Моя память. 4. Война с доставкой на дом

Андрей Благовещенский
Гл 4.Сталинградская оборона -война с доставкой на дом

Хотя район Тракторного завода серьёзной бомбёжки ещё не испытал, на чердаках для борьбы с зажигательными бомбами появились бочки с водой, ящики с песком и железные клещи с длинными ручками. Не помню, чтобы были установлены регулярные дежурства, но мы, мальчишки, часто крутились у этих средств обороны, а так как небо в основном было ясным и ветра не было, вылезали через слуховые окна на крышу и с высоты вели наблюдения. Вечерами в темноте в южной стороне у горизонта можно было видеть какие-то вспышки. Нам казалось, что это сполохи от далёких гроз: они в августе не были редкостью. Только спустя время я узнал, что видел огни войны, которая уже добралась до волжского берега у Красноармейска. Об этом ничего не сообщали ни в газетах, ни в сводках по радио, и город жил тыловой жизнью. Тем не менее, пошли слухи об эвакуации. На Верхнем посёлке Тракторного Механический институт начал паковать оборудование. Последовал окрик власти: «К городу мы немцев не допустим. Готовьтесь к нормальному началу учебного года. Паникёров будем выявлять и наказывать!» Всё продолжало идти своим чередом: работали заводы и учреждения, в кино крутили фильмы, в драмтеатре шла новая злободневная пьеса Корнейчука «Фронт» о конфликте генеральского старого и нового стратегического мышления. Ещё 20 или 21 августа я на трамвае ездил в «Город» и у трамвайного кольца облазил выставленный для обозрения сбитый немецкий бомбардировщик. Его не охраняли, и ребята отдирали, кто что сумеет. Всё же незаметно что-то менялось. Тихо уехали харьковчане. Не могу припомнить, когда и как это произошло. Уехали – и всё! У нас освободилась вторая комната, мебель стала по своим местам. Числа 18 объявили, что многодетные семьи могут погрузиться на пароход для отправки вверх по Волге. Потом я слышал, что немецкая авиация суда с беженцами потопила, и были большие жертвы. Не уверен, что всё это правда. Такие разговоры могли быть своеобразной местью тех, кому своевременно уехать не разрешили и оставили в Сталинградской мясорубке. У Гали незадолго до этих событий появилась маленькая сестрёнка, Танечка. Их семье было бы правильным уехать из прифронтового города, но родители её были врачами, военнообязанными, и их предупредили, что отъезд может рассматриваться не только как самовольный уход с работы (за это судили), но даже как дезертирство. Когда бои шли уже рядом, Борис Васильевич, иногда вместе с Екатериной Владимировной, оставлявшей грудного ребёнка на Галино попечение, вёл приём в поселковой амбулатории. Пациентами в основном были раненные с передовой. Их было много. Командование даже представило его к ордену Боевого красного знамени за спасение более 200 бойцов. Орден ему через пару лет вручили, правда, не Боевого, а Трудового знамени (не числился на службе в армии, и позже это лишило его многих льгот, полагавшихся фронтовикам).

* * *
Утро 23 августа началось с воздушной тревоги. Вскоре дали отбой. О тревоге и отбое оповещали заводские гудки. Немного погодя тревога повторилась. Стал слышен гул самолётов, летевших не как обычно, а довольно низко. Стреляли зенитки. Я забрался на чердак, а оттуда вместе с другими ребятами на крышу. Прижавшись к печным трубам, мы смотрели на воздушные бои мессерщмидтов с нашими И-16 («ишаками») и харрикейнами . На моих глазах было сбито 11 самолётов, из них только 2 немецких, при чём один - зенитчиками. Недалеко от нашего дома упал обломок самолётного крыла. Из оклеенной перкалем фанеры, зелёный, с красной звездой. В поле за Верхним посёлком был аэродром ОСОАВИАХИМа с учебными По-2 - «кукурузниками». С крыши хорошо было видно, как они уходили внутри оврага Мокрой Мечётки вровень с его краями и потом летели над самой водой куда-то за Волгу. Видели мы, как над лощиной за Спартановкой кружили, снижаясь и взмывая вверх, двухмоторные юнкерсы. Потом из этой лощины показались какие-то чёрные точки, двигавшиеся в сторону города. Издалека я принял их за обоз, шедший со стороны Дубовки. Я насчитал в этом обозе 17 возов. Утром следующего дня мы узнали, что эти «возы» были немецкими танками. Подумали, что немцы высадили воздушный десант – мы знали по сводкам, что Красная Армия держит оборону по Дону. Уже в наши дни в военных мемуарах прочитал, что в это утро немцы прорвали фронт, за день прошли 70 км и вышли к Волге у Спартановки. Прозвучал отбой воздушной тревоги, потом новый гудок о её возобновлении. Больше отбоя не было. Появились бомбардировщики. Они нанесли мощный удар по зенитной батарее в рощице за посёлком и по деревне Рынок, что была за Спартановкой. Сбрасывали бомбы большого калибра: на моих глазах поднялась в воздух и рассыпалась изба. Два сильных взрыва, по звуку слившихся в один, раздались с берега Волги, там что-то задымило. Над нами пролетел «костыль» (его ещё называли «рама») . Он прошил посёлок пулемётными очередями. Я испытал настоящий страх, какого раньше не знал. Нас всех с крыши как ветром сдуло. Не помню, как я проскочил на чердак, а оттуда на лестничную площадку четвёртого этажа, но когда спустился на неё, коленки у меня дрожали совсем не фигурально.

Вечером в посёлке началась паника. Люди в темноте (затемнение) метались среди домов, не зная, что происходит, куда деваться. Вернулись женщины с окопных работ. С оглядкой рассказывали, что все оборонительные сооружения, которые они строили, заняли немцы – защищать их было некому. Самих строителей немцы не задерживали и беспрепятственно отпустили по домам. От власти никакой информации не было. Стали говорить, что нужно идти в «Город» - там де должны работать переправы и можно уйти за Волгу. Но это было опровергнуто очевидцами, еле добравшимися оттуда пешком до дома: центр Сталинграда бомбят очень сильно, кругом всё рушится и горит, и никакой организованной переправы нет. От людей и из литературы знаю, что центральную часть города непрерывно бомбили, налетая волна за волной, до 13 сентября. Всему миру следы этих бомбардировок широко представлены в фильмах и на фотографиях. Видел я, как бомбы рушили наш посёлок. Но никогда не забуду впечатления, которое позже, в 1943 году произвёл на меня посёлок индивидуальной застройки в районе Красного Октября, где до этих событий жила Александра Николаевна, Галина бабушка. Есть много снимков сожжённых деревень с рядами печных труб на месте сгоревших домов. Но одно дело видеть это на глянцевом фото, и совершенно иное ощущение, когда помнишь, как проходил по этой же улице мимо заборов с резными калитками, помнишь дома с узорными наличниками окон и ставнями, людей, которые в них жили. И вот по обе стороны улицы на своих фундаментах, закопченные, с осыпавшейся штукатуркой стоят ряды печек, указывающих трубами в небо: смотрите, это оттуда шла беда, сыпались бомбы.

Утром я сходил на наш огород в парке. С кручи над Волгой было видно, что понтонный мост на остров Денежный был оторван от него и теперь тянулся вдоль нашего берега, прижимая к нему баржи и дебаркадер. Там, где был наш огород, разворачивали зенитную батарею. Я собрал сохранившиеся бурелые и зелёные помидоры, выкопал несколько картофелин и с полным зембелем вернулся домой. Для дозревания мы высыпали помидоры между стёклами двойных рам. По улице люди что-то несли в сумках и мешках, слышалась перебранка. Оказалось, грабят Пятнадцатый (магазин №15). По тем временам большой, обшитый тёсом, покрашенный зелёной краской, он был недалеко от нашего дома. К нему мы были прикреплены для «отоваривания» наших хлебных и других продовольственных карточек. Пятнадцатый окружала толпа. Кто понастырнее и посильнее, расталкивая других локтями, прорывались к входам в магазин. Рядом прохаживались два милиционера, но ни во что не вмешивались.

