Моя память, Гл. 3, Первый военный год

Андрей Благовещенский
 Продолжение повести "Моя память". 3. Первый военный год

 В марте 1941 г. с острова «Ивдельлаг» архипелага Гулаг вернулся отец. Вернулся в хорошей физической форме и с оптимистическим взглядом на будущее, хотя для оптимизма оснований было немного... Началось с того, что отцу было отказано в праве жить дома: паспорт, выданный ему при освобождении, содержал какую-то скрытую за номерами статей уложения о паспортах норму, из-за которой он не мог быть прописан в городе. После безуспешных попыток найти в законе о паспортах хоть какую-нибудь лазейку для легальной жизни в своей квартире с семьёй, отец прописался в Орловке недалеко от города в какой-то хибаре, в которой иногда даже оставался на короткое время с толстым томом историка Соловьёва, в котором искал ответы на некоторые вопросы отечественного бытия, родившиеся у него в тюрьме и лагере. Несколько раз отец брал в Орловку и меня, но его временного обиталища там я совершенно не могу припомнить. Зато хорошо помню 8 километров пешего пути по шпалам одноколейки. Может быть, туда вела и ещё какая-нибудь дорога, но ни движением транспорта, ни как-либо иначе она не обозначала себя. Путь по шпалам (по крайней мере, для меня) был увлекательным и запомнился мне 80-дневным путешествием сэра Филеаса Фогга вокруг света и ещё несколькими книгами, которые отец пересказывал мне во время этих «железнодорожных» походов. У отца была отличная память, в которой хранилась в том числе большая библиотека приключенческой классики. И отец умел всё это пересказывать, не упуская деталей вплоть до пейзажей и диалогов персонажей. Есть несколько книг, о которых до сих пор не могу сказать, прочитал я их или слышал только в папином пересказе. Многое потом перечитывал. Кое-что могу и сейчас открыть на любой странице и снова погрузиться в обстоятельства действия и переживания героев. Есть книги, перечитанные более десятка раз – и каждый раз с удовольствием!
Помимо развлекательных литературных пересказов для сокращения дороги по шпалам, дома, когда семья собиралась вечером, слышал я от папы и другую «литературу»: о приключениях заключённого Благовещенского в следственном изоляторе НКВД на площади 9-го января и потом на лесоповале в Ивдельлаге. Конечно сейчас, спустя десятилетия, подробностей этих рассказов я не помню, вновь «перечитать» их можно разве что у Солженицына. С тех пор я знаю, что такое «большой» и «малый» конвейеры. Большой – это когда заключённого допрашивают ночами в течение недель, а днём спать не дают, а малый – он длится относительно недолго, всего несколько дней, но следователи сменяются для отдыха, а заключённому не дают не то что заснуть, даже потерять сознание (и холодное обливание сделают, и нашатыря дадут понюхать и взбадривающего укола не пожалеют). При этом следствие не интересует, что было на самом деле, требуется только подпись под версией «преступления», сочинённого в НКВД. Мне даже запомнилась фамилия следователя: некто ст. лейтенант (три кубика в петлице) Литман. У заключённых он имел прозвище «Обер бандит». Это ему отец сказал: «Ну что вы с упорством коммивояжера, навязывающего деревенской бабе не нужную ей швейную машинку, уговариваете меня войти в германскую шпионско-диверсионную организацию». У отца от этих «бесед» остался на голове шрам в виде небольшой лысинки над левым ухом от рубящего удара по голове окованной медью линейки и другой, на внутренней стороне предплечья – от погашенной о руку папиросы. Последний от предложенного следователю эксперимента, чтобы тот убедился, что пыткой он ничего не добьётся. Литман довёл «дело» отца до военного трибунала, но там оно, как говорят теперь, развалилось - не было главного доказательства («царицы доказательств» по Вышинскому) – признания подсудимого. Отец не подписал ни одной бумаги с «признанием». После этого отца надолго оставили в покое, пока через 26 месяцев заключения ему не дали расписаться под приговором Особого совещания - 3 года по ст. 58, п. 10 (антисоветская агитация) – и перевели в городскую тюрьму. О нашем свидании с отцом перед отправкой по этапу на Северный Урал я рассказал во вступлении к этому повествованию.

После того, как военный трибунал отказался расстрелять отца за измену родине, его перевели в камеру-одиночку, но ввиду перенаселённости тюрьмы она оказалась камерой на двоих. В ней отец просидел несколько месяцев с неким Освальдом (может быть, Отвальдом) бывшим членом ЦК Компартии Германии, её делегатом в Коминтерне. История Освальда необычна. Русским языком он владел, можно сказать, «натужно», с трудом подыскивая слова и путаясь в падежах и в глагольных формах, и языком общения в камере стал немецкий. На немецкий отец переводил ему и сообщения «тюремного телеграфа». Им отец пользовался свободно, принимая новости от соседей, приложив к стене кружку, а к ней ухо, и выстукивая в ответ свои сообщения. Так, через тюремный телеграф, отец узнал, что его «друг» Литман сам угодил во «враги народа». Освальд был человеком неплохо образованным и, как говорится, лёгким в общении. Он не без юмора рассказывал отцу, как дважды бежал из Гестапо: первый раз, пока доставивший его в это заведение чин ушёл к кому-то с докладом, оставив задержанного в коридоре, Освальд вышел из отделения Гестапо, как человек, приходивший просто по делам. И никто не задержал прилично одетого и спокойно идущего уверенного в себе господина. Во второй раз он перемахнул через ограду тюремного двора. Правда, при этом разорвал сзади брюки о колючую проволоку, но на прогулке он был в шляпе, которой прикрыл свой тыл. Подозвал такси, на котором и отбыл. Когда он совершал свой прыжок, охрану чем-то отвлекли, а прочие «гуляющие» ничего «не заметили». Но из НКВД так не убежишь, и Освальд дал себе зарок, что если выберется когда-нибудь на свободу, держаться от политики подальше. Интересны были обстоятельства его ареста в Москве. Они с женой шли из гастронома, нагруженные покупками к праздничному столу – дело было 6-го ноября. Их догнал автомобиль, и их пригласили (очень настойчиво пригласили) подвезти до дома. Но «подвезли» на Лубянку, там отвели в какой-то кабинет, сказав, что это не надолго, пока кто-то просмотрит их бумаги, что это просто формальность. Шло время, но никто не приходил. Стали изнутри колотить в дверь кабинета, подошёл какой-то нижний чин и сказал, что, видимо, произошло недоразумение: всё начальство разошлось (впереди два дня праздника), так что пару дней придётся подождать. Освальды решили, что это и вправду недоразумение, а так как при них был неплохой продовольственный запас со спиртным и закусками для празднования очередной годовщины Октября, то не очень горевали. Девятого ноября утром из кабинета вызвали жену Освальда, и больше он её не видел. Потом его отправили в камеру, посоветовав хорошенько подумать. И Освальд припомнил, что незадолго перед тем в столовой Коминтерна высказался на тему об излишней бесконтрольности советских карательных органов и что Коминтерн должен стоять над ними, а не они над ним. Как правоверный коммунист (на современном политическом сленге – еврокоммунист) он поначалу даже не очень понял смысл вопроса, когда его спросили, уверен ли он в своей правоте на сей счёт. И, чтобы дать ему время подумать, его отправили в Сталинград, на площадь 9-го января. За всё время пребывания Освальда с отцом в одной камере его только однажды вызвали из неё, и какой-то приехавший из Москвы чин сообщил, что ему поручено спросить, не переменил ли Освальд своего мнения. Освальд ответил, что ещё думает. Его вернули в камеру. Потом их пути с отцом разошлись. В памяти отца осталась шутейная песенка из репертуара Освальда о портновском цехе из Регенсбурга. Отец перевёл на русский: «Однажды в Регенсбург портные собрались. И собралось их 70 и семью раз 70 на колокольни шпиц…». Там они выпили до дна напёрсток вина и пустились в пляс на кончике иглы. С припевом «70 и семью семь раз 70» я и до сих пор помню её всю.

О лагерной жизни отец рассказывал не много. Может быть, моя память удержала мало из этих рассказов. То ли лагерное начальство разбиралось в психологии, то ли в сопроводиловке это было отмечено, но вскоре или, может быть, сразу отца назначили бригадиром на лесоповале. Особенностью его бригады стало то, что в ней не было отказывающихся от работы. Даже блатные (уголовники) работали. Тут уместно будет припомнить эпизод из его педагогической деятельности в мединституте, где он перед арестом был зав. кафедрой иностранных языков и вёл латынь. Вообще латынь по учебному плану предусматривалась только на первом семестре, но отец сумел доказать, что то же количество учебных часов следует распределить на весь учебный год. И однажды заведующий кафедрой анатомии профессор Касаткин долго хохотал, потому что на его семинаре студентка оказалась неподготовленной: не хватило времени, учила латынь. На занятие к Борису Сергеевичу придти, не выполнив задания, было просто невозможно! Латынь в мединституте обошла анатомию!!

 Как отцу удавалось заставить работать уголовников, он и сам не мог объяснить. Матерщины в его лексиконе не было. В лагере он только однажды кого-то обложил по всем правилам уголовного наречия. И в бараке целую неделю об этом шли пересуды. Вспоминал отец, как он зимой устраивал себе «баню» на чердаке. Вообще он удивлялся, как легко там, в Ивделе, переносится суровый, за минус сорок мороз. Видимо, потому что воздух сухой и ни малейшего ветерка: дым из печной трубы сначала выскакивает вверх, а потом по крыше скатывается на землю.

Жизнь, точнее, прописка в Орловке, конечно, могла быть только камуфляжем для соблюдения паспортного режима. Сталинград как областной центр был для отца исключён полностью. Помню, он на пароходе съездил в Астрахань в надежде найти там жильё для семьи и работу. Кажется, какие-то перспективы открылись – Астрахань тогда не была областным центром, и ограничения прописки для отца на неё не распространялись. Наступил июнь. Много говорили о войне, о том, что немецкий линкор «Принц Евгений» потопил самый крупный в те годы британский крейсер «Хууд», а английские самолёты его сильно разбомбили, но утопить не смогли. Газеты писали, что немецкие войска перебрасываются близко к нашим границам. В разговорах старших высказывалось сомнение, что немцы решатся воевать сразу на два фронта, и какое-то успокоение вносило прозвучавшее за несколько дней до 22 июня оптимистическое заявление ТАСС на эту тему. Запомнился мне и анекдот, слышанный где-то среди взрослых: Гитлер запросил Сталина о переброске нескольких дивизий Красной Армии на Запад. Сталин в ответ спросил Гитлера о передвижении из Франции ближе к нашей границе немецких войск. Гитлер на это ответил: «Моим солдатам нужен отдых после боёв на западных границах», - «Ну, а наши хотят, чтобы вы могли отдыхать спокойно»

Делала своё дело пропаганда: все киноэкраны были забиты патриотическими картинами о победах в Гражданской войне, в боях на Халхин-Голе, у озера Хасан. Впечатлял фильм «Если завтра война…» с армадами танков и краснозвёздных самолётов, с бодрым маршем в конце: «…мы врага разобьём малой кровью, могучим ударом». Естественно, у нас, мальчишек, отношение к войне было весьма легкомысленным. Днём 22 июня я гулял и оказался у большого уличного репродуктора в толпе, напряжённо слушавшей выступление Молотова о начале войны. Я понёсся домой и чуть не с восторгом выпалил эту новость родителям. И был очень обескуражен их вытянувшимися лицами: они-то представляли себе, что это за «приключение» - война. Хотя, конечно, и они не могли тогда себе вообразить, какой страшной эта война будет!

Еще когда шла гражданская война в Испании, отец повесил над своим столом крупномасштабную карту Пиренейского полуострова и по незвучным названиям населённых пунктов в военных репортажах следил за ходом военных действий. Булавки и красная нитка позволяли следить за динамикой фронтов. Естественно, наша официальная (другой-то и быть не могло) пропаганда писала о героизме войск республиканцев, их успехах, но красная нитка линии фронта, шагавшая с булавками на Восток, говорила о другом. Как-то, переставляя булавки, отец прокомментировал сообщение ТАСС: «Наши войска, побеждая, отступают, противник в панике преследует». В нашей домашней библиотеке было довольно много географических атласов и карт разных стран. Среди них была и напечатанная на крупных отдельных листах карта «десятивёрстка» Европейской части России. Сейчас мне приходит в голову, что странно, как это во время обыска в доме при аресте отца в 1938 г нквдэшники не обратили на неё внимания. Ведь в качестве вещдока при планировавшемся обвинении в шпионаже и подготовке диверсий она бы «весила» куда больше двухтомника похождений бравого солдата Швейка на немецком! С началом ВОВ отец эту карту достал. Склеенная, она Кольским полуостровом взбиралась на потолок, а Закавказье пришлось подогнуть, иначе оно лежало бы на полу. На карте были обозначены даже небольшие населённые пункты, упоминавшиеся иногда в сообщениях Совинформбюро и в очерках о фронтовых подвигах солдат. Перемещение булавок по этим пунктам позволяло видеть, как быстро наша армия откатывалась от границы.

В армию отец попасть не должен был: ещё с подавления Кронштадтского мятежа («Нас бросала молодость на кронштадтский лёд…») отец стал белобилетником . Да сорокалетних поначалу в армию и не брали. Наблюдая за связью линия фронта - линия бомбардировок, отец вычислил, что «Юнкерсов» и «Хейнкелей» нам следует ожидать, когда немцы доберутся до Харькова. Шаги булавок по карте подсказывали, что осенью этого не миновать. Чуть забегая вперёд, скажу, что предсказание отца сбылось день в день: 30 октября 1941 г. в утренней сводке Совинформбюро сообщалось, что наши войска оставили город Харьков. И в этот же день над Тракторным появился первый «Хейнкель». Летел он блестящей чёрточкой высоко в ясном небе, а за ним треугольником расходились белыми ватными тампонами разрывы зенитных снарядов.

На семейном совете постановили, что войну лучше, во всяком случае, безопаснее в смысле бомбёжек, пережить в деревне. Не знаю, как была определена эта географическая точка, но она назвалась: село Малая Ивановка Дубовского района Сталинградской области. Было решено, что отец подготовит там плацдарм, и в подходящее время мы переберёмся в неё всем семейством. В июле отец побывал в райОНО в Дубовке, получил назначение учителем немецкого языка в Малоивановскую среднюю школу, снял квартиру. Следующим этапом должно было быть моё переселение туда к отцу.

Я ещё продолжал жить своей ребячьей жизнью. Рыбалкой я не увлекался, но и не избегал случая, сидя с удочкой на борту какой-нибудь пришвартованной у берега баржи, половить на мух «чеханду» – так на нашем мальчишечьем наречии называли мелкую рыбёшку типа уклейки. Раз или два этих моих уловов хватило, чтобы пожарить на самой маленькой сковороде, но в основном это была добыча для кошки. По утрам мы с приятелями обычно переплывали через протоку Волги у Тракторного на песчаную косу острова Денежный. Эта коса была великолепным пляжем, но в это лето он в основном пустовал. Двенадцатичасовый рабочий день, установленный на заводе с начала войны, выматывал людей так, что было не до пикников. Да и с продовольствием наступила, как сказали бы теперь, напряжёнка. Не берусь судить сейчас о причинах, но в первые недели начала войны в магазинах неожиданно появились продукты, дефицит которых возник, как только мы заключили пресловутый Пакт Рибентроппа-Молотова о ненападении. В народе говорили, что нашими продуктами снабжается германская армия. И вот теперь эти продукты снова оказались на прилавках. Но продовольственное изобилие иссякло очень скоро. Были введены карточки. Главным в них была норма отпуска хлеба. Были «рабочие» карточки – 800 г на человека, карточки для служащих, детей и иждивенцев – по 400 г. Поначалу нам такая норма хлеба показалась даже избыточной: при нормальном питании с овощами, макаронными изделиями, кашами и т.д. мы за день столько хлеба не съедали. Но с появлением карточек оказалось, что утверждённые нормы потребления мяса-рыбы, жиров, круп, сахара-конд. изделий (пишу через дефис, как всё это обозначалось на талонах карточек) очень малы. Да и этой малости по карточкам часто не было – это называлось «не отоварились». И наши желудки быстро нас убедили, что «хлеб - всему голова». Опыт пережитой родителями Гражданской войны в вопросе продовольственного обеспечения подталкивал их к мысли о переселении в деревню. Следует заметить, что в таких случаях не каждый опыт применим: в войну власть худо-бедно заботилась о продовольственном снабжении промышленных центров, а из колхозов выгребала всё, что могла

И вот где-то в августе я с отцом отправился в Малую Ивановку на постоянное место жительства (ПМЖ на сегодняшнем канцелярите). Полсотни километров на речном трамвае вверх по Волге – и мы в Дубовке, небольшом (около 10 тыс. населения) городке. Хоть позже я ещё несколько раз бывал там проездом (раз даже за рулём во время отпускного путешествия вдоль Волги от Самары до Волгограда), но ничего о самом городе припомнить не могу. Хоть и основанный ещё в XVII столетии, он никаких достопримечательностей не имел.

 Переночевали мы с отцом в «Доме колхозника» - большой пятистенной избе, в которой стояло несколько коек, а утром отправились на тракт ловить попутный транспорт до Малой Ивановки. По тракту до неё было 52 км, но за всё утро мимо нас не пропылила ни одна машина. Позади нас была Дубовка, а кругом голая степь. Единственным, за что мог бы зацепиться глаз, было километрах в трёх в стороне нечто, окружённое подобием крепостной стены с башенками и этим похожее на монастырь. Возможно, до советской власти так оно и было, но в 1941 году… Начало припекать солнце, было томтиельноскучно. Наконец, появился хоть какой-то попутный транспорт – это был обоз из нескольких воловьих упряжек, возвращавшихся к себе домой порожняком. Правда, ехали они не в Малую Ивановку, но в том же направлении, и должны были свернуть с тракта верстах в четырёх от неё. Мы положили свои пожитки на один из возов, и сами погрузились туда же. Это было первое моё путешествие такого рода, и поначалу казалось даже интересно наблюдать за равномерным механическим шагом волов под покрикивание возчиков «цоб» и «цобе», если у какой-нибудь упряжки появлялось желание сойти с тракта пощипать траву. Но такой вид транспорта требует терпения и усидчивости, а ещё лучше, умения быстро засыпать под скрип колёс и толчки да тряску, которые амортизирует разве что тонкий слой соломы на телеге. Можно ещё для разминки и развлечения в любой момент соскочить на ходу с воза и прогуляться вдоль всего обоза. Близко к вечеру возчики сказали, что мы добрались до места, где наши пути расходятся, показали в какую сторону нужно двигаться к Малой Ивановке («Тут до неё версты 4»). Мы надели свои рюкзаки и пошли. Рассчитывать на ещё какую-нибудь попутку не приходилось: за целый день нас не обогнала не то, что ни одна машина, даже брички ни одной не было. Оставшиеся «4 версты» мы шли до самого утра. Правда, где-то по пути нам попался пастуший шалаш, в котором мы пытались устроиться отдохнуть и подремать. Но очень скоро нас из оттуда выгнали блохи: уж очень было их много голодных и злых. На рассвете мы всё-таки увидели цель похода. Оценивая пройденное расстояние, отец предположил, что возчики при быках версту определяют «по коровьему рыку» - по расстоянию, на котором в чистом поле можно услышать бычий рёв.

Малая Ивановка тогда была большим и богатым селом. Многие дома имели два этажа, которые хозяева делили на зимний и летний. Обычно жили в верхнем этаже, используя нижний как подсобный для хозяйственных нужд. Но в холодные зимы всей семьёй перебирались в нижний – верхний было труднее протопить, тем более что село было степное, леса вблизи не было, и топили печи соломой летом, а зимой использовали более калорийное топливо – кизяк . В один из таких домов отец и привёл меня. Там отец снял одну или две комнаты (теперь не помню) на втором этаже. Мы оба буквально валились с ног. Умылись, хозяйка напоила нас парным молоком – для меня, горожанина, это было совершенно внове. Вообще я к молоку приучен не был, но после нашей прогулки, да ещё со свежим ароматным хлебом, который хозяйка пекла сама, мне всё показалось удивительно вкусным. Потом нас потянуло на сон. Но опять начали допекать блохи. Это, конечно, были не те полчища, что выжили нас из пастушьего шалаша, но спокойного сна с ними без привычки не получалось. Борьба с блохами началась у нас с индивидуальной охоты (ночью – при свече). Оказалось, что если блоху не просто поймать, то и убить её тоже нужно уметь. Эмпирически мы установили, что чтобы пойманную блоху считать истреблённой, её нужно прокрутить (растереть) между плотно сжатыми большим и средним пальцами не меньше сотни раз. Мы стали закладывать под простыни полынь, помогало это мало. Самым радикальным оказалось сменить подстилку на постели. Нормальные матрацы в деревне были не в заводе, вместо них использовались овечьи шкуры, уложенные в несколько слоёв. Эти-то шкуры и были блошиными питомниками. Я уже не помню, из чего мы сделали матрасные наволочки, но, набитые сеном, они оказались и мягче шкур и, главное, избавили от ночной охоты на блох.

В школе, куда отец был назначен учителем немецкого, ещё продолжались летние каникулы, и учителя вместе со школьниками работали в поле. Из-за полевых работ начало учебного года перенесли на вторую половину сентября – молодые мужики все были уже призваны в армию. Незнакомый с полевыми работами, отец оказался в роли бригадира. И, как ни странно, у него получалось – наша бригада не только справлялась с работой (собирали солому в копны, копали картошку - это из того, что я запомнил как самую для меня тяжёлую работу), но были даже в передовиках. У меня, конечно, да ещё с непривычки к такому труду, были поползновения отлынить, но отец пресекал это без грубости, но жёстко. Что мне из тех полевых работ запомнилось особенно, это арбузы. Нет, наша бригада их не собирала, нас ими кормили, не жалея, самыми лучшими. Каждый день к обеду нам на нашу бригаду подвозили свежий хлеб и целую арбу арбузов и дынь. Арбузов было много, так что мы и домой себе несли их вечером. Были они великолепные, но мы ещё капризничали: если арбуз казался недостаточно «сахарным» (такой на московских рынках идёт первым сортом), то - «волам его!» И волы отгоняли хвостами слепней и хрустели арбузными корками.

Как учителю отцу полагалось от колхоза (или сельсовета) обеспечение на зиму топливом. Нам выписали несколько возов кизяка. Но доставить его в свой двор нужно было, на современном языке, самовывозом. Нам выделили лошадь и телегу, дали хомут и прочую упряжь, но тут оказалось, что, отец не знает, как лошадь нужно запрячь. Мужики страшно удивились, что Борис Сергеевич не знает такой простой вещи, и долго хохотали, но показали, как это делать. Отец обучился, что называется, слёту. Заодно и я овладел этой наукой. И когда позже, после госпиталя, в Елани под Саратовом мне пришлось самому запрягать, я уже умел и хомут надеть на лошадь, и затянуть супонь и подпругу.

К началу сентября к нам присоединился Коля Рунцов – довольно дальний родственник Галины, моей (тогда ещё в отдалённом будущем) жены.

Где-то во второй половине июля-начале августа 41-го года город заполонили беженцы – «выковыренные» (от слова эвакуированные). Так они и сами себя называли. Были они цыгане, молдаване, украинцы, евреи из местечек. Часто оборванные, нечёсаные, выглядели они ужасно. Особенно мне запомнились их ноги – обычно босые (какая обувь могла выдержать тысячи километров пути, в основном пешего, от западной границы СССР до Волги!). Ноги эти были опухшие, в пыли и ссадинах с потрескавшимися стёртыми подошвами. С ними пришёл и Коля Рунцов. Только что закончивший среднюю школу, он подлежал призыву на военную службу, но его и ещё таких, как он, собрали в военкомате и колонной без всякого строя отправили на Восток: видимо, парням, выросшим ещё в Румынии , советская власть не настолько доверяла, чтобы дать в руки оружие. Колонна вскоре рассыпалась, но Коля дошёл до Сталинграда. Там, он знал, должна была жить его родная тётя Александра Николаевна Грудницкая. Как Николай отыскал тёткин домик на посёлке завода «Красный Октябрь», говорить не берусь, но, видимо, в семье Рунцовых в Кишинёве этот адрес хранился. Хотя тётя Шура никогда раньше этого своего племянника не видела – с Кишинёвом-«заграницей» связь была опасна, особенно после того, как А.Н. стала женой «врага народа», но Колю она приняла, отогрела и накормила. Бестужевка, она принадлежала к той русской интеллигенции, которая не могла равнодушно пройти мимо чужой беды. Преподавала она русскую литературу взрослым – на рабфаке в Сталинграде (там они и подружились с моей мамой), а после войны в школе взрослых в Мариуполе. И хотя работу свою она оставила довольно задолго до смерти, похороны её без всякого участия власти превратились едва не в демонстрацию по числу пришедших проводить её в последний путь. Колю нужно было ещё как-то легализовать в Сталинграде, а с этим были большие трудности: с временным шестимесячным паспортом, непонятными пометками в военном билете: вроде и здоров и по возрасту подходит, но призыву не подлежит. По размышлению и после консультаций с моими родителями почли за благо и ему уехать в Малую Ивановку. Поселился он там вместе с нами, работал в колхозе. Красивый, статный, лёгкого нрава, для деревенских девок он был неотразим.

С середины сентября в школе начались занятия, и отец стал моим учителем и классным руководителем в пятом классе. Когда-то, ещё до ареста отец занимался со мной немецким языком, так что то, с чего начиналось изучение языка в школе («Anna und Marta baden»), было мне смертельно скучным, и я попробовал не тратить время на письменные задания. Но тут я без физического воздействия и даже без повышенного тона так почувствовал железную руку отца, что мне больше и в голову не приходило не выполнить письменного задания по немецкому языку. Продолжалось это, однако, очень недолго. Где-то в начале второй недели октября и отца и других мужчин из села, которые по возрасту пока не подлежали призыву, вызвали в военкомат и отправил, как было сказано, на две недели для выполнения каких-то хозяйственных работ для нужд армии. Вместе с ними отправили и Колю. Так что я остался «на хозяйстве» один. Я продолжал ходить в школу, как-то заботился о своём пропитании. Сразу не всё у меня получалось. Когда я в первый раз взялся варить пшённую кашу, она 4 раза пыталась вылезти у меня из кастрюли. Я отбирал горб, доливал воды, а пшено вылезало новым горбом. Потом хозяйка объяснила мне, что на эту кастрюлю пшена нужно было положить раз в четыре-пять меньше. Сама она пропадала целыми днями на работе, забегая иногда домой к оставленной в люльке маленькой дочке.

А числа 27 октября пришло сообщение, что мужчин, вызванных на хозяйственные работы, окончательно зачислили в Красную Армию. После этого я видел отца только дважды – в марте 42-го года, когда его командировали на пару дней в город из деревни Райгород (на волжском берегу в сторону Астрахани), где размещался их сапёрный батальон, и потом в конце апреля или начала мая. Перед отправкой на фронт их часть располагалась в Красноармейске за Сарептой, в южной части Сталинграда, километрах в 50 от Тракторного.

Колю Рунцова, оставшегося и в зрелом возрасте всё таким же любимцем женщин, я встретил летом 1960-го года в Мариуполе на большом семейном сборе у Александры Николаевны. А позже, будучи в Кишинёве в командировке, я останавливался у него.
 
 * * *
Получив известие, что отец в армии, и в Малой Ивановке его уже не будет, я понял, что мне нужно возвращаться в Сталинград, к маме. Какие-то вещи из нашего с отцом небогатого скарба я оставил на сохранение хозяйке, но тщательно собрал все, имевшиеся продовольственные запасы. Я знал, насколько голодно было в городе на карточном снабжении. Не помню подробностей, но в моём рюкзаке были картошка, крупа, ржаная мука, всего килограмм 20 - столько, сколько я в свои 13 лет мог унести. У меня не было денег: отец зарплату получить не успел, и деньги мне должна был передать директор, которая за ними уехала в Дубовку. А задержать свой выезд из Малой Ивановки я не мог: из колхоза в райцентр отправлялась полуторка (ГАЗ АА, грузовик грузоподъёмностью 1,5 т, самая популярная машина тех лет). Когда будет следующий рейс, сказать не взялся бы никто. Так как ни я, ни директор школы Дома колхозника в Дубовке миновать не могли, то не было сомнения, что папину зарплату она мне там и передаст. И вот полуторка просигналила у нашего дома, я закинул свой «сидор» в кузов и там же сам расположился на соломе.

52 км по расчёту должны были занять 2-3 часа. Но не случилось - почти на середине пути у нашего автомобиля расплавился баббитовый подшипник карданного вала. О ремонте в пути нечего было и думать, надежды, что кто-то попутный возьмёт на буксир тоже не было (я помнил, как мы с папой ждали попутную машину, когда добирались до Ивановки). Оставалось только надеяться на свои ноги. Сейчас я уже не помню своего попутчика. Он был ненамного старше меня, о чём-то мы говорили по дороге, но, главное, шёл я не один, и страха не было. Был конец октября, погода стояла хоть и ясная, но совсем не жаркая. На мне было лёгкое демисезонное серенькое пальто, но скорый в меру сил шаг и груз на спине согревали. Однако стало темнеть, и становилось всё холоднее. Не знаю, как я бы провёл эту ночь, но попутчик оказался опытнее меня в таких делах. Он присмотрел недалеко от дороги скирду. Мы закопались в солому. Внутри она была немного влажная, но тёплая. Несмотря на шорохи шнырявших в скирде мышей, я заснул почти сразу и проспал до восхода солнца. Если бы не попутчик, боюсь, я бы о такой «гостинице» даже не подумал и не знаю, как пережил бы эту ночь. Утром скирда была седая от осевшего инея. Но солнце пригревало, и погода стояла тихая, без ветра.

До Дома колхозника я, правильно сказать, доковылял. От непривычки к такого рода путешествиям «с полной выкладкой» ноги у меня не только гудели, как телеграфные столбы под натянутыми проводами, они болели. Болели и плечи, непривычные к переноске груза. Выяснилось ещё, что я где-то на час разминулся с директором школы, то есть с папиной зарплатой. Ревизия моих карманов дала в результате трёшницу (3 рубля) и ещё 70 копеек мелочи. А ещё надо было купить билет на речной трамвай до Сталинграда и чего-нибудь поесть: сырая картошка, крупа и мука из моей поклажи в данном случае в счёт не шли. Прихваченный в дорогу кусок хлеба был уже съеден. Хорошо ещё, что в Доме колхозника с меня «за постой» платы не требовали. Мне повезло, что карточная система до Дубовки добралась не в полной мере. Продажа хлеба нормировалась, но не было карточек с талонами строгой отчётности – обходились списками. Какая-то молоденькая продавщица продала мне хлеба на мои 70 копеек (килограмм тогда стоил 90 коп). Решился и вопрос о билете до Сталинграда. До центральной пристани он стоил 3,20, но до Красного Октября - 2,80. Существенным для меня было и то, что трамвайный билет от центра города до Тракторного стоил 30 коп., а от Кр. Октября только 20. Таким образом я укладывался копейка в копейку. Тогда мне ещё и в голову не могло придти прокатиться зайцем!

Ближайший пароход должен был быть только утром, и ночь я провёл на дебаркадере – отойти было опасно: народу набралось столько, что, оказавшись в стороне от сходней, на судно можно было и не попасть, несмотря на наличие билета.

И вот утром 30 октября я сошёл с трамвая на Верхнем посёлке Тракторного. Предстояло ещё два километра пройти вокруг завода до дома на Нижнем посёлке, но после всего это уже было мелочью. На площади у заводоуправления СТЗ я услышал из громкоговорителя в сводке от Советского информбюро: «После ожесточённых боёв наши войска оставили город Харьков».

Этот день остался в моей памяти особо. Он оказался настолько насыщен событиями, что даже не верится самому, что всё это могло уложиться с утра до вечера. Я говорил уже, что родителями был запланирован переезд в Малую Ивановку всей семьёй. И случилось так, что состояться это событие должно было именно 30 октября. Не знаю, как матери удалось решить вопрос в школе, где она работала: по законам того времени уволиться можно было только с разрешения руководства, за невыход на работу (даже за получасовое опоздание) можно было угодить под суд. Дома я застал практически упакованными наши вещи, а вечером всё это должно было отправиться вверх по Волге. Так мы предполагали добраться до Дубовки. Вещей у нас было не слишком много – только самое необходимое. Где-то в августе на СТЗ стали прибывать эвакуированные вместе с заводом работники ХТЗ (Харьковского тракторного завода). Прибывших расселяли по квартирам местных, которых «уплотняли». Уплотнили и нас, оставив нам из двух комнат одну, а во вторую поселили получившего «бронь» от фронта рабочего с женой и маленькой дочкой. С этой семьёй у нас были добрые отношения, так что часть вещей договорились отставить на их попечение с тем, что разберёмся с этим позже. Я же за этот день успел немного поспать, сбегать в магазин за хлебом и вместо 1,2 кг хлеба принести полтора кило теста: хлебозавод не всегда управлялся с выпечкой, и можно было (без очереди!) заменить хлеб тестом. Дома на меня посмотрели с укором и удивлением, но ещё больше я удивил всех, когда после небольшой выдержки теста на тёплом радиаторе отопления испёк из него в электрической духовке хлеб. Процесс хлебопечения я за два месяца жизни в деревне наблюдал не раз.

Потом к подъезду подъехала подвода, и мы погрузили на неё подготовленное к отправке имущество. Напрямую от дома до места стоянки баржи было недалеко, но чтобы спуститься к реке с поклажей, нужно было совершить длинный объезд. И вот, пока мы ехали, день в день сбылось предсказание отца: в небе появился немецкий самолёт. Это был разведчик, он не сбрасывал бомб, зато зенитки старались вовсю и грохоту наделали немало. В результате мы на берегу Волги застали пустой причал. «Наш» шкипер страха ради почёл за благо отчалить и убраться подальше, не дожидаясь нас.

Я уде не помню, по какой причине мы не вернулись в нашу квартиру на той же подводе, но ночь мы с бабушкой провели на берегу, завернувшись в одеяла: охраняли своё имущество. У мамы была задача не допустить, чтобы кто-нибудь успел въехать на «освободившуюся» жилплощадь, и отменить увольнение на работе. Всё это она успела сделать за вечер, да ещё помыть без помех пол, что-то прибрать и найти транспорт (опять подводу) для нашего водворения на место. К полудню следующего дня всё встало на свои места. На этом попытка перебраться на сельские хлеба завершилась. Сейчас, оглядываясь на десятилетия назад, я не могу сказать, к лучшему это было или нет. Позже мне довелось слышать, что Малая Ивановка во время Сталинградской битвы оказалась на линии фронта, не раз переходила из рук в руки, и от неё мало что осталось. За достоверность последнего не поручусь, но что линия фронта её не миновала, это точно.

Папину зарплату нам позже перевели почтой, а на следующее лето в июне или июле мы в этой деревне ещё раз побывали: нужно было забрать у хозяйки папин костюм и другое имущество, сохранившееся там. Но самым главным оказался мешок муки и ещё что-то продуктовое, заработанное нами с отцом в колхозе и выданное нам председателем. На наши с отцом трудодни нам выдали мешок зерна и тут же на колхозной мельнице его и смололи. Хоть отец в Малой Ивановке прожил всего чуть больше двух месяцев, его вспоминали там с уважением.

* * *
После безуспешной попытки уехать из города, наша жизнь вошла в прежнее русло: мама на работе, бабушка пытается как-то выкрутиться при очень скудных продовольственных возможностях карточного снабжения, я вернулся в свой класс в школе. Недоедание стало нормой. «Приварок» - то, что можно было приготовить в добавление к хлебному пайку, был по калорийности настолько беден, что как бы и не замечался. Главным был хлеб, это он поддерживал возможность существовать. Родившееся тогда ощущение постоянного голода сохранялось практически не только до конца войны, но до отмены карточек 15 декабря 1947 года. Даже когда везло «разжиться» каким-то дополнением к обычному пайку, чувство голода не проходило: сознание, что завтра такая удача едва ли повторится, заставляло её результат растягивать, насколько было возможно. И если, паче чаяния, случалось оказаться за обильным столом, на котором всего было вдосталь, когда только приличия могли служить ограничителем, из-за стола всё равно встаёшь голодным. В известном анекдоте гость говорит: «Последняя галушка у меня ещё во рту, а на первой я уже сижу», - значит, всё, есть больше некуда. А истощённый организм требует ещё. Забегая далеко вперёд, не могу не рассказать, как в день отмены карточек я захожу в нашу комнату в студенческом общежитии и вижу: на тумбочке перед одним из моих товарищей кружку с водой и полбуханки хлеба. «Одну буханку, – говорит, – я уже съел всю, живот полный. А есть всё равно хочется». И много позже, когда «холодная» война грозила вот-вот перерасти в «горячую» и стали возвращаться военные сны с бомбёжками и пожарами, самым тягостным в них была память о постоянном чувстве голода.

Четырёхэтажное здание нашей школы перешло госпиталю, а нас перевели в полуподвал бывшего Дома пионеров. Комнаты, где раньше размещались разные кружки, стали классными. Были они в общем просторными и даже светлыми, но их недоставало, и школьные занятия перевели на трехсменный режим. После возвращения из деревни я узнал новое слово – спецэвакуация. Из города выселили всех немцев, которых в виду близости Республики немцев Поволжья было довольно много. В результате в школах стало недоставать учителей немецкого языка, которые в основном были из этих немцев. Много лет спустя мне рассказывали, как варварски выселяли немцев из их республики. Но в Сталинграде это было сделано в целом цивилизованно. Среди наших знакомых была немецкая семья, несколько братьев и сестёр. Были они детьми от смешенного русско-немецкого брака, и в паспортах одни значились немцами, другие – русскими. Те, которые были записаны немцами, получили предписание уехать в течение суток, Более близко нам знакомый из них, санитарный врач уезжал так: ему предложили отобрать из вещей до тонны весом того, что он сочтёт для себя необходимым, в назначенное время подали грузовую машину, отвезли на пристань и погрузили на пассажирский пароход. Позже он писал оставшимся в городе «русским» родственникам, что место пребывания ему определили не то в самом Гурьеве в Казахстане, не то вблизи него, и устроился он там с семьёй неплохо. Когда началась Сталинградская эпопея и была уже не эвакуация, а бегство, оставшиеся в городе «русские» сёстры Людвигу Вильгельмовичу завидовали.

 Я в 1941 году перешёл в пятый класс, и новым для меня было то, что теперь нас учила не одна учительница, а каждый предмет вёл отдельный преподаватель. Учёба мне давалась легко, из домашних заданий дома я выполнял только письменные работы, для остального мне доставало внимательно прослушать объяснение учителями нового материала. Из-за несовпадения смен в школе я стал редко видеться с Галей. Ещё до войны её родители, считавшие меня достаточно самостоятельным, отпускали её со мной в «Город» на дневные спектакли ТЮЗа – от Тракторного в центр (в «Город») надо было только на трамвае ехать 45 минут, да ещё до трамвая вокруг завода следовало либо доехать на автобусе, либо пройти пару километров пешком. В этом театре мы с ней смотрели балет «Лебединое озеро, драматические постановки по «Оводу» Войнич, другую, посвящённую трагической полярной экспедиции лейтенанта Седова «Разбойников» Шиллера. Но в эту зиму мы с ней, кажется, только пару раз выбирались в парк кататься на санках с довольно крутых склонов оврага. Это ей принадлежал мой первый поцелуй. Сталинградские события 1942 года надолго разлучили нас, но спустя годы жизнь опять нас свела, и Галя стала моей женой.

Тогда я довольно много читал, при этом достаточно бессистемно: были тут и снова перечитанные «Приключения Тома Сойера» М. Твена и «Детство Никиты» А.Н. Толстого. Истории Тома и Бэкки, Никиты и Лили меня очень трогали. В круг моего чтения попали и «Война и мир» Л.Н. Толстого (в тот раз я, кажется, опускал довольно пространные рассуждения автора перед началом очередной главы). Замахнулся я даже на Достоевского, но не осилил, и эта трудность осталась на всю жизнь. «Мушкетёров» Дюма, книги Ф. Купера, М. Рида и «Легенду об Уленшпигеле» де Костера я прочитал ещё раньше. «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле достался мне тогда в детском издании. Я до сих пор помню многие из их похождений. Уже взрослым я купил эту книгу Рабле в полном издании со всеми пикантными подробностями. Дело, конечно, вкуса, но детское издание мне нравится больше. Не могу сказать, как такие детские воспоминания действуют на других, но, уже окончив институт, я не мог спокойно пройти мимо книжного прилавка, если видел на нём книгу из того моего круга чтения. И сегодня на моём стеллаже можно увидеть и Д. Свифта, и Жюля Верна, и А.К.Толстого, не говоря уже о Пушкине, Лермонтове и Гоголе. Помнится, когда я впервые (лет 8 – 9) читал гоголевскую «Страшную месть», я не мог дойти до её конца – так мне было страшно. До сих пор сожалею, что больше мне никогда не попали на глаза сказки и истории Андерсена, подобные трёхтомнику издания К.Ф. Маркса. В нём были не только сказки для детей, но и истории для взрослых, такие как «Калоши счастья», про курочку, потерявшую белое пёрышко, или про то, что представляют собой первая рюмка вина (здоровье), вторая и последующие. Подлинный смысл некоторых дошёл до меня годы спустя. Я думаю, перечитать их заново было бы не только приятно, но и полезно.

* * *
Воинская часть, в которую попал отец, первые насколько месяцев базировалась в Райгороде, не очень далеко от Сталинграда, к югу от него. Как человеку грамотному и хорошему организатору, отцу в батальоне было поручено ведать хозяйством. Вообще это была должность для старшины, но из-за «политического» прошлого ему присвоение звания выше рядового было заказано политотделом. Где-то в конце зимы отец получил не то небольшой отпуск, не то задание в городе, и он на день заехал к нам. Я как раз лежал с воспалением лёгких и высокой температурой. В то время не знали антибиотиков, не было ещё и сульфазола. Болезнь считалась тяжёлой и опасной для жизни. О той встрече с отцом я запомнил немногое. Помню только, что он привёз довольно большой посылочный ящик с замороженным мясом - нарезанной кубиками мякотью. Это была конина: в батальоне лошадь сломала ногу, и её пристрелили. До этого мы никогда не ели конины, и возникли некоторые сомнения. Мама почему-то посчитала, что у бабушки конина вызовет категорическое неприятие, и не решилась ей назвать происхождение мяса. Сама мама к конине отнеслась спокойно, но откуда-то осталось предубеждение, что из неё нельзя варить суп. Так как бабушка была опытной хозяйкой, выдать ей конину за говядину не рискнули и решили назвать её верблюжатиной – у мамы в памяти осталось, что ещё в Гражданскую войну в их семье верблюжатину ели, и она посчитала, что такое мясо бабушка примет. Но пока рассуждали на эту тему, бабушка сварила суп, а из варёного мяса сделала фарш, который с гарниром из манной каши пошёл на второе. Бульон из конины оказался наваристым, хотя и не жирным (и лошадь на военных кормах жирку не накопила), не было в нём ни синевы, ни пены, которых почему-то ожидала мама. Когда бабушке сказали, что она приготовила обед из конины, та только посмеялась. Правда, я на правах больного поначалу раскапризничался, но голод – не тётка, и супу я поел, а от фарша отказался, сказал, что манную кашу съем, а лошадиное мясо не буду. Однако в каше случайно оказалась самая малость фарша, который попал мне в рот, и на этом капризы кончились. Знали бы мы тогда, что спустя всего несколько месяцев будем рады, когда нам во время обороны Сталинграда перепадёт кусок требухи от убитой снарядом лошади! Надо сказать, что этот урок не прошёл зря, и в шестидесятые годы, когда мы жили в Башкирии, в нашей семье конина шла в употребление наравне с говядиной и свининой.

Следующий раз я встречался с отцом весной 1942 года. Их часть готовилась к отправке на фронт, и её передислоцировали в Красноармейск. Это было в 50 км от нас, но всё равно в черте города. Тракторный и Красноармейск сообщались внутригородской веткой железной дороги не скорыми, но регулярными пассажирскими поездами. Вагоны внутри были подобны вагонам электрички, а вёл их обыкновенный паровоз. Отец получил в части суточный отпуск и приехал домой. Красноармейск тогда мало отличался от обычной деревни с крестьянскими домами. Часть расквартировали по этим домам. Чтобы продлить моё свидание с отцом (или его со мной), я отправился с ним в Красноармейск. В памяти у меня осталось от всего этого не очень много – знал бы я, что это свидание последнее! Помню, шли мы с ним вокруг завода к железной дороге, станция которой была на Верхнем посёлке. Отец был одет в обычную форму рядового красноармейца (слово «солдат» не было в употреблении до введения в армии погон, впрочем, как и слово «офицер») – на голове шлем-будённовка, коротковатая по его росту шинель, перепоясанная широким ремнём, и солдатские ботинки с обмотками вместо сапог. Но шёл он высокий, подтянутый, с расправленными плечами, и я обратил внимание, что встречные командиры с кубиками и даже шпалой в петлицах «отдавали ему честь» раньше, чем он успевал поднести руку к виску. А ведь его петлицы были пусты, даже без сержантских треугольников. Возможно, именно пустота петлиц при видимой выправке и производили на встречных военных впечатление кадрового офицера. Мне запомнилось, как в тот раз отец сказал, что в штатском костюме, даже безупречном, в этой обстановке он чувствовал бы себя неловко.

Коснувшись военной формы, не могу не вспомнить двух незначительных эпизодов, которые меня никоим образом не задевали, но своей неожиданностью засели в памяти. Во всех кинофильмах, которые крутили ещё до войны, солдат с погонами был белым, врагом. И вдруг мне навстречу по зимней улице идёт человек в военной шинели с погонами на плечах! Про польскую армию генерала Андерса мы тогда не слышали. А почти через год, когда мы оказались в оккупации, я увидел солдата в немецком мундире со странной кокардой: у всех немцев на пилотках кокарды были круглые, а у этого – трезубец. Теперь я думаю, что это был эсэсовец из дивизии «Галичина».

У отца я познакомился с его командиром роты, лейтенантом Оладьевым – они с отцом квартировали у одной хозяйки. Молодой, он уважительно относился к отцу. Вероятно, если бы не «вкусная» фамилия, я бы ничего о нём не вспомнил вообще. А фамилию эту я слышал от отца ещё в его приезд из Райгорода. Визит мой к отцу длился около суток. Начался он с сушки и чистки моих пальто и шапки: дорога от станции до расположения части шла через огромную мелкую лужу жидкой глины. Чтобы можно было пройти, в эту лужу были уложены на расстоянии шага поленья дров. Одно такое полено под ногой у меня покатилось, и я грохнулся навзничь в жидкую грязь. Было до слёз обидно и стыдно идти и явиться в таком виде, но куда денешься! В остальном кроме присутствия рядом отца, который часто, но не на долго отлучался в течение дня по служебным делам, примечательного в этой поездке в Красноармейск не было. Утром отец проводил меня на поезд, и больше я его уже никогда не видел.

* * *
К весне 1941 года относится мой первый огородный опыт. Не знаю, была ли это инициатива властей или просто проявление, как сказали бы нынче, гражданской инициативы: в северной заброшенной части парка над Волгой, где не было ни аллей, ни скамеек, полянки между деревьями стали превращаться в огороды. Застолбили и мы небольшой участок. Неправильной формы овал, он был невелик – метров 50 квадратных. Его нужно было вскопать, засадить и потом поливать. Копать его было трудно: сказывались и непривычка к такой работе, и то, что это фактически была целина, и то, что весу во мне было немного, и я не мог хорошо надавить на лопату. Но кое-как мы этот участок освоили. Ни о какой рассаде тогда не было и речи, так что всё сажали семенами. По моей инициативе по кромке посадили картофельные очистки – я где-то вычитал, что целые картофелины сажать не обязательно. Всё взошло и неплохо росло, но требовалась регулярная поливка. По теперешним моим понятиям не слишком далеко от нашего участка из земли торчала труба с водопроводным краном, и оттуда я носил воду для поливки. Тогда кран казался мне расположенным чуть не за тридевять земель, а ведро с водой очень тяжёлым. Не без попыток отлынить и не без понуканий я с этой работой справлялся. Жаль только, что практически все старания оказались напрасными из-за «несвоевременного» начала боёв на подступах к Тракторному.

Учебный год я закончил хорошо, сдал положенные 4 экзамена, и мама получила на родительском собрании мою очередную похвальную грамоту с гербом СССР и портретами Ленина и Сталина в верхних углах листа. Тут, наверное, нужно небольшое примечание: в те годы и ещё несколько лет после войны экзамены полагалось сдавать ежегодно, начиная с 4-го класса. Школьное образование делилось на три части: начальное с 1 по 4 классы, неполное среднее – 5-7 классы, и среднее – 8-10. Соответственно, экзамены после 4, 7 и 10 классов были выпускными, остальные переводными. Начальное образование было обязательным, и по закону родители могли привлекаться к ответственности, если их дети не посещали уроки. Неполное среднее образование считалось всеобщим, могло заменяться обучением в ремесленном училище. Полное среднее образование давали школа или техникум. Ну и попутно - для тех, кто считает, что при советской власти образование всегда было бесплатным: начиная с 1943 года обучение в 8-10 классах и в вузах оплачивалось. Цена была не очень высокая, но платить за обучение в институтах должны были даже получавшие стипендию, хотя получали её практически все. Правда, какие-то категории учащихся от платы освобождались, например, в школах и педвузах дети учителей, кажется ещё, дети погибших на фронте. Мне платить не пришлось, видимо, поэтому я и не помню теперь, какие это были суммы.

Ближе к концу мая мы, мальчишки, открывали купальный сезон. В Волге вода ещё не успевала прогреться, и купаться было рано. Но в одном из оврагов был сток промышленных вод с Тракторного завода. Это была целая речка шириной несколько метров в устье. Прозвали её «Горячка»: вода в ней не замерзала даже в зимние морозы. Иногда на ней появлялась радужная плёнка, какие-то не самые приятные запахи. Сегодня санитарная служба и экологи близко не подпустили бы к этой речке. А тогда мы в ней купались, и я не помню, чтобы это имело для нас какие-то последствия. Дома, правда, эти купания старались не афишировать – старшие их не поощряли. С этой речкой, вернее, с оврагом, в котором она текла, было связано одно обсуждавшееся в нашей среде происшествие: с уступов противоположных сторон оврага стрелялись два выздоравливающих лейтенанта из госпиталя. Сам я этого не видел (и кто видел?). Кровопролития при этом не произошло, но разговоров было много. Говорили, что их должны были сурово покарать, но случилось ли это – не знаю, тема довольно быстро из новостей дня переместилась не задний план и была забыта. Наш интерес вызвала задержавшаяся в посёлке на день-два колонна грузовиков, каких мы раньше никогда не видели. Это были английские «Бедфорды», тупорылые, они и на вид представлялись коренастыми, мощными и были совершенно не похожи на привычные ГАЗовские полуторки и трёхтонки ЗИС-5, выпускавшиеся в войну с фанерными кабинами. В разговорах о стремительном отступлении нашей армии в 41 году передавались рассказы фронтовиков о том, как немцы уничтожили наши самолёты, не дав им даже взлететь с аэродромов. Говорили, что в самый канун войны с многих самолётов для профилактики были сняты моторы. Рассказывали, что какая-то танковая часть по плану учений передислоцировалась в рощу, но её командир приказал остановиться в поле около рощи и замаскировать танки под стога сена. А утром 22 июня роща оказалась перемешанной с землёй немецкими бомбами. После хвастливой довоенной пропаганды о чужой территории, могучих ударах и малой крови все пытались понять причины произошедшего в реальности.

Летом от отца получили два письма. Были они не треугольниками, какие обычно приходили с фронта, а в нормальных конвертах, хотя и без марок, но со штампом «Просмотрено военной цензурой». В них он описывал подробности своего армейского быта, писал, чтобы мы не беспокоились, он не на передовой. И между строк, а точнее над строчками с помощью якобы допущенных при письме ошибок, позднее им же исправленных, сообщал название местности, где находится. В первом письме исправление «ошибок» сложилось в Изюм , во втором, последнем – Луганск. Тут к месту небольшая предыстория. Ещё когда отец сидел во внутренней тюрьме НКВД, разрешались (я уже не помню, с какой периодичностью) передачи заключённым свежего белья, а взамен они для стирки передавали грязное. Передачи эти сопровождались собственноручными перечнями передаваемых вещей. Комбинируя расположение слов, их длину и переносы, отец писал перечень так, что первые буквы строчек содержали его сообщения. На одной из сохранившихся ко времени его освобождения записок он показал нам, что там было таким образом зашифровано: «РЗ прав». Дело в том, что по вечерам в Сталинграде на средних волнах хорошо прослушивалась мощная немецкая радиостанция, начинавшая вещание со своего названия «Райх зендер Кёниксберг унд ландес зендер Данциг». Родители довольно регулярно слушали оттуда последние известия на немецком, и у нас это называлось «послушать РЗ». В своих новостях РЗ рассказывал о массовых арестах в СССР и о том, что в НКВД заключённых пытают. Это и имел в виду отец в своей «шифровке». Но мы так прочитать перечень грязного белья не догадались, поэтому теперь договорились о способе обходить военных цензоров. Ну, и попутно о передачах «РЗ». Когда сообщили о расстреле маршала Тухачевского, немецкий обозреватель заметил, что большевики расстреляли своего самого талантливого и грамотного военачальника, который единственный, по его (обозревателя) мнению мог реально противостоять германскому генштабу. Портреты Тухачевского тогда вымарывали из школьных учебников, и мне разговор взрослых запомнился.

 Немецкие самолёты стали появляться над нами всё чаще, но не бомбили. Только однажды сбросили несколько бомб в районе моста через Мокрую Мечётку, служившую северной границей города и отделявшую Тракторный от деревни Спартановка. В мост не попали, а 4 бомбы вообще не взорвались, погрузились в топкие берега речки. У нас во дворе начали было рыть «щели» - окопы для укрытия от осколков бомб на случай, если бомбардировки всё-таки случатся. Мы, мальчишки взялись за это дело с энтузиазмом, но работа оказалась нам не по силам, и мы скоро к ней остыли, да никто всерьёз не настаивал на её выполнении. Так и остались вместо щелей мелкие канавки. А взрослое трудоспособное население было мобилизовано на строительство железнодорожной ветки к берегу Волги с тем, чтобы через понтонный мост соединить её с другим берегом и вывести к линии Саратов-Астрахань. Позже, в августе людей перебросили на строительство оборонительных сооружений к западу от Тракторного. В основном готовили противотанковые рвы.

Мне в то лето пришла в голову мысль догнать в школе своих одногодков и сдать в конце августа вместе с переэкзаменовщиками (теми, кто весной получил годовое «плохо» по тем или иным предметам) экзамены за 6-й класс. Мама не подводила меня к такому решению, но и не возражала. В школе она договорилась, что к экзамену меня допустят, и я взялся за самообучение по учебникам. Почему-то моим любимым местом для занятий был не письменный стол, а место на самой верхней полке широкой и прочной этажерки, книги на которой стояли ряда в три. Я забирался туда под потолок, и мне там было уютно. А отстал я от одногодков потому, что на третий день занятий в первом классе в 1936 году я заболел и слег с температурой за 400. Я помню слова пришедшего на вызов очень уважаемого в посёлке детского доктора Романова: «Скарлатина в тяжёлой форме. Но ничего, худой – выживет». Меня срочно, ночью отвезли в инфекционную больницу. Температуру там быстро сбили, но пришла новая напасть: как осложнение от скарлатины началось воспаление среднего уха. Мне прокололи барабанную перепонку в левом ухе, и я до сих пор помню, как выглядит залитая за ночь гноем из уха подушка. Прокол, однако, не помог, и чтобы избежать грозившего воспаления мозговой оболочки, срочно сделали трепанацию черепа. Операцию мне делали под общим наркозом, но когда я узнал, что мне будут долбить череп, я очень испугался. Я помню, что страшно рыдал, а мама меня успокаивала и поила какими-то каплями. Потом уже я узнал, что операцию мне сделали едва ли не в последний момент – нарыв созрел и был готов лопнуть внутри черепа в любую минуту. Выписали меня из больницы только во второй половине октября с повязкой на голове. Рана у меня за левым ухом стала заживать, но стоило мне пойти в школу, она опять открывалась. И родители решили, что год я пропущу. Поэтому в 1937 году, уже девяти лет я снова оказался в первом классе. Летом 1942 года я захотел пропущенный тогда год наверстать. Осенние экзамены в школе должны были начаться 25 августа, но 23 числа и школа и наш дом оказались в 4-5 км от линии фронта.