабоньки, худшего мужика я не знала! А у меня ведь их было штук тридцать! Есть с кем сравнивать… И ужас не в скромных размерах его мужского имущества, а в его манере вести себя в постели! Женщину он не чувствует вовсе, а из всех составляющих женского тела для его понимания доступно лишь одно влагалище! Он спускает через запятую – через каждые пять минут! И мы с ним не спали всю ночь – я не чувствовала ничего, кроме отвращения к себе за этот эксперимент, а он все кончал, кончал, кончал… Должно быть, он изливался раз двадцать – а может и больше. Если бы мне кто сказал, что мужчина способен на такое, я бы не поверила, но это так. Мало того – он вдруг решил меня очень сильно удовлетворить, и заелозил во мне как-то особенно противно и больно – до этого я его черешок совершенно не чувствовала. И тут я разозлилась и сказала: «Ну-ка слазь! Мне больно!» И еле-еле вытолкнула его прочь. Потом он еще несколько раз пытался прорваться ко мне, но я его не пускала.
За завтраком он выдал: «А жаль, что я тебя сегодня ночью не дожал!»
«Не дожал» было сказано с интонацией: «Не додушил!».
После этих слов мне захотелось надеть ему на голову кастрюлю спагетти. Мало того! Глянув на себя в зеркало, я обнаружила, что у меня вся шея в засосах! У меня, у тридцатипятилетней женщины! Позорище…
- И что же ты его терпела? – не выдержала я.
- Как ты не понимаешь! Я рассчитывала на деньги! При его-то миллионах…
- И что – дал? Или сказал, что ты недостаточно страстно его любила и ртом не приголубила? – спросила О*.
- Хрен он мне свой дал вместо денег! Во!.. – и она стала крутить пальцами фиги – по две на каждой руке. – И еще на ногах впору накрутить – сколько я с него получила грошей…
- Да, тогда мне повезло больше, я хоть две тысячи хапнула, - заметила О*.
- Ну-ка, ну-ка расскажи!
- Нет, сначала ты – что было дальше.
- А что дальше? Взял он свой пистолет, положил в дипломат, и ушел. С концами. Ни разу его после этой ночи я не видела.
- А как насчет болезней?
- Похоже, Бог миловал. Зато пришлось сбегать на аборт – не рожать же Гадюшонка! Уж лучше от первого встречного…
- Да, если он такой, как у меня, - согласилась О*. - До сих пор с наслаждением вспоминаю. Я ведь не ахти какая рассказчица, но о своем первом я столько раз сама себе рассказывала… Кстати, хуже Гадюшонка у меня тоже никого не было. А с ним вышла такая история: когда мой правоверный разочаровавшись в семейной жизни начал куролесить и рванул за приключениями на Север, мне было очень тошно жить. А главное, я не работала, и никак не получалось устроиться – всюду шли сокращения, и при словах «принять на работу» у людей каменели лица. Положение у меня было отчаяннейшее, я уже продала все неношеные вещи и успела их проесть – словом, хоть в петлю лезь. И вот появляется Гадюшонок и приглашает в свою фирму.
- И ты…
- Пошла. Проработала у него месяц – вполне нормально, и честно говоря большей халявы в работе я нигде не видела – заданий и обязанностей у каждого кот наплакал, и неважно, какой ты специалист и сколько ты в своей работе накуролесил – главное и единственное требование – умиленно в Гадюшонковские глаза смотреть и непрерывно восхищаться его гениальностью. Деньги с его спекуляций получались в те времена шикарные, и на всех всего хватало.
Но словом, через месяц он выписал мне и себе командировку в Москву. И мы поехали…
Так вот, он, оказывается, хапнул четыре билета в одно купе, чтоб избежать попутчиков и не оправдываться перед супругой за поездку в мягком вагоне. Итак, мы сели в поезд и поехали. Поужинали. Постелились на нижних полках, улеглись, тут погас свет и… И я почувствовала на себе Гадюшонковскую тушу. Мой правоверный по сравнению с ним весит килограммов на десять больше – но я его не чувствую, он умеет держать себя на весу надо мной, а не давить на меня. В голове у меня сразу промелькнуло – что мой муж меня бросил, и никаких моральных обязательств у меня перед ним нет, что никаких лихих последствий от этого приключения у меня быть не должно, что начальству лучше не отказывать, и что жена у Гадюшонка такое тоскливое и болезное существо, что поневоле перед чужой женщиной не устоишь.
«Ну ладно, - думаю, - один, два, максимум три раза – перетерплю. Нельзя мне с ним ссорится…»
Эх, как я ошибалась! Не знаю, сколько там раз и чего получилось у Гадюшонка – он не слазил с меня практически всю ночь, но я-то ничего приличного не почувствовала. Сколько раз за эту ночь я вспоминала своего правоверного – какой он у меня весь из себя положительный, и какой он (на фоне Гадюшонка) изумительный мужчина, потом я от души посочувствовала Гадюшонковской супруге – да от такой жизни любая, даже самая цветущая женщина загнется через месяц, и никакие миллионы не спасут, а она с ним прожила лет десять, потом я подумала, что для некоторых мужчин ислам очень правильная религия, поскольку одной женщине изобилие такого темперамента никак не пережить, а вчетвером может еще можно… А потом я стала подумывать, а на фига мне такой начальник и такая работа – ибо по всем его высказываниям получалось, что моя благосклонность к нему становится с сегодняшней ночи существенной частью моих персональных служебных обязанностей, и неделя московской командировки предстала перед моим внутренним взором сплошным кошмаром.... И уж совсем потом, мне стало казаться, что все это происходит не здесь, не в поезде вовсе, а намного лет раньше, что я отдана для развлечения целому взводу зондеркоманды, и что еще через парочку солдат меня расстреляют над общей могилой или же закопают в ней заживо.
И тут, от этих мыслей и ассоциаций, со мной вдруг что-то произошло, я скинула с себя Гадюшонка и суровым голосом произнесла: «Довольно! Я хочу спать! У меня завтра тяжелый день!» – он попытался возразить, что «не следует прерывать процесс взаимной любви на середине», но я уже была взбешена и ничего не боялась: «Вон! Я сказала, что хочу спать!» – рявкнула я на него таким зверским голосом, что он тут же убрался на свою полку. До утра я, разумеется, так и не уснула. Чувствовала я себя насквозь опоганенной – как новенькое подвенечное платье, если б его вместо того, чтоб надеть на невесту, бросили в качестве половой тряпки перед входом в общественный сортир.
Утром, когда Гадюшонок ушел умываться, я открыла его бумажник, выбрала оттуда половину денег – это оказалось две тысячи, что по тем временам была более чем солидная сумма, нашла папку с документами и на чистом листе бумаги написала заявление об увольнении. Когда он появился в купе, я все уже разложила по местам. Гадюшонок что-то мурлыкал от удовольствия, и все норовил меня зажать. Я же нацепила на себя маску полнейшего равнодушия и высокомерия. За окнами уже мелькали московские улицы и строения, и вот поезд замедлил ход, подъезжая к перрону. И тогда я очень гордо и независимо, обратившись к Гадюшонку совершенно официально, по полному имени-отчеству, произнесла: «Там, в вашей папке, лежит мое заявление на увольнение с сегодняшнего дня. За оказанные вам этой ночью услуги частного характера я взяла из вашего бумажника две тысячи рублей. Прощайте». При этих словах я встала с места и выскользнула в коридор, держа в руках свою дорожную сумку. Он нагнал меня уже на перроне, лицо его было ужасно – его перекосило. «Ты… ты… Да ты проститутка! Тварь продажная!!!» – заорал он на меня. Я остановилась и… рассмеялась ему в лицо: «Да, да, да – проститутка! С ебарями бесплатно не сплю!» - а потом развернулась и очень быстро зашагала прочь.
С тех пор Гадюшонка я больше не видела. Уволилась я очень спокойно в его очередное отсутствие. А там дальше – если кому интересно – вот, М* помогла мне с работой, а еще через полгода ко мне с повинной вернулся муж, и я его приняла, благодаря судьбу, что он уж никак не Гадюшонок, а нормальный настоящий мужчина, с которым вполне можно жить.
- Протестую, - сказала я. – Рассказываете о Гадюшонке, а договаривались о насильниках.
- А он-то кто? – в три глотки спросили Н*, М* и О*. – Самый настоящий насильник и есть! А уж то, что у нас с подзаборными мужичками ничего не случалось – ты уж нам, несчастненьким, прости.
- Впрочем, твой насильник по сравнению с Гадюшонком золотой пай-мальчик, у него даже сердце есть, мне, во всяком случае, так показалось, - сказала М*.
- Вопрос к присутствующим, - гнула я свою линию. - Если бы у Гадюшонка не было ни денег, ни власти, то у кого и что с ним бы получилось?
- Ничего, - сказала М*. – Я бы его к себе не пригласила.
- Ничего, - сказала Н*. – Если бы он не был начальником моего мужа, между нами никогда бы ничего не было.
- Ничего, - сказала О*.- Если бы я не устроилась к нему на работу, я бы никогда не согласилась с ним переспать.
- То-то, - усмехнулась я. - Надеялись на доброту и ласку, мечтали о любви и деньгах, а получили…
- Каждая – свое, - перебила меня Н*. – А в сумме – пакость…
- Давайте, лучше выпьем, - предложила О*.
И мы долго пили.
- Девчонки, это несправедливо, мы тут все про Гадюшонка распинаемся, а она молчит! Только честно, что у тебя было с Гадюшонком? – вдруг спросила М*. – Вы ведь лет пятнадцать знакомы!
- Ничего, - сказала я.
- Быть не может! – возмутилась Н* - Скрываешь небось!
- В смысле секса у нас ничего не было, а смысле разговоров о сексе – если интересно, то я расскажу.
- Рассказывай, рассказывай…
- Ладно. Все вы знаете, что Гадюшонок клянется мне в любви при каждом удобном и неудобном случае. Послушав вас, я прихожу к выводу, что он вообще всякой женщине предлагает свои услуги. А я - женщина одинокая, мне сам Бог велел. И хоть стопроцентно Гадюшонку я никогда не верила, но и отказываться от мысли, что он питает ко мне какие-то теплые чувства, мне не хотелось. И потому однажды, когда он взялся доказывать свои пылкие чувства очень страстно, я согласилась назначить ему свидание. И тут по странному стечению обстоятельств мне повезло: свидание было назначено на квартире моей знакомой, и в самый последний момент случилось так, что она вынуждена была оставить всего на полчаса мне на попечение свою пятилетнюю дочь - за девочкой должна была прийти ее бабушка и забрать ее к себе.
Дело в том, чтобы понять, каков мужчина на самом деле, достаточно увидеть, как он общается с животными, детьми и женщинами.
И вот явился Гадюшонок.
Видели бы вы, какой кислой стала его физиономия, когда он увидел ребенка! Мы сели пить чай, и Гадюшонок извел бедную девочку глупейшими нравоучениями. И пелена приличности, сквозь которую я пыталась против своего внутреннего чувства смотреть на Гадюшонка, тут же спала с моих глаз, и я не стала ему объяснять, что всего через полчаса мы можем остаться наедине.
Квартира была однокомнатная, но девочка не отходила от нас ни на шаг – мы в коридор и она за нами, мы в комнату – и она туда же...
У Гадюшонка стало портиться настроение. Наконец он не выдержал: «Давай закроемся в ванной». – «А она?» – «А она пусть под дверью постоит…».
На этом месте я сделала большие глаза и спросила: «Что-что? А может, зайдем в общественный туалет? Вообще-то я привыкла, чтоб о месте для свидания заботились мужчины! И хорошо заботились!».
Гадюшонок покрылся пятнами. Несколько минут он глотал воздух, и, наконец, выдал: «У меня вообще-то деловое мероприятие…» - и тут же исчез за дверью. И пока больше не появляется.
- И все?!
- И все.
- Повезло! – дружно вымолвили М*, Н* и О*.
Вот такие у меня подруги.
С друзьями… Ах, о друзьях как-нибудь потом.
Ты живешь на белом свете и обрастаешь знакомыми людьми, и кажется тебе, что рядом с ними ты уже не одинок, и что быть может, даже кому-то нужен, и быть может, даже кем-то любим…
Ах, как хочется спрятаться в эту осмеянную и проклятую всеми любовь, как хочется надеется, что именно тебе выпадет тоненький лучик счастья, такого реального и такого невозможного, и ты кидаешься к чужим душам в поисках тепла, но наталкиваешься лишь на лед отчуждения… И вот доброхоты берутся тебя убеждать, что ты не права, мир добр, и вообще в нем очень много добрых и милых людей, а ты вот умышленно рисуешь его в черных красках; вот, ты только осмотрись вокруг, приглядись, и все измениться для тебя в лучшую сторону.
Осматриваюсь по сторонам с большим трудом – я впихнута в чрево общественного транспорта. Приглядываюсь к лицам, прислушиваюсь к разговорам – мне все время не везет: если я еду в чем-то транспортном более получаса, непременно разразиться скандал. Он стандартен: кто-то кому-то не уступил места, или уступил место не тот, кого хотелось бы поднять и унизить; кто-то кого-то нечаянно задел, но задетый подозревает, что задели его нарочно; и последний вариант – кто-то почему-то не смог на своей остановке сойти. Все остальное – вариации данных трех тем.
Так вот, еду в общественном транспорте. Лица вокруг почему-то совсем нерадостные, недобрые и злые. Все, как на подбор – а ведь я к ним присматриваюсь. Вот пожилая матрона начинает стыдить модно одетую девицу за то, что она ее локтем задела, мрачный желчный старик выговаривает семилетней девочке за то, что место ему уступила не она, а ее мама, гыгыкают на задней площадке четыре подростка мерзкими филиньими голосами, да так, что первое впечатление – это же над тобой в похабностях упражняются, на передней площадке в голос воет беременная – ее прижали к кабине водителя, слева от меня подвыпивший мужик пристает к офицеру – то он рассказывает ему, как стрелял по Берлину из гаубицы, то плачется, что в жизни своей ничему-то кроме артиллерийской стрельбы он не научился, а то и вовсе рыдает и громко на выпивку в гости зовет; а справа, вальяжно рассевшись на сидении, сплетничают две старых мымры – им обеим за семьдесят, они глуховаты и почти кричат, и мне нечем заткнуть свои уши, а рты их затыкать бессмысленно – нет той пробки-затычки, что способна остановить столь мощный грязевой сель, и я вынуждена их слушать.
- Ты только глянь на эту молодежь! – кричит одна другой, – Одни потаскухи и бл…! Юбки нацепят по самую п…, чтоб этим кобелям сподручнее было, красятся как последние проститутки, работать не хотят, рожать не умеют…
- Да вот, им бы как нам пожить – чтоб война и голод, да работы побольше, да без выходных, да все по карточкам, да что не так – так туда, куда надо, шагом марш!
- Правильная у нас жизнь была! А у этих сволочей…. Но ничего, ничего! Господь Бог им задаст еще перцу – ты думаешь, чего это они все семечки грызут? А это ведь к голоду, голоду всё! Вот уж поголодают, поопухнут, вот уж славно-то будет!
Едут старухи в церковь. Чинно туда войдут, степенно перекрестятся, выстоят службу, положат истово земные поклоны, свечи поставят – за здравие и упокой, и поедут дальше домой, злиться на жизнь и близких своих поедом лопать.
Ах, как раньше, в далеком детстве, трепетно уважала я стариков и старух! Боготворила… Старость в моих глазах мудрости равна была в точности – но вдруг не повезло, что-то случилось с глазами, и вместо мудрости стала мне в стариках и старухах открываться склочность и вредность, нетерпимость и сквернословие – я испугалась и решила, что со мной что-то не то твориться, коль я в них такую необыкновенную реакцию вызываю, но потом до меня дошло, что и мои неразумные одноклассники и одноклассницы, если не изменятся и не поумнеют, состарившись, станут именно такими стариками и старухами – и я перестала удивляться…
Еду в напыщенном злобой транспорте, и не нахожу средь этих людей добра, и говорю себе – погоди осуждать их, быть может не они виноваты в злобе своей, или же просто тебе не повезло, и добрые люди в этом транспорте не ездят – дома сидят либо ходят пешком… Но вот не выдержала, и сошла не на своей остановке. Решила поехать на такси. А на такси очередь. И две бабы друг дружке вцепились в волосы, звонко матерясь – такси делят. Развернулась и рассеянно в магазин зашла. В магазине – толпа. В толпе – давка и драка. За стойкой продавщица стоит и всех матерком поливает – порядок наводит. Вздохнула тяжко и на улицу вышла, постояла немного и пешком пошла. Шла и думала: за этот час я увидела с полтысячи людей, самых разных, и все хотела увидеть их не в мрачных тонах, а в хорошем свете, и ничегошеньки у меня не вышло – но ведь нельзя же так жить, эдак и повеситься можно, если не видеть в жизни ничего хорошего!
И как же мне захотелось повеситься! Чтоб потом полежать в гробу и послушать, как все меня жалеют – мечтал же так само что с лишним лет назад некий Том Сойер. Закрыла на миг глаза и все себе очень живо представила, от ужаса вздрогнула и глаза открыла: не будут жалеть. Будут насмехаться и на крышке гроба чечетку станцуют. Ну очень-преочень печально вздохнула: ничего не поделаешь, придется жить.
И пошла жить дальше.
И вдруг увидела Верного Гранда – он на свидание ко мне пришел.
- Привет, - сказал он. Внимательно на меня посмотрел и выдал: - Так-так-так… Грусть тоска ее снедает… Ну-ка… - взял руку и ее поцеловал, взял меня за плечи и к себе приблизил-приобнял, взял и поцелуем коснулся щеки, и тихо на ухо прошептал: - Теперь легче?
- Ага… - еле выдохнула.
- Все ясно. Ну-ка, бери ключи и марш в машину, а я через минуту подойду.
Подошел. Сел за руль, погнал домой. В прихожей с меня плащ снял, тапочки подал. В мягкое кресло усадил, мягкую музыку включил. Подал для рассмотрения яркий и безобидный журнал про комнатные растения. Сам сгонял в ванную – там все начистил, теплой воды налил, пенной морской соли набросал. Пока я плескалась, на кухне возился. Потом в ванную вошел, как ребенка всю измылил, душем сполоснул, китайским полотенцем обтер, в махровый халат завернул, на диван отнес, в белейшую крахмальную постель уложил, мягчайшей периной укутал. Жестовский поднос принес, на нем рюмка чешского хрусталя с капелькой бананового рома, кофе и пирожное в посуде саксонского фарфора и с серебряной ложечкой. Все на сервировочный столик поставил, солидным голосом вопросил:
- Чего еще изволите, мадмуазель?
Рассмеялась, чтоб не зарыдать, и ответила:
- Изволю вас. Будьте так любезны разделить трапезу и кров! – и королевским жестом его к себе пригласила.
Ответил:
- Айн момент, фройляйн! – и рассмеялся, опустился по-рыцарски на одно колено и галантно руку мне поцеловал.
- Нет, ты просто невозможен, как существование шаровой молнии! - сказала я и чмокнула его в губы, переворошила ему волосы на голове и взялась расстегивать рубашку. – Просто невероятен и бесплотен…
- Очень даже плотен, и даже – какой ужас! – по плотски влюблен, -возразил он мне. И нырнул под перину: - Ам-ням!
- Подумаешь, напугал! Ам-ням на здоровье!
И мы рассмеялись вместе.
Тут вдруг меня посетило угрызение совести.
- Ах, вздыхаю я, - какая я все-таки поганка!
Верный Гранд ненадолго серьезнеет и внимательно изучает мое лицо. И очень серьезно возражает:
- На всякую поганку найдется свой поганец! – и тут же с удовольствием целует мои губы.
Нацеловавшись, делаю виноватое лицо и еще печальнее вздыхаю.
- Нет, ты просто очаровательно соблазнительна и соблазнительно очаровательна! Обожаю! И чтоб про поганок больше не слышал!
- От поганца и слышу! – дерзю я.
- Нет в природе такого гриба.
- А это что?! – пальцы мои легонько барабанят по некоей крепенькой ножке с заметно выделяющейся на ней прочной головкой. – А-а?
- И вы смеете присваивать этому дивному чуду природы словечко, обозначающее поганку мужского рода?
- Ну… Не обзывать же его боровиком или подосиновиком, а на груздь или рыжик это и вовсе не похоже... – во время этого разговора пальцы мои его бережно изучают.
- Если подходящего названия нет, то его следует таковое название изобрести, открыть и назвать.
- Ладно, изобрел ты, открыла я, назовем вместе. Поступило предложение: НАДГРАНДОВИК. Ну как?
- Приемлемо. Я согласен. И что же ты будешь с ним делать?
Я откидываю перину, капризно морщусь и внимательно осматриваю НАДГРАНДОВИК так, как будто вижу его впервые в жизни.
- Понятия не имею. Может засолю, может пожарю, может сырым съем…
- Нет, ты все-таки совершенно несносна!..
- Несносна, невыносима, невозможна, не… Что там еще не? И потом, почему НЕ, если я – да, да, да! На, забирай, сколько сможешь! Всё твое! Всё и вся… - и на какое-то время мы замолкаем, переходя на язык обнаженных тел…
…Боже, до чего я люблю ему принадлежать! Когда я с ним – у меня всего одна забота, да и та присутствует во мне подспудно: как еще лучше выразить те чувства, что их, меня просто выплескиваются – чувства доверия, нежности, признательности, доброжелательности, благодарности, уважения, и огромной, всепоглощающей, невероятной любви? И мне кажется, что я вполне способна завязаться на несколько узлов, чтоб только ему было так же хорошо со мной, как мне - с ним.… И мы отдаем себя воле любовной страсти безоглядно, трепетно и яростно – два безумца, отчаявшихся пересечь океан ненависти на крохотном плоту взаимной любви…
…И мы замираем друг у друга в объятьях, опасаясь неловким движением нарушить очарование близости. Я не выдерживаю первая и тихо шепчу:
- Ну как ты?
Он порывисто целует мое плечо, и кожа моя ощущает прикосновение влажных ресниц.
- Ты… Плачешь? – тем же шепотом удивляюсь я.
- Ты знаешь… Мне так необъяснимо хорошо с тобой, что иногда… Иногда мне становится страшно, что это не может длиться вечно…
Я целую его мудрые печальные глаза и вдруг сознаюсь:
- Мне тоже…
- Представляешь –там, за окном, тысячи, миллионы, миллиарды людей, которые и не знают, что может быть так хорошо вдвоем… проживают всю свою жизнь – огромную, длинную, целую – и все в отчаянии и ненависти, и все без любви… Нам так повезло с тобой.
- Повезло… - почти беззвучно я соглашаюсь с ним.
- Как странно… ведь было столько других женщин…
Я отмалчиваюсь. Мне не хочется вспоминать прежних своих мужчин – как плохо мне было с ними. Им было нужно лишь мое тело, и то, от случая к случаю, и то так, чтоб можно было только брать, ничего не давая взамен. Им всем казалось, что мне вполне достаточно внимания одного двадцать первого пальца. И ничего более…
- Хочешь, я расскажу тебе одну причту… Детскую… там спросили у трех людей, что нужно сделать, чтоб в доме каждый день был букет роз… Один ответил: нужно разбить свой цветник… Второй сказал: нужно зарабатывать деньги и покупать цветы на базаре… А третий удивился – к чему такие сложности, надо только забраться в сад к соседу, да наломать там чего душе угодно…
- Но мы с тобой…
- Ах, мы с тобой… На обочине дороги рос куст шиповника. Все шли мимо, и никто не обращал на него внимания. А я однажды остановился, присмотрелся к нему. Поправил одну ветку, другую… И вдруг увидел, сто это вовсе не шиповник, а изумительная роза, из тех, что бывают только у Маленьких Принцев…
И вдруг меня охватывает страх, и я чувствую, как сжимает он мое горло мягкой безжалостной лапой, и понимаю, что если сейчас же, тут же с ним не разделаюсь, он так и приживется за моей спиной…
- Послушай, я хочу рассказать тебе одну страшную историю…Чтоб перестать бояться…
- Конечно, рассказывай…
- Говорят, у одного из китайских императоров при дворе вместо шутов были люди-вазы… Представляешь, у самых бедных крестьянок в императорский дворец навсегда приглашали их детей – и те отдавали их с радостью… А там детей засаживали в огромные фарфоровые вазы с небольшими отверстиями внизу. И они сидели в них годами – все время, пока росли. Кости кривились, а мышцы могли занимать лишь объем сосуда. И вот в шестнадцать лет, когда тело прекращало расти, вазу разбивали и из нее на пол падал человек-уродец… А потом он поднимался, надевал балахон и бродил по дворцу живой диковинкой… Ты понимаешь… Я… я… все кажусь себе человеком из вазы , что меня втиснули в какой-то жуткий, немыслимый каркас условностей и правил, и повелели: живи! – и я все верила, что это норма, что так для всех, и росла, и кривилась и мучилась, и думала – так и надо, так и должно… И вот лишь теперь понимаю, что это каркас – уродство, а вовсе не жизнь… Я ведь всегда, всегда мечтала любить – безоглядно, искренне… И мне… Мне это никогда не удавалось. Я жила в мире… да, в мире невыраженных чувств. И если… Если я даже и пыталась их выразить, мне всегда что-то мешало… Да нет, не так… Выражалась лишь ненависть вместо любви и смех вместо слез… Но ведь это же… такое уродство! Ну почему, почему я должна смеяться, когда хочется плакать, и ненавидеть, вместо того, чтобы любить? – и вдруг мой страх становиться так ощутим, так реален, что еще секунда и ребра мои затрещат от его тяжести…
Я боюсь, я так боюсь, что Верный Гранд вдруг сделает что-то не то, скажет мне, что все это глупости и мое простое сумасшествие, что надо проще смотреть на жизнь, и что все в ней и так замечательно…
Но он молчит.
Он молчит.
Но пальцы его касаются морщинок на моем лбу, они приглаживают мои растрепанные волосы, они снимают слезы с моих ресниц, бережно касаются щек и скул, подбираются к подбородку, слегка массируют шею и беззвучно спускаются по ключицам к груди…
И я ощущаю, как они снимают с меня пыльную паутину страха, как он съезжает и съеживается, как на миг замирает отчаянно скребуще где-то под сердцем…
А Верный Гранд начинает меня целовать. Всю. Словно я и не женщина вовсе, а маленький ребенок, девочка в колыбельке -–родная дочь.
Он касается губами моего уха и шепчет:
- Так тебе легче? Я так хочу… если не вобрать в себя все твои страхи… Если не разделить их пополам… Так хоть немного от них отнять…
И я… Я отдаюсь ему так порывисто, так отчаянно, так поспешно, словно от этого мгновения зависит, умру я или останусь жить…
Должно быть так делают последний шаг с крыши пылающего небоскреба – туда, к манящему внизу спасительно натянутому кругу тента…
И страх… Страх раскалывается и тает уже в других, не поддающихся описанию словами чувствах и ощущениях, и его уже нет во мне вовсе – мы замираем друг в друге, и я ощущаю, как из сокровенной глубины моего существа, словно из ничего, возникает нирвана невыразимой истомы блаженства, она пронизывает и обласкивает всякий атом моего тела, и я уже не жесткая пружина стального страха, а невесомая аквамариновая пена морского прибоя…
Тело мое тает, я пушинка на ветру, всполох лунного света на облачном небе, дымка тумана в долине, и я ощущаю лишь блаженство, и губы мои вышептывают:
- Боже мой… - и нет у меня иных слов: Боже мой, мой Бог Иегова – сущий, и я существую, ибо я ощущаю его ласкающую длань. И кажется мне – торжественная музыка древних храмовых песнопений, ни разу не слышимых мною наяву, незримым оркестром звучит нынче в моей душе.
- Ну, как ты? – тихо шепчет Верный Гранд.
Я молчу – но улыбаюсь ему, наши лица столь близки, что глаза щурятся и смотрят друг на друга сквозь пелену ресниц, и в его прищуренных глазах я вдруг вижу отражение своей улыбки, что вмиг перебирается с черных зрачков на все его лицо озарением счастья.
- Врут все книги, любви нет, - заявляет Р*.
- Любви, возможно, и нет, но секс существует точно, - высказывается С*.
Мы сидим втроем за одним столиком в кафетерии, пьем казенный кофе и жуем песочные коврижки, такие песочные, словно они впрямь сделаны из песка.
- А что такое секс? – ерничает Р*.
- Что-то такое, что бывает между мужчиной и женщиной.
- А если между мужчиной и мужчиной или женщиной и женщиной?
- Черт его знает… Но что-то как-то называется…
Они ворошат какие-то глупые слова, искоса кидая на меня заискивающие взгляды – двое двадцатилетних мальчишек, давно познавшие женщин, но так и не ставшие мужчинами, двое моих студентов-практикантов, что время от времени, дабы прикинуться взрослыми лезут в дебри непристойных тем для производства на свет самого крутого шума о себе, любимых. Но я отмалчиваюсь сегодня, я ленива и блаженна, как кошка, вынашивающая котят, я люблю весь мир, и прощаю ему все его несовершенство, и потому лишь позволяю себе, натянуть на их носы франтоватые кепочки и приказать начальственным тоном:
- На выполнение задания шагом марш! И что сегодня к семнадцати ноль-ноль ваши отчеты по практике были у меня на столе!
Они фыркают – похоже с удовольствием, и в один голос выдают:
- Яволь, майн штурмбанфюрер!
Паршивцы эдакие! Слава Богу, хоть не отсалютовали.
Я бреду по улице, как сомнамбула, и мир обтекает меня, как поток дождя протянутый ему зонт.
По улице шел шизофреник, увидел меня, почувствовал родственную душу, обрадовался, подошел и заговорил, размахивая руками – он рассказывал мне, как хотелось ему обогреть вселенную спичкой, и быть в жизни если не винтиком, то прочным надежным гвоздем, но никак не топором и не финкой. Шли мимо два алкоголика, посмотрели на его активную жестикуляцию, подошли поближе, остановились, прислушались, принюхались, поняли: не их; и пошли дальше. И даже извинились.
Я сказала шизофренику, что он очень хороший, и что мне приятно его видеть, он очень обрадовался, и, счастливый, убежал по своим делам к своим печальным родным и близким, которые были не добрые шизофреники, а нормальные злые люди.
Если один человек не стесняется признаться в своем сумасшествии, и смело высказывает добрые мысли, а другой человек, считая себя нормальным, вынашивает в душе запазушные камни, то кто из них кто?
Ты кто?
- Инженер.
А ты?
- Врач.
А ты?
- Технолог.
А ты?
- Конструктор.
А ты?
- Учитель.
А кто же из вас человек?
- А люди мы, - сказали и гордо задрали подбородки – сытые, самодовольные, одетые-обутые, вынули из карманов пачки баксов и перетасовали их, как карточные колоды. – Мы! И никто другой.
- А кто – вы?
- Сказано: ЛЮДИ!
- Ну а чем вы занимаетесь?
- Это что – допрос? – спросил бывший гэбист, нынешний бизнесмен.
- Вам может еще и анкету с личными данными – где родился, на корм женился, и не сидел ли – предъявить? – возмутился бывший партаппаратчик, нынешний президент торговой ассоциации.
- Или удостоверение личности надобно? – съехидничал рэкетир.
- И вообще, какое все это имеет значение? – возмутилась девица, промышлявшая индивидуальным массажем интимных мест.
- Да-да, - поддержала ее спекулянтка. – Мы свободные люди, живем в свободной стране, и если вам нужны о нас впечатления, то судите исключительно по душевным качествам!
- Вот именно!!! – поддержали ее все остальные.
- А я – очень душевный человек, - сказала спекулянтка. – даже высоким искусством интересуюсь. Вот, неделю назад с подругой на выставку Рериха ходила.
- Да-да! – подтвердила массажистка. – Прелестная выставка! И такая дешевка – все удовольствие пять рублей!
- И туалет бесплатный! А на базаре – трояк! А тут считай, тебе высокое искусство и личная надобность – просто даром!
- Точно-точно, туалет – три рубля, искусство – два! Прелесть, прелесть я вам говорю!
- Ну и прелесть! – удивилась я.
- А ты тут кто, чтоб подкалывать? – спросил рэкетир.
- Ходит тут всякая беспузая шантрапень, и голос еще подает! – возмутился президент. Его солидное брюшко едва умещалось в деловом костюме.
- Ты что думаешь, если вырядилась в драповое пальто и местпромовские сапоги, то уже и красавица, и за так просто к людям можешь подходить? – набросился на меня бизнесмен.
- Сначала косметику смени, да прикид прикупи, а потом уж варежку раззявывай! - съехидничала спекулянтка.
- Да что это мы ее терпим, с нею нянькаемся, воспитываем тут ее? – возмутилась массажистка. – Раз у нее совести нет оставить людей в покое, то мы и сами куда-нибудь отойти можем!
- Это мы запросто! – поддержал ее рэкетир, подогнал «Мерседес» и они дружно укатили прочь. Кажется, поужинать. В «Асторию».
А я стояла на тротуаре и роняла на него слезинки. Одну за другой, одну за другой – как бусинки с разорванной нитки. Потом ноги мои стали мерзнуть, и чтоб не замерзнуть совсем, куда-то побрели. Глаза мои на дорогу не смотрели – одну лишь великую обиду держали они перед собой. Я всхлипывала. И сама себя убеждала: «Да плюнь на всякую нечисть! Тоже мне, люди! Да быть может из них никто твоего мизинца не стоит! Ну, давай смотреть на вещи трезво: вот ты, две ноги – две руки, туловище – голова, молодая, здоровая, крыша над головой у тебя есть, работа – пусть плохонькая, пусть государственная – есть, никто пока ее не отобрал, у тебя есть свои друзья-приятели-подруги, и тебя любит самый лучший в мире мужчина – что еще тебе надо? Какого рожна хочется? Чего для счастья не хватает? И стоит всякая мразь того, чтоб из-за нее лить твои слезы?»
И вдруг уткнулась в чью-то широкую мужскую грудь.
- Привет! – сказали мне. – Ты что, рыдаешь? Почему?
Всхлипнула и выдала:
- Здравствуй, Т*! Сама не знаю, почему рыдаю. Иду, размышляю на эту высокую тему, и никак понять не могу.
- А я тебя три дня ищу.
- Быть не может!
- И жажду тебя официально пригласить на неофициальное мероприятие.
- Именно неофициальное?
- Точно так. День рождение У*! Мы устраиваем ей сюрприз. Там все наши будут.
- А можно мне не одной прийти?
- И ты еще спрашиваешь?
И он стал мне говорить, как я замечательно выгляжу, и какая я вся из себя привлекательная, и интересная, и неотразимая, и вообще великолепная.
Я не поверила ему ни на грамм, но рыдать перестала.
- Ну вот, - сказал Т*, - ты уже улыбаешься! Это чудесно! Считай, что я назначил тебе свидание.
- О ловелас! Скажи, на этом свете существуют женщины, которым ты не назначал свидания и не говорил комплиментов?
- Пока еще существуют. Но я стремлюсь свести их число к минимуму, - рассмеялся Т*. – А ты не забудь: мы все будем тебя ждать!
Приятно, когда хоть кто-то тебя ждет и о твоем существовании помнит.
Мой автобус тяжко покачивая боками пускается в путь, а Т* прощально машет мне рукой с остановки. Ох уж этот Т*, спаситель сердец одиноких и погубитель сердец семейных! Для себя я отнесла его в разряд юных молодых людей из породы любителей зрелых женщин. Есть такой заскок природы, когда юнец жаждет женщин раза в два себя старше, или хотя бы старше лет на десять, а на всякую телячью молодь у него и реакции соответствующей нет. Т* именно таков. Вот уже пять лет он нянчится с одной дамой, Ф*, старший сын которой на три года моложе Т*. В тонкости и дебри подобных отношений я не стремлюсь вникать, ибо на всякого овоща свой едок, а Ф* я обожаю – она умница и лапушка, и общаться с ней одно удовольствие.
Интересно, как воспримет моих «наших» мой Верный Гранд?
Он появляется с пунктуальностью иностранного гостя, и я с порога его ошарашиваю:
- Стоп! Есть сюрприз: едем гулять!
- Великолепно! Но куда?
- В самое светское общество, которое на свете только и бывает.
- Обожаю светское общество! А будут ли там светские дамы?
- Сколько угодно! Почти одни дамы и будут…
- Вот как! Небось одни домохозяйки нынешних нуворишей!..
- И я похожа на человека, вхожего к нуворишам?
- Оттого-то я и удивляюсь…
- Идем в машину, по дороге расскажу…
Обожаю. Обожаю сидеть в нашем четырехколесном друге-пристанище, на переднем сидении рядом с Верным Грандом и ощущать его надежную руку, что торопиться перескочить при каждом удобном случае с рычага переключателя скоростей в мои ладони.
Мы едем, и я тороплюсь рассказать ему о своих светских дамах:
- Значит так, будут:
У* - художница,
Ф* - регентша консерваторского хора,
Х* - поэтесса,
Ц* - кинорежиссер, нет кинорежиссерша, нет… Ну словом, она снимает кинохронику,
Ч* - радиожурналистка,
Ш*- писательница,
Щ* – актриса,
Ь* - доцентша из консерватории и между делом композитор – или композиторша?
Ну и мы с тобой.
- Это что, одни женщины?
- Ну, в общем-то, да.
- А будут ли там мужчины?
- Это вряд ли. Так что готовься морально к роли единственного кавалера на всех. Боишься? Не поедем?
- Ну, ужу нет! Я умираю от любопытства… А где их мужья? И кто они?
- Разве у таких женщин могут быть мужья? Впрочем, когда-то были. У всех. А теперь нет. Ни у одной. Остались вместо трофеев дети. У кого один, у кого два, а у актрисы и кинорежиссерши даже по трое.
- Ничего себе!
- Ага…
- И все-таки, куда же мы едем?
- В музей. Служебное помещение, которое предоставлено для бомонда с легкой руки ученика реставратора Ы*.
Мы поднимаемся в музей со служебного входа - Ы* ведет нас по высоким жутким коридорам, крутит вверх-вниз по чугунным винтовым лестницам, своды стен теряются где-то в потемках над головой, но вот мы входим в залу – здесь вдоль стен столы и мольберты, изобилие обгоревших икон, полуосыпавшихся картин, воздух наполнен запахами масла и лака, кофе и чая, в дальнем углу величественно сияет неподвластной времени чернотой поднятая крышка кабинетного рояля – «Ея императорских величеств поставщик, г-н Беккеръ, Санктъ-Петербург» - бросается мне в глаза исполненная бронзой надпись, и три двуглавых орла венчанных императорскими коронами парят над нею, а из рояля выпархивают звуки бравурного марша – то доцентша касается своими узловатыми сухими пальцами пожелтевших клавиш слоновой кости.
- Ну, наконец-то! Последним из прибывших – гип-гип-ура! Свистать всех за стол! – горланит Т*.
Хорошего застолья здесь в принципе быть не может – три вида домашних пирожков, два вида бутербродов, какие-то соленья да в непомерных количествах чай и как баловство кофе – и все это как приложение к ящику легкого вина.
Зато случаются прелюбопытные разговоры и события: здесь то читают стихи, то играют на рояле, то поют, да так, что такой роскоши голоса ни в одном театре не услышишь, бывает тут и что-либо прозаическое – то бишь проза или бытовой разговор, но более всего мне нравится, когда актриса приводит своих знакомых из непризнанных театральных гениев, и они из ничего создают спектакль.
Ко мне подлетают Т* и Ы* и представляют мне своего приятеля – Ъ* – он аспирант, он здесь впервые, это крепкий невысокий парень, под франтоватым пиджаком которого угадывается мускулатура штангиста-качка.
Глаза у него даже не бегают – они восторженно скачут от лица к лицу, пока еще не в силах остановиться на чьем-то одном, и я понимаю, что нынешней ночью одна из присутствующих прелестниц обретет пылкого любовника, который возможно превратиться в милого пажа, надежного друга или преданного оруженосца.
А дамы здесь восхитительны: регентша великолепна, писательница интересна, поэтесса мила, режиссерша умна, журналистка благородна, художница красива, актриса ярка, доцентша представительна.
И ревность едко кусает мое сердце – я оглядываюсь на Верного Гранда – он говорит комплимент художнице, и, почувствовав мой взгляд, оборачивается ко мне, чуть кивая – «Все хорошо, все замечательно, все как надо», - поясняет мне его жест, и я говорю ревности: «Брысь под лавку. И не тявкай! Дай людям по человечески пожить!», а Ъ* по щенячьи захлебываясь от восторга хвалит мне голос регентши.
И все-таки насчет отсутствия кавалеров я ошиблась – ближе к десяти вечера в мастерской народу прибыло: Ф* организовала небольшой ансамбль из своих подопечных консерваторских юнцов. Они появились здесь сразу после окончания спектакля, разодетые в белые кружевные рубашки, черные концертные фраки и при галстуках-бабочках.
Повинуясь волшебному взмаху ее легких рук, они вспорхнули на лестничные ступеньки винтовой лестницы, ведущей на чердак, и запели для именинницы «Долгие лета». А на бис вместо продолжения пения спустились в зал, расхватали присутствующих дам, и закружили их в вихре вальса под бессмертную музыку Штрауса.
И время летит, как подхваченный торнадо капроновый платок – неудержимо, стремительно, и удивительно красиво.
Вечер переплавляется в ночь, да и ночь угадывается только по бою старинных часов – два звучных удара висят в воздухе, и все присутствующие говорят друг другу: «Бог мой! Уже два! А мне все казалось, что еще пол-одиннадцатого!
Верный Гранд вызывается развести всех по домам – и я какое-то время жду его, болтая с Ы* о его реставраторских планах.
Но вот последний рейс – Ы* выходит из машины вместе с актрисой и идет ее провожать – явное дело, с намерением встретить с нею утро, а мы же с Верным Грандом остаемся вдвоем в чреве нашего доброго приятеля.
- И все равно ты лучше всех! – говорит мне Верный Гранд.
- Ой ли?
- Правда-правда! Мне очень любопытно, откуда ты их всех знаешь?
- Всех по-разному. С Х* я училась в одном классе. Она уже тогда писала стихи и многим казалась чокнутой. Смешно, да? «И одиночество преследует меня, как медный всадник, устали не зная, пришпоривая медного коня и ни на миг меня не отпуская…»
Поэт – это не профессия, и вообще для них слишком мало в жизни места… женский удел – три «К» – «Киндер», «Кюхе», «Кирхе» (дети, кухня, церковь) – впрочем, у немцев «К» было четыре - четвертое «Кляйдер» – платье, одежда, наши идеологи даже упоминать побоялись – как это так, женщина имеет право интересоваться своей внешностью! Словом, стихи сюда не вписываются… Она окончила истфак, у нее кандидатская по философии, ее стихи издают в Мюнхене, а стажировку по докторской она проходит в Кельне, ну а здесь… Догадываешься, да?
- «Ваши стихи истеричны и экзальтированны, и не представляют художественной ценности…»
- Вот видишь, ты и сам все знаешь… С Ь* мы познакомились в бюро по трудоустройству. Представляешь? Сижу рядом с инспектором, списки с заявками ворочаю, и входит дама столичного вида с бриллиантами в ушах, садится к инспектору рядом, и говорит: «Будьте любезны мне любую рабочую должность с пропиской и местом в общежитии!».
- Шутишь!
- Вот те крест! Мне стало так интересно, что я ждала ее в коридоре. И что же? Столичная девушка, окончила Гнесинку, работала в консе почасовиком-преподавателем, все бросила и приехала в нашу глухомань, чтоб частным образом учиться у профессора Э* композиции. Фантастика, да? Она жила в общежитии хлебозавода в комнате с десятью девицами, которые каждый день квасили и матерились! И знаешь, единственный раз в жизни я не подумала о своих родителях, взяла ее за руку, привела к ним и сказала, что это моя самая лучшая подруга, и она поживет у нас до конца командировки. А потом у нее все более-менее устроилось, правда критики ругают за какофонизм звуков, но в Нью-Йорке и в Дюссельдорфе русского не знают, и потому смело играют ее какофонию…
- Да ты спаситель таланта!
- Да брось… Тоже мне, спаситель! Зато самое забавное знакомство было с Ц* и У*. Представляешь – районная поликлиника, очередь к психотерапевту – красивое такое название, главное, что не психиатр – и сидят в очереди три дамы: одна почти девочка, крохотная, изящная, с огромными серо-прозрачными глазами, вторая – гранд дама, необыкновенно, почти по театральному одетая, чуть ли не в гриме, и грешным делом я. А врача все нет, и как всякие женщины, мы стали разговаривать. Выясняется, что хрупкая девочка с красным дипломом окончила ВГИК, что у нее трое детей, шесть полнометражных документальных фильмов, интервью с Рыжковым, Горбачевым и Ельциным, три Гран-при Западноберлинского кинофестиваля и нервное истощение. Она в то время без снотворного уснуть не могла. За рецептом пришла. А гранд дама оказалась художницей. Персональные выставки в Киеве и Москве, картины ее закупает Третьяковка, причем конечно же за гроши, есть приглашение от Венской академии изящных искусств – а у нее на руках парализованный отец, мразматичная мать, при которых она сиделка, и трудный подросток - дочка-десятиклассница, и дальше, чем за два квартала от своей квартиры и мастерской ей отлучаться нельзя… Вот так.
- А остальные?
- Это уже знакомые моих знакомых. Но жизнь – никому не позавидуешь: той же кинорежиссерше критики тыкают, что не бабье это дело – кино снимать, писательницу обвиняют в том, что она по-женски пишет женскую прозу, радиожурналистку затравили за избыток честности и принципиальности, регентша, видите ли, не те голоса в хор подбирает, раз их в Зальцбург приглашают петь, художница ударилась в мистицизм, а на актрисе пробу ставить негде из-за ее безнравственности – трое детей от трех мужей, и по сцене каждый вечер голая бегает. И никому не приходит в голову, что голой она бегает из-за задумок режиссера, а не по личному пожеланию, да из чувства взаимовыручки – остальным актрисам мужья и родственники голыми выйти перед публикой не позволят. Вот так…
- Печально я смотрю на наше поколенье… Странно только, что в таких обстоятельствах у них еще и что-то творческое получается…
- Так для них именно творчество и есть жизнь. А все остальное – к ней – жизни – приложение. Теперь тебе понятно, почему у них нет мужей?
- Еще бы…
- Послушай… А ты.. За кем бы из них взялся ухаживать? Кого бы выбрал?
- У меня ты есть.
- Ох, хитрец! А если бы не было?
- Ну… Нет, не скажу – ревновать будешь.
- Ладно, не говори. Но кого-нибудь осмелился бы выбрать?
- Обязательно! И быть может, даже не одну. Как я понимаю этих мальчишек – Т*, Ы*, Ъ*! Одно дело любить пастушку, а другое – королеву, даже если тебе грозит за это отсечение головы…
… Он уходит от меня уже утром, и перед порогом говорит:
- За этот вечер я твой должник. Выбирай, что хочешь: белый пароход или загородную виллу?
- На всю жизнь?
- Ох, шалунья! На один день!
- А если и то и то, как у Винни-Пуха?
- Ну что ж, будь по твоему, золотая рыбка! Начнем с виллы!
Стоп-кадр: капельница над головой. И боль, боль яростная и занудливая, как нежный всхряск костей под неумолимым захватом испанского сапога.
Камера пыток? Нет, палата. Ватная тишина. И тоска, тоска, тоска… Бог мой, какая гнетущая пустота! Какая назойливая боль! Нет, мне их не пережить! Зачем мне дано это тело? Для боли? Как я от нее устала! Как бы мне хотелось оторваться от него, моего больного тела, и повиснуть над ним, оставляя ему эту боль…
Рядом прорываются голоса:
- Ну что это – полторы тысячи в месяц? Разве деньги? На раз в магазин сходить…
- А у меня на сберкнижке лежали… все пропали…
И чавкающие звуки, изданные жующими челюстями, разносятся по палате.
Я в больнице. За окном – мне отсюда, с подушки виден его краешек – серая морось. Заунывные шаркающие шаги доносятся из коридора. И обрывки еще каких-то тоскливых денежных разговоров.
Белый парус халата нависает надо мной:
- Живая?
- Похоже…
- Еле откачали… Что же тебя не предупредили, что настойка элеутрокока и фенобарбутал несовместимы? Если бы не соседка – был бы труп.
Труп. Хруп. Ступ. Выступ. Заступ. Стоп!
Просьба не беспокоить!
Посторонним вход воспрещен!
Только для белых!
И только для своих!
Вспоминаю: хотела вылечиться от тоски. От пустоты. От плохого настроения. От безнадеги. Пошла к врачу – сказал: «Переутомление». Сказал: «Подлечите нервы». Сказал: «Нынче у всех анемия и депрессия, это нормально. Депрессия от политики, анемия от пропитания. Совместно дают тоску».
Вылеживаюсь под серым небом на серых простынях у серой стены. Кажется, полегчало – буду жить. Вот только зачем?
Еще раз стоп. Стоп, было сказано! Не забирайся в дебри: есть способ спастись.
Как?
Вспомни что-нибудь хорошее – и расскажи себе. Сто раз подряд, одно и то же, со всеми подробностями и мелочами, раз за разом. Ну?
Ладно, я попробую.
И я вызываю из недр памяти лицо Верного Гранда.
И оно появляется передо мной, его губы складываются в улыбку и тихо произносят:
- Иди ко мне… Ну?.. Только не торопись и не буянь – яхта железная, она требует к себе бережного отношения, а иначе… А иначе мы сорвем якорь и нас отнесет в Каспийское море…
- Пусть! – говорю я, и делаю шаг ему навстречу, и вдруг ощущаю – здесь, в больничной палате, под болезненной капельницей – соприкосновение наших обнаженных тел, и убегаю от боли, – но не в забытье, а в другой мир, где под свежим бездонным майским небом покачивается на темной волжской воде белая яхта надежды…
- Привет, как жизнь? – пробиваются в мое сознание слова.
Это Ю*, она стоит возле моей койки.
- Спасибо, хреново, - отвечаю я.
- Ты что ж это, травиться надумала?
- Пока еще нет, но от твоей моральной поддержки точно захочу отравиться.
- Ну ты нахалка! – вздыхает Ю*. – А я думала, что ты из-за несчастной любви. Пишет?
И жадная печать праздного любопытства застывает неподвижной маской на ее лице.
- Не из-за несчастной любви, а от несчастливой медицины. Не пишет – ибо этот подлец и не знает, что я по его милости здесь вылеживаюсь.
- Какой подлец? – недоумевает она.
- Как – какой? Врач, который меня так хорошо подлечил…
- А-а-а…
- Бе-е-е…
Мы замолкаем. Вот уж кого мне бы не хотелось видеть, и кому бы я ни в жизнь не согласилась душу изливать, так это Ю*. В далекой молодости она меня опекала и воспитывала. Хаяла моих кавалеров, мои наряды, мои манеры и всю мою уже прожитую и еще оставшуюся жизнь. Большей зануды я не встречала. Впрочем, сама себя она воспринимает лучшайшим и нравственнейшим человеком на всем земном шаре. Ее любимое словечко – порядочный. «Я очень порядочный человек!» - говорит она о себе. Глухая ненависть к ней тлеет во мне с того вечера, когда она выставила за общежитскую дверь одного моего поклонника – он был моряк, и как-то преждевременно вернулся из рейса: «А ее нет и не будет, она на всю ночь гулять ушла», - ответила ему Ю* на его просьбу пригласить меня выйти их комнаты. Я же в это время в другом конце коридора на кухне жарила для нас с Ю* почищенную мною картошку…
Интересно, как бы повернулась моя жизнь, если бы не Ю*?
Впрочем, как повернулась, так и есть.
- Хорошая у вас подруга, заботливая, – нахваливают мне Ю* товарки по палате.
А я отмалчиваюсь.
Через две недели по поводу своего возращения с того света закатываю банкет.
За окном – снег и слякоть, под окном – холодная батарея, посреди комнаты – электрокалорифер и да стол, за столом – друзья, на столе – жратва.
– За что пьем? – вопрошает Я*.
Т* поправляет его:
- Не за что, а за кого... За кого? - и тут же отвечает сам себе: - За всех, кто еще остался в живых...
Мы пьем. И еще. И еще. И еще…
Утром просыпаюсь в собственной постели под мышкой у Коммерсанта.
- Привет, - вежливо здоровается он. – С добрым утром!
От неожиданности молчу. Рой всяческих мыслей в голове: «Подлец! Воспользовался моментом! А еще трижды женатый! И пятеро детей! Свинтус жирный!».
- Что, материшь небось? – он смеется. – Зря! Ничегошеньки между нами не было! Можешь поверить – правдив, как на исповеди! Я на раскладушке мог лечь - но мне стало тебя жалко, что ты одна замерзнешь в сосульку…
Похоже, не врет.
- И потом, я тебя еще не люблю, чтоб хоть что-то с тобой иметь…
Дилемма: что хуже – когда пользуются твоей беспомощностью, но относятся к тебе как к женщине, или же когда к тебе не относятся как женщине настолько, что даже твоей беспомощностью не пользуются?
В любом случае крутой облом настроения.
– Лежи, с-того-светчица… - Коммерсант легко соскакивает с дивана.
– Пойду-ка я на кухню, чайник поставлю… - он включает калорифер и сгребает свою одежду в неровный тряпичный ком. – Зажгу духовку… Если хочешь, приходи на кухню одеваться – там сразу будет тепло. Не бойся, я отвернусь…
- Ну… - тяну я от отсутствия всяких разумных слов.
- Эх ты, бедолага! – Коммерсант оборачивается и взъерошивает на моей голове волосы.
«Нет, все-таки я для него еще женщина», - успокаиваю я себя.
Еще не вечер, еще не труп. И с писком выталкиваю свое тело в пространство холодной комнаты.
Похоже, я перестала философствовать. Что-то случилось с моими мозгами после смерти: жизнь уже не кажется столь безнадежно плохой.
В карманах нет денег, на столе – хлеба, в бидоне – молока, в квартире – тепла, Верный Гранд навсегда затерялся в просторах Палестин, на моих губах еще держится бурая корочка только что прошедшей лихорадки, ноют исколотые вены, желто-фиолетовые синяки сияют под локтями и на носу зудяще прорывается вредный прыщик - но я жива. И снег за окном все-таки белый, и чайник на кухне мне поставил греться какой ни какой, хоть и чужой – но человек.
- Оживела? – спрашивает меня Коммерсант. – Бери, жуй… Я тут всякого разного съедобного насобирал…
Передо мной стоит тарелка с остатками вчерашней роскоши.
Он опрокидывает стопку водки и что-то звучно жует... Я присматриваюсь к нему: пожалуй, он не так уж и толст, и вовсе не противен. А три жены и пятеро детей – это даже интересно, неужели он один их всех содержит?
Он словно читает мои мысли.
- Я коммерсант-то еще тот, дерьмовый, два года назад в это дело ушел, после того, как у моей тройня родилась. До этого ничего, на жизнь хватало – алименты только на одного ребенка платил… Ерунда, в общем… А тут, - и он выразительно усмехнулся: куда мол, от этих проблем денешься?
- А какие у тебя дети? Сыновья, дочки?
- Все девочки. Пять штук, представляешь? Пять! – и он рассмеялся. – А ведь их всех еще одеть-обуть надо, и всех замуж выдать! Вот где кошмар будет, а? А кроме трех жен у меня еще три тещи, мама, разведенная сестра и две племянницы… Да, про бабку еще забыл… Неплохо, да?
- Лихо! – и мне вдруг отчего-то становится весело и очень хорошо рядом с ним.
- Так у меня в фирме два бухгалтера, два кассира, служба маркетинга из трех человек, зам по кадрам (что б всем моим женщинам стаж трудовой шел) – а верчусь один я.
- Здорово…
- Но я не жалуюсь – мне хватает.
Вообще-то в этом что-то есть, когда один мужик способен содержать столько женщин.
- Возможно, это смешно, но мне кажется, что когда у мужчины много женщин – это нормально, и даже хорошо, а вот если ни одной нет – то тут уж все, туши свет! Какой же он после этого мужик?
Невольно я мысленно перебираю всех более-менее уважаемых мною мужчин и с удивлением обнаруживаю, что да, действительно, у каждого из них женщин, о которых они заботятся, достаточно много.
Тут мне хочется повредничать, и я спрашиваю:
- А любовница?
- Грешен - на раз случаются, а вот насчет постоянной – труба, вакантное место.
Мне очень хочется, чтобы он добавил: «Пойдешь?», я бы тогда выставила руки в боки, положила ногу на ногу, постучала носочком тапка по полу и гордо сказала: «Еще чего! Перебьешься!».
Но он, подлец такой, не предлагает.
Мало того – он оборачивается ко мне и начинает читать – кто бы подумал! – Пушкина:
- «Узнают парфян кичливых по высоким клобукам… Узнают коней ретивых по их выжженным таврам… Я любовников счастливых узнаю по их глазам: в них сияет пламень томный – наслаждений знак нескромный!» – на этих словах он достает из внутреннего кармана пиджака мятый конверт и протягивает его мне: - Держи! Прямиком с берегов Средиземного моря…
- Да, кстати, - добавляет он, - в стародавние времена я задолжал известной вам персоне энную сумму… Вернуть ему эти деньги по не менее известной вам причине я уже не смогу, а вам они пожалуй не помешают, - он извлекает из другого кармана пачку солидных банкнот в банковской упаковке: - С процентами, с пересчетом на нынешний курс и с поправкой на инфляцию…
Так вот почему он остался здесь ночевать!..
Вот тебе, бабушка и Юрьев день! Ждешь от жизни сосульки за шиворот или кирпича с крыши, а на тебя просыпается манна небесная! И когда! Когда кажется, что в конце тоннеля света не видать...
И я уже с жадным любопытством всматриваюсь в лицо своего новоявленного Санта-Клауса.
- Что же ты письмо не читаешь?
- Сейчас…
Углубляюсь в письмо, заглатывая слова и фразы, как путник, проблуждавший без пищи и воды три дня по пустыне, и вдруг попавший в оазис, где можно наконец-то припасть к живительной влаге родника…
Но вот мой взгляд упирается в вязь языка библейских скрижалей, я рассматриваю шифрованный узор последней фразы, и кажется мне, что я понимаю ее без всякого перевода…
Наконец ощущение действительности возвращается ко мне, и я замечаю, что Коммерсант со скучающим видом листает мою лиловую тетрадь.
- Положь на место! – рычу я. – И не смей трогать без разрешения чужие вещи!
- Тю!.. – он пожимает плечами. – Ну и характерец у тебя…
Я чувствую, как краснею.
- Извини… Просто это слишком личное.
- А я так и понял. Наверное, это твои заметки – о них вчера говорила поэтесса… Но я не читал, честное слово, только пролистал…
- Ну ты прямо коммунист: не был, не видел, не состоял, не читал, не спал, не любил…
Он делает ко мне шаг, наклоняется, обнимает и тихо говорит:
- Ну и глупая ты… сил нет… можно… я тебя… поцелую?
Я растерянна. Я в полной прострации.
- У меня… у меня на губах лихорадка…
- Ты думаешь, я не вижу? А я в щеку…
- И на носу прыщик вскакивает…
- На носу, это хорошо. Это значит, что в тебя кто-то влюбился.
- Но кое-кто сказал, что он меня еще не любит! - вредничаю я.
- Еще не любит.… Но, похоже, уже влюбляется, и очень сильно…
И он целует меня в щеку – сначала в одну, потом в другую, в глаза, зацеловывает нос и замирает на обметанных лихорадкой губах.
«Дурдом, - думаю я. - Три жены и пятеро детей! Дурдом… Нет, я все-таки сумасшедшая…»
Я сижу у него на коленях, осторожно прижатая к его плотному телу.
Я всматриваюсь в его внимательные глаза и вдруг до меня доходит: ну конечно же! Конечно же, он не будет ни требовать, ни просить, ни покупать, ни уговаривать! Он будет… Он будет ждать, ибо слишком велика его ноша для одного человека…
«И тогда зверь, сидевший в его глазах, спросил зверя, сидевшего в ее глазах:
- Можно?..
И тогда зверь, сидевший в ее глазах, ответил зверю, сидевшему в его глазах:
- О да! Очень можно…»
Нет, я все-таки схожу с ума.
Да-да, это умопомешательство.
Это ведь не правильно – связаться с женатым!
Ну ладно, согласимся, но только на один раз!
Лягушка-лягушка, отчего ты такая противная – зеленая, мокрая, холодная и вся пупырчатая?
Да что вы, ребята, это у меня просто настроение с утра плохое… А вообще-то я белая и пушистая…
Действительно, белый и пушистый…
Или нет – белый и мохнатый…
Или нет – русый и лохматый…
…Он смотрит на меня сияющим взглядом:
- Ты даже представить себе не можешь, какое ты чудо…
И мне вдруг становиться страшно стыдно за то, что еще несколько мгновений назад я его так презирала…
Я прижимаюсь лицом к его груди и доверчиво тычусь в нее носом и щекой – как слепой и беспомощный новорожденный щенок в поисках участия и тепла…
Ну что ты тут будешь делать? Ну вот такая она, собака-жизнь…
- Послушай, а кем ты был раньше, до коммерсанта?
- Докторскую писал. Крупной лабораторией заведовал… А еще раньше был инженер. Физик. А еще раньше – студент. А еще раньше – мальчишка. Еще вопросы есть?
- Есть. Насчет жен.
Ю* высовывает свое лицо прямо из потолка, ехидно смотрит на нас, и, как всегда, тыкает мне: «Дурища! Ну что ты мужику в душу лезешь! Какое тебе до этого дело! Когда ты только научишься себя вести!».
Я говорю ей: «Пошла вон, тварь! Ты когда-нибудь оставишь меня в покое и дашь пожить своим умом? А не твоим заемным?»
«Вы только посмотрите на нее – обиделась! Да я ведь ей, дуре, добра желаю!» – и Ю* поморщила нос и растворилась бесследно там же, под потолком.
- На первой я в восемнадцать лет женился. Год вместе прожили – хорошо детей завести не успели… Вздорная она оказалась... Вторая умница, да только влюбилась отчаянно и не в меня... Думал, не переживу... Дочь с ней осталась. А с третьей все так непредсказуемо получилось... Взрослые одинокие люди, у каждого своя совершенно отдельная жизнь и редкие встречи всего раз в неделю по взаимно согласованному расписанию... Она не собиралась за меня замуж, думала, что ей только ребенок нужен, и меня все это устраивало... А тут - тройня! Разве ей одной их поднять? Ну, а последний ребенок у нас нечаянно получился, что ж, где трое есть, там и четвертому место найдется… Что еще?
- Ни-че-го..
Действительно ничего. Ничего я в этой жизни не понимаю и, похоже, что вряд ли когда-нибудь пойму.
- А что ты сделаешь со своей тетрадью?
- Сожгу!
- Тоже мне, Гоголь! Уж коль написала, то дала бы почитать. Все-таки труд…
- Да там… Да там сплошное безобразие. Зачем оно тебе?
- Как – зачем? Я хочу тебя лучше знать…
- Лучше знать?
Определенно у него талант сбивать меня с толку.
И удивлять...
- Мы же только что договорились, что не будем больше встречаться!..
Он непредсказуем:
- Получается, что я тебя нечаянно обманул... Простишь?
- Я подумаю…
- И насчет тетради с заметками...
- Тоже...
- Думай, пожалуйста, быстрее – через час я должен быть в банке.
- Но там… в тетради… там еще не все, что должно быть…
- А ты допиши…
- Я попробую…
Я заглядываю в синь его глаз, и чувствую, что тону...
И мы безмолвно, как намагниченные, как завороженные друг другом, соприкасаемся вновь, и от этого соприкосновения та пустота, что так долго разрывала мое тело и мою душу, вдруг начинает медленно съеживаться, и вот исчезает совсем...
Мы стоим в коридоре у порога. Прикосновение его губ к моему виску – вместо поцелуя. Шепот:
- Так я приду… за твоими… безобразными заметками?
И еще шепот:
- Можешь и просто так приходить…
…Я листаю свою тетрадь и думаю – зачем я ее завела? Чтобы скоротать больничное время? Вроде бы старуха уже дневники писать, да это и не дневник…
Мне ведь хотелось…
Мне хотелось взять и извлечь на свет божий все свои страхи, выбрать их и отделить от себя – как тогда, с китайскими вазами… Мне хотелось свои страхи увидеть, рассмотреть и перестать их бояться…
Да, именно так: перестать бояться жить!
Мне хотелось не травить себя и не уничтожать за свои слабости и ошибки, не стирать себя в порошок, не заниматься самоедством… Мне хотелось увидеть себя такой, как я есть, и с собой наконец-то помириться…
Да, я – такая, но почему я должна быть другой?
И жизнь, такая как есть, и нет у меня запасной жизни, и никто мне другую жизнь взамен этой не даст, да другой и быть не может – так может и надо просто жить, и лукаво не мудрствовать?
Вот так, целиком, раз и навсегда, принимая все и всех – и гадюшат, и верных грандов? Принимая и благодаря?
Так почему я должна стесняться себя, своих чувств и своих безобразных заметок?
Уж раз написала, так пусть остаются! Остаются для всех – и для своих, и для чужих, и для совсем посторонних...
Остаются, как эта бесконечная жизнь…

P.S.
От составителя.
 
Я откладываю в сторону лиловую тетрадь из музея творчества душевнобольных, исписанную безобразными заметками...
И снова, словно навязчивая идея, одна и та же мысль не дает мне покоя, и я думаю о том, что если нам не дано познать настоящую весну без слякоти, то все равно есть нечто самое сущее, что зависит лично от каждого из нас...
Каждый сам выбирает и решает, кого он любит, как он любит и почему, и как на свет появятся его дети – желанными, нежеланными, от каких женщин, от каких мужчин...
И только от нас самих зависит, что именно, вглядываясь в лица своих детей, мы будем вспоминать о тех, кого когда-то так наивно, так опрометчиво, так безоглядно и так по земному грешно, любили...
Или вовсе не любили? А просто... трахали?
Или думали, что трахали, а оказывается – любили?..

P.P.S.
 
«...И вот жизнь прошла. И что же? Оказывается, эта потаскуха-свинарка, эта слякоть и этот друг-доносчик и были моей настоящей любовью, моей настоящей весной и моей настоящей мужской дружбой».
Александр Зиновьев, «Зияющие высоты».

P.P.P.S.

Господи, вразуми нас - так что же мы чувствовали, и что же мы делали? Что?!