 Власть бездействовала, и в народе прошёл слух, что всё и областное и городское начальство уже за Волгой. В конце 60-х годов вышли мемуары бывшего 1-го секретаря Сталинградского обкома Чуянова, в которых он рассказывает, как обком с первых же часов деятельно занялся организацией жизни ставшего фронтовым города. Лукавит Чуянов, не был он вместе с обкомом готов к такому повороту событий. На деле не только для обкома, но и для армейского командования всё было неожиданным. Сил для обороны в городе не было. До населения вся информация доходила в форме слухов. Говорили, что в бой у Спартановки вступил только один батальон, который не мог на необорудованной позиции противостоять танкам и нёс большие потери, что для его командира майора Жданова, этот неожиданный бой кончился нервным срывом. Недавно в одной из телепередач к 60-й годовщине Победы я слышал, что германские войска в эти первые три дня могли захватить Сталинград практически без боя, но не были к этому готовы. Как свидетель тех событий могу сказать, что у нас, простых обывателей, было такое же ощущение. Жители разоряли магазины и склады при полном параличе власти.

 На Нижнем посёлке несколько лет строился и оставался недостроенным Дом техники. С началом войны строительство совсем прекратилось, а уже готовый его большой подвал был использован под продовольственный склад. Разграбив Пятнадцатый магазин и гастроном в доме № 616, толпа кинулась ломать окованные железом ворота в этот подвал. Но тут появился какой-то лейтенант с несколькими солдатами и ручным пулемётом. Он стал призывать людей отойти от склада. Это был глас вопиющего в пустыне. Тогда он приказал стрелять из пулемёта поверх голов штурмовавших вход в подвал. Пулемётная очередь и осколки раскрошенного пулями кирпича, посыпавшиеся на головы, отрезвили людей, и они стали расходиться. Позже оставшимся в посёлке жителям выдали паёк какими-то крупами и немолотой пшеницей из этого склада.

В этот же день я увидел первых убитых. В подвалах наших домов были сарайчики из неотёсанных досок, по одному для каждой квартиры. В середине августа жильцам предложили забрать хранившийся в них хлам и дрова, а сарайчики разобрали, чтобы превратить подвалы в бомбоубежища. На всех кухнях в квартирах печки с плитами и духовками были изначально, но пользовались ими редко, готовили в основном на примусах и керосинках. Однако запас дров имели почти все. Среди хлама в сараях сохранялись и керосиновые лампы. Когда в этот же день исчезло электричество, их очень оценили. После завтрака мы с ребятами сидели на лавочке перед домом у ограды скверика и обсуждали происходившее. Кому-то пришла мысль спуститься в подвал и осмотреть его пустой, без сараев. Это была счастливая мысль: она спасла наши жизни. Один из нас, Игорь Эккерт решил сначала подняться к себе домой, а остальные трое или четверо спустились в подвал. Едва мы там оказались, на улице так грохнуло, что от неожиданности и испуга мы присели. В подъезде послышался крик Игоря и потом громкий голос Любови Гавриловны, его матери. Врач, сильная крупная женщина, по происхождению кубанская казачка, она подхватила сына и на руках унесла в свою квартиру на первом этаже. Осколком от бомбы ему разворотило икру на ноге, но кость, к счастью, не задело. Когда мы вышли на улицу, я увидел на тротуаре воронку от взрыва бомбы. Земля под нашим окном была усыпана осколками битого стекла и незрелыми помидорами, которые я принёс утром. А за скамейкой, на которой мы только что сидели, все рейки ограды слово кто-то перерезал пополам. Решение спуститься в подвал оказалось нашим спасением. Самолёт, видимо, сбросил серию бомб, потому что такая же воронка, как перед домом, была и за ним, и дальше, вблизи магазина, около которого, в надежде ещё чем-нибудь поживиться, оставались люди. Двое из них были убиты, и их трупы провезли ничем не прикрытыми на подводе мимо нас. Потом я видел много трупов, но эти первые запечатлелись в памяти как фотография. Стёкла в нашем окне вылетели только из наружной рамы, но внутри квартиры обнажился остов одной из внутренних стен. Стало видно, что сколочена она из горбыля, обшитого дранкой, на которой держалась штукатурка. В буфете вся посуда уцелела. Там же на одной из полок стояли бабушкины пузырьки с какими-то лекарствами. Ни один из пузырьков не опрокинулся, но у всех вылетели пробки. Эти первые сброшенные на нас бомбы мы оценили как небольшие, всего-то пятидесятикилограммовые. Теперь, когда показывают по ТВ, какие разрушения производит фугас в 5-7кг в тротиловом эквиваленте, я подозреваю, что мы сильно преувеличивали калибр этих бомб. Позже мне довелось видеть и слышать разрывы крупных, полутонных фугасок. Их разрывы звучали глухо, а по самой земле распространялось что-то подобное стону и звуку лопнувшей струны. В воронках от них скапливалась, как в колодце, грунтовая вода.

Естественно, мы были напуганы, причём я больше, чем мама и бабушка. Может быть, у них ещё сохранился иммунитет, оставшийся после бомбардировки Туапсе крупнокалиберными снарядами с немецкого линкора Гебен в Первую мировую войну. Тогда их дом насквозь прошил снаряд, но, к их счастью, взорвался он где-то дальше. Мой испуг обратился в инициативу перебраться в подвал. Я сам разобрал, перетащил со второго этажа в подвал три кровати и там их вновь собрал. Вслед за кроватями последовали табуретки и откуда-то взявшийся столик с ножками крест-накрест. В общем, мы стали обустраиваться в подвале. За нами туда же перебрались ещё несколько семей, образовалось общежитие испуганных. Сквозь подвальные окошки проникал какой-то свет, чувствовалась сырость, но холодно не было – всё-таки лето ещё не кончилось. Готовить пищу женщины поднимались к себе в квартиры. Керосин начали экономить, вспомнили о печках, топили их оставшимися возле дома дровами и досками от сараев.

Серьёзные воинские части появились из-за Волги только на третий день. Рано утром по посёлку потянулись цепочки солдат в касках и с винтовками. Через Волгу наладили переправу, но это был не сорванный в первую бомбёжку мост, рассчитанный для проезда машин, а мостки, на которых двоим трудно было разойтись. По ним на наш берег шли солдаты, а обратно переносили раненых. К этому же времени относится публикация о создании Городского комитета обороны и его постановления о введении осадного положения. Кроме прочего Постановление грозило суровыми карами тем, кто принимал участие в разграблении магазинов. Предлагалось немедленно сдать награбленное. Странная логика: понести сдавать, значит признаться, что грабил, но при этом ничего о том, что сдавшим хоть отчасти что-то будет прощено. Так что не уверен, что кто-нибудь что-то сдал. Во всяком случае, я о таком даже не слышал.

Переправу поначалу почти не бомбили, держали только под миномётным обстрелом. Обстреливали и посёлок, хотя не интенсивно. Скорее это был, как его называют военные, беспокоящий огонь. Возможно, к нам залетали случайные мины. К этому мы настолько адаптировались, что на четвёртый или пятый день вернулись в свою квартиру: в ней жить было удобнее, чем в подвале. Электричество и горячая вода с заводской ТЭЦ пропали, но, как ни странно, водопровод действовал. «Как ни странно» - потому что водонапорная башня была по другую сторону фронта! И завод продолжал работать – собирали танки из заготовок, ремонтировали подбитые на передовой. Так как мины, а иногда и снаряды летели с запада, ходить по посёлку стали под прикрытием восточных стен домов. Я обзавёлся солдатской каской. Надевал её в основном для защиты от осколков зенитных снарядов. Немецкие самолёты над нами летали постоянно, хотя в сентябре сам посёлок почти не бомбили. Но зениткам была работа. С самолётов часто сбрасывали листовки. Читали мы их с оглядкой. Пожалуй, тогда это был почти единственный источник информации для нас о положении на фронте. Фамилию Жуков, как значимую, я запомнил благодаря листовке. Сообщалось, что с севера пытаются прорвать фронт советские войска под командованием генералов Жукова и, кажется, Воронова, но «не могут пробить стальную германскую оборону». На одной из листовок был воспроизведён секретный приказ Сталина № 0227, в том числе о создании заградительных отрядов. Теперь он известен под названием «Ни шагу назад». На листовках часто печатались схематические карты линии фронта – в подтверждение успехов вермахта под Сталинградом. Сегодня в приложениях к историческим исследованиям тех событий я вижу, что в целом они соответствовали действительности. А однажды мне попалась политическая агитка - небольшая книжечка-альбом с красочными карикатурами на глянцевой бумаге. На последней странице карикатура на Сталина, и под ней: «Сделаем Сталину намордник из стали!» Такое я видел впервые!
 
За южной окраиной посёлка был нефтепарк из 8 или 9 цилиндрических резервуаров с коническими крышами, ёмкостью каждый в тысячи тонн. Нефтепарк разбомбили. Сначала загорелся и взорвался один резервуар. Пламя подобралось к другим. С грохотом стали рваться и они. Горящая нефть потекла в Волгу. Взорвался танкер у причала. Пожар распространился на воду. Всё небо на южной стороне затянуло клубами жирной копоти. Но это было от нас на достаточном расстоянии. Вблизи большой пожар я увидел, когда загорелся недалеко от входа в парк ресторан-«Американка», бывший в начале 30-х клубом для иностранных специалистов. Он был с высоким двухсветным залом, эстрадой, верандой. В том же здании располагались магазин, парикмахерская и ещё что-то. Всё строение было деревянное. И однажды вечером оно запылало. По сухому дереву огонь распространился быстро. Прибыл пожарные, но в одну или две струи они были бессильны перед огнем. К ресторану нельзя было даже приблизиться. Вода из брандспойтов испарялась, не достигнув цели. Говорили, что к пожару немцы не причастны, здание загорелось из-за халатности армейских поваров, пытавшихся воспользоваться кухонным оборудованием. Сгорело всё очень быстро. Ротозеев на такое зрелище собралось много. Линия фронта (передовая) проходила от нас километрах в четырёх. Представляю, сколько было бы жертв, пальни немцы «на огонёк» из миномётов. Но обошлось. Позже горел дом №610, напротив нашего. Это уже была работа немецкой авиации. В кирпичной коробке дома всё, кроме лестничных клеток, было деревянным. Когда он загорелся, его никто даже не пытался тушить. Пламя быстро распространилось по всему зданию. Оконные проёмы с выбитыми стёклами были как поддувала у печки. Крыша быстро прогорела и провалилась, и огонь взметнулся на десятки метров. Ревущее пламя выбрасывало вверх какие-то предметы, я даже разглядел среди них стул, который взлетел довольно высоко и упал обратно в огонь.

У меня тогда создалось, возможно и ложное, впечатление, что зажигательные бомбы были не самым опасным оружием: во-первых, нужно было прямое попадание в горючий объект (в основном «зажигалки» падали просто на землю), во-вторых, далеко не все срабатывали и загорались. Мне горящую бомбу пришлось видеть только раз. Она лежала на асфальте, плавилась сама, плавила асфальт и горела очень ярко, как дуга электросварки. Одну, не сработавшую, я даже принёс домой. Она стояла у меня на столе, похожая на серебристый стакан диаметром сантиметров 7 и высотой в 20-25 см с перьями стабилизатора на хвосте. Её головка, плоская, как дно стакана, двумя дырочками напоминала пятачок свиньи. Стояла она не просто так, а была при деле, помогала разжигать печку. Спичек у нас не было (не зря люди опытные, когда ожидали каких-нибудь катаклизмов в стране, начинали сразу запасать соль и спички). Огонь мы добывали с помощью кресала. Сегодня, пожалуй, следует пояснить, что это за приспособление. Это набор из трёх предметов: кремня, то есть куска твёрдого камня с острым сколом, короткой полоски хорошо закалённой стали, например, куска плоского напильника и трута – фитиля из скрученной в жгут ваты или хлопчатобумажной ткани с одним обожжённым концом. Этот обожжённый конец трута прижимался большим пальцем левой руки к кремню возле острого скола, а стальной полоской в правой руке скользящими ударами по острому сколу высекались искры. От них начинал тлеть трут. Но ведь, чтобы разжечь дрова в печке, нужно открытое пламя, и что бы раздуть его, требуются умение и терпение. Моя рационализация заключалась в том, что если на кусок бумаги наскоблить от корпуса зажигательной бомбы немного опилок, а потом заставить бумагу тлеть от трута, там, где на ней лежат опилки от «зажигалки», бумага вспыхивает – и, пожалуйста, топи печку.

Поначалу в посёлке было довольно людно - фронт оказался рядом неожиданно, а до того все разговоры об эвакуации власть пресекала как пораженческие. Теперь кто мог, уходили за Волгу, уходили с тем, что могли унести на руках. Хуже всего пришлось семьям с грудными детьми и стариками. И мы с 72-х летней совершенно глухой моей бабушкой были среди неспособных уйти. Оставалось только положиться на волю Божью. Всё острее становился вопрос о хлебе насущном. Поначалу как-то обходились остатками муки, которую мы с мамой привезли летом из Малой Ивановки. Но без регулярного хлебного пайка растянуть её надолго не могли. Очень к месту оказалась пшеница из подвала Дома техники. Правда, поначалу мы не знали, как можно употребить её, немолотую, в пищу. Пытались сварить кашу, но из цельного зерна ничего не получалось. Выход нашли: если зерну дать хорошо набухнуть, его можно промолоть на мясорубке. Пропущенное через мясорубку 2-3 раза, оно превращалось в тестообразную массу, а из неё уже можно готовить что-то съедобное. Что можно было (и когда удавалось) из остававшегося у нас имущества выменивали на еду. Помню, как мы с мамой спускались с высокого волжского берега к одной из стоявших у самой воды изб менять папин выходной костюм. Он был практически новый, из хорошей шерстяной ткани. Хозяйка его долго и придирчиво рассматривала, но домой мы вернулись с некоторым количеством просоленной говядины. Мы себя чувствовали очень неловко, отдавая костюм отца, но голод – не тётка. Позже настал момент, когда мы были счастливы, что добыли требуху от убитой снарядом лошади: на более ценный кусок мяса мы опоздали. Лошадь разрубили и растащили почти мгновенно. В нашем «продуктовом наборе» помню ещё патоку из литейного цеха завода. Тёмная красно-коричневая и почти сладкая, консистенции жидкой сметаны, она отдавала керосином, но считалась съедобной. С нею пили чай, макали в неё лепёшки.

После возвращения из подвала мы в своей квартире прожили до 4-го октября. С этого дня на участке фронта у Тракторного действия германских войск стали более интенсивными. Мы это почувствовали на себе. Резко усилился обстрел. Теперь к нам летели уже не случайные мины. По посёлку стала «работать» и артиллерия, бомбой был обрушен угол одной из четырёхэтажек. Активизировалась и наша армия, появились «катюши». В кино эти «гвардейские миномёты» показывают на шасси грузовых машин. Я тогда видел их на танках, сейчас не могу сказать точно, на танковых башнях или вместо них. Обычно они прятались в укрытиях, под навесами. Но для залпа выкатывались на перекрёстки. «Играла» «катюша» своеобразную музыку из смеси шипения со свистом. Сыграв, установка срывалась с места и тут же скрывалась в укрытии, потому что после её «музыки» в небе тут же появлялась «рама» и начинался артобстрел. У немцев тоже появилось оружие залпового огня, прозванные солдатами «ванюшами» - шестиствольные миномёты. Их залпы было слышно в посёлке, это были не выстрелы, а скрип. Шесть скрипов – залп. Впечатление эти залпы производили не больше, чем обстрел из обычных миномётов.

 Усилившаяся канонада убедила, что оставаться в квартире стало небезопасно, и мы снова перебрались в подвал. С этого же дня «высох» и кран водопровода. Поскольку этого мы ожидали, у нас был запас воды в ванне. Только хватить его на долго не могло: «водоём» был невелик, был он открытым, и в него сыпалась штукатурка при обстрелах и бомбёжках. Водоснабжение стало проблемой. Раз рано утром, когда пушки молчали (немцы завтракали?), я спустился набрать воды из Волги. Вода в реке была мутная, затянутая нефтяной плёнкой. Да и тащить ведро воды в гору у меня едва хватило сил: раньше из парка к воде вела деревянная лестница пролётов из десяти. Теперь эта лестница сгорела, и пробираться приходилось через осыпь и овраг. Но к воде нашёлся и другой путь. Высокая железобетонная ограда завода перестала быть непроницаемой, и сквозь проломы пролегла народная тропа к бассейну при градирнях заводской ТЭЦ. Сегодня у санитарного надзора был бы сердечный приступ, если бы он увидел такой источник воды.

 В нашем доме от обстрела разрушился дымоход, и мама ходила готовить еду в соседний дом, где ещё было возможно топить печки. Из подвала на поверхность выбираться стало опасно, но забота о пропитании требовала смелости. В один из выходов мама посетила Галиных родителей. В двухэтажном доме амбулатории наружная стена обвалилась, в перевязочной стенки стояли осыпавшиеся, в трещинах. Очень тяжело было Галиной матери с грудным ребёнком. Борис Васильевич был ранен, к счастью, не тяжело. Теперь Галя вспоминает, что им не раз приходилось перебираться из подвала в подвал. Потом они нашли убежище в каком-то из заводских подземелий.

В мемуарах маршала Чуйкова день 14 октября отмечен как особенно тяжёлый для наших войск. В этот день немцы предприняли штурм Тракторного и рвались к Волге. Мы всё это прочувствовали на себе. Утро началось, как обычно. Мама, пока не начался обстрел, ушла готовить поесть в соседний дом. Поначалу хотела, чтобы я пошёл с ней, но я разоспался, не хотелось вылезать из-под одеяла, и она меня пожалела. Вскоре начался миномётный обстрел. Он был гораздо интенсивнее обычного, а потом за посёлок принялись бомбардировщики. Началось то, что у Твардовского Тёркин назвал главным сабантуем. Такой интенсивной бомбардировки мы до того ещё не испытывали. Германские пикировщики были оснащены сиренами, которые начинали выть во время пикирования. По мере набора скорости и приближении самолёта к земле звук этот становился всё громче и выше. Сиренами были оснащены и бомбы. Самолёт выходил из пике, но вой сирены продолжался, забираясь всё выше и выше. На психику этот вой действовал угнетающе. Казалось, вот она, твоя последняя секунда. Именно тогда я понял по-настоящему смысл выражения «душа ушла в пятки». По мере нарастания воя бомбы ощущение именно такое, что в тебе что-то опускается всё ниже и ниже. Потом взрыв (мимо!), и всё становится по местам – до следующей бомбы. Привыкнуть к этому невозможно. Мне вой пикировщиков снился ещё и после войны. О психологической реабилитации в те времена не только не заботились - понятия не имели. Из подвала не то, что выйти, выглянуть было страшно.

В подвале каждого подъезда под лестничной клеткой стояло по паре кирпичных несущих колонн, если эти сооружения можно так назвать. В сечении они представляли прямоугольник примерно 2,5Х0,75м. Привалившись плечом к такой колонне, стоял молоденький курчавый лейтенант Саша. Как и почему он оказался в нашем подвале, не помню. Рядом, позади него стоял я, за мной бабушка. В какое-то мгновение я вдруг увидел в потолке у другого угла колонны проблеск дневного света. Взрыва я не услышал, но вдруг очутился в нескольких метрах, сидящим у стены подвала. Спиной я опирался на спинку кровати, неведомо как оказавшуюся прокладкой между мной и стеной. В воздухе были пыль и какой-то особый запах, запах взрыва. На месте, где мы стояли, воронки не было, вместо неё насыпалась горка битого кирпича. Первые мгновения, когда я пришёл в себя, я помню достаточно отчётливо. Я почувствовал, что не могу встать, ноги не слушались. Я стал ощупывать их руками. Брюки на мне превратились как бы в шорты. На левой ноге я нащупал глубокую рану в икре, а правую мог руками согнуть посреди голени. Я понял, что нога поломана, и тут же вспомнил рисунок из анатомического атласа. На нём в этой части скелета были две кости. Я сообразил, что у меня перебиты обе. Через непродолжительное время появился сосед. Он сказал, что лейтенант и бабушка убиты, а меня хотел взять на руки и перенести в другое отделение подвала. Я представил себе, что будет при этом с моей перебитой ногой. Вот когда мне пригодились школьные занятия на тему «Будь готов к санитарной обороне»! Под моим руководством сосед подобрал пару достаточно длинных щепок от разбитой взрывом двери подвала и прибинтовал их обрывками простыни к ноге в качестве шин. После перенёс меня сквозь отверстие в стене в отсек 5-го подъезда (мы жили в четвёртом) и уложил на какую-то койку. С этого момента я стал воспринимать окружающее смутно. Пришла мама. Потом она рассказывала, как пробиралась из соседнего дома по тоннелю с трубами коммунальных коммуникаций. Тогда, я помню, она поила меня с ложечки и пыталась чем-то покормить. Приходила и сделала мне перевязку военная медсестра. Перевязала ноги, голову и шею. По правой щеке меня чиркнуло осколком, а шея была вся в мелких ранках. Шрам на скуле у меня остался на всю жизнь, а на шее следы ранения исчезли относительно быстро. Живым я остался, видимо, благодаря Саше: основную силу взрыва бомбы он принял на себя и собой прикрыл меня. Всё это я понял позже, а тогда было полное безразличие ко всему происходившему, исчез даже страх, хотя бомбы сыпались до самого вечера. Мне потом рассказали, что только в наш дом за день попало 8 бомб. С потолка на подушку около моей головы свалился большой кусок штукатурки, я наткнулся на него рукой, но даже не подумал тогда, что он мог бы и прибить меня. Вечером меня перенесли в подвал гастронома в доме № 616. Когда меня выносили из нашего подвала, наш дом уже горел. Горело всё вокруг. Я больше ощущал жар этого огромного пожара, чем видел его: лицо у меня распухло, и чтобы что-то увидеть, веки нужно было раздвигать пальцами руки.

* * *
616-й дом построили после нашего и по другому проекту. С перекрытиями из бетонных плит, он был и прочнее и пожаробезопаснее. Магазин с большим подвалом-складом в нём был запроектирован изначально. Этот подвал на всём Нижнем посёлке оказался чуть ли не единственным сохранившимся убежищем. В него собрались те, кто уцелел в тот ужасный день. Не берусь говорить о цифрах, но погибли многие, и подвалы выгоревших домов схоронили всех. Следующим летом я побывал на Нижнем посёлке. Вокруг стояли руины. Подошёл к бывшему нашему дому. Внутри стен битый кирпич поднимался выше уровня земли. Такой была бабушкина могила. Я постоял около, посмотрел на оконные проёмы в обгоревшей стене. Там, где раньше был подоконник, поперёк лежала спинка кровати. Может быть, моей. В начале 60-х годов я проездом снова побывал на Нижнем посёлке. Его восстановили, но он показался мне каким-то съёжившимся, дома как бы уменьшились и столпились, приблизившись друг к другу. Наверное, просто я вырос. Парк был запущен, не было «Американки» и яхт-клуба над Волгой, зато достроили Дом техники. Дома и прежде не знали внешней штукатурки и окраски. Такими же стояли и теперь. Строили их в начале 30-х с расчётом на 10 лет эксплуатации. Но вот, поди ж ты! Когда посёлок строился, на фоне бараков он считался элитным. Теперь смотрелся трущобой. Я поднялся на второй этаж дома № 611, постучал в квартиру № 29. Дверь мне открыла женщина. Когда я сказал, что когда-то жил тут, приветливо пригласила войти. Я поблагодарил и отказался. Больше я в посёлок не заглядывал, хотя проездом и бывал в Волгограде.




 В подвале 616-го меня положили на какую-то койку или топчан. Проснулся я перед рассветом. Ко мне вернулось понимание происходящего и с ним страх перед наступающим днём. Если накануне, после ранения мне было всё безразлично, то теперь очень не хотелось умереть. Я попросил зеркало. Кое-как разлепив глаза, я увидел своё опухшее и почти чёрное лицо.

Когда 24 августа грабили магазины, видимо, в гастрономе добрались не до всего, и в каких-то закоулках подвала сохранилось кое-что из продуктов. До сих пор помню бутерброд с баклажанной икрой, таким вкусным он мне показался. Рассвело, и снова послышались разрывы сначала мин, а за ними несколько бомбовых ударов. И вдруг стало тихо. Спустя время кто-то из мужчин выглянул в подвальное окно. У стены дома напротив стоял танк с крестом на броне. Немного погодя в подвал наведались немецкие солдаты, спросили, не осталось ли тут военных, проверили и ушли. Среди подвального населения было несколько раненых, которых перенесли сюда, как и меня. У Игоря Эккерта рана стала уже заживать, но ходить он ещё не мог. Была ещё семья Пактовских, в которой ранения получили мать, Ольга Петровна и их семнадцатилетняя дочь Маруся. Через какое-то время после ухода солдат в подвал пришёл военный фельдшер, спросил, какая требуется помощь. Мама показала ему нас, ответила на его вопросы. Разговор шёл по-немецки. Он сделал нам перевязки и ушёл. Вот ведь как получилось: 14 октября меня перевязывала наша военная медсестра, а 15-го менял повязку на более капитальную германский военный фельдшер! Со мной у него работы было больше всего. Он посетовал, что не имеет возможности сделать нормальный гипс. Как временные, он наложил шины из толстого прессшпана (материал вроде картона, только более твёрдый и прочный) и прибинтовал их влажным сильно накрахмаленным бинтом, оставив 2 отверстия против ран для ухода за ними. Когда бинт высох, повязка стала твёрдой и напоминала гипсовую. Но всё-таки это был не гипс – за время наших последующих приключений её никто не заменил, шины прогнулись в сторону левой ноги, и кости ноги срослись под некоторым углом. Когда повязку сняли, я был очень огорчён видом своей искривлённой ноги. Потом привык, со временем даже исчезла хромота. Вот только шорты мне заказаны на всю жизнь, и когда приходится надевать сапоги, неровность правой ноги становится видимой.

Ближе к вечеру в подвале появились солдаты из какой-то тыловой команды. Они были постарше тех, что были утром, и что-то, может быть, выправка, сразу выдавало в них нестроевиков. Эти сразу же полезли рыться в чемоданах, но на заданный по-немецки вопрос, чего им надо, стали оправдываться: мол, думали, что это брошенное имущество, застеснялись и ушли. Люди, собравшиеся в подвале накануне, понемногу стали расходиться куда-то. К утру кроме семей с ранеными на руках почти никого не осталось.

На следующий день появился фельдфебель. Он достал карманные часы, открыл их крышку и, тыча в стекло согнутым пальцем, объявил, что к 12 часам по берлинскому времени (по местному - 15) все Zivilisten (гражданские) должны покинуть Нижний посёлок. За неподчинение - расстрел. На наши вопросы, как быть с ранеными, ответил, что таков приказ коменданта района майора Шютте. Мы остались в беспомощном недоумении. Оно конечно, приказ есть приказ, но ведь и немцы – люди. Решили, что обратиться следует к тому, кто отдаёт приказы, то есть к майору Шютте. Но как к нему пробиться, чтобы он выслушал? Выручила мать Ольги Петровны. Старая и немощная, дочь царского генерала Паскевича, она великолепно владела немецким и знала формы обращения, принятые в «свете». Не знаю, откуда в тех условиях появился чистый лист хорошей бумаги и ручка с чернилами (до эры шариковых ручек было ещё очень далеко). На листе написали герру майору письмо о том, почему мы, профессор Пактовский (он действительно был раньше профессором Харьковской консерватории) и остальные с ним физически не можем исполнить приказ господина коменданта. Была тут и одна тонкость: письмо старая дама написала не просто на безукоризненном немецком, но ещё и готической скорописью. Фельдфебель был точен. Ровно в полдень по берлинскому времени он появился у нас с часами в руке. Когда ему сказали, что мы хотим обратиться к господину коменданту, он сильно засомневался, что тот нас примет. Однако сказал, что проводит нашу «делегацию» в комендатуру, а дальше – приказ есть приказ. И вот, мама и «профессор» Пактовский с сопровождающим, больше похожим на конвоира, отправились к коменданту. Потом они рассказали, что фельдфебель коротким путём через завод провёл их на Верхний посёлок к Дому профессуры и там представил адъютанту коменданта. Адъютант посмотрел на письмо и ушёл с ним в кабинет майора Шютте. Тот решил принять господина профессора и маму – Пактовский по-немецки изъяснялся с большим трудом. Шютте осведомился об авторе письма. Ему сообщили, что это тёща профессора, урождённая Паскевич, которая стара и немощна, чтобы самой придти в комендатуру. Замечу, что Паскевичи была старинная и известная дворянская фамилия. Выслушав о нашем положении, майор сказал, что постарается нам помочь, но уже завтра на Нижнем посёлке гражданских лиц остаться не должно. С этим известием мама и Леонид Фёдорович вернулись в подвал.

Утром следующего дня к нам пришли несколько военнопленных наших солдат с носилками и сказали, что им поручено перенести раненых на Верхний посёлок. Конвоя при них не было. С ними поделились чем-то из продовольственных припасов, ещё остававшихся на складе. Они погрузили раненых на носилки, и мы отправились. Несли нас через завод. Там ещё оставались следы боя, не похороненные трупы. В какой-то момент мы попали под миномётный обстрел, но не сильный, и никто не пострадал. Отнесли нас на западную окраину Верхнего посёлка в подвал такого же дома, каким на Нижнем был наш. От обстрелов дом пострадал, но не сгорел. В подвале были незнакомые нам люди, но приняли нас достаточно дружелюбно, для раненых даже нашлись кровати. Оттуда до Волги и передовой было сравнительно далеко. Мы отдыхали от обстрелов и бомбёжек. Но однажды утром я проснулся и удивился странному беспорядку в подвале. На мой вопрос, что случилось, меня спросили: «Неужели ты ничего не слышал?» Оказалось, что ночью поселок бомбила наша авиация. Одна бомбы упала очень близко от стены подвала, в стене даже образовалась трещина шириной в 4 пальца. После этого я стал просыпаться от гула самолётов и стал слышать шипящий шорох падения советских бомб: на наших бомбах в отличие от немецких сирен не было.

 Не могу пропустить один эпизод из нашего пребывания в этом подвале. Появились два или три немецких солдата. Со словами «Jude, Jude» стали показывать на маму. Тут подняли шум другие женщины, категорически заявившие, что евреев в подвале нет. Немцы потребовали документы и убедились, что в мамином паспорте в графе «национальность» значилось «русская». С тем и ушли. Вообще ни на работе, ни среди соседей мама никогда не скрывала, что она еврейка, но при паспортизации какой-то милицейский клерк, заполняя бланк паспорта с фамилией Благовещенская, не задумываясь, написал «русская». На мамино замечание, что у неё родители евреи, пожал плечами: «А какая вам разница?» Разницы в начале 30-х годов действительно не было, запись такой и осталась. И вот настал момент, когда от неё зависели жизнь и смерть. Внешне у мамы семитское происхождение не просматривалось, скорее её можно было принять за армянку или азербайджанку. Вероятно, кто-то дал немцам наводку. Может быть, то, что я скажу, прозвучит кощунством, но бабушкина смерть оказалась для нас спасением: ведь в её паспорте национальность была записана правильно, и никакая православная фамилия не спасла бы нас от законов Третьего Рейха. Говоря высоким штилем, Десница Господня простёрлась над нами, хотя мы не были ни религиозными, ни богобоязненными. Впрочем, через месяц с небольшим, когда мы снова оказались в 4 километрах от фронта, и нам снова пришлось испытывать всю гамму чувств от воя немецких пикировщиков и бомб, я, как многие тогда, не зная ни одной молитвы, очень горячо обращался к Богу с просьбой о помощи.

На Верхнем посёлке мы прожили недели две. Потом оккупационные власти снова, хотя и не в столь категоричной форма, как прежде на Нижнем, стали требовать, чтобы «цивилистен» покинули город. Конечным пунктом «эвакуации» называлась станица Белая Калитва, а ближайшим сборным пунктом была станция Карповка (в названии последней я сейчас не уверен). От Карповки до Калача-на-Дону было организовано какое-то железнодорожное сообщение. Дальше следовало добираться до станции Чир, а там должна была быть погрузка в эшелоны до Белой Калитвы.

Нам этот путь испытать не пришлось, а вот Гале с родителями довелось пройти его весь. Их одиссея началась с того, что когда они прятались от бомбёжки в воронке от бомбы, появился какой-то эсэсовец, посчитавший Екатерину Владимировну еврейкой, хотя в её паспорте была запись «украинка», а происхождением своим она была обязана смеси русских, украинских и болгарских генов. Немец настаивал на своём. Тут их накрыл залп «катюши». Находившихся в воронке не задело, а эсэсовец куда-то делся. Хотя идти им было трудно: Екатерина Владимировна поддерживала раненного мужа, а Галя несла на руках сестрёнку, они поспешили убраться от этого места подальше. Потом их гнали колонной до Карповки, а оттуда на открытой грузовой платформе повезли в Калач. В Галиной памяти остались от марша в колонне казнь мальчишки, укравшего хлеб (его в назидание другим повесили за нижнюю челюсть на крюке, ввинченном в столб), и то, как какой-то немец сунул ей шоколадку. А потом холод на открытой всем ветрам платформе. На станции Чир их погрузили в теплушки и несколько дней везли до Белой Калитвы. В пути голодали и мёрзли. У Екатерины Владимировны пропало молоко, и Танечка умерла на руках у Гали. Сутки они не могли её похоронить. Только на каком-то разъезде, где их эшелон задержали надолго, тельце грудного ребёнка засыпали в неглубокой могилке у железнодорожного полотна. В Белой Калитве Сталинградских «беженцев» загнали в заваленные куриным помётом сараи, бывшие когда-то колхозным птичником. Их сортировали для отправки на работу в Германию. Борис Васильевич, к этому времени несколько оправившийся от ранения, сумел увести семью из сарая, и «на перекладных» они добрались до Мариуполя, где жили его мать и брат.

У нас всё сложилось иначе. Естественно, пешком идти мы не могли, нужно было искать иной выход, и он нашёлся. В этом была заслуга матери Игоря. Любовь Гавриловна обладала замечательной практичностью. Она рассудила, что если на советской стороне фронта транспортные услуги можно оплатить бутылкой водки, то шофёр-немец не устоит перед золотом. Провели «инвентаризацию» и установили наличие обручальных колец, золотой цепочки и, кажется, чего-то ещё в этом роде. И вот за золотое колечко нас погрузили в порожнюю санитарную машину, довезли до Гумрака в 17 км от города и там сгрузили на обочину у шоссе. Уже вечерело, было весьма прохладно, но не было ни дождя, ни ветра. Где-то вблизи располагался аэродром, и над нами всё время летали самолёты. Мимо проходила группа лётчиков. Остановились около нас. Один из них, раскуривая большую трубку с крышечкой, спросил меня: «Wer bist du?». Я мобилизовал своё знание немецкого и ответил: «Ich bin verwundet». Выяснили, что ранило нас на Нижнем посёлке Тракторного. «Meine Arbeit», – сказал один из них. Сказал спокойно, с некоторым сочувствием, но без сожаления: мол, война, а у него такая работа на ней. Поговорили о чём-то между собой, угостили нас шоколадом и ушли. Ночь наступила ясная, но безлунная. Небо было чёрным, всё осыпанное яркими звёздами. Если долго смотреть в зенит, то кажется, что ощущаешь бездонную, до оторопи глубину неба и бесконечность расстояния до звёзд. Такое небо я видел и позже, но той ночью спокойную красоту звёздного неба над нами подчёркивали трассы пулемётных очередей в стороне города, метание прожекторных лучей и вспышки разрывов зенитных снарядов. Периодически над городом повисали «люстры» - осветительные ракеты на парашютах. К ним тут же начинали тянуться огоньки трассирующих пуль. Издалека казалось, что летят эти огоньки медленно, и выражение «со скоростью пули» не может иметь к ним отношения. Часто «люстру» удавалось сбить, и она рассыпалась яркими голубоватыми искрами. С тех пор прошло уже более шести десятков лет, но в моей памяти картина военного неба той ночи возникает так, как будто это было совсем недавно.

На следующий день мы переехали в город Калач-на-Дону. Как и на чём нас туда отвезли, сегодня уже не помню. Там мы оказались в каком-то помещении для раненных в Сталинграде гражданских лиц. Как внешне выглядела эта лечебница, если можно её так назвать, сказать не могу, только коек в ней не было, постели наши лежали на полу. С пола комната казалась высокой и довольно большой. Раны у нас гноились, и источали тяжёлый запах. Не знаю, сами ли немецкие власти выделяли для нас паёк или это исходило от городской управы, но чем-то нас кормили. Привычное постоянное чувство голода делало для нас всё съедобное желанным, так что мы не капризничали. Вот только пища была совершенно не солёная. От этого язык у меня как бы распух и с трудом ворочался во рту – таким было моё ощущение. Говорили, что немцы выделяли для раненых какие-то медикаменты, но до нас доходил только жёлтый раствор риванола, которым Любовь Гавриловна промывала нам раны при перевязках.

Из Калача 17-го ноября нас отправили на станцию Чир . Везли нас на грузовике под тентом. Выгрузили в чьём-то палисаднике. Хозяйка палисадника долго ругалась и категорически отказалась впустить нас даже в сени. А день был ветреный, шёл дождь со снегом. Подстелив клеёнку, нас положили на землю. Пустить нас в дом отказалась не только хозяйка палисадника – приюта не хотел дать никто. Любовь Гавриловна нашла для Игоря и себя какое-то пристанище, но положение остальных было отчаянным.

Поскольку Сталинград мы покинули и оказались на станции Чир по требованию германских властей, то ничего не оставалось, как обратиться к местному немецкому коменданту. Им оказался лейтенант Кёрнер. Он сочувственно выслушал маму о наших злоключениях, сказал, что сейчас не видит возможности отправить нас в пункт назначения – Белую Калитву. Заметил при этом, что нам не следует туда торопиться. Не сказав ничего прямо, он дал понять, что там нас ничего хорошего не ждёт. В его кабинете оставалась, видимо от прежних хозяев, икона. Он предложил маме, перекреститься перед иконой в знак того, что с нею нет евреев. При этом сказал, что его лично это не интересует, но таковы правила. Позже мама говорила, что если бы он потребовал от неё клятвы, что она сама не еврейка, она, возможно бы, и заколебалась, а при такой постановке вопроса перекрестилась с лёгким сердцем. И тогда Кёрнер приказал перенести раненых в дом, в котором жил сам. Двоих лежачих, меня и Марусю, Кёрнер разместил в своей комнате. Комната была небольшая, в ней стояла у стены справа от входа его кровать, у окна против двери был небольшой стол с портативной пишущей машинкой и два или три венских стула с круглыми сидениями. Наши постели на полу он велел расположить параллельно своей кровати, мою ближе к ней, а Марусину у противоположной стены, так что мы были по обе стороны прохода от двери. Комната оказалась разделённой на две части – рабочую со столом и стульями и «спальную» с нашими постелями и его кроватью. Остальных четверых он разместил в хозяйской части дома. Как они там располагались, мне видно не было. Как и откуда мама с Леонидом Фёдоровичем доставали нам пропитание, я сегодня сказать не могу. Сам Кёрнер очень немного подкармливал нас с Марусей хлебом из своего пайка. Хорошо помню, что после бессолевой «диеты» в Калаче я накинулся на соль: на кусочек хлеба я насыпал её слоем больше миллиметра и ел с наслаждением, хотя во рту от неё щипало.

Кёрнер был стройным, подтянутым мужчиной с седыми висками. Ему было немного за 50. Он не был кадровым военным. Профессия его была адвокат, жил он в Мюнхене, а в армии оказался по призыву как резервист. Всё это потом рассказала мама, с которой они находили темы для бесед. Говорили и о войне. Он от неё не был в восторге, но раз призвали – надо служить. Вообще он считал, что война не нужна никому, кроме фюреров: Гитлера и Сталина. Не скрывал, что ему очень симпатична дочь господина профессора. Он очень сожалел, что втрое старше её.

Вечером 19 ноября в дом зашли два румынских солдата. Увидев их, Кёрнер очень рассердился, накричал на них и выгнал буквально пинками: трусы, бросили фронт и бежали, испугавшись русской артиллерии. Что произошло на самом деле, мы толком не знали, но что немцы были очень обеспокоены, было видно. 22-го числа он извинился, что ему нужно, чтобы мы с фрёйлин Марусей покинули его комнату, и велел своим денщикам перенести нас на хозяйскую половину. У него были два денщика: штатный, немецкий солдат, и нештатный, русский военнопленный, Николай. Маме Кёрнер сказал: «Я сейчас был в бою с вашими войсками!» Позже к нему зашли два офицера, лейтенант и оберлейтенант. Они о чём-то говорили за закрытой дверью (обычно дверь его комнаты оставалась открытой). Пришёл какой-то солдат, и оберлейтенант очень поспешно ушёл. За ним последовал и лейтенант. На столе у Кёрнера стояли вино, хлеб и колбаса. Он спокойно доел бутерброд, позвал Николая и велел ему собрать вещи. Николай унёс пишущую машинку, портфель, потом собрал и тоже унёс чемодан. Сам Кёрнер одевался подчёркнуто не спеша, так, чтобы в костюме не было небрежности. Надел фуражку, накинул плащ-пелерину, натянул, расправил и застегнул кожаные перчатки, потом откуда-то вытащил и поставил на подоконник две буханки хлеба и две бутылки вина. Маме сказал: « Я сейчас ухожу. Через полчаса тут будут ваши солдаты. Выпейте за их здоровье». И вышел из дома. На столе лежала фуражка оберлейтенанта, забытая им в спешке

Вскоре за окнами прошли цепи наших солдат.

Так кончилось наше пребывание на оккупированной территории. Длилось оно 39 дней, но портило мне анкету потом много лет. А маму, ещё до ареста, дважды вызывали на площадь 9-го января (сталинградскую Лубянку) и допытывались, почему мы не эвакуировались из города и как это она, еврейка, осталось живой.

* * *.
Отступление немцев было настолько неожиданным для них, что когда наши войска полностью заняли хутор и станцию, на неё прибыл немецкий грузовой состав. В вагонах были мешки с сахарным песком, а в нескольких – почта, в том числе посылки из Германии солдатам от родных. Местное население не могло пропустить такого случая, поезд тут же принялись грабить, на тележках и на плечах по домам потащили мешки с сахаром. Письма и газеты на немецком языке народ, конечно, не заинтересовали, а посылки… разочаровали. В нашем представлении того времени посылка – это фанерный ящик весом в несколько килограмм, а тут были маленькие коробочки с кусочком мармелада, несколькими конфетами или печеньями. Кому-то этот поход за сахаром стоил жизни: немецкий самолёт сделал несколько заходов, обстреливая станцию из пулемётов.

Нам в это утро было не до сахара. С уходом Кёрнера оставаться в том же доме мы не могли. На наше счастье рядом освободился дом военной жандармерии. Теперь он пустовал, и его нужно было успеть занять. Эту задачу решила практичная Любовь Гавриловна. Она с сыном поселилась в одной из трёх комнат, другая оказалась в нашем распоряжении. Комната была больше других, но проходная. В третьей несколько позже расположились какие-то офицеры. Их я совершенно не помню, они проходили к себе и уходили как-то незаметно. Возле дома появился часовой. В нашей комнате было несколько железных коек и печка с плитой, которая нас грела. На ней же готовили. Моя койка стояла в углу так, что справа от меня была входная дверь, а за задней её спинкой окно. Часть окна была выбита, и отсутствующее стекло заменяла немецкая солдатская шинель.

Станция Чир в германской системе коммуникаций была последним железнодорожным пунктом, через который снабжались их войска под Сталинградом. Дальше был разрушенный мост через Дон. Поэтому в Чиру осталось огромное немецкое складское хозяйство, на котором можно было найти всё, начиная от боеприпасов, обмундирования и кончая продовольствием. С приходом наших войск эти склады или совсем не охраняли, или охраняли плохо. Этим, конечно, пользовалось население. Тащили всё, что могло пригодиться, исключая оружие – его брать боялись, а, возможно, и охранялось оно лучше прочего. Отступили немцы от Чира недалеко, фронт остановился километрах в четырёх. Так было больше месяца. Немцы отлично знали расположение своих складов и эпизодически обстреливали их из миномётов, в основном в светлое время суток. Для нас на этих складах оказались очень полезными одеяла. Они были тонкими, но можно было укрыться и двумя и тремя. Уже после всех этих событий я донашивал немецкие солдатские штаны. По длине они мне подходили, но на поясе приходилось застегивать их на пуговицу, предназначенную для подтяжек. Потом, когда мы уже вернулись в город, я сшил себе нормальные брюки из трофейных немецких шинелей. В сравнении с нашим толстым и тёплым шинельным сукном, сукно германских зеленоватых шинелей было тонким и не очень грело, но как материал для брюк вполне годилось. Они за ночь хорошо гладились на досках кровати под матрасом и не пузырились на коленях. И форменный германский солдатский френч, немного видоизменённый, лишённый погон, орлов над карманом и каких-то ещё специфических деталей тоже служил мне достаточно долго. Самым же ценным для нас на складах было продовольствие. Я и Маруся были лежачими. Ольга Петровна поправилась настолько, что по дому передвигаться уже могла, но об участии в походах на склады не могло быть и речи. Не говорю уж о её старой матери, которая стала совсем плоха и через пару недель тихо скончалась. Любовь Гавриловна вела своё отдельное хозяйство. Так что нашим снабжением ведали мама и Леонид Фёдорович. Оба не отличались ни силой, ни здоровьем, так что за раз много принести не могли, но в целом продовольственный вопрос решался. Народ же тащил со складов всё, не стесняясь: и бочонки с маслом, и целые колёса сыра, ящиками сигареты, консервы и Бог знает, что ещё. Для нас многое со складов было внове. Прежде всего, поразил хлеб: завёрнутые в вощёную бумагу большие батоны имели на корочке дату выпечки – 1937 год. Батоны, испечённые из просеянной ржаной муки, были как немного зачерствевший хлеб. Но если их чуть сбрызнуть водой и разогреть в духовке, становились мягкими, как будто не пролежали на складах 5 лет. Впервые я увидел банки сардин в масле, которые открывались не ножом, а приложенным к каждой банке ключом с прорезью, в которую вставлялся специальный язычок крышки, и крышка не него наворачивалась. Пользовались среди прочего мы и брикетами концентрата горохового супа. Из одного брикета получался целый котелок густого супа-пюре. Сам я тогда не курил, но запомнил красные пачки сигарет с надписью «Austria». Я до этого вообще не видел сигарет, мне кажется, наша табачная промышленность их и не выпускала – только папиросы разного калибра. Уже после войны появились сигареты «Прима», которые очень напоминали те трофейные. Подозреваю, что «Приму» стали делать на оборудовании, вывезенном из Австрии после войны в качестве трофея или в счёт репараций. Среди имущества с немецких складов были ещё свечи-«плошки» - мелкие круглые картонные баночки с парафином, в который был вплавлен широкий фитиль в плоской металлической оправке. Когда свеча горела, парафин плавился вокруг металла и питал фитиль. Эти плошки горели ровно, достаточно ярко, и одной хватало надолго. Были ещё совершенно непривычные для нас спички в виде картонного гребешка, на зубцах которого помещались зажигающиеся от трения красные головки. Ближние склады растащили довольно быстро, и за трофеями уже нужно было идти в поле за хутором. При этом не раз случалось, что заходили и на нейтральную полосу. Делалось это не от жадности или из-за особой смелости – по незнанию, фронт не был таким уж плотным. О том, что побывали между двумя передовыми, узнавали чаще всего, наткнувшись на обратном пути на наши посты. Солдаты ругались, выясняли, что на складах имеется (а там случались и ящики с вином), отпускали женщин и просили помалкивать. В фильме «Штрафные батальоны» есть сцена, когда солдаты «отовариваются» на немецком складе на нейтральной полосе. Это не придумка сценариста.

Ранами нашими занималась Любовь Гавриловна, а позже Ольга Петровна, когда поджили её собственные ранения: она была квалифицированная медицинская сестра и за Первую мировую (Германскую) войну имела даже Георгиевский крест. После моего ранения прошло уже шесть недель. Мелкие ранки на шее у меня заросли давно, от раны на правой скуле остался только багровый рубец, затянулась рана и на икре левой ноги, так что с неё уже сняли бинты. Пришла пора снимать и жёсткую повязку с моей правой ноги. Когда повязку срезали, и я увидел свою ногу со сросшимися неровно костями, четырьмя ещё не закрывшимися ранами и каким-то острым осколком кости, выпиравшим изнутри около перелома и готового вот-вот проткнуть кожу , я, кажется, даже заплакал. Вдобавок ещё в колене ногу свела контрактура, и она полностью не разгибалась. Вставать и ходить я не мог, но довольно скоро приспособился перемещаться, опираясь на левую пятку, руки и «пятую точку». Правую ногу я при этом перекладывал с места на место руками. Так я мог слезать с кровати и даже выползать во двор, спускаясь с двух или трёх ступенек крыльца. Но обычно я сидел на своей кровати, подложив под спину подушку, и глядел на огонь в печке. Благо, готовясь к зиме, фельджандармы , размещавшиеся до нас в этом доме, заготовили на зиму дрова, и с топливом проблем у нас не было.

Нельзя сказать, что рядом с фронтом мы чувствовали себя спокойно. Правда, обстреливали и бомбили в основном железнодорожную станцию, от которой мы были несколько в стороне, но перепадало и хутору. Одна мина даже как-то разорвалась у нас на крыше. Видимо, это была мина малого калибра, и кроме сравнительно небольшой прорехи в кровле она особенных бед не натворила. Дело было в декабре, в морозы, так что из-за этой пробоины с потолка даже не потекло. Однако чувства безопасности нам это не прибавило. Вдобавок немцы принялись вести по ночам так называемые беспокоящие, неприцельные ночные обстрелы их миномётов. Делалось это с немецкой педантичностью, по расписанию: через каждые три часа над нами пролетали пять мин. Слышен был и звук выстрела, и летящая мина и звук разрыва. Выстрелы производились с равными интервалами в две или три минуты. Это стало настолько привычным, что между выстрелами я успевал заснуть, но просыпался не от следующего выстрела, а перед ним. Ночами же с натужным звуком двигателей пролетали тяжёлые Ю-52 с грузом для окружённой германской группировки. В темноте летали и наши «лёгкие ночные бомбардировщики ПО-2», как их назвали официально, а в просторечье - «кукурузники». Эти над своими летели с включёнными бортовыми огнями. Подлетая к передовой, огни гасили, переставали слышаться их моторы, зато раздавалось несколько взрывов. Потом снова гудели моторы, и огоньки в небе двигались в обратном направлении. Очень неприятные минуты мы испытали, когда однажды немцы принялись обстреливать станцию из крупнокалиберной артиллерии со стороны станицы Нижнечирской. Снаряды летели над нами с каким-то шорохом и рвались так, что дрожала земля. Но был и трагикомический случай. Уже стемнело, когда над нами послышался шум немецкого самолёта. И вдруг засвистело, завыло, как будто на нас обрушился десяток бомб сразу. Внутри меня всё как бы съёжилось. Потом удар о землю, и – никакого взрыва. Через несколько минут в комнату заходит, ругаясь, часовой, перемазанный чем-то чёрным: немец схулиганил, сбросил продырявленную во многих местах бочку от мазута. Это она падала с таким воем, а, разбившись о мёрзлую землю, забрызгала мазутом солдата. Другой случай до сих пор остаётся для меня загадкой. Бомба разорвалась в нашем дворе, за стеной слева от меня. Я хотел переложить поудобнее свою ногу, для этого засунул под пятку руку и обжёгся: между подушкой и пяткой втиснулся ещё горячий осколок размером со спичечную коробку. Платок, в который поверх повязки была завёрнута нога, наволочка на подушке под ногой оказались совершенно целыми. Пробоин не было ни в стене, ни в шинели, замещавшей выбитое оконное стекло. Да если бы осколок и влетел через окно, он должен был бы пролететь по совершенно немыслимой траектории, чтобы оказаться под моей пяткой.

Опыт пребывания в прифронтовой полосе отнюдь не сделал меня бесстрашным. Научившись перемещаться в пространстве на своей пятой точке, я стал пользоваться этим, когда начиналась бомбёжка. Во дворе рядом с крыльцом кем-то была вырыта неглубокая щель, покрытая сверху досками, засыпанными землёй. Земля сверху просыпалась вниз, и между досками видно было небо. Но всё равно в щели казалось безопаснее. Я как-то научился в эту щель заползать, когда было особенно страшно. Однажды в ней я пережил особенно неприятные мгновения: в узком пространстве между досками я увидел, что немецкий самолёт пикирует прямо на меня. Сомнения в этом не было, я в ужасе застыл неподвижно, а бомбардировщик, завывая сиреной, увеличивался в размерах и не исчезал из поля зрения. И только перед самым моментом, когда от него оторвалась чёрная капля бомбы, он чуть-чуть отклонился. Бомба взорвалась метрах в 25 от моей щели. Я думаю, в такой ситуации и самый закоренелый атеист возблагодарил бы Бога. Я это сделал.
 
Шла вторая половина декабря. Вокруг Сталинграда продолжались упорные бои, кольцо окружения сжималось вокруг германской группировки, а под Чиром обе армии стояли в обороне, и вся активность их заключалась в обстрелах и бомбёжках. По терминологии в сводках: «бои местного значения». В эти дни мама по каким-то делам встречалась с нашими военными, а потом объявила, что её должны определить при штабе переводчиком, а нас отправят в тыловой госпиталь долечиваться. И вот 26-го декабря к нашему обиталищу подошла машина, и санитар сгрёб меня в охапку и погрузил в неё. Там же разместились и все Пактовские. Военная медсестра оставила нам с мамой адрес своей семьи где-то в заволжском тылу. Этим адресом мы должны были воспользоваться, чтобы не потерять друг друга. И нас увезли в медсанбат на разъезде Рычки у разбитого моста через Дон. Вечером я лежал среди других раненных на полу в большом зале. Под головой у меня вместо подушки был немецкий солдатский ранец, в котором было всё моё имущество. Над головой в вышине был купол с изображениями Господа и ангелов. Медсанбат размещался в церкви.

У меня совершенно выпали из памяти дорога в Калач на следующий день и расставание с Пактовскими. Я оказался в ППГ . Лежал я там, видимо, в классной комнате на полу на матрасе. Меня уже не считали тяжёлым раненым, но положили среди солдат с черепно-мозговыми травмами. Пробыл я там три дня. Со мной долго беседовал комиссар госпиталя, подробно расспрашивал о наших приключениях во время оккупации. Потом меня и ещё нескольких не тяжёлых, но не ходячих раненых погрузили в кузов полуторки и отправили в Качалино. Кузов для мягкости был застелен соломой, но тента не было. Стоял крепкий мороз, а от Калача до Качалина 90 км. С молодым бойцом, моим соседом по кузову, мы как-то скооперировались, накрывшись с головой его шинелью и моим одеялом, и до Качалина доехали, не обморозившись. Там нас занесли в большую госпитальную палатку. Палатка с двойным пологом с воздушным зазором для сбережения тепла опиралась на два высоких столба, возле которых излучали тепло круглые железные печки. Внутри по периметру возвышался широкий подиум, застеленный соломой. Нас разместили поперёк подиума, головами к стене палатки. Принесли по куску колбасы, хлеб, горячий чай, сахар и по 100 грамм водки. Соседи слева и справа уговаривали меня поменять водку на колбасу, сахар и ещё что-то, но я не согласился. И правильно сделал. Когда я выцедил (не проглотил единым махом, как взрослые, а именно выцедил) эти 100 грамм, меня оставила крупная дрожь, которая стала бить меня в тёпле после долгой дороги по морозу. Я не захмелел, но никогда в жизни не пил водки более вкусной!

Вечером того же дня нас погрузили в так называемую «санлетучку». Это был состав из товарных вагонов-теплушек (в просторечье «телятников»). Следовал наш поезд в город Камышин, что меня удивило: я неплохо представлял себе карту и был уверен, что от Сталинграда в Камышин по железной дороге путь лежит через Поворино. Откуда мне было знать, что в эту осень сняли рельсы со строившегося БАМа и проложили рокадную дорогу вдоль Волги до Саратова. 180 км до Камышина наша летучка «летела» три дня – мы больше стояли на разных разъездах, чем двигались. Состав комплектовался в основном из ходячих раненых, в нашем вагоне лежачих было всего двое или трое. В вагоне в основном были азербайджанцы, плохо владевшие русским языком. С тех пор помню, что когда хотелось пить, надо было попросить: «Су беряли?» (Вода есть?). Над железной дорогой всё время барражировали наши истребители, и это успокаивало относительно возможности снова попасть под бомбёжку – фронт был ещё близко.

Новый, 1943 год я встретил на полатях вагона-телятника при свете от печки-буржуйки, которую топил дежурный из легко раненых.