Дионис книга 2 владыка вод. конец

Лариса Валентиновна Кириллина
Странный город. И люди тут странные. Живут на отшибе, а ведут себя так, будто к ним каждый день приезжают монархи. Ни особенного любопытства, ни услужливости, ни торжественной чинности. Уверяют, что для всех иноземцев обязательна встреча с таможней. Если только ты не проксен и не приглашен самолично царем Деметрием. Нужно просто назвать свое имя, сказать, для чего и откуда ты прибыл, что привез на продажу и имеешь ли право быть свободным от пошлин и податей.
Удивленный гость подчиняется, не без гордости объявляя чиновнику: "Я Савмак, царь и архонт Боспора и Феодосии. Со мною охрана и свита. Прибыл, чтобы увидеть царя Деметрия Филопатора по неотложному важному делу. Ничего сверхобычного, кроме подарков царю, не везу".
С поразительным равнодушием всё выслушивают, записывают и кивают: можешь идти. Где найти царя? Да скорее всего в Сотерии, хотя поручиться нельзя, он бывает и здесь. Как проехать? Выйди в город, дорогу покажет любой. Лучше, впрочем, взять провожатых из местных: и надежнее, и безопаснее. Вот как? Разве тут нападают на путников? А в ответ: "Люди – нет, но под вечер мимо Священного леса одинокому лучше не ездить. Там… эти". Кто? Волки, вепри, змеи, медведи?… "Нет. Грифоны. Разъярившись, бывают свирепы, а тронуть нельзя – они спутники и охранители Госпожи Нашей Девы"…
Он решил, что над ним потешаются и ушел, не оставив таможенникам даже маленького подношения.
И отправился в Афинеон. В этот город, о коем уже разлетелось много рассказов. Потому что лет двадцать назад тут была пустыня пустыней: дикий берег, угрюмый хребет и долина, отрытая в степь, по которой носились, истребляя заблудших двуногих, кентавры. А теперь – сады, виноградники, небольшие ухоженные поля, опрятные глинобитные домики… Есть и каменные, с черепичными кровлями и затейливыми водостоками …
Город – истину говорили – красив, хоть причудлив. Он стоит на пологом и плоском холме, обнесенном, ради порядка, не особо высокой и не очень мощной стеной. По сравнению с пантикапейской твердыней это даже и не стена, а скорее так себе, ограждение из буроватых камней. Башни тоже не угрожают, нависая над головой, а как будто с любопытством глядят на долину и море: кто там едет, что везет, чем порадует? Город явно построили, чтоб торговать и возделывать землю, а не воевать.
Хорошо тут. Спокойно и радостно. Всё, что видишь, приятно для взора. Изваяния, гермы, мозаики. Почему-то в Пантикапее никому не приходит на ум украшать глухие наружные стены домов картинами из ракушек и камушков. Денег это почти что не стоит, зато смотрится очень нарядно. Похоже, что жители состязаются между собой, у кого получилось пригляднее. Сразу видно, счастливые люди, эти афинеонцы. Ни злобных лиц, ни голодных глаз, ни сердитых ругательств.
О дали бы боги – и в Пантикапее стало бы так! Коли это по силам здешним варварам – почему не сумеет вдохновить на такое свой народ царь Савмак? И к нему будут ездить удивленные чужестранцы.
А пока что его совершенно не замечают. Толпа обтекает, не толкаясь и не прикасаясь. Никто не глядит на него и никто ему не улыбается. Даже дети, всегда любопытные, не бегут за ним, ничего не клянчат, не дразнятся.
Доверяясь чутью, он находит без всяких расспросов дорогу на агору и к стоящему в середине города храму.
Но туда его не пускают.
Он-то думал, никто тут понятия не имеет, кто он, что наделал и зачем пожаловал. Знают! Весть уже облетела весь город. Оттого и глядят сквозь него, оттого и руки не протягивают, оттого и не называют никак. С ним общаются, как с прокаженным. Убить не убьют и прогнать не прогонят, но притронуться – брезгуют.
Он – убийца царя Парисада.
Кровь – на нем.
И нельзя ему – в храм.



Что же делать? Вернуться на пристань и уплыть восвояси?…
 – Эй, Савмак! Привет тебе!
Скиф оборачивается. Дюжий парень лет тридцати, что окликнул его, совершенно ему не знаком. Но приятно услышать хотя бы одно дружелюбное слово.
 – И тебе привет, – отвечает Савмак, не обидясь на отсутствие титула "царь". – Только я тебя, извини, не припомню.
 – Да и где тебе меня знать, – улыбается тот. – Ты ведь рос во дворце, я – в каморке близ Тиритаки.
 – Ты из этих… из беглецов? – догадывается Савмак.
 – Ага. Но не раб. Впрочем, ныне это не важно. А тебе тут – что надобно?
 – Я хотел бы увидеть царя. Но, похоже, не суждено.
 – Почему?
 – Кровь на мне, – мрачнеет Савмак. – Это я убил Парисада.
 – Знаю! Я нарочно тебя разыскал, чтоб сказать: и правильно сделал! Все наши так радовались! Я и сам бы убил, Гефестом клянусь, подвернись мне эта вонючка!
 – Тебе бы, может, простилось. Ибо ты Парисаду – никто. А меня он все-таки вырастил.
 – Э, Геракл в свое время по пьянке истребил своих же детей, а Орест – так и хуже, родительницу! Ничего, боги милостивы и обоих простили. Иди-ка ты в храм, закажи обряд очищения…
 – Я там был. Меня не пустили. Про обряд же сказали – он долгий, дней шесть: я обязан дождаться благоприятных знамений, попоститься, найти поручителя, принести покаянную жертву…
 – Эти жрицы дурят тебе голову! – в сердцах ругается парень, прибавляя тотчас: – Да минует меня гнев Владычицы за такие слова… Но ведь ясно как день: тебя попросту выставили, чтоб с тобой не возиться! Погоди, мы их перехитрим. Тебе кто тут нужен? Деметрий? Так ступай прямиком к нему, в Сотерию, в святилище Зевса Спасителя. Ибо царь – он и есть главный жрец. Человек он честный и вежливый, он не будет водить тебя за нос, сразу скажет, хочет иметь с тобой дело или же нет.
 – Благодарствуй, земляк. Не забуду совета.
 – Рад помочь тебе, царь.
 – Далеко ли идти? Или ехать?
 – Не очень, но скоро стемнеет, а дорога идет мимо леса. Он священный, там древние твари, которых нельзя убивать, а для них всякий путник – желанная жертва…
Про лес говорил и таможенник – человек, совершенно не склонный шутить. Значит, чудища – есть. И тем более страшные, что тут скорее простится убийство царя, чем убийство крылатого гада…
 – Слушай, царь! – предлагает решительно собеседник Савмака. – Тебе негде заночевать? Сделай милость, будь моим гостем! Или ты такими гнушаешься?
 – Что ты, брат. Но ведь – скверна на мне…
 – Чепуха. Если что, прогуляюсь с тобою к Деметрию. Храму – лишний доход. Ты согласен?
 – Согласен. Но я не один. Эти шестеро – только часть моей свиты.
 – Всех зову! Разместим по соседям.
 – Погоди. Мне неловко идти к человеку, которого я не знаю даже по имени.
 – Мое имя – Калат. А прозвание – Акинак.
 – Ничего себе!
 – Да уж. Я человек горячий: каждый день играю с огнем.
 – Ты гончар?
 – Оружейник. У меня мастерская. Наконечники стрел и копий, кинжалы, мечи, топоры, акинаки…
 – То-то ты столь боек с царями!
 – Э, подумаешь! Кого ты здесь удивишь царским званием? Страна с голубиный носок, а царей – хоть соседям взаймы раздавай: старый, да молодой, да еще две царицы, да двое младенцев… И впридачу к ним – этот тавр, без которого наш Деметрий не ступит ни шагу…
 – Какой еще тавр?
 – Верховный стратег Гипсикрат. Десница Деметрия! А быть может, и голова…
Калат озирается и, озорно подмигнув, замолкает. Извиняется сам за себя: "Вздор мелю. Просто тавр – настоящий мужик. А Деметрий – он… ты увидишь: скорее на бога похож. И живет как среди облаков. Понимаешь?"…
Савмак озадачен. Ведь ему говорили, что царь Деметрий, сын Фоанта, на редкость мягок и сердоболен. А оказывается, есть еще какой-то стратег, стерегущий подступы к трону. На стратегах Савмак и обжегся. Ох уж этот подлец Диофант!
Ну, да ладно. Тавр – не эллин. Пусть он рубит с плеча, но не станет лгать и мудрить. И одно уже это – не плохо.




Здешний гостеприимец Савмака обитает не в городе, а за пределами афинеонской стены, возле мелкой речушки, впадающей в море. Так оно и везде, чтобы, если в квартале ремесленников вдруг начнется пожар, погорели бы только несколько ближних домов. Но в Афинеоне, похоже, никто еще не горел.
 – Много вас тут осело, с Боспора?
 – Человек пятьдесят. Остальные – кто где. Раз в год мы встречаемся, учиняем молебен и пир, собираем подарки царю, приютившему нас… Не распалось землячество!
Не распалось. Савмак убедился своими глазами. У дома Калата его ожидала толпа бывших беглых рабов и поденщиков, окруженных детьми и женами. Они пели победные песни на скифском и эллинском, величая Савмака царем и героем. Ибо он отомстил их врагу, отомстил Парисаду, к которому не было в душах этих людей ни малейшего сострадания – только ненависть, только неистребимая память о цепях, плетях, унижениях, голоде… Эти – вырвались, им повезло, они вольные граждане Афинеона, но у многих остались на Боспоре родители, дети, друзья, разлученные с ними, умершие, убиенные, проданные…
 – Аполлоном клянусь, Таргитаем клянусь, нашим скифским богом Папаем и эллинским Зевсом клянусь – всякий, кто протянул мне сегодня руку и разделил со мной трапезу – да станет мне другом и братом!
 – Мы все тебя любим, Савмак!
 – Обещаю любому, кто захочет вернуться, приют и почет!
 – Да хранят тебя боги, Савмак!
 – Я клянусь, что спасу от владычества чужаков нашу родину!
 – Зевс тебе помоги, царь Савмак!




Только Зевс и способен помочь. Царь богов, бог царей, воцарившийся на Олимпе убиением Крона, отца своего. Ибо Крон пожирал своих отпрысков, низвергая их прямо живьем в ненасытное черное чрево. Он считал, будто жрет – свою смерть. А сожрал – сам себя. Свою сущность и будущность. Оттого совершенное Дием – не месть и не грех, но великое, мироспасительное, очистительное тайнодействие.
Вот такие слова надоумили боги придумать Савмака перед встречей в святилище Зевса с царем и верховножрецом Деметрием, сыном Фоанта. Но сказать их совсем не понадобилось: никаких препон в Сотерии ему не чинили. Даже странно. Правда, в самый храм, где священный огонь, его все-таки не допустили, ибо он чужеземец и варвар. Однако во дворике перед храмом очищение совершил младший жрец, и обряд оказался несложен: как обычно, зарезали на алтаре порося, окропили жертвенной кровью убийцу, пропели молитву, омыли водой, дали вытереться… А когда он стал удивляться – дескать, слишком уж просто – пожали плечами и объяснили: покойный царь Парисад с тобой не был в родстве, а вдобавок сложил с себя царскую власть, когда ты оборвал его жизнь. Совершившееся непохвально, но бывает гораздо страшней.
А Деметрий?… Деметрия он видел мельком. Тот пришел на вечерний молебен и отправился переменить свое царское платье на жреческое. Перемолвиться с ним ни до того, ни после не вышло: царя всегда окружало кольцо приближенных и толпа домогающихся его слова людей, сам же он иноземного гостя вроде и не заметил. И единственное, в чем Савмак убедился воочию – в правоте Калатовых слов о том, что Деметрий действительно выглядит существом слегка сверхъестественным. Отрешенно-спокойный, величественный без надменности, он пленял и нездешней своей красотой, и сочувственными речами, и плавными жестами.
Этот царственный жрец продержал его в Сотерии три дня и заставил проделать весь муторный путь рядового просителя. Пришлось записаться в приемной в нижнем дворце, изложить на табличке, кто он есть и что ему нужно. Письмо поплыло вверх – в канцелярию, оттуда – царским секретарям, от них – на доклад к их начальнику, наконец – к составителю списков допущенных и приглашенных на прием к государю, и в конце концов – к охраннику, выдающему пропуска…
Уж воспитаннику ли Парисада – не знать, какова при дворе волокита!
Такой прием совершенно не подобал царю и архонту Боспора и Феодосии. Но обращались с ним всюду вежливо и даже предупредительно. Вероятно, при учтивом Деметрии это сделалось здесь общепринятым правилом. И Савмак, хоть был в душе уязвлен, покорился. Что решают – три дня? И к чему горячиться, если он сюда ехал не угрожать, а просить? Зато он увидит поближе, что за люди тут, что за страна.
Страна ему нравилась. И причуды ее языка и обычаев – полуэллинских, полудикарских – не казались смешными, но поражали и увлекали его ум, не скованный чванством или брезгливостью. Он ходил повсюду, где можно было ходить чужестранцам, и осматривал всё, что ему дозволялось осматривать. Сотерия была много более варварской, чем распахнутый Афинеон, но и более древней: говорят, в храме Зевса сохранились многостолетние свитки Гомера, изготовленные чуть ли не при Писистрате Афинском, а в ограде святилища находились стелы с постановлениями первых здешних царей…
Удивительный край. Огражденный от враждебного взора, свирепых ветров, грабежей и нашествий – цепью гор, густыми лесами и скалистым берегом моря. Расцветший втайне от жадных глаз чужеземных завеователей – и живущий сам по себе и лишь ради себя. Не кичащийся великолепием и бесстыдством богатств, а пленяющий благоуханием – поначалу едва уловимым, еле слышимым, но вселяющим в душу дурманный покой и какое-то беспричинное, легковейное, детское счастье.
Один раз Савмак уже испытал нечто сходное. В раннем отрочестве. Когда он сильнее всего мечтал поскорее сделаться настоящим мужчиной – охотником, воином, всадником. Парисад тогда еще не был жалкой развалиной и порой выезжал поразмяться и подышать степным ветерком. Сам царь из-за слабости глаз и неловкости тела не охотился и боялся быстро ездить верхом. Он обычно выбирал хорошее место, ему разбивали шатер, где он мог, нагулявшись, поесть и поспать – а носились за дичью другие. В тот раз он взял и Савмака. Скифенок был ловок, жаден до впечатлений и весь трепетал от азарта. Он умел обращаться с оружием – и, казалось, дай ему волю, он загонит, перестреляет и притащит к шатру Парисада всю дичь, которая бегает, плавает и летает близ нимфейских озер и холмов. Но вышло иначе. Он уже не помнит, за кем погнался: зайцем или дрофой. Всё равно добыча его перехитрила, и собаки вернулись к хозяину, стыдливо виляя хвостами и словно бы напоказ вывесив пенно-алые языки. Да и конь притомился. Это Евпатор потом позволял себе загонять и терять лошадей. А Савмак их жалел. Да и знал: погубишь породистого скакуна – Парисад тебя будет долго и нудно пилить прежде, чем разрешит взять с конюшни другого. Евпатору можно было дерзить Парисаду в ответ на брюзжание, а Савмак свое место помнил всегда.
…Он сошел с коня и пустил его попастись. Сам, сложив охотничье снаряжение, сел на землю и огляделся. Внезапно взор упал на цветок. На блеклую розоватую звездочку на серебристом стебле. "Пахнет он или нет?" – почему-то стало ему интересно. Наклонился. Не пахнет. Или запах есть, только слабый?… Он лег на живот и начал придирчиво внюхиваться, выключая из обоняния лишнее: едкий дух лошадиного пота, собачины, собственных грязных рук и немытых подмышек… И тогда на него – накатило. Он почувствовал запах цветка. Вдруг повеяло предзакатным розовым небом в степи, лиловатым дымом костра, молоком кобылиц, усталым и ласковым воркованием женщин, постелью из шкур под войлочным пологом, горячей лепешкой из серой муки и медовой подливкой… Пахло – домом, родными и родиной. Это – ни описать, ни забыть.
…Вдалеке протрубили сбор. Он очнулся. Надо было ехать назад. Это Евпатор потом мог взять да исчезнуть, никого не спросив, а Савмак не хотел заставлять себя разыскивать. Но никак не решался сразу покинуть то место. или сорвать эту бледную звездочку. И только сам себя обругав слюнтяем – решился.
… Парисад отдыхал под сенью шатра, кисло глядя сквозь синюю ткань на весеннее солнце. Интересно, какого цвета солнце являлось ему? Тоже синее? Или серое? Или тусклолиловое, как лицо самого Парисада?… Савмак поднырнул под полог и, учтиво спросив позволения, сел у ног царя и, превозмогая смущение, показал цветок и спросил: "Государь, он как называется?" Парисад близоруко прищурился, вспомнил школьную мудрость и процедил равнодушно: "Бессмертник". – "Бесс…мертник?" – переспросил по складам Савмак. – "Ну да", – зевнул Парисад. – "Потому что не вянет. Но зато – и не пахнет".
…Это Евпатор спорил с царем по всякому поводу и без повода. А Савмак никогда Парисаду не возражал. К чему? Спасибо еще, что царь не стал над ним потешаться. Ты, мол, не девочка, чтобы цветы собирать, подстрелил бы лучше хоть утку.. Нет, кто-то из придворных окликнул царя – и он тотчас забыл про Савмака и не знающую увядания звездочку.
Пора и Савмаку забыть царя Парисада. пора! Сам Зевс ему не отказал в прощении и очищении. Зевс, низвергнувший Крона, родного отца своего. Совершенное – справедливо и правильно.
Так!…



…"О предатель!" – не помня себя, закричал Парисад, глядя на несущегося к кораблю впереди него Диофанта. Этот возглас и выдал его. Парисада узнали. Он не успел убежать. И зачем-то устремился к храму Зевса напрямик, через площадь. Не умея бегать и сильно хромая, упал. Улюлюкнув, десятки преследовавших припустились за ним. Догнали. Никто не подал руки, чтоб помочь ему встать. Напротив, пинали ногами, плевали, швыряли комьями глины, гнильем и отбросами. К смерти он был готов, но – к такому глумлению?!… Боги, почему он не догадался попросить у лекаря яду, почему, лежа в теплой ванне, заснул прежде, чем вызрела мысль – отворить себе вены?…
Конский топот и голоса. Окружили. Копыта и копья. Кентавры?… Что за дикость, откуда в Пантикапее кентавры! Это – скифы. Савмакова свита. Значит – он сам.
Последний камень глухо стукается о плечо. Тишина. Лишь дыхание множества ненавидящих пастей. Парисад никогда не отважится повернуться, разъять ладони и взглянуть предводителю этих самых – в глаза…


…Савмак никому – и даже себе самому – не мог потом объяснить, почему он сделал то, что сделал, именно так, как сделал. Возвратившись в Пантикапей и собрав вокруг себя недовольный народ, он кипел возмущением за попрание собственных прав, но хотел не убийства царя, а – суда над ним, прямо на агоре, перед всеми согражданами, чтоб изменник хоть в самый последний миг осознал, кем и чем он посмел торговать!
А случилось – вот это. Чара и наваждение. Холодея от священного страха, он припомнил багровую от огня и крови ужасную ночь – ночь безжалостной мести кентавров Скилу, сыну Скилура. Его – Савмака – отцу.
Точно так же лежал на земле человек, закрывая затылок руками. Точно так же кольцом стояли с подъятыми копьями в разъяренном молчании чудища. Точно так же они рассупились, пропуская – вождя. И точно так же вождь объехал поверженного, отчеканил – "Предатель!" – и, размахнувшись, всадил в его плоть – острие.
И столпившиеся, торжествуя над жертвой – взревели.
И предали плоть растерзанию.



…Останки не похоронены. Рыбы съели. Что теперь вспоминать, где искать расчлененные кости утопленника? Совершенное всеми оправдано. Так?…
Погляди, какая страна. Здесь не хочется даже думать о смерти, крови, войне. Весна едва началась, а отроги уже покрыты нежными первоцветами. Блаженство и тишина, будто ты угодил в запредельный Элизиум. Позабудь свои беды, заберись на пригретый солнышком склон – и лежи, и поглаживай нежную и колючую, как макушка подростка, траву, и слушай звон колокольцев на шеях овечек и пение птиц. Всё, что ты мог увидать в Сотерии, ты уже видел. И даже знакомства завел. Народ здесь не столь радушный, как в Афинеоне, но, если вместе выпить вина – за твой счет – языки превосходно развяжутся. И чего только не порасскажут!
Странно, но про Фоанта и его молодую жену говорят здесь гораздо реже, скупее и неохотнее, чем на том же Боспоре. Все соседи злорадно перемывают косточки старику – а тут принимают как должное или просто молчат. Из стыда? Из почтения? Из любви или страха?… Как ни расспрашивай, отвечают сухо и кратко. Да, скифянка. Да, Деметрий спас от кентавров. Да, ходят слухи, что царских кровей. Боги знают, которого племени, мы в них не разбираемся. Только дикая очень была, лишь Фоант и мог с нею сладить. Он всегда умел разговаривать с варварами. Да, рыжая, вроде тебя или даже погуще. Нет, не красавица. Впрочем, кто ее знает, она всего пару раз появлялась на людях. Фоанту виднее, для него – хороша. Да, у них уже сын. Года два. Ну и что? Все мы люди, и старый царь человек, он ведь в юности слыл очень пылким… Никого он не похищал. Просто сердце не пересилишь. Он исполнил свой долг: уничтожил усобицы, заложил и выстроил город, вырастил нам такого прекрасного государя, как Деметрий. И ушел на покой. Почему не пожить по-людски? Вот теперь бы еще и Деметрию сына – и совсем бы стало чудесно. Только он, царь Деметрий, какой-то блажной. Ему мало царских забот – взял себе верховное жречество, Зевсу служит… Царица Алфея уж скорее от Зевса сына дождется, чем от него.
Вот так. Насчет молодого царя Деметрия – проезжаются, хотя больше сочувственно, нежели зло. Потому что любят его и желают ему только блага. А по поводу той скандальной истории с бегством в море, погоней, поимкой, отречением от престола и браком Фоанта с чужою невестой – ни ухмылки, ни хохотка, ни скабрезности. Словно это обычное дело. И случается тут каждый день.
Может, здешние люди разыгрывают Савмака? Издеваются, скрытничают, тянут время…
Нужно пойти и узнать, соизволит ли вообще говорить с ним приверженный Зевсу Деметрий. Может, он сейчас в храме? Усесться у двери, дождаться, вцепиться и не отпускать, пока царь не проронит хоть слово!
Деметрия в святилище не было. Зато Савмака нагнал человек из числа приближенных царя и сказал такое, что пронизало скифа обидой и… трепетом. Нет, к сожалению, царь по сугубо веским причинам не может принять его у себя во дворце. Но, коли гость непременно хочет с ним побеседовать, это можно устроить. Царь назначил ему место встречи, куда почтенного гостя проводят поближе к вечеру. Пусть приготовится. Ни охрану, ни свиту, кроме трех-четырех человек, брать не нужно: там будет негде ее разместить. Ночевать же придется в горной крепости, ибо… “Знаю, дорога идет через лес, там“… Конечно, конечно. Царь ручается честью, что гостю не угрожает никакая опасность и что встретят его с уважением. Далеко ли придется идти? Лучше ехать, лошади будут к сроку поданы. И одеться нужно теплее – вечера холодны, а там – ветер. Подарки? Какие подарки?… Ах, для царя… Царь велел передать: если гостю угодно, пусть пожертвует их храму Зевса…
Возмутительное наплевательство. Всякий прочий правитель на месте Савмака счел бы это за оскорбление. Отказать в дворцовом приеме, не принять дары, приглашать для беседы в какую-то глушь, да еще на ночь глядя, одного, без должной охраны, заставлять ночевать боги ведают, где” …
Надо было сказать: "Мы не воры и не разбойники, чтоб встречаться тайно от подданных".
Но Савмак ничего не сказал. Сердцу стало тревожно и… радостно. Повезло! Ему дали понять, что увидит он там не только Деметрия, но и Фоанта. Которого собственные сограждане давно уже не видали. И который – кто тут не знает! – живет в небольшой отдаленной усадьбе. На вершине хребта. Словно бог – в облаках и звездной росе. Где всё небо дрожит – от нездешнего ветра.




Его проводили туда, когда солнце медленно село, и в дымчатом, как халцедон, холодеющем воздухе, замелькали летучие тени. Проводили тайком, как преступника – дикими полузаросшими тропами, петлявшими мимо скал и кустов. Время выбрали, вероятно, нарочно близкое к сумеркам – чтобы он не запомнил дорогу.
Наконец-то Савмак понял странное поведение здешних правителей и диковинное по учтивому равнодушию обращение с ним. Несомненно, когда он причалил в Афинеоне, они знали, кто он, но понятия не имели, что делать: как его принимать, принимать ли вообще, если не принимать – как заставить уехать, не ввергнув в обиду… И они предпочли навести на воду туман. Дабы пристальней присмотреться к нему и решить, как с ним быть. Признавать его во всеуслышание царем Боспора – боялись. Это значило бы – открыто принять его сторону в запрестольной распре с Евпатором. До страны тавроэллинов сей мерзавец еще не добрался, но здесь его знают. Фоант с ним встречался, и, похоже, потом Парисад потом ему что-то об этом писал. Несомненно наслышаны тут о событиях в Херсонесе и Скифии. И совсем не желают иметь Митрадата своим неприятелем. Потому – осторожны сверх меры в речах и деяниях. Ведь Савмак вовсе не собирался предаваться тут богомольству: от скверны убийства его давно очистил в Пантикапее жрец Аполлона Целителя. Но Деметрий – или Фоант – настояли на церемонии в храме Зевса. Зачем? Чтоб иметь оправдание на возможный упрек в сношениях с цареубийцей: он, де, сам попросил совершить милосердный обряд, это долг благочестия, а не политика. Никаких торжественных встреч, никаких дворцовых приемов, никаких обменов дарами и прилюдных рукопожатий. И никто – ни один человек, от таможенника до Деметрия – не зовет его здесь "царь и архонт Боспора и Феодосии". Только "достопочтеннейший гость".
И все-таки: он взбудоражил их. С ним считаются. Он интересен самому Фоанту. Старик хочет поговорить с ним и зовет к себе на свидание.
Что же, он им скажет, что думает! А осмысливать сказанное – не Савмаку, а им.




Они сразу узнали друг друга. И воззрились: он на Фоанта, а Фоант на него. Со времени их единственной встречи в Феодосии минуло несколько лет. Савмак тогда себя вел скромно и сдержанно, оставаясь в тени Парисада. Лишь несколько фраз произнес на пиру, когда речь зашла о кентаврах. И Фоант едва удостоил его снисходительных пояснений. Потому что его вниманием завладел понтийский нахал. Даже когда Фоант говорил с Парисадом, он краешком глаза следил, не готовит ли этот злыдень новую каверзу. Раза два его ставил на место. А теперь с любопытством воззрился на рыжеватого скифа, захватившего власть на Боспоре. И, похоже, что-то в нем углядел…
 – Царь Савмак приветствует царя Фоанта и царя Деметрия Филопатора, – произносит он давно приготовленное и обдуманное обращение.
 – Благодарствуй, почтенный сосед, – отвечает Фоант чуть насмешливо. – Будь любезен, не называй меня только царем. Я всего лишь отец настоящего государя – Деметрия. А поприветствовать можешь заодно и стратега-советника Гипсикрата. Он – помощник в наших делах и всецело достоин доверия.
Присмотревшись, Савмак замечает в полумраке – смуглого и одетого в темное тавра, неподвижно сидящего чуть поодаль и сзади. Не найдя, что сказать, Савмак ему кратко кивает – и в ответ получает такой же, чуть напряженный, но четкий кивок.
 – Мы решили принять тебя здесь, – продолжает Фоант, – потому что чин дворцовых приемов обязует присутствовать свиту с той и с другой стороны. А сие поневоле вредит откровенности. Говорить же там, во дворце, с глазу на глаз царь может только с кем-то из близких друзей. Я же, находясь не у власти, волен звать в свои стены, кого захочу. И беседовать, с кем пожелаю. Даже – с цареубийцей…
 – Я царь! – возражает резко Савмак. – И приехал не для того, чтобы вы тут судили меня. Боги не отказали мне в очищении! Я убил не царя, я убил Парисада, который сам отверг свой венец и предал свой древний народ чужеземцу. Разве он кого-то спросил, кроме горстки презренных изменников, пожелают ли боспоряне стать рабами заморского деспота? Это – сговор, погибельный для государства. Повсеместно, во все времена, таковое деяние почиталось изменой и каралось смертью. Парисад сам себе подписал приговор!
 – Но зачем ты – исполнил? – перебивает Фоант.
 – Такова была воля народа.
 – Народ и толпа – это разные и весьма несходные вещи. Парисад был растерзан толпою, которой ты позволил – палачествовать. Без суда. И без сострадания.
 – Я спасал мое царство от подлинного палача! – в гневе сжав кулаки, отвечает Савмак. – Ибо тот, кому собирался отдать нас всех Парисад – это не человек, а чудовище, нежить, чума! И кому как не мне, много лет проведшему рядом, знать, что такое – царь Митрадат Евпатор!… Ему лучше бы называться – Митрадатом Аспидом, Митрадатом Ехидной, Митрадатом Исчадием Тартара! Ибо он гнусный отпрыск проклятого рода, в коем мать умерщвляет отца, что излил в нее ядовитое семя, а зародыш, чтоб выйти на свет, прогрызает зубами утробу родительницы… Я, убивший в праведном гневе своего воспитателя – истый агнец в сравнении с тем, кто уже успел уничтожить и брата, и мать! Я вернул себе царство, которое было давно мне обещано и предназначено – он же вторгся с войсками к соседям, которые его вовсе не звали – к арменийцам и колхам. Но ему показалось сего недостаточно: он решил завладеть и Тавридой. Безрассудные херсонеситы пригласили на помощь разбойника и теперь его кличут "героем" – я скажу вам, кто он такой! Тать с душой холоднее клинка, чужехват, вероломнейший из вероломных, алчный хищник, срамник, позлащенная грязь – вот что есть восхваляемый в Херсонесе, но всеми кругом ненавидимый царь Митрадат! Не на мне, а на нем – кровь и гибель царя Парисада! Ибо он, а не я, соблазнил своими посулами человека слабого, робкого и усталого духом. Он измучил его домогательствами, он толкнул его на отречение, он купил его слово не только обещанным золотом – а притворной и лживой любовью!.. Я не знаю злодея коварнее, чем возраставший рядом со мною Евпатор. Таких еще, мнится мне, не рождала земля, да и вряд ли может родить, ибо он – исчадие Мрака…
 – Сделай милость, – вставляет негромко Фоант. – Говори про себя. И про дело, с которым пожаловал.
 – Я хочу, чтобы вы знали правду, – сбавив тон, продолжает Савмак. – Митрадат смертельно опасен. И не мне одному, но – всем нам. Всей Тавриде, которую он, точно змей, понемногу затягивает в свою смрадную глотку – без пощады, живьем. Он уже проглотил Херсонес и Скифское царство. Царства более нет, Херсонес лишился свободы. Дальше – мы: он разинул пасть на Боспор. После этого – ваш черед! Митрадат не из тех, кто щадит свои жертвы. Он не чтит ни законов, ни клятв. Договоры же соблюдает, пока ему выгодно. Я – совсем не таков. Да, я сам убил Парисада, но ничьим смертям я не радуюсь. И всегда держу свое слово. Я ручаюсь, что боспоряне – не враги вам, скорее собратья. Потому – предлагаю союз. Митрадату нельзя позволять завладеть всей Тавридой. Я вступаю в борьбу. Мне годится любая подмога: деньги, люди, оружие, мудрый совет. За меня – мой народ, за меня – справедливость, за меня – сами боги. Я имею право, я – царь! Волей неба и волей народа!
 – Это – всё?…
 – Я сказал.
…Он сказал – и увидел краем очей, как сверкнули глаза молчаливого тавра-стратега. И подумал с радостью: "Кажется, этот понял меня".
И – услышал спокойный голос Фоанта:
 – Хорошо. Говорить ты, я вижу, умеешь. Парисадовы деньги на твое обучение не потрачены зря. Но позволь мне, как старшему, кое-что возразить и не гневайся, коли будет не очень приятно. Разве царь Парисад хоть однажды назвал тебя принародно – наследником?… Ты молчишь. Значит – нет. Не имея детей, он был волен, согласно закону, завещать свою власть любому, кого он сочтет подходящим. Предпочтя тебе Митрадата, он всего лишь обманул твои ожидания – но ни перед богами, ни перед народом преступления не совершал. Сколь мне ведомо, человек он был рассудительный и мгновенным страстям неподвластный. Когда он мне прошлым летом писал… не дивись, про это не знают, но теперь скрывать нету надобности… он еще колебался. Не желая мешаться в чужие дела, я ответил весьма осторожно, намеком, что выбрать нужно – достойного. Стало быть, он обдумал решение загодя и успел хорошо осознать, чьим заботам вверяет Боспор. Ты честишь царя Митрадата – но нетрудно представить, что твой совоспитанник, окажись он сейчас среди нас, точно так же бранил бы тебя. Словесами не менее пламенными. Кто рассудит, который из двух притязателей прав, обвиняя другого в захвате чужого престола и прочих постыдных деяниях? Парисад – ваша общая жертва… И мне его искренно жаль. Потому я осмелюсь его оправдать и снять с его тени вину за предательство. Да, царь Митрадат для Тавриды – чужак, но и ты, насколько мне ведомо, не исконный пантикапеец. Человек он, возможно, со скверным характером, только вряд ли настолько ужасный, чтоб нельзя было с ним разговаривать – я же видел своими глазами и знаю… Закон на его стороне: Парисад принародно вручил ему власть.
 – Не ему, Диофанту!
 – Не важно. С того часа, как это случилось, он – царь. Остальные, как бы ни называли себя, самозванцы.
Савмак порывается встать, но Фоант его останавливает с неожиданной властностью:
 – Погоди. Я не всё сказал. И я предупреждал, что отнюдь не намерен тебе потакать. Впрочем, как и царю Митрадату. Его выбрал не я – Парисад. Я пытаюсь понять, почему, и, мне думается, понимаю. В том, что происходило в последние годы в Тавриде кровавого – не его, Митрадата, вина. Херсонес воззвал к Митрадату, когда город едва не погиб от твоих соплеменников – скифов. И они же ускорили гибель царя Парисада. Только ты не подумай, Савмак, будто я говорю так из ненависти – сам я с ними близко не сталкивался, хоть женат на скифянке, ты знаешь… Однако я много лет наблюдаю за всем, что творится окрест – и не вижу иного виновника бед, кроме скифов, которые, зарясь на чужие богатства и блага, тянут руки к цветущим долинам и невоинственным городам, возведенным отнюдь не для них – и не ими. Если б не нападения скифов, Херсонес не имел бы нужды ни в каких покровителях. Если б не наглость Скилура, а затем и Палака – то Боспор бы не впал в разорение из-за тягостной дани. Кто же ныне посмеет винить царя Парисада в том, что он уступил оскудевшее царство – победителю скифов?.. Нам доселе везло: страна у нас небольшая и небогатая, но самими богами укрытая от недоброго вражьего глаза. Скифы, думаю, просто еще не успели добраться сюда. А не то ведь и нам бы пришлось искать заступников в дальних краях. Может, царь Митрадат и не лучший в миру сын и брат, только нам он не делал вреда. Я не мог бы даже пожаловаться, что он был со мной преднамеренно непочтителен. Совершенным безумием было бы – воевать с ним ради тебя. Мы в дела боспорян никогда не мешались, а вот ваши цари постоянно мечтали, как бы нас подчинить. От Боспора нам ничего, кроме мира, не надо. И кому быть боспорским царем – пусть рассудит судьба.
"И судьба свое слово, похоже, уже изрекла", – подумал Фоант, но вслух того не добавил.
 – Это – всё? – в тон Фоанту промолвил Савмак.
 – Это – всё, что думаю я. Ожидая тебя, мы решили, что первым выскажусь я, ибо я самый старший из вас. И знаю, о ком и о чем говорю. Но напомню: я здесь не царь, и указывать ничего не берусь. Всё зависит от воли царя. Может статься, он мыслит иначе.
 – Отчего же тогда царь Деметрий молчит? – не без злости и яда полюбопытствовал у молодого красавца Савмак, напирая на слово "царь".
Деметрий мягко кашлянул, улыбнулся чуть виновато и спокойно изрек:
– Я слушал внимательно. И во всем согласен с отцом.
– Потому что привык подчиняться ему? – резко бросил Савмак.
– Нет, – беззлобно ответил Деметрий. – Хоть не видел бы в том ничего непохвального. Впрочем, дело не в том. Мне знакомы все обстоятельства, мы их много раз обсуждали. Я добавил бы лишь одно. Обвинять в нехороших делах только скифов – не совсем справедливо. Ведь война озлобляет обоих врагов, заставляя их попирать даже собственные представления о возможном и допустимом. Но сие – лишний довод в пользу того, чтобы нам не способствовать кровопролитию и воздерживаться от вмешательства в распри. Потому, не имея весомых причин для вражды ни с тобою, Савмак, ни с царем Митрадатом, мы не станем никому из вас помогать.
Да. Теперь окончательно – всё. Говорить больше не о чем.
Это – слово царя.
А старик был все-таки прав, предложив провести эту встречу без лишних свидетелей. Слушать горькие речи Фоанта и бесстрастный отказ Деметрия при чужих и своих – это было бы невыносимо. Пришлось бы, спасая честь, оскорбиться. Свои бы – вступились, охранники здешних царей обнажили мечи… И тебя бы убили. На радость понтийцу.
Ничего. Я с ним справлюсь один. Пусть не радуется.
Заставив себя на прощание поклониться, Савмак поворачивается, чтоб уйти. Из тьмы за порогом в мгновение ока вырастают охранники с факелами.
У него спирает дыхание. И он медлит в дверях.
Боги! Как же тянет Савмака задать Фоанту последний, единственный – но совсем невозможный – вопрос. Который совсем не касается государственных дел и борьбы за престол на Боспоре. Впрочем… почему – не касается? Если б Савмака приняли здесь как царя, заключили союз, нарекли своим другом, посадили за стол, разделили с ним хлеб и вино… Вот тогда заикнуться о своем потаенном желании было бы, хоть и трудно, но – с многократными извинениями и оговорками – все-таки можно. А теперь – ни за что.
И все-таки он застывает, занеся уже ногу над самым порогом.
Совершить непотребство. Непристойность в духе Евпатора. Наплевать на обычаи. Бросить вызов чести и вежеству.
Попросить – или даже потребовать – чтоб Фоант к нему вывел жену. Да, ту самую Эрмораду. Скифянку. Чтоб Савмак расспросил ее кое о чем. И уверился либо разубедился – в их возможном близком родстве. Ведь супруга Фоанта, по слухам, рыжая, как и он сам. Ее имя – не скифское и не эллинское. Оно ничего не значит ни в том, ни в другом языке. А Деметрий то ли спас ее, то ли просто забрал – от кентавров.
Неужели – сестра?!…
Если так, то Фоант и Деметрий возьмут свое слово назад. И дадут ему всё, что он просит. Отказать чужому нетрудно, но если он – не чужой?…
Нет. Нельзя. Парисад действительно хорошо воспитал Савмака. Скиф знает законы приличия. У знатных людей, а тем паче царей, совершенно не принято показывать кому бы то ни было жен. Парисад вообще держал царицу как пленницу; ни Савмак, ни Евпатор не могли зайти в гинекей, а несчастная – выйти оттуда. Ее вынесли лишь после смерти. И Фоант, вероятно, потому поселился в таком отдалении, что боится измены и сглазу, охраняя свою краснокудрую нимфу ото всех покусителей – как дракон, как Аргус, как Кербер. Попросить его после столь недружелюбной беседы вызвать к гостю жену – нанести ему страшное, только кровью смываемое, оскорбление. За отца не преминет вступиться даже миролюбивый Деметрий, а уж мрачный стратег несомненно сразу вытащит меч. Или нужно тотчас сказать, предваряя бесстыдную просьбу: я ей – брат. А если – не брат?… Вдруг – ошибся в своих подозрениях?… Мало ли рыжих у скифов. Каждый третий. Ну, пятый. Сам Палак слегка рыжеват. И мало ли в Скифии ныне Скилуровых внучек: одних сыновей было – за пятьдесят, дочерей же старик не подсчитывал… Да и мало ли на кого могли напасть, а дитя похитить – кентавры!…
Нет, чудес не бывает. Он видел своими глазами, как всё кругом полыхало.
Скорее всего – не она.
Подавляя сомнения и запрещая себе разрыдаться, он все-таки переступает порог. И уходит, не оборачиваясь.
Но, уже удаляясь, слышит из дома грубоватый, с акцентом и варварским придыханием голос того, кто весь вечер угрюмо молчал.
"Как ты хочешь, отец, только я с тобой не согласен!"…
Произнес стратег Гипсикрат.



135. Упустив Диофанта, Савмак, объявивший себя боспорским царем, начал вооружаться, укреплять свою власть и искать в сопредельных краях тех, кто мог бы его поддержать в неизбежной войне с Митрадатом. Он сзывал к себе скифов, меотов и прочих варваров из боспорских степей, он давал свободу невольникам, он просил о подмоге соседей. Приезжал он и в наши края. Однако Деметрий, поборов в себе отвращение к цареубийце, пригласил его после нескольких дней выжидания не во дворец, а в усадьбу к отцу, где устами обоих царей скифу было в просимом отказано.
136. Раздосадованный, но не сломленный духом, Савмак возвратился в Пантикапей, и никто из наших властителей больше с ним никогда не встречался. Про тайную встречу царей я узнал спустя много десятилетий от бабушки, которой среди собеседников не было, но которая слышала всё говоримое, находясь в ближней комнате, отделявшейся тонкой перегородкой и пологом. О том, что она Савмаку родная сестра, ни сам он, ни Эрморада, ни Фоант, ни Деметрий, конечно, не ведали. Это стало известно потом, слишком поздно.
137. Диофант же тем временем собирался в третий военный поход. Он не смел попросить у царя Митрадата ни денег, ни помощи, понимая, что царь будет гневаться на него за утрату Боспора и скорее накажет его, чем пошлет ему войско и золото. Потому Диофант истребовал то и другое в Херсонесе, напомнив, что город был дважды обязан ему свободой. Отказать своему избавителю город не мог. И едва наступила весна, Диофант с усиленным войском и взятым у херсонеситов флотом пошел на Савмака войной.




…Ах, за что ей такая кара? Царица – несчастней последней поденщицы! Воспеваемая в сладких песнях красавица – отверженней кривоногой, уродливой, сроду немытой горянки. Замужняя – а все дни и все ночи одна. Устала!… Устала сидеть взаперти, молча злиться, подслушивать за дверями шаги, тщетно ждать: вот сейчас он войдет, прогонит ее придворных подруг и прислужниц и скажет… "Люблю тебя"?… Нет, такого Деметрий не может сказать. "Алфея, прости меня, я виноват"?… Такое уже вероятнее, но скорее иначе: "Царица, довольно нам возбуждать недостойные нашего звания толки. Волей неба мы муж и жена, а живем как чужие"…
Чужие. О да. Где тот ласковый мальчик, с которым она распевала детские песенки, бегала взапуски по дворцу, кокетливо ссорилась и мирилась, целовалась утром и на ночь, разъедала – одно на двоих – неспелое яблоко и вздымала босыми ножками брызги в пруду?… Где тот милый, сердечный Деметрий? Теперь, даже если он с нею, он холоден, как неживой, и в глазах его, как он ни тщится, невозможно не видеть упрека – упрека Алфее, царице, жене… В чем она виновата? Что осталась здесь, во дворце? Или что не уступила его этой дикой скифянке? В том, что надеялась пробудить в нем – любовь? Не любовь – так хотя бы влечение, ведь Алфея доселе слывет прекраснейшей женщиной царства, и когда она появляется перед народом по праздникам, на нее взирают как на сошедшее в дольний мир божество. Ее сравнивают то с Еленой, то с Ледой; никто даже не заикнется о том, что она по рождению недостойна венца; все считают, что только такой супруги достоин Деметрий, а Деметрия – только она…
А Деметрий лишь первые месяцы спал с нею вместе. Теперь появляется изредка. Днем. И обычно не ради жены, а ради дочки, тоже Алфеи. У малышки темные глазки – в отца, но прочее, кажется, материно: золотая головка и нежная белая кожа. Только девочка слишком худа и бледна: мало ест, чуть простынет – хворает. С ней Деметрий охотно играет, ласкает ее, прижимает к себе, лепечет с ней по-младенчески, носит полдня на руках… А у матери спросит лишь, как она себя чувствует и не надобно ли ей чего-нибудь. Будь Алфея не так горда и не спрашивай он это при скоплении жадных до сплетен ушей и глаз, она бы на пол упала и со слезами взмолилась бы: "Лишь тебя одного, тебя мне надо, Деметрий, супруг мой!"… В мечтаниях на одинокой постели она много раз говорила ему такие слова. И верила даже, что завтра решится сказать. Но он исчезал на два, на три дня – а то и надольше. И она узнавала от слуг и придворных, что царь уехал – в Афинеон; в пограничную крепость, близ которой стратег Гипсикрат устроил учения воинов; в горы к таврам; в святилище Девы; в усадьбу к отцу… Если он не в разъездах, то в нижнем дворце – принимал просителей и до самой ночи судействовал… Появлялся после разъездов и бдений – а на Алфею как будто столбняк нападал. Яд сочился из уст, в зрачках зеленела злая ревность, сердце полнилось ожесточением. И она говорила с любимым мужем сквозь зубы, а когда он пытался приблизиться к ней, отстранялась – "Прости, я больна"… Он покорно отводил от нее дрожащие руки – и удалялся не глядя. А когда она, внова опомнившись, посылала за ним – он любезно ответствовал, что никак не может прийти, ибо занят скопившимися делами…
Как будто Алфея не знает, что истинные дела государства потихоньку вершит Гипсикрат! Строит крепости, обучает солдат, устрашает вождей и следит за порядком. Человек он грубый, но рьяный. А Деметрий, разделавшись с кипой обычных бумаг и приняв неотложных просителей, тешит душу неведомо чем. Если он не творит обряды в святилище Зевса, то скрывается от забот у отца с его рыжей дикаркой. С ними ест, и пьет, и беседует, а порой и ночует. Ночует в постели, приготовленной для него – его бывшей невестой, теперешней мачехой!… О, с каким бы блаженством царица Алфея отхлестала бы эту бесстыжую дрянь по щекам, оттаскала бы за косы, порвала бы ей платье и выставила на позор! А мальчишку, ее и Фоантова выродка, утопила бы в нечистотах или вышвырнула бы в свинарник!… Но об этом можно только тайно мечтать, пока жив Фоант, имеющий безмерную власть над Деметрием. Боги, да почему же этого старика никакая напасть не берет? Ведь там и пронзительный ветер, и густые туманы, и снег, и град, и гроза – все удары неба приемлют вершины – а ему нипочем… Объявил себя "вроде покойника" – а сам всё живет и живет. Да еще и младенцев заводит! Счастье позднее, что ли, питает и греет его? И Деметрий ездит туда, где крылья ласточкам на лету леденит – чтоб согреться душой?…
А то – будто мраморный. Глядя издали, можно по неведению восхититься: как блаженна та женщина, у которой столь прекрасный лицом и манерами муж. А вблизи... Знать бы: там, у Фоанта – он тоже такой? Холодный, неловкий, уклончивый? Или он превращается возле отца в былого Деметрия, щедрого на улыбки и ласки? Может, Фоант в самом деле колдун и нарочно зачаровал его, чтобы он не достался Алфее? А там, у себя – расколдовывает, возвращая смех и тепло?… Или в этом повинна дикарка? Уж она-то заведомо – ведьма. Приглядись – и увидишь, как в зрачках у нее пляшут огненные скакуны. И Арета о том говорила: "Берегись ее, девочка. В этой женщине – гибель мужей". Кто же, как не она, поступила с Деметрием низко, подло и мерзко: обольстила, прикинулась страждущей, навязалась на шею – "Возьми меня!" – а потом предала? Что бы сделала без ее наущенья Алфея? Ничего, только слезы лила бы… Эрморада во всем виновата, только она. А Деметрий о ней словечка худого не скажет, и другим не позволит посплетничать. Говорит – она славная женщина, очень любит отца, а со мною добра как сестра, не как мачеха, и вообще у них там всё прекрасно… Да каким же травами опоила сия человекозверица обоих, что подчинила себе – и молодого, и старого? Красоты тут, видимо, мало, нужно что-то еще… О, Алфее бы в руки такое приворотное зелье, такое страшное знание!
Взывала она к Афродите Небесной – напрасно. Деметрий несколько дней не показывался, а пришел – они, как обычно, негромко, но больно поссорились. Обращалась с молитвами к Афродите Земной – то же зря. Как всегда, ничего не сказав, он уехал. В святилище Девы, а оттуда – в Афинеон.
Царица устала. Она слишком уважает свой сан и свою красоту, чтобы жаловаться даже самым знатным подругам. И тем паче не может позволить себе откровенничать со служанками: нестерпимое унижение – быть жалеемой теми, кто несравненно ниже тебя. А единственную наперсницу, заменившую мать – Арету – Деметрий по воле Фоанта не просто удалил из дворца, но и вовсе запретил Алфее с ней знаться. Можно разве что полуукрадкой письма передавать. Но много ли скажешь в строчках, вписанных наскоро в маленький складень? И кто поручится, что ничей посторонний глаз не заглянет в послание? За Алфеей следят, за Аретой – тоже следят. Фоант согласился, пусть для видимости и скрепя сердце, примириться с Алфеей. Но с Аретой – нет, никогда. Дескать, можно душою понять сумасбродную выходку двух влюбленных девиц, из которых одна никогда не жила с человеками – но нельзя простить попустительство и укрывательство этаких дел пожилой рассудительной женщине. Ею двигала не любовь, как у юных, а враждебность и мстительность – стало быть, пусть забудет дорогу в царский дворец. Брат Ареты, ни в чем не повинный старик Агесандр, тоже был отстранен от верховного жречества.
Нет вокруг царицы Алфеи надежных людей. Приближенные женщины ей завидуют и мечтают занять ее место. А друзей средь мужчин ей иметь невозможно. Отец?… Он всегда полагал, что она – не пара Деметрию, а когда узнал об их свадьбе, просто рассвирепел и с тех пор ни разу тут не был.
Остаются – лишь боги.
И, раз напрасной осталась мольба к олимпийским светлым богам, воззовем к праматери этой земли, ко Владычице Деве. Сотворительнице Всех Существ и Веществ. Госпоже Всех Смертей и Рождений. Богине, которой столь многим обязан Фоант – и которую ревностно чтит препорученный ей в раннем детстве Деметрий.



Задумано – сделано.
И царица Алфея взошла на Священную гору по петляющей среди темного леса тропе. За царицей вели кроткоглазую жертву – лань ручную, в царском саду из детеныша вскормленную. Деметрий принес ее как-то с охоты и подарил новобрачной жене. Потому Алфея вольна поступить с ней, как ей угодно. Быть закланной на алтаре даже лучше, чем сдохнуть в хлеву. Пусть богиня, порадовавшись приношению, возвратит Алфее – Деметрия.
Лань зарезали и скормили жадно ждавшим у алтаря священным грифонам. Всё свершилось гладко и чинно – значит, жертва была принята. Но Алфея решила пожертвовать Деве еще и опаловое ожерелье, и своими руками вытканный плащ. Ведь станок, игла да шкатулка с пестрыми нитками – вся забава Алфеи; любая затейливая красота подвластна перстам Гармонидовой дочери. "Я воистину вижу", – сказала ей Офра, Верховная жрица , – "что ты, государыня, как Афина – мудра, хороша собой и искусна". А царица, мгновенно зардевшись, ответила: "Но богиня бесспорно счастливей меня – ей, бессмертной, не нужно супруга". Офра пристально поглядела на венценосную богомолицу и позвала ее за собой в скальный храм. Позвала, чтоб царица могла самолично оставить дары и излить свои тайные горести Деве. Этой жуткой на вид идолице без рук и лица, изваяние коей, по поверию тавров, никем никогда не творилось, но само исторглось землей на том месте, где и стоит. Можно было понять, как Фоант с его матерью-жрицей и пристрастием к дикарям оказался приверженцем столь уродливого божества – но воспитанный в эллинских вкусах и изящный собою Деметрий?… Как-то странно, что Деметрию полюбилось бывать в этом храме.
Он бывает тут даже чаще, чем мнила Алфея. Всякий раз по дороге в Афинеон или, если еще не темно, возвращаясь из дома отца, он старается заглянуть в это капище. Хоть на час. Побеседовать с Офрой, помолиться в храме, принести какой-нибудь дар. "Но ведь он… разве можно – жрец Зевса!" – "Тем оно и похвальнее", – молвила Офра. – "Зевс – он то же, что Солнце-Отец, и служить столь великим богам не зазорно для каждого, а особенно для царя".
Будь Верховная помоложе и попригляднее, Алфея бы взревновала Деметрия к ней. Но Офра уже не юна – ей, пожалуй, лет тридцать пять – и нисколько не хороша. Как многие полукровки, мускулиста, скуласта, ротаста. Низкий голос, пронзительный взгляд. Она в чем-то сходна с идолом, коему тут поклоняются. Но тупой и бесчувственной Офру не назовешь: проницательна, обходительна, образованна и несомненно очень умна. Даже дивно, как это женщина без сердечного опыта сразу же разгадала причину мучений Алфеи. И сама напросилась поворожить ей – что делается не для каждого – на огне и воде.
Завершив обряд, Офра произнесла: "Госпожа, с супругом тебя разлучит – лишь железо и саван"… Железо и саван?!… Значит, кто-то умрет?… Или… или кого-то убьют?… Алфею? Деметрия?… "Боги не называют имен", – отказала в подробностях Офра. – "Но знай: предреченное только решается и пока еще – не неизбежно”. – “Как же перемудрить грозный рок?”… – "Осторожностью, государыня. Постарайся быть сдержанней в невозвратных словах. Ибо нет таких слов, на которых не ловят нас – боги". – “Может, мне помолиться… еще раз?” – “Молись. Я оставлю тебя. Да поможет тебе Госпожа Всех Смертей и Рождений”.
Растревоженная, но желавшая обрести хоть ничтожную каплю надежды, Алфея вновь припала к изножию статуи. А когда подняла глаза – ей почудилось, будто та… улыбается. У царицы заныла душа. В ее сердце вселилась не только жалость к себе, но и страх за Деметрия.
Он как будто намеренно хочет бросить вызов судьбе. Доказать всем и каждому, что ему, любимцу Владычