рассказы

Владимир Цыбульский
СОН ТИМОШИ

 Сидя на краю ванной, Тимоша наблюдал, как Володя моет руки. Это у него здорово получалось: возьмет мыльце, поиграет им, выписывая кистями быстрые восьмерки, положит в мыльницу и долго смывает пену, ласково поглаживая ладонь ладонью. Потом Володя опустил руки в мягкое полотенце, тщательно их вытер, хрустя суставами, помассировал пальцы, и, заметив, наконец, в зеркале наблюдающего за ним Тимошу, спросил:
 -Ну, как жизнь?
 -Нормально.
 Выдав единственный известный ему ответ на этот вопрос, Тимоша подумал, что вот сейчас его двоюродный брат студент-медик Володя усыпит их старую больную собаку, а он поможет ему в этом, и что он не испытывает ни страха, ни жалости, а хочет только, чтоб все поскорее кончилось.
 Вскинув руки, на манер серийных хирургов, Володя прошел на кухню. Там на столе, на белом полотенце, аккуратно были разложены шприц, вата, маленькая коробочка с ампулами. Обернув тонкое стеклянное горло ваткой, Володя с хрустом сломал его, вытянул содержимое в шприц, прыснул в воздух, спросил:
 -Ну, где тут ваше животное?
 Собака спала на подстилке под детским пальто. Тимоша поднял его и Володя увидел старую таксу. Она лежала на боку и казалась плоской и неживой. Тряпочки ушей свисали по бокам седой, сморщенной морды, а на груди между короткими кривыми лапами оттягивали кожу гроздья огромной опухоли.
 -Да-а, плохи дела, - протянул Володя, разглядывая собаку. - Чудак все-таки твой отец. Зачем он завел таксу? Как Чехов. А у него между прочим еще и мангуст жил.
 -У нас и морская свинка была, - отмахнулся Тимоша.
 Всякий раз, когда у Тимоши спрашивали, кто его отец, он чувствовал себя неловко. Отвечая, наперед знал, как поведет себя спросивший: удивленно и почтительно поднимет брови, попросит повторить фамилию и, пожевав ее, смущенно забормочет: «Да-да, конечно».
 Тимошин отец был неизвестным поэтом. Он писал и переводил стихи и их изредка печатали в доживающих свой век изданиях, и мало кто знал, что есть такой поэт – Алексей Михайлович Луковский. У отца вышло несколько сборников стихов - тонкие книжечки, желтая бумага, непонятная картинка на обложке. Может быть их кто-то когда-то покупал или брал в библиотеке и читал, но таких людей Тимоша не встречал и при новых знакомствах об отце старался не упоминать.
 -Костлявые лапы какие, - недовольно заметил Володя. - Иголку можно сломать. Ну-ка подержи ее.
 -Ая-ая-ая! - почувствовав укол, заголосила собака.
 Тимоша прижал лапы, удерживал ставшее вдруг сильным тельце, как мог. Собака дернулась потянулась как после сна, застыла, приоткрыв рот, оскалив зубы.
 -Ну что, все? Почему она так кричала? - услышал Тимоша слабый голос отца из спальни.
 -Не знаю. Укол безболезненный упаковывая инструменты в сумку деловито отозвался из прихожей Володя. - От страха, наверное.
 Алексей Михайлович вышел из спальни, заглянул через плечо Тимоши. Тело собаки, опавшее и застывшее, вмялось в подстилку, голова сползла на пол, перед мордой растеклась бледная лужица.
 Тимоша сидел, прислонившись к стене, не понимая, как это может быть, что собака сама уже никогда не двинется, не вздохнет, а так и будет лежать на боку с бледной лужицей под носом и день, и два, пока кто-нибудь не подойдет и не унесет ее отсюда.
 -Может, останешься?- почему-то с надеждой спросил Алексей Михайлович Володю.
 -Нет уж. В другой раз. Сейчас тетя Лиза с работы вернется. Мне эти переживания ни к чему.
 Володя стоял в дверях в куртке, шапке, с сумкой через плечо, не уходил, ждал чего-то.
 -Сейчас, сейчас, - спохватился Алексей Михайлович, ушел в спальню, вернулся с деньгами.
 Володя пересчитал деньги, внимательно посмотрел на Алексея Михайловича:
 -Ладно. Я пошел. А это, - кивнул он на подстилку, - лучше сразу убрать. И что-нибудь сюда поставьте. Чтоб пусто не было.

 Не сговариваясь, зарывать собаку отправились за дом, на пустырь – нет людей, темно, никто не пройдет, не потревожит.
 На пустыре снег был глубокий, рыхлый. Алексей Михайлович, проваливаясь по колено, тяжело тащил себя по целине, лопата, позвякивая о снег, беспомощно и лишне тянулась за ним. Завернутое в подстилку и старое детское пальто тело собаки Тимоша нес сначала на вытянутых руках, потом все ближе и ближе прижимая к груди, все крепче обнимая и даже чуть заметно подпихивая снизу коленкой, удивляясь, отчего сверток тяжелеет.
 Выбрали место к земле поближе. Тимоша опустил собаку на снег, взял лопату, расчистил место, принялся долбить мерзлую землю. Он быстро устал, лопата соскальзывала, билась в холостую, выскребая землю по горстке. Алексей Михайлович весь как-то сгорбился, стоял, засунув руки в карманы, глядя перед собой, как будто не понимая, что они здесь делают, зачем пришли и чего он ждет.
 Тимоша положил сверток в яму, забросал землей со снегом, насыпал аккуратный холмик, прибил его лопатой и посмотрел на отца. Алексей Михайлович очнулся, боком обогнул могилку, обнял Тимошу и погладил по спине. Тимоша съежился, как будто ему сунули за шиворот холодную металлическую ложку и чуть отодвинулся от отца.
 Постояли, посмотрели на место, где зарыли собаку.
 -Ну что ж, - сказал Алексей Михайлович. - Пойдем, пожалуй.
 Дома было тепло, вернулась с работы мама Тимоши, Елизавета Михайловна, на кухне горел свет, все было готово к ужину. Тимоша долго не выходил из ванной, тер задубевшие руки мылом, пытался смыть то, чего не видно, но так ловко, как у Володи, у него все равно не получалось.
 Стол был накрыт по-будничному, но перед приборами стояли рюмки – у Тимоши и мамы маленькие, перед отцом большая винная, зеленого стекла. Алексей Михайлович свернул на бутылке колпачок, налил Тимоше капельку, немного Елизавете Петровне, полную рюмку себе.
 -Помянем, - приподняв рюмку и посмотрев на Елизавету Михайловну, не то спрашивая, не то предлагая, сказал Алексей Михайлович.
 Елизавета Михайловна коротко глянула на мужа, сидя очень прямо, разгладила фартук на коленях, кивнула, взялась за рюмку и вдруг всхлипнула. Тимоша удивленно посмотрел на мать.
 Алексей Михайлович выпил, сморщился, захватал руками солененькое, Елизавета Михайловна клюнула рюмку как птичка, Тимоша обжег водкой губы, подул на них изнутри, потер хлебом.
 Посидели, помолчали. Алексею Михайлович загрустил. Елизавета Михайловна почувствовала пустоту в углу, где на подстилке еще утром лежала собака. Тимоша вспомнил – только что дышала и уже нет – это как? Но спросить было не у кого.
 -Странно, - сказал Алексей Михайлович, - когда умирает человек, никто не помнит, каким он был ребенком, а собаку так легко представить щенком. Почему это?
 Никто не ответил.
 Тимоша встал из-за стола.
 -А чай? - спросила Елизавета Михайловна.
 -Потом, - буркнул Тимоша и ушел к себе в комнату.
 Из окна кухни хорошо был виден пустырь – плоская луна над белой заснеженной макушкой холма – зимой маленький Тимоша здесь катался на санках с горы, и как-то в оттепель они слепили с отцом снеговика.
 -А помнишь, как ты вернулась из Крыма? - спросил Алексей Михайлович.
 Они так давно жили вместе, что необщих воспоминаний почти не осталось. Вспоминал обычно Алексей Михайлович. Елизавета Михайловна соглашалась.
 Когда Тимоше было пять лет, родители должны были вместе поехать в Крым – отдохнуть, побыть вдвоем. Тимошу соглашалась взять бабушка – папина мама. Собаку бабушка взять отказалась и собака тоже должна была ехать в Крым. В последний момент у Алексея Михайловича случились какие-то неприятности с выпуском его первого сборника стихов и в Крым улетели Елизавета Михайловна с собакой.
 Елизавета Михайловна снимала комнатку в бунгало под Ялтой и каждый день ходила с собакой на пляж. Она была еще молода, стройна, легко загорала, глаза на море у нее стали совсем синие, а волосы желтые, и, когда Алексей Михайлович через две недели приехал встречать жену в аэропорт, он очень долго не мог ее найти, забрел на какой-то балкон, и долго смотрел оттуда на стройную загорелую девочку с черной таксой на поводке. Все разошлись, а девочка стояла и ждала кого-то, потом подняла загорелое лицо и Алексей Михайлович узнал жену. Дома, ночью, в спальне неузнавание продолжилось. Две белые полоски на загорелом теле совсем свели Алексея Михайловича с ума. Такой воспаленной любви, кажется, не было у них ни до, ни после. Какое-то время Алексей Михайлович называл жену «Дама с собачкой». Елизавете Михайловне это почему-то не нравилось. Она обижалась и краснела. Потом осталась история о том, как Елизавета Михайловна вернулась из Крыма, а Алексей Михайлович ее не узнал. Потом одна только фраза: »Помнишь, как ты вернулась из Крыма?»
 Тимоша не любил семейных легенд. Он всегда чувствовал в них что-то недосказанное, какую-то неправду.
 -Знаешь за что выпьем? - оживился вдруг Алексей Михайлович. - За нас. Помнишь какие мы были?
 -А тебе не хватит? - покосилась Елизавета Михайловна на полную рюмку перед ртом Алексея Михайловича.
 -Ой, ну не надо, Лизонька, не надо, - еще ласково, но уже раздражаясь, произнес Алексей Михайлович. - Ты же понимаешь, что мне сегодня пришлось пережить. Мне необходимо расслабиться.
 -У тебя всегда есть повод расслабиться, - сухо заметила Елизавета Михайловна.
 -Опять? - вскрикнул Алексей Михайлович.
 -Что опять? - с готовностью откликнулась Елизавета Михайловна.
 Алексей Михайлович быстро выпил, засопел, обиженно уставился в окно.
 Елизавета Михайловна подхватила бутылку, убрала в буфет, села прямо, поглаживая фартук, слушая пустоту в углу, в квартире, в доме, в себе.
 
 У себя в комнате Тимоша включил компьютер, поставил старую совсем детскую игру: ковбои бегали по салуну на Диком Западе, стреляли друг в друга и в Тимошу. Побеждал тот, кто проходил третий уровень. Тимоша дальше второго уровня не выбирался и тех, кого надо было убить в третьем никогда не видел. Занимало вот что: ковбои падали, умирали, до тех пор, пока не убивали Тимошу. После этого играла музыка и все были живы, все начиналось сначала: высовывался из окна бородатый в красном шейном платке, из-за стойки выпрыгивал один в жилетке, двое палили с галереи. Жив, умер, умер, жив… Бледная лужица дрожит перед носом.
 На кухне закричал отец, скучно отозвалась мама. Дежурная ссора. Поссорились, помирились.
 Открылась дверь, обиженно помаргивая, вошел Алексей Михайлович, распаренный, красный. Сел в кресло рядом с Тимошиным столом, спросил: »Можно?». Тимоша покосился на отца, кивнул.
 Алексей Михайлович огляделся. Алексей Михайлович всегда оглядывался в комнате Тимоши, как будто видел впервые на стене зоогеографическую карту с черными силуэтами зверей, разбросанных по всему миру, полку с Тимошиными книгами и видеокассетами. Как обычно взял со стола две книги в мягких желтых обложках «ПК для чайников», «Интернет для чайников», пролистнул, положил на место, в который раз спросил:
 -«Чайник» - это в каком смысле?
 -Некомпетентный человек, - не отрываясь от компьютера перевел Тимоша.
 -Метафора, - понимающе кивнул Алексей Михайлович. - Поэтическая электроника. Никогда не любил Кэрролла. Ну и как там в Зазеркалье?
 -Нормально. Как в жизни. Если ты не убьешь, убьют тебя.
 -Очень практично, - осудил Алексей Михайлович. Встал, подошел к книжной полке, посмотрел корешки книг. - Компьютеры и детективы. Ни стихов, ни романов мы не читаем.
 -Лишняя информация, - поддразнил Тимоша отца.
 -Очень вы практичные,- вспомнил Володю Алексей Михайлович. - И в кого ты такой практичный?
 -В маму наверное, - промахиваясь, падая и истекая кровью, сказал Тимоша. Проиграла музыка. Игра началась сначала.
 -Неправда. Мама любит поэзию. У нее диплом был по Бодлеру.
 -Ну да. И поэтому она работает бухгалтером, - не удержался Тимоша. И тут же пожалел.
 Алексей Михайлович сразу как-то размяк, скис, завиноватился.
 -Все правильно - мама бухгалтер, а я не Бодлер. Пишу плохие стихи и больше, кажется, ни на что не способен.
 -Ой, па, ну не надо.
 -Да нет, - расчесывал больное Алексей Михайлович. – В обшем-то ты прав. И мне бы очень хотелось, чтобы ты прожил свою жизнь иначе.
 -А как, па? - Тимоша оторвался от компьютера, внимательно посмотрел на отца.
 -Не знаю, - отозвался Алексей Михайлович. - Не будешь заниматься всякой ерундой. - И уже уходя, не Тимоше, а себе: - Хотя как можно жить без этой ерунды? Не понимаю.

 -Ну, где ты? - выглянула из кухни Елизавета Михайловна. - Чай готов.
 Знак к примирению. Алексею Михайловичу рано было мириться. Не все обиды выпиты до дна. Сел на свое место у окна. Проходя мимо буфета отметил – водка за стеклом.
 -Тебе покрепче?
 -Все равно.
 -Я налью покрепче.
 -Налей.
 Пили чай, смотрели в разные стороны. Елизавета Михайловна вздохнула прерывисто, погладила фартук на коленях, пожаловалась:
 -Так… пусто. Почитай мне, Алеша.
 Алексей Михайлович поморщился:
 -Ты серьезно?
 -Пожалуйста.
 Алексей Михайлович встал, подошел к буфету, открыл, налил, подержал рюмку на весу, отставил, глядя в окно начал тихо, напевая и картавя, читать свои стихи.

 Тимоша зашел в Интернет, посидел на конференции. Народ перебрасывался шуточками, антивирусными новостями, программными примочками. Девочка под именем Microsofka расписывала выезд интернетовской тусовки на дачу, часто повторяя о ком-то: »Он выпил и завис». Тимоше стало скучно. Он отправил Mikrosofk’e злой привет: «Можешь не писать? Не пиши, пожалуйста». Подписался «Чипполино». Набрал зачем-то в окошечке поиска фамилию отца, кликнул «Найти».
 Кто-то сердобольный собрал в Интернете все, что печатал Алексей Михайлович в периодике за последние годы – несколько страничек коротеньких стихов без размера и рифмы.
 Тимоша с детства не читал отца. В детстве учил наизусть не то дразнилку, не то считалку: » Длинноносая графиня// Гонит красную креветку// Рядом пудель темно синий// Ловит лунные объедки…» Длинноносую графиню не любил: казалась сухой, строгой, надменной, холодной. Стихи читал вслух папиным гостям. Гости смеялись, хвалили Тимошу и Тимоше это нравилось. А Графиню он все равно не любил и боялся.
 В стихах Алексея Михайловича плавала маленькая оловянная луна, подрагивали белые нервы берез, первая бабочка летела мимо крыльца к забору. Тимоша потушил лампу, подошел к окну. Увидел: маленькая оловянная луна болтается над белой макушкой пустыря, где они когда-то слепили с отцом отличного снеговика.

 Перед тем, как лечь спать, Елизавета Михайловна спросила женщину в зеркале: »А ты помнишь, как я вернулась из Крыма?» Женщина усмехнулась.
 Алексей Михайлович давно спал, а Тимоша видел сон: подрагивает бледная лужица перед носом мертвой собаки и в лужице плавает маленькая оловянная луна.


ФИЛИПП

 Поезд метро вылетал из тоннеля и, кренясь, летел над вокзалом, черными рельсами и шпалами, семафорами, проводами, забитыми в тупик вагонами, над набухшей подо льдом рекой, над казарменными корпусами суворовского училища, мимо красно-белой резной церкви и старенького танка на постаменте в парке, возле которого копошились малыши и прогуливались мамы и бабушки. Филипп прижимался лбом к стеклу. На месте его лица в кроличьей ушанке, отраженного черной стенкой тоннеля, открывалось зелено-голубое пространство. Оно кренилось, покачивалось на невидимой оси и Филипп крепко упирался ногами в пол, чтобы не улететь и не раствориться в нем.
 Филипп давно закончил институт и работает, а выглядит совсем мальчиком: тонкая шея, челка на лоб, тонкие руки подростка. Попытки отпустить усы и бакенбарды ни к чему не приводили – волос рос редкий, тонкий, шелковистый, девчоночий и голос оставался нежным, тихим, и что бы Филипп ни говорил, в воздухе слышался звон рождественских колокольцев и пахло апельсином и мятой.
 Чтобы хоть как-то утвердить себя в этом мире, не раствориться однажды в осеннем небе, не сойти талой водой с полей, не испариться с утренней росой, Филипп постоянно острил, хотя делать этого не умел и знал, что никогда уже не научится. Остроты получались тяжелыми и тупыми, Филипп разбрасывал их с невозмутимым видом. Окружающие ежились и втягивали головы в плечи, равновесие восстанавливалось.
 Филипп работал в техцентре маленькой фирмы. На нем было все компьютерное хозяйство – компьютеры, ксероксы, факсы, программы и картриджи. С техникой Филиппу было легко. Летали пальцы над клавиатурой, летала стрелка по экрану, картинки менялись, зарождаясь друг в друге, поднимаясь точно со дна, прорываясь, как пузыри воздуха сквозь темную толщу воды, растворяя прошлое, рисуя будущее. Филипп легко справлялся с глупостями, которые творили над машинами неумелые сотрудники и сотрудницы фирмы. Он чувствовал себя акробатом, воздушным гимнастом, высотником, мойщиком окон на небоскребе и чистильщиком венца на статуе Свободы. Он перелетал с одной строки цифр и символов на другую, менял их местами, перебрасывал во времени и пространстве и при этом пыхтел и разговаривал сам с собой, как мальчишка, играющий в солдатики.
 -Ну что же вы, - укоризненно говорил он маленькой секретарше шефа, - опять вирус подцепили. Я же говорил вам – надо предохраняться. Прежде чем вставить дискету, неизвестно от кого полученную и чем зараженную, нужно на солнышко нажать. Нажимали?
 Секретарша прыскала в кулак, перемигивалась с менеджерами, Филипп ничего не замечал и сообщал о том, что установит новую антивирусную программу, как говорит пожилая и добрая нянька промочившему ноги малышу : "Вот сейчас переоденем носочки, ножки будут сухие и согреются".
 Его считали чудаком, педантом и копушей. Самые простые задания уводили его в такие дали, что он с трудом возвращался оттуда и всегда с опозданием.
 Филипп видел, что о нем забывают тут же, как только компьютер начинает работать и соглашался, что-то, что он умеет делать, сотрудники могли бы сделать сами, просто у них времени не хватает.
 Он подозревал, что с помощью компьютера мог бы сотворить что-то необыкновенное, что-то такое, что позволило бы ему сквозь плоскость экрана выплеснуть в этот мир увиденное и придуманное им самим, но не знал, как это сделать.
 Летом Филипп отправился в круиз по странам Балтии - автобусное путешествие, напыщенная и обнищавшая публика - отставные военные, научные сотрудники, мелкие чиновники, учителя и врачи. Серенькое прибалтийское лето, малахитовые иглы ратуш и костелов, брусчатка узких улочек, страны холодные, бедные и строгие, как разорившиеся старухи. Отставные военные хмуро бормотали угрозы, учительницы от капли шампанского впадали в буйное веселье, мамы показывали детям на шпили соборов и ратуш и рассказывали, что помнили из Вальтер Скотта.
 Соседка Филиппа - врач-стоматолог - тонкая фигурка, белые волосы, белое личико, алые помадные губы, слова с ленцой и капризной растяжкой и остренький блеск глаз из-под тонких линз золотистых очков. Острый лучик взгляда покалывал Филиппа неожиданно и настойчиво, придавая насмешкам соседки какой-то беспокойный смысл. Звали соседку Даша. Даша пресекала попытки Филиппа острить в самом начале несколько манерно, но холодно и твердо. Она говорила: ”Господи!”. Она закатывала глаза. Она просила: ”Ну скажите что-нибудь смешное”. Она вздыхала и отстраняла Филиппа рукой. И чуть погодя он ловил на себе ее остренький беспокоящий взгляд и не мог понять, что он значит.
 Что-то происходило. Дворцы, соборы, фонтаны, парки, набережные, проспекты, песчаный берег, море, ветер, разрывающий серенький утренний туман, - все такое понятное, ясное, красивое, ненужное, волнующее, безразличное вдруг при взгляде начинало распадаться на детали крупные, яркие, контрастные, четкие и собрать из них снова целое Филипп уже не мог.
 Каменные святые, башенки и цацки готического собора, стрельчатые окна, арочные тени портала, чешуя черепицы... Ухватив взглядом соборный росчерк, Филипп вдруг застревал в складках одежды святого над входом, бился в паутине оконного переплета, хватался за хвост маленького дракончика на углу. И не в силах снова слепить единую картину, встряхивал головой и слышал свой голос:
 -Как они трещали!
 -Кто? - холодно спрашивала Даша.
 -Юбки монахов.
 - Какие юбки, каких монахов?
 -Монахов, бегущих к обедне. Они засиживались за пивом в той таверне до последнего удара колокола, а потом бежали подобрав свои рясы, чтоб не упасть. А под рясами тряслись и трещали их белые юбки.
 -Не смешно! - поджав губы, говорила Даша и Филипп, минуту спустя, ловил на себе ее остренький внимательный взгляд.
 Детали заслоняли собой целое бесцеремонно и навязчиво. Мир суживался до щели между плотно пригнанных камней брусчатки на средневековой городской площади. Собственно между ними уже несколько столетий не было никакой щели. Филипп видел и щель, и как в нее закатывается оброненная горожанином, покупавшим лепешки, монетка. Он видел волоски на толстом сукне его кафтана, слышал горячий запах только что испеченных лепешек, чувствовал ладонью шероховатую поверхность кувшина, из которого торговка наливала в кружку молоко и губы его ощущали тонкую спираль, оставленную на крае глиняной кружки рукою гончара.
 В Минске в мотеле соседом Филиппа по номеру оказался Борис Иванович, в прошлом инженер, рационализатор, изобретатель, конструктор оборонного завода, а теперь циник, сквернослов и запойный пьяница. Никто не видел, как он пьет, но от него всегда пахло перегоревшим спиртом, глаза его были мутны, седые вихры торчали в разные стороны. На экскурсиях он выходил из автобуса вместе со всеми, тут же в него возвращался и когда отдыхающие подтягивались на свои места, он выкрикивал, глядя в окно, что-нибудь грубое и нелепое: ”Не скопляйтесь в проходе!” ипи “Старушку не уроните!”, и еще: ”Матерь с ребенком пропустите!”.
 Сидя на кровати и глядя перед собой, он учил Филиппа:
 -Чего ты возле этой беленькой трешься? Зачесалось - хватай, не раздумывая. И не смотри, что тоненькая - притрется. Мыльца могу одолжить.
 И тут же засосал воздух посиневшими губами, глаза вытаращил и повалился на бок на кровать.
 Пришла Даша, брезгливо пощупала пульс, отодрав веко, заголила желтый глаз, впихнула таблетку в синие губы, помыла руки, вызвала скорую.
 Бориса Ивановича увезли мимо перепуганных экскурсантов.
 Филипп вернулся в номер, разделся, погасил свет, стал думать про то, о чем говорил Борис Иванович.
 Дверь скрипнула, блеснули Дашины очки, она защелкнула замок, подошла к Филипповой кровати, скинула халатик, строго сказав: ”Подвинься!” легла рядом с Филиппом под одеяло.
 Даша действовала уверенно, по хозяйски, Филипп, спеленутый ее ногами лежал, как в стоматологическом кресле, томился, потом все вдруг вспыхнуло, замигало, закружилось, запульсировало, Филиппу показалось, что он теряет сознание, а когда он очнулся, все встало на свои места.
 В Москве их ждала осень - ясная, прозрачная, строгая, поблескивающая золотом листвы, как Даша своими очками. Филипп и Даша встречались аккуратно три раза в неделю на квартирке Дашиной подруги. Даша становилась все строже. Филипп уже не пытался острить и его не мучили детали. Работу он делал быстро и в срок и ни разу не опоздал на свидание. В конце ноября они решили пожениться.


КУКЛА БАРБИ

 Февраль - самый длинный месяц в году. Это он по календарю короткий. А когда пылесос слизнет в опустевшем углу последнюю высохшую новогоднюю иголку, когда ранние зимние сумерки снова и снова ,и который год подряд укорачивают не день, а жизнь, когда переполненный автобус уползает в ночь, а толпа в пальто и шапках на остановке не становится меньше, когда апрель еще дальше, чем в октябре, а трава и цветы существуют только на поздравительных открытках, понимаешь - февраль - самый длинный месяц в году и с этим надо что-то делать. Ну, хотя бы попытаться.
 По воскресеньям Василий брал пятилетнюю дочку Аленку и они вместе отправлялись на поиски места, где февраля было чуть меньше и от того март и апрель казались ближе. Найти такое место было непросто. Трудности начинались еще дома.
 -Алена, надень шубу, - строго говорила жена Василия и Аленкина мама Наташка, услыхав шорох, возню и попискивание в прихожей и даже не выглядывая из кухни.
 -Ну ма-а-а ,- тянула Аленка в прихожей. -Я уже оделась.
 -Шубу, а не комбинизон,-уточняла Наташка.
 -Откуда она все знает?- ворчала Аленка, только что с пыхтением запихнувшая себя в комбинезон и с визгом застегнувшая все молнии.
 -Я что сказала?
 Аленка села на колошницу, надула губы, заболтала ногами. Шубу одеть было просто невозможно. Шуба, валенки с калошами и шапка-шлем из цигейки возвращали Аленку в то сверточно-бутузное состояние, в каком пребывают девочки в три и четыре года, и из которого Алена в эту зиму пыталась и небезуспешно вылезти. В том числе и с помощью комбинезона, в котором она казалась выше и стройнее. И потом, кто же убегает от зимы в шубе?
 -Но ведь на улице не холодно,- деликатно напомнил Василий, подталкивая Аленку поближе к входной двери.
 -А ветер?
 -Мы одели свитер, шарф и теплые колготки,- отрапортовал Василий, оттягивая язычок замка.
 -Так: если она заболеет, сидеть с ней будешь ты!
 -Ладно,- согласился Василий, выпихивая Аленку, принимая в спину:»К трем чтоб были дома!» и заглушая хлопком двери дерзкое Аленкино с лестницы:»Мама, все будет окей!»
 Дворник перед парадным закапывал в сугроб припаркованные машины. Снег медленно скатывался с верхушки сугроба, дворник подхватывал его снизу лопатой и снова бросал наверх, словно переворачивал песочные часы.
 -А куда мы идем?- подпрыгивая спрашивала Аленка. Как бы высоко она ни прыгала, все равно болталась где-то внизу – Василий был высок и тонок, а дочка, очень похожая на него, была еще маленькая.
 -А где мы с тобой уже были?
 -Не помню.
 -А ты вспомни.
 -А я не буду вспоминать. Давай ты будешь вспоминать.
 -Ладно, давай. Сначала мы с тобой ходили…
 -В театр!- не выдержала Аленка.
 -Правильно, в театр. Мы смотрели «Синюю птицу». «Синяя птица» тебе не понравилась.
 -А что я сказала?
 -Ты сказала: «Она очень длинная, эта вереница».
 -А почему я так сказала,- прихлопнув ладошкой смешок, спросила Аленка.
 -Да бродили там всякие, пели: »Мы длинной вереницей, идем за Синей птицей»… Вереница в самом деле была длинновата.
 -Вот еще одна длинноватая вереница,- сказала Аленка тыча пальцем в подъезжающий троллейбус с прицепом и черной гофрой посередине.
 Троллейбус вздохнул, потянул гофрой прицеп, поурчал, трогаясь, и поехал, то распуская, то подтягивая гофру.
 «Как гусеница»,- подумала Аленка сползая по поручню и пытаясь заглянуть под круглый диск площадки в центре троллейбуса, вокруг которой на поворотах поигрывали черные гармоники.
 -А потом?- спросила она снизу от самого пола Василия.
 Василий выдернул Аленку как редиску с грядки, пронес через салон к свободному месту, посадил в кресло, и сказал, повиснув на поручне:
 -А потом мы ходили в музей.
 -Два музея.
 -Что?
 -Там было два музея – Сначала и Потом.
 -Что-то я запамятовал, что было в музее Сначала?
 -В музее Сначала был пыльный мамонт и добрая гардеробщица, и мертвые звери со стеклянными глазами, и медузы в банках и пахло этим, как его… забыла…
 -Нафталином?
 -Точно, нафталином. А почему – сам ответь,- и Аленка ткнула пальцем Василию в живот, но попала в ногу.
 -В музее живет моль. Она большая, серая, днем спит в маленькой комнатке за шкафом, там, где ведра, тряпки и халат уборщицы на гвоздике, а по ночам выходит из-за шкафа и ищет, что бы ей поесть.
 -И чтобы она не ела мертвых зверей, служители сыпят кругом нафталин. Ночью моль его ест, а днем он пахнет.
 -Точно. Нам выходить.
 В метро перед эскалатором Аленка вдруг выдернула руку, чуть посеменив перед черной лентой, вспрыгнула на нее, зажмурившись, шагнула вниз мимо раскрывшейся под ногами лестницы. Василий подхватил ее в последний момент и держал крепко за плечи, пока ехали к станции. Один раз только перегнулся пополам, сказал Аленке на ухо тихо:
 -Никогда больше так не делай. Ладно?
 Аленка чуть заметно кивнула.
 Вагон метро втянулся в тоннель, и в черном стекле напротив уселись на рыжем диванчике Василий и Аленка, точно такие же как они сами, и Аленка смотрела на них, не мигая.
 -А в музее Потом был зеркальный колодец без дна, - сказал, Василий, обращаясь к Аленке в стекле, проверяя, не обиделась ли Аленка рядом с ним.
 Аленка в стекле кивнула, а сидевшая рядом с Василием сказала:
 -Не люблю я его.
 -Кого?
 -Твоего музея Потом. Там одни скелеты. Огромные и жуткие. Особенно этот – Диполдок.
 -Диплодок.
 -Какая разница? Собрали из костяшек скелет размером с экскаватор детей пугать. И причем тут февраль? Чем длиннее скелет Диполдока тем короче февраль?
 -Да-а…- Василий потер лоб, точно после щелчка. Покосился подозрительно на Аленку:
 -Тебе сколько лет, подруга?
 -Сто двадцать восемь.
 -А ты часом не вундеркинд?
 -Я киндерпоп.
 Аленка напротив показала язык.
 -Киндерпопу могу объяснить авторитетно заявил Василий.- В музее Потом время замедляется вплоть до глубокой заморозки. Миллион лет превращается в минуту. Февраль там сплющился и пропал. Мы просто проскочили остановку.
 -Нет. Не проскочили. Нам как раз сейчас выходить. И вообще мы идем в Золопарк. Так бы сразу и сказал.
 -Кроме Золопарка все верно.
 -Зо-ло-парк, – пропела Аленка.
 Перед станцией метро - ярмарка, цыганский табор, стеклянные кибитки со всякой всячиной – цветы, часы, губная помада, туфли, газеты, воздушные шары, торты, кольца, серьги, сахарная вата и детские игрушки.
 -Вау, - Аленка выдернула руку из руки Василия и шагнула к освещенному аквариуму – жизнь куклы Барби в разрезе: двухэтажный дом со снятой передней стенкой - гостиная с камином и мягкой мебелью, кухня со встроенной техникой и решетчатыми оконцами в шкафах, ванна с биде и джакузи, спальня с кроватью под покрывалом из зебры, а в цокольном этаже гараж с машиной-кабриолет и мотоциклом Харлей - совсем как настоящие. Гостиная полна лакированных Кенов в черных смокингах, а сама Барби в восхитительно коротком розовом платьице, голубоглазая, с золотистыми волосами, пританцовывая, готовит коктейль у барной стойки.
 Аленка смотрела и смотрела, поглаживая пальчиком воздух у стекла, шевеля губами, пробегая по лестницам, заглядывая в лица красавцам в смокингах. Крутанула педаль Харлея в гараже, налила бокал мартини и бросила туда оливку, обмакнула лицо в цветы, погладила пенистые струи в джакузи и счастливая упала на покрывало из зебры в спальне.
 Василий топтался и сопел сзади, не решаясь окликнуть Аленку, а когда она обернулась, только руками развел:
 -Ну вот…
 -Ну-вот, ну-вот,- передразнила его Аленка и ткнула пальчиком через плечо в витринную жизнь Барби.- А вот там, между прочим, никаких февралей просто не существует.
 -Строго говоря, да, - согласился Василий. - И жизни там не больше, чем на Марсе.
 -Больше-больше-больше, - упрямо твердила Аленка. - Больше! Больше, чем в некоторых московских квартирах!
 -Ну не знаю, - вздохнул Василий, осторожно за руку подтаскивая Аленку к ракушечно-розовому входу в Зоопарк. - Что это за жизнь, когда все врут друг другу? Все равно, как если бы настоящих зверей в зоопарке заменили на бронзовых.
 -Для зверей это было бы лучше.
 -С этим не спорю, - поспешно согласился Василий, вставляя билеты в разрывательную машинку - пара цепких морщинистых рук, невидящие глаза, пара толстых круглых стекол на гладком носике в сизых жилках.
 -Куда пойдем? - спросил Василий, останавливаясь перед прудиком – белая столешница, кипящая черная полынья, утки, разгуливающие вперевалку вдоль кромки льда, пара грязных важных лебедей и мелкая воробьиная стая. -Направо к белкам? Или налево к фазанам?
 -Мне все равно, - буркнула Аленка.
 -Значит, прямо, - сказал Василий, занося ногу над невысокой оградкой и шагая прямо в прудик. Аленка молча вцепилась ему в руку и погнала, подталкивая в спину, по дорожке.
 Птицы и звери были как с похмелья. Золотые шары фазанов закатились в свои серенькие домики, бурый медведь повернулся спиной к публике и внимательно разглядывал когти на лапах, тигр заснул, выставив сквозь прутья клетки желтую проволоку усов, в клетке со львом валялись чьи-то белые кости, камышовый кот таращил круглые глаза, волки были похожи на скучающих дворняг, а в орлином вольере не было никакой возможности отличить птицу (охапка перьев) от гнезда (вязанка хвороста). Бабушки и папы читали вслух таблички, дети и внуки норовили пролезть в клетку, чтобы расшевелить бесформенную кучу в углу, самые маленькие, пуская пузыри и роняя хлопья сахарной ваты, канючили:» А где он, папа, где он…» Аленка с нарастающим любопытством посматривала на Василия, представляя, как он теперь будет все это объяснять.
 -Господи, - да что с этими животными?- с досадой пробормотал Василий и в этот самый момент что-то розово полыхнуло рядом с кругом, на котором скреб по асфальту полозьями запряженный в санки лохматый пони, потом еще и еще раз, и Василий, крепко сжав Аленкину руку, ринулся на этот розовый свет.
 -Ух, ты! - выдохнула Аленка, изменив обычному и явно недостаточному здесь «Вау!».
 В стеклянном вольере под пальмой на тонких тростниковых ногах повисло розовое облако.
 -Что это? - шепотом спросила Аленка.
 -Фламинго, - неуверенно ответил Василий.
 -А где у него… - начала было, Аленка, но тут из облака, медленно извиваясь, поднялись две розовые тонкие змеи с огромными баклажанными клювами.
 -Он что – многоголовый? Это такой живой розовый диполдок, да? Ой, - взвизгнула Аленка, - Он делится!
 От розового облака отделился клочок туманности и оказался голенастой птицей, с длинной, уложенной в восьмерку шеей и большим черным клювом, действительно очень похожим на баклажан.
 Птица повернула голову к Аленке и сказала, не раскрывая клюва, тихим и довольно приятным голосом:
 -В вольере прохладно. Вот фламинго и держатся друг за дружку. Как пингвины. – И засмеялась мелким удаляющимся смехом.
 Василий с Аленкой переглянулись, посмотрели на фламинго, по сторонам и, наконец, догадались обернуться.
 Девушка была в розовой короткой дубленке с широкой черной лентой на светлых кукольных колечках волос. Девушка тихо засмеялась, поежилась и уютно запахнулась в дубленку. Девушка была похожа на фламинго. Василию даже показалось, что она стоит покачиваясь на одной ноге и запросто может спрятать голову у себя под крылом.
 -Ой, Барби! - вскрикнула Аленка.
 Василий смущенно встряхнул Аленку.
 -Простите.
 -Нет, отчего же, - усмехнулась девушка. - Неплохо, когда тебя принимают за другую. Хуже, когда тебя вообще не признают.
 Склонила голову набок, посмотрела на Василия, постучала согнутым пальцем по маленькой родинке на щеке, повернулась и пошла по дорожке с указателем «Жирафы».
 -Это что, твоя знакомая? - спросила Аленка.
 В полутемном павильоне пахло теплом и сеном. Жирафы стояли расставив ноги, подпирая шеями потолочные балки, шевеля губами. Мохнатые рожки, оттопыренные уши, шкуры, как древние пергаменты с изображением исчезнувших материков.
 -Кто скажет мне, о чем грустят жирафы? - спросила Аленка.
 Василий покосился на девушку-фламинго. Где-то он ее видел. Что-то между ними было. Родинка, страдающая бровка, птичья манера втягивать голову в плечи… Нет. Та все от него ждала чего-то такого, чего у него не было. А тут – никакого сиротства и, кажется, уже никто не нужен.
 -Жирафы грустят оттого, что хотят, чтобы их понимали, - тихо сказала девушка-фламинго. - Глупые. Живут между небом и землей, между зверями и птицами и не нужны ни тем, ни другим. А в одиночестве находит покой только тот, кто не ищет понимания.
 -Мы, кажется, с вами где-то встречались? - тупо спросил Василий, заглядывая в черное озеро жирафьего глаза.
 -Мы где-то встречались…- послышался удаляющийся смех со дна озера. Глаз жирафий был весь в слезах. Материки разошлись и затонули. Между жирафьих ног раскрылась маленькая дверца, из нее вышла неопрятная баба в синем халате с охапкой березовых веников. Жирафы со слезами на глазах потянулись за сушеными березовыми листочками.
 Стукнула входная дверь. Василий обернулся, поискал глазами, выглянул на улицу. Девушки-фламинго нигде не было.
 -Я так и знала, что она исчезнет! - сказала Аленка. - Но она вернется. Сделай вид, что она тебе совсем не нужна, и она тут же вернется.
 -А мне она и не нужна. Мне нужно совсем другое.
 -Что, например?
 -Например, слон.
 -Хорошо. Идем к слонам.
 Слон стоял, свесив маленький веревочный хвостик и помахивая ушами. Слон был серый. Он поднимал хобот и озабоченно ощупывал стену, составляя план побега. Здоровенный детина с выбритым лбом и косицей из остатков волос на короткой шее прихлебывал пиво из бутылки и при этом большие его розовые уши сладко подрагивали.
 -Да-а, - браток, - говорил он слону, -отсюда не убежишь.
 Аленка приподнялась на цыпочки, увидела толстый розовый похожий на хобот нос детины и карие слоновьи глазки.
 -Нет, - пожала плечами Аленка. - Не поймешь. Что думает человек, встретив слона?
 -Человек думает о том, что слон, это все-таки не совсем то, что ему нужно, -признался Василий.
 -Ага. Так бы сразу и сказал. Но мы все равно не будем ее искать.
 -Кого?
 -Твою Барби-фламинго.
 -Твою Барби.
 -И твою фламингу. Мы просто погуляем еще немножко и поедем домой. Там нас мама ждет.
 Василий подозрительно покосился на Аленку и ничего не сказал.
 Тепло из слоновника разлилось по улице. Потекли сугробы, с крыш закапало, воздух стал сырым и мутным. Заволновались пингвины. Белый медведь, сплюнув сквозь зубы, вылез из лужи и пошел вразвалку к пещере. Морж стукнул ластой по воде и лег на дно. В вольере с мелкими воробьиными толстый снегирь бился розовой грудью о сетку.
 У выхода Василий и Аленка обернулись и посмотрели на стеклянный вольер с фламинго. Никаких фламинго в вольере не было.
 Мимо витрины с барбиной жизнью Аленка прошла, не останавливаясь, и даже не взглянула на тонконогую куклу в коротком розовом платье.
 Возвращались молча, глядя перед собой и думая каждый о своем.
 -А все-таки хорошо, что мы сходили в золопарк, - сказала Аленка у самого дома.
 -Хорошо, - согласился Василий.
 -Февраль стал чуточку короче.
 -Ровно на полдня.
 -Но ведь было там что-то настоящее? - упрямилась Аленка. - Фламинго, девушка Барби, и как плакали жирафы. И даже снег начал таять.… Пусть мы все это придумали, но это было по-настоящему!
 -По-настоящему, - откликнулся Василий.
 Он думал о том, что вот сейчас они придут домой, и Наташка, поругав немного за опоздание, будет кормить их обедом, а они будут рассказывать, как было в зоопарке, а вечером, когда Аленка свернется калачиком под одеялом, он будет читать вслух их любимого Винни Пуха, а в следующие выходные они опять поедут куда-нибудь, и начнут что-нибудь придумывать, и им будет хорошо вместе. И это будет настоящее. Но ничего такого он Аленке не сказал. Потому что Аленка и сама это знала. И о том, что может быть хорошо, когда тебе уже не нужно, чтобы тебя понимали, Василий говорить Аленке не стал. Потому что и сам в это уже не верил.


ПУТЕШЕСТВИЕ КРЫМОВА

 Весной и летом Крымов ходил в шляпе и широком тяжелом пальто, летом, даже в самую жаркую погоду не расставался с костюмом, рубашкой и галстуком и, одеваясь так, выглядел намного старше своих двадцати с чем-то лет. Встречаясь в коридорах института с сотрудниками, Крымов проходил мимо молча и глядя в пол. Не здоровался он исключительно из-за своей застенчивости, но это почему-то задевало сотрудников, и в институте Крымова не любили. Он был неповоротлив, с маленькими пухлыми руками и заметным уже животом, ходил раскачиваясь и всегда с таким видом, точно постоянно поглощен был собой и своими мыслями.
 В лаборатории с Крымовым работали все больше женщины. Поначалу за чаем (буфета в институте не было, и сотрудники пили чай в большой комнате лаборатории, иногда по несколько раз в день) он сильно робел, отмалчивался, а когда, наконец, набравшись смелости, вступал в разговор, говорил возбужденно, громко и мог при этом опрокинуть чашку или вдруг начать скрести голову пальцами.
 За чайным столом Крымов сидел обычно напротив Наташеньки Шиловой – маленькой брюнетки с черными глазами и множеством крошечных черных родинок на шее и лице. Маленькая головка Наташеньки была забита романами и поклонниками, и незаметно все разговоры у нее сводились к обсуждению знакомых мужчин и рассуждениям о любви.
 Личная жизнь Наташеньки не сложилась. Все ее подруги еще в институте пережили по одному-два «настоящих» романа, теперь повыходили замуж, а с ней этого не случилось и все оттого, что Наташенька ждала необыкновенных, сильных чувств, а вызвать их не могла, потому что как-то незаметно для себя осталась в девочках подростках – нескладных, простоватых.
 Войдя в комнату с улицы, она принималась расхаживать прямо в пальто, громко отдуваясь и обмахиваясь платком, могла оттянуть кофту и дунуть себе на грудь, за чаем много хохотала, а обычные женские глупости говорила слишком громко и невпопад. Крымова Наташенька не любила за педантизм и занудство, считала его нелепым и смешным, и никогда всерьез о нем не думала.


 Летом всей лабораторией выезжали на Черное море.
 Называлось это «экспедиция». Вели наблюдения за дельфинами, но как-то само собой получалось, что сотрудники в основном там отдыхали, загорали, купались в море.
 Крымов к предстоящей поездке готовился серьезно.
 Всю зиму он обрабатывал результаты прошлой экспедиции, которые были записаны в виде колонок цифр в толстых амбарных книгах. Крымов выводил из этих колонок изящные формулы, строил графики и диаграммы. Работа ему нравилась. Он с нетерпением ждал, когда сам будет записывать такие же колонки цифр, у него определится тема, и он начнет работу над диссертацией.
 По мнению сотрудников, о котором Крымов и не подозревал, в экспедиции с ним будет тяжело. Высказывалось даже предложение не брать его совсем, но руководитель лаборатории, сорокалетний и высокомерный доктор наук, решил иначе, и Крымов все-таки поехал.

 Экспедиция стояла на развалинах татарской деревни. Место глухое, чудом уцелевшее от наплыва курортников – кругом только степь, кукурузная поля, одно дерево на весь лагерь. Берег отвесно обрывался над морем, и там, внизу, перед синей водой была видна полоска белого песка – пляж.
 Под вечер уже подошли к лагерю. Крымов увидел побеленный домик наблюдательного пункта, разноцветные палатки, кухню под дощатым навесом, ощутил запах моря и увидел его, - гладкое на закате, в розовых, зеленых и желтых разводах и почувствовал что ему отчего-то тяжело и грустно. Он оглянулся на весело галдящую компанию сотрудников и может быть в первый раз за время работы в институте подумал, что никто его здесь, похоже, не понимает, что он тут просто лишний.
 Вечером, когда выдавали палатки, Крымову досталась одноместная. Все устраиваются по двое, по трое и только он будет жить один. Это могло получиться случайно, но Крымов так уже не думал и весь вечер, и за ужином старался отыскать и отыскивал новые подтверждения тому, что его здесь сторонятся.
 На следующий день Крымов проснулся рано, вспомнил о своих вчерашних мыслях, но они уже не казались ему такими тяжелыми и грустными. Глядя на бледненький утренний свет, прозрачное светло-голубое море, он почувствовал легкую, как это утро, радость и желание поскорее бежать к воде.
 Он быстро спустился по тропинке на берег, разделся и бросился с разбега в воду, долго плыл под водой, крепко зажмурив глаза, быстро и часто отбрасывая от себя воду. Потом медленно плавал недалеко от берега, осторожно работая руками и разглядывая внизу дно – белое, песчаное, с темными пятнами водорослей… Крымов вспомнил латинское название вида.
 Крымов разглядывал свои руки. В воде они казались тонкими, длинными, с длинными пальцами и выпуклыми мускулами. И сам он себе казался стройным и крепким.
 Завтракали за длинным общим столом под навесом. Крымов увидел женщин в летних легких одеждах, рубашках, купальниках, халатах и среди них Наташеньку Шилову – в джинсах, надетых поверх купальника. Крымову показалось, что она то и дело поглядывает в его сторону.
 За столом сидели какие-то новые, никогда невиданные им в институте, в возрасте и совсем молодые люди – студенты, школьники, кричащие, смеющиеся… Крымов не узнавал своих сотрудников. Это была экспедиция на море, и, глядя на весь этот табор, на разноцветную, веселую компанию, он вдруг почувствовал непривычную открытость, какую-то почти нежность ко всем этим людям. Захотелось сказать им что-нибудь легкое и остроумное. Он оглянулся и вдруг поймал на себе любопытный и даже немного игривый взгляд Наташеньки и сказал:
 -А вода утром была теплая.
 -Что?
 -Вода, говорю, в море теплая…
 -А я не купалась. Мы всю ночь гуляли. И я проспала! - Наташенька говорила громко, надеясь что ее услышат, обратят на нее внимание и она сможет завязать какое-нибудь новое знакомство. В конце концов экспедиция – ее последний шанс. И будет очень глупо, если и в это лето с ней ничего не случится. Наташенька говорила с Крымовым, чтобы привлечь внимание сидевших за столом. И это ей удалось. Маленький, с черными мохнатыми глазами и утонувшим в бороде ртом математик, которого в институте она видела только мельком, посмотрел на нее с интересом.
 -И напрасно, - бубнил свое Крымов. - Вода такая прозрачная, дно видно прекрасно. И водоросли. - И он произнес вслух латинское название водорослей.
 Смешно растягивая слова, Наташенька повторила название. Она как-то подметила, что если произнести за собеседником последнее слово, получится смешно. И действительно, получилось смешно, потому что математик улыбнулся и сказал:
 -Ин вино веритас.
 Тут нужно было улыбнуться заговорчески, но Наташенька не удержалась, прыснула в чашку с чаем, и забрызгала математику бороду.
 -Извините, - сказала она и вспомнила, что математика зовут Валерик.
 -Вы в какой палатке живете? - досадливо вытирая платком бороду, спросил Валерик.
 -А во-он в той. - Наташенька вскочила, вытянула руку и замахала ей у Валерика перед глазами.
 Крымов смотрел на руки Наташеньки, на ее лицо, и новое, непонятное ему самому чувство поднималось в нем. Он вспомнил, каким себя видел там, в море, и сказал, не замечая, что перебивает Валерика:
 -И все же ты зря утром не купалась. Море – оно теплое, и прозрачное. И соленое! - сказал, засмеялся сквозь зубы и тут же встал из-за стола, и пошел в палатку.
 Наташенька переглянулась с Валериком и снова прыснула. Валерик улыбнулся и посмотрел ей в глаза.
 
 После завтрака был семинар. Руководитель сидел на стуле перед большой классной доской, установленной под акацией, и, брезгливо морщась, рассказывал, как они будут работать. У него были голубые навыкате глаза и пухлый маленький рот. Рассказывая, он то и дело откидывался на спинку стула, прикрывая ладонью глаза и сидел так, точно внезапно о чем-то задумывался.
 Крымов старался не смотреть на Наташеньку, сидевшую совсем близко. Но он то и дело как будто случайно коротко взглядывал на нее, видел ее шею, маленькое ухо, черные волосы, щеку и тут же отворачивался.
 Потом они расходились по местам наблюдений. Крымову указали на мысок в полукилометре от лагеря. Он взял бинокль и чистый блокнот и отправился туда.
 Солнце поднялось высоко над степью. Громко трещали, изнемогая от жары цикады, воздух был ослепительно белым, пыльная дорога блестела на солнце. Море, темно-синее и плоское, покрылось рябью. Горизонт приблизился.
 Уходя по тропинке к своему мыску, Крымов несколько раз останавливался и, обернувшись, смотрел в сторону лагеря. Он видел, как от палаток отделилась большая группа и в ней, рядом с бородатым Валериком, разглядел черную головку и желтый купальник Наташеньки. Он вздохнул и зашагал к мыску, подавляя желание снова обернуться.
 На мыске Крымов подошел к самому краю обрыва. До воды было метров двадцать. С высоты дно просвечивало светло-зеленым от морской воды песком, темнели заросли водорослей. Дельфинов не было.
 Крымов очень внимательно всматривался в море, но разглядеть там ничего, кроме везде одинаковой, к горизонту темневшей, почти черной ряби, не мог. Что-то беспорядочное и бессмысленное рождалось в голове Крымова при виде этой однообразной скучной ряби.
 Он увидел вдруг залитую утренним солнцем вокзальную площадь и как кипит, схлестывается и запруживается на ней толпа. Он идет чуть в стороне, не сливаясь с толпой и слышит шарканье своих ног по асфальту. Потом пахнуло гарью, смазкой, застоявшимися на путях составами и он увидел проводниц перед дверями вагонов. Им уже все наскучило, они сердиты на пассажиров, провожающих и, может быть, на самих себя, спрашивают билеты и, не посмотрев, возвращают их равнодушно, так и не замечая тех, кто протянул им эти билеты.
 Поезд тронулся незаметно. Покачнулись серые привокзальные постройки, дрогнул пешеходный мостик, наклонились фонари, тонкой рукой помахала перед глазами Крымова Наташенька.
 -Вот они! - вскрикнул вдруг Крымов. - Дельфины!
 У самого берега в бухте охотились два дельфина. Они медленно выныривали из воды, и тогда были видны их широкие влажные черные спины, потом уходили под воду и снова выныривали.
 Дельфины покружили немного, развернулись и поплыли в море, и один лениво подбросил в воздух медузу. Большой стеклянный шар взлетел высоко, и, когда падал, дельфин на лету еще раз ударил медузу хвостом, и она разлетелась мелкими яркими брызгами.

 На обед Наташенька не пришла, не явился и Валерик. Крымов заметил их отсутствие, и ему это было неприятно. Из разговоров за столом он узнал, что большая компания сотрудников отправилась в бухту за крабами и мидиями, с намерением и искупаться, и позагорать, и вернуться только к ужину. А Крымова не взяли. Они просто не могли этого сделать – ведь руководитель отправил Крымова на наблюдательный пункт одного. И уж конечно сделал он это не специально. Но Крымову все равно было тяжело.
 Руководитель сидел во главе стола, откинувшись на табурете, зажав в руке ложку и чуть прикрыв красные пухлые веки, с гримасой брезгливой и глубокомысленной. Крымов подумал, что пора уже как-то определяться с темой диссертации, и решил подойти к руководителю после обеда.
 Руководитель выслушал его все с той же брезгливой гримасой и спросил удивленно:
 -А вы что же имеете какую-нибудь идею?
 Крымов замялся. Идей у него не было, но сказать об этом он не решался – стоял, мыча что-то невразумительное.
 -Ну вот, - подарил, наконец, руководитель. - Вам нужна тема, а идей у вас нет. Работайте, юноша, копите материал. Впрочем… я подумаю. - Произнеся это, он удалился в свою палатку, бормоча: »В этом году что-то слишком много мух. Это год Мухи…»
 
 Крымов сунулся было в свою палатку, но оттуда на него пыхнуло таким жарким воздухом, что он сумел только, задержав дыхание, выдернуть из рюкзака ботаническую папку и копалку и побрел в степь поискать что-нибудь для своей коллекции.
 Еще в университете он пристрастился к разведению рыб и кактусов. Часами просиживал перед аквариумом, чистил его, хлопотал над пузатыми самочками, рассаживал драчливых самцов. Он соорудил для кактусов этажерку, летом переносил их на балкон, приготовлял для них особую почву. Когда же кактусы цвели, он ходил очень гордый и тихо посмеивался про себя.
 Степь раскалилась за день. Подрагивал, стекленея, воздух, пахло йодом, полынью и солью. Поблескивали на солнце желтые стебли кукурузы. Крымов шел по степи, внимательно глядя себе под ноги, не замечая жары и ожидая, что вот-вот обнаружит одно редкое растение, похожее на кактус, с тугим темно-зеленым стеблем и черными острыми занозками колючек.
 Прошло уже довольно много времени, он утомился, спустился напоследок в маленький овраг, но и там ничего, кроме свернувшейся от жары маленькой змейки, не увидел. Он постоял над змейкой, сообщил себе ее латинское название и повернул в лагерь. Он шел через степь, поглядывая на крупный, налитый светящейся краснотой шар над горизонтом, и думал о том, что день прошел зря.
 Впрочем было что-то. Утром. Наташенька смотрела на него за завтраком и он казался себе уверенным и остроумным. Крымов вспомнил об этом и ему стало так же приятно, как бывало, когда он вспоминал, что у него зацвел кактус.
 Наташеньку он увидел за ужином. Она сильно обгорела в этот первый день, морщилась болезненно при каждом движении и громко смеялась над шутками Валерика. Она сильно перегрелась на солнце и была как бы не в себе.
 Крымов сидел напротив. Вот уже год он садился напротив Наташеньки за чаем в лаборатории, видел ее и не замечал, думая о своем, и еще неделю назад не мог бы точно сказать, в чем была одета Наташенька за чаем и что она говорила. Сейчас же и клетчатая с коротеньким рукавом рубашка, и волосы ее, густые, спутавшиеся после моря, и тонкие розовые руки, и черные родинки на шее, смех, который раньше казался Крымову слишком громким и даже глуповатым, - все это нравилось ему, и он с трудом отводил от Наташеньки взгляд.

 Обгорела Наташенька сильно, так что на следующий день не выходила из палатки, и Крымов бродил вокруг, прислушиваясь к ее голосу и смеху, пытаясь разобрать, с кем это она все время разговаривает, и не решался войти. Наконец он не выдержал, раздобыл на кухне крынку сметаны, собрался с духом и вошел в палатку, держа крынку на вытянутых руках.
 Наташенька лежала под простыней в желтом своем купальнике, желтые тесемочки болтались на ключицах. Завидев Крымова с крынкой, она восхитилась идеей и тут же приказала себя мазать. При этом она называла его Крымушкой, смеялась, говорила всякие глупости.
 Крымов смотрел на тонкие, покрасневшие от ожога горячие руки, полуголое розовое тело, в голове у него шумело, он задыхался. Сунув руку в прохладное и скользкое нутро крынки, он быстро мазнул узкие плечи и тут же почувствовал удар по руке, услышал сердитый окрик:
 -Да тише же ты, медведь!
 Потом он сидел на раскладушке и слушал, как, захлебываясь словами, Наташенька рассказывала про скалы, медуз, голубое с зелеными пятнами море, как они ели крабов, как шутил Валерик, как он ухаживал за ней, смеялся, и как смеялась она… Крымов слушал, смотрел на ее губы, плохо понимал смысл сказанного, и ему было хорошо.
 И вот тут вошел Валерик.
 Он выждал паузу и сказал тихо, с чуть слышным внутренним смешком:
 -Ах, что за сцена! Прямо «Вий» какой-то. Изгоняем духов. Семинарист спит, духи веселятся.
 Наташенька ахнула, приподнялась на раскладушке, испачкала сметаной стену и спальник, крикнула:
 -Отвернись, отвернись сейчас же! - Вытерла руки и плечи полотенцем, надела рубашку и только тогда сказала: -Можно!
 Валерик расхаживал по палатке и острил. Крымов смотрел на него с неприязнью и завистью. Он не мог объяснить, чем не нравится ему Валерик, он почти не знал его. Что-то было неприятное в мягких движениях Валерика, в деликатном его ехидстве.
 Валерик вдруг остановился рядом с раскладушкой, сложив руки на груди, покачиваясь на носках, чувствуя себя в этой позе уверенно и уютно, посмотрел насмешливо сначала на Наташеньку, потом на Крымова, и уже откровенно веселясь, заметил:
 -Наташка стала розовой, как поросеночек. Тот самый, что так рьяно охранял свой дом. Вот только где ж тут серый волк?
 Полы палатки трепыхнулись и захлопнулись. Наташенька сидела, закрыв лицо руками. Крымов, красный, точно это он обгорел, сжимал кулаки и поскрипывал зубами.
 -Это все ты, ты! - вскрикнула вдруг Наташенька и зло посмотрела на Крымова. – И что ты сюда приплелся со своей сметаной, кто тебя просил? Видеть тебя не могу!

 Вечером было гулянье по поводу пятилетия экспедиции в большом каменном сарае недостроенного лабораторного корпуса. Сидели на полу возле фанерных щитов, уставленных банками с местным вином. На юбилей из ближайшего санатория приглашен был чей-то слепой родственник, игравший на аккордеоне. Он сидел весь вечер на скамеечке в углу, держа на руках тяжелый, поблескивающий зеленым перламутром аккордеон. Лицо у слепого было неподвижное и строгое.
 Крымов сидел подогнув под себя ноги и, касаясь плечом или локтем Наташеньки, вздрагивал.
 Войдя в сарай, Наташенька прошла прямо к Крымову, села рядом, спросила:
 -Ты что, обиделся что ли?
 Крымов засопел.
 -Ну что ты, Крымушка, ну не надо…
 Крымов издал глухой, похожий на мычание звук.
 -Ну я просто сгорела, бредила, забылась… Имей снисхождение к больной!
 Крымов неосторожно посмотрел на нее, увидел золотистые в темных пятнышках глаза, родинки на шее, выдавил:
 -Я не сержусь.
 -Правильно, - одобрила Шилова. - А теперь поухаживай за мной. Положи мне вот этого салата.
 В дверях появился Валерик. Он постоял, насмешливо разглядывая Наташеньку и Крымова, сел к ним боком, сказал что-то тихо, сидевшие рядом, оглянулись на Крымова и засмеялись.
 После юбилейной речи руководителя все выпили, и Крымов выпил немного вина. Все вокруг вдруг сделалось объемным, лица приблизились и казались ужасно милыми, отчего-то захотелось подойти к руководителю и сказать что-нибудь простодушное, наивное и избавить его наконец от тех важных и тяжелых мыслей, которые, видимо, постоянно мучают этого человека и заставляют брезгливо морщиться. Даже Валерик был сейчас симпатичен Крымову, и ему немного было жаль его: ведь это не с ним рядом сидела сейчас Наташенька.
 Крымов говорил что-то горячо Наташеньке, по обыкновению своему волнуясь и опрокидывая посуду. Она слушала его невнимательно, вдруг сделалась скучна и с тревогой посматривала на разошедшегося Валерика, который тостом: »За наших дельфинчиков, подле которых все мы кормимся!» - насмеши компанию. Она скупо и почти раздраженно говорила с Крымовым, не слышала его вопросов, и вот уже в разговоре их устанавливались слишком длинные паузы, во время которых Крымов лихорадочно вспоминал, что он еще хотел сказать, не мог вспомнить и с испугом замечал, что они уже не вдвоем – все громче и настойчивее звучит рядом голос Валерика. И вот уже, кажется, Наташенька слышит только его.
 Руководитель представил слепого аккордеониста и предложил ему сыграть что-нибудь, и все спохватились, вспомнили про него, просидевшего весь вечер со своим аккордеоном в углу.
 Слепой попросил закурить, принял губами сигарету, чиркнул спичкой и, вытянув шею, затянулся, спросил с усмешкой:
 -Что же вам сыграть?
 И этот голос, прорезавшийся вдруг из неподвижного его тела, заставил всех притихнуть. Ощущение скуки, возникшее при мысли, что остаток вечера пройдет под аккордеон, исчезло. Все ждали, что будет. Ждали чего-то необыкновенного. Кое у кого даже холодок пробежал по спине.
 -Разве вот это…- сказал слепой и объявил: - «Стабат Матер».
 Он вынул изо рта окурок, придавил его ногой, посидел, застыв над аккордеоном, и вдруг решительно и с неожиданной силой рванул инструмент, раскрыл перед собой черное бархатное его нутро, и не сразу, а с каким-то опозданием вырос густой, тяжелый, басовый звук и точно внутри этого звука было плотное тяжелое ядро, потому что он покатился по комнате, вырвался из стен и унесся в степь. Лицо слепого дернулось, на нем появилось болезненное выражение. Но вот среди этих тяжелых, низких звуков возник вдруг нежный, тонкий, полный скорби детский голос и запел:
 -Ста-а-ба-а-ат Ма-а-а-тер…
 Голос все звал кого-то и жаловался, и незаметно затихали низкие, тяжелые звуки и остался только он – чистый, плачущий детский голос, и Крымов, пораженный игрой слепого, оглянулся на Наташеньку. Она сначала смотрела на слепого с гримаской презрительной и скучающей, затем взглянула рассеянно на руководителя, на лица сотрудников, на Валерика и потом сидела, сгорбившись, опустив лицо, сжимая в горсти песок и глядя, как он медленно, тонкой струйкой вытекает из сжатого кулака.
 -Ста-а-абат Ма-а-атер…
 Лицо слепого разгладилось. Он играл еще какие-то современные хиты и песенки, но было это уже не то, он их скомкал, пробренчал на скорую руку и попросил отвести его к себе в палатку.
 -Да-а, - вздохнул кто-то, когда слепого увели, не зная, правда толком, что же он этим хочет сказать.
 -Дикость какая-то, - тряхнул головой Валерик.
 Крымов молчал.
 Вечеринка замялась ненадолго. Вместе со слепым исчез и руководитель, на площадку перед сараем вынесли магнитофон и устроили танцы. Крымов танцевать не умел, сидел чуть в стороне, наблюдая, как прыгают под музыку сотрудники. Там, в этой толпе, неестественно хохоча, неловко и не в такт дергалась Наташенька, Валерик, поддразнивая, то ли восхищаясь, то ли издеваясь, приплясывал вокруг нее. Все вдруг стало совсем не так, как только что, когда играл слепой и все слушали его. Крымов встал и побрел к палаткам.


 Небо над степью казалось огромным, высоко развернутым куполом и ткань его была, наверное, мягкой и ворсистой, иначе к ней не пристали бы в таком количестве крупные яркие брызги звезд. Палатки лежали под этим небом, как стадо неведомых животных – белых и сонных. Возле одной из палаток Крымов заметил огонек сигареты. Он подошел ближе и увидел сидящего на маленькой скамеечке слепого.
 -Кто здесь? - спросил слепой.
 -Это я, Крымов, - ответил Крымов.
 -Кто?
 -Крымов. Я из лаборатории.
 -Ну подходи, Крымов, присаживайся. – Слепой подвинулся на своей скамеечке. – Ты, как это у вас… мэнээс?
 -Нет, лаборант.
 -Голос молодой. – Сам слепой говорил голосом сиплым и грубоватым. - Ты как, по утрам к морю бегаешь?
 -Да.
 -Разбудишь меня завтра? - «Разбудишь» прозвучало, как «проводишь» или «возьмешь».
 -Ну конечно.
 Степь вдруг вздохнула горячо, обдав их запахом моря.
 -Говорят, тут ветры сильные, - глухо сказал слепой. - Ты… вот что, укрепи мне палатку.
 -Сейчас! - Крымов чуть не с благодарностью бросился таскать камни, наваливать их вокруг колышков, потом сидел рядом со слепым, запрокинувшись, глядя в небо, легко придумывая из звезд созвездия.
 -Сыграйте еще раз.
 -Какую?
 -Ту – «Стабат Матер».
 -А что, понравилось?
 -Очень.
 -А… - Слепой хмыкнул. - А девицам?
 -Не знаю.
 Слепой подхватил стоявший на рядом аккордеон, нацепил на плечо, заиграл, сильно растягивая поблескивающие боковины, щелкая регистрами. Чуть поскрипывали клавиши, звуки улетали в степь, гасли в пыли и детский голос был почти неслышен.
 -Я пойду? - спросил Крымов, когда слепой кончил играть.
 Слепой не ответил. Крымов встал и тихо побрел на кухню.

 Пятачок между кухней и лабораторией опустел, музыка стихла, вилась только в луче прожектора пыль. Позвякивая мисками и кружками под навесом мыли посуду дежурные.
 -Кого ищешь-то? - спросила высокая, полная, с круглым лицом лаборантка. Она ловко, как-будто это были пробирки, мыла ершиком кружки. Все купаться пошли.
 -Кто все?
 -Всей компанией. – Лаборантка весело глянула на Крымова. - И Шилова там.
- А… зачем вы мне это говорите?
- Да так… Для размышления. – Засмеялась лаборантка. - Они на пляж пошли.
 В словах – намек. Значит то, в чем Крымов сам себе боялся признаться, ни для кого уже не секрет.
 С обрыва не видно было ничего – сплошная чернильная темень наползала с моря, и, если всматриваться в нее, перед глазами начинали плясать зеленые зыбкие фигуры. Крымов осторожно подобрался к краю, лег на землю, сухую, шуршащую, покалывающую высохшими стебельками трав. Море было под ним. Он слышал плеск маленьких волн и чьи-то шаги на песке. Иногда там, внизу, вспыхивал гребень – море светилось.
 Вдруг кто-то громко рассмеялся. Мужской голос крикнул: »Ну, где же вы?». Женский заносчиво: «Еще чего!».
 По ночам здесь купались голыми.
 Совсем близко Наташенька:
 -Ах как хорошо! Вода светится.
 Валерик с дрожью:
 -Холодно, ч-черт!
 Потом внизу все стихло, и даже плеска волн не было слышно. Так продолжалось долго. Вдруг послышалось тихое, жалобное:
 -Ну чего ты.. чего…
 Крымов вскочил и, не разбирая дороги, проваливаясь в какие-то ямы, помчался в степь.
 
 …Пошатываясь, Крымов пробрался в палатку Шиловой, чуть не сбил стойку, подошел к раскладушке. Было душно, жарко, сердце сильно билось. Опустился возле раскладушки на землю и тут только заметил Наташеньку – она сидела, повернув голову к нему, следила, задержав дыхание.
 -Кто здесь? Ты, Валерик?
 Крымов сидел молча.
 -Крым, - хихикнула Наташенька, - Крымушка-а, - пропела она, и какие-то новые, низкие грудные ноты послышались в ее голосе. - Какой ты смешной! Ну садись. Садись рядом, я подвинусь.
 Крымов, ставший вдруг очень тяжелым, поднялся и пересел на раскладушку.
 -Ты что же по ночам разгуливаешь?
 -Ты… Что ты там… с Валериком, на пляже… - выговорил наконец Крымов.
 Наташенька закинула руки за голову.
 -Да так. Смеялись, купались… А ты чего не пошел? Вода теплая, светится и так это вольно, свободно, прелесть!
 -А потом?
 -Что потом?
 -После?
 -Потом вернулись в лагерь. Как-то ты странно спрашиваешь.
 -Понимаешь, - залепетал Крымов. - Не могу я так… Без тебя не могу. Что со мной случилось-то?
 -Да ты влюбился, - удивилась Наташенька. - Не бойся – это - море. Тут все может быть. Дай-ка сюда.
 Взяла Крымова за руку, погладила, вдруг притянула к себе, Крымов совсем потерялся, почувствовал мокрые губы, остренький язычок, понял – они целуются, и это было необыкновенно и глупо.

 Каждый год в экспедиции случалась какая-нибудь «история». Вдруг загоралась по непонятной причине кухня, или случался конфликт с местным населением, или в самой экспедиции разворачивалась какая-нибудь невероятная интрига. После возвращения экспедиции по институту ползли слухи, и вывешивался очередной приказ о сокращении численности сотрудников, работающих на Черном море.
 В этот сезон случилась история с Крымовым. На одной из вечеринок Крымов схватился с математиком Валерой, бросал в него грязной строительной рукавицей и вызывал на поединок. Валерик бегал от него по всему лагерю, махал руками и кричал «Заберите от меня этого сумасшедшего!» Их растащили, а наутро Крымова отослали в Москву.
 Шилова, из-за которой у этого педанта Крымова случился припадок, после его отъезда совсем с ума сошла. Организовала нудистский пляж и переспала потом по всем палаткам. В конце сезона ее видели выходящей из палатки руководителя, с лица которого до самой Москвы уже не сходила брезгливая гримаса. А Шилова хохотала и своими шутками вгоняла в краску бывалых мужиков. Институтские дамы были очень недовольны, пересказывали друг другу подробности за чаем, широко раскрывали крашеные глаза и осуждали современные нравы.
 
 С некоторых пор Крымов в институте не работает.
 Он перебрался в старый деревянный, пахнущий листвой и яблоками дом в Сокольниках, где размещается станция юннатов.
 Вдоль стен его кабинета стоят высокие стеллажи с зелеными, подсвеченными лампами аквариумами и в них плавают разноцветные рыбы – холодные и сонные. Целыми днями Крымов клеит новые аквариумы, чистит и моет их. Вечерами сюда приходят дети – молчаливые, застенчивые и такие же неловкие в своей детской жизни, каким был в детстве и сам Крымов. Они не проказничают, не дразнят друг друга, а вместе с Крымовым колдуют над аквариумами, рыбами и водорослями и старательно повторяют за своим учителем звучные, красивые и холодные латинские названия.
 Своей жизнью Крымов доволен.
 Иногда, правда, чувствует он какое-то беспокойство и тогда садится на автобус и едет к Белорусскому вокзалу. Там, на одной из привокзальных улиц, стоит старый кирпичный дом с узкими окнами и тесными балконами. Крымов входит в прокуренный сырой подъезд, поднимается по стертым и словно оплывшим ступеням на последний этаж, где живет слепой Григорий Николаевич.
 Григорий Николаевич всегда рад приезду Крымова. Он предлагает Крымову деревянное, с постеленной на нем овечьей шкурой, кресло-качалку, и Крымов, покачиваясь и не глядя на слепого рассказывает о своем аквариумном хозяйстве.
 Григорий Николаевич слушает гостя, уставя неподвижное лицо в потолок, и понемногу сам начинает вспоминать и рассказывать о том времени, когда он был здоров и работал бухгалтером в одном из московских издательств.
 Воспоминания Григория Николаевича, довольно скучные и однообразные, Крымов почти не слушает. Весь вечер, сначала покачиваясь в качалке, затем ужиная с Григорием Николаевичем, он делает вид, что посидев и поболтав немного, уйдет, вежливо отклонив на этот раз обычное при таких посещениях предложение хозяина сыграть ему что-нибудь.
 Так он думает, даже когда Григорий Николаевич, который отлично понимает, зачем пришел к нему Крымов, достает из футляра поблескивающий пластмассовым перламутром аккордеон, берет для пробы два-три аккорда и спрашивает:
 -Ну, какую?
 Вместо того, чтобы подняться и откланяться, Крымов медлит, называет один за другим старинные романсы и танго, стараясь оттянуть неизбежное, когда Геннадий Николаевич, откашлявшись, объявит громко:
 -А теперь – «Стабат Матер». Сочинение Перголези.
 При первом же аккорде Крымов замирает, откинувшись на качалке, под ухом его начинает кататься маленький крепкий мускул, в нем вспыхивает, звучит и слышится все, что было когда-то: терпкий тревожный запах степных трав, моря и нагретой солнцем земли, разноцветные в желтой степи палатки, удивительно синее, с полоской белого песка море под обрывом, и девушка с черными спутанными волосами и яркими, в малиновых искорках глазами…
 Крымов не слышит вздохов и скрипов инструмента, вырвавшейся из-под пальцев слепого случайной фальшивой ноты, а только детский срывающийся голос, и в голосе этом – скорбь и сожаление его самого, Крымова, придумавшего, да так и оставшегося с единственной своей любовью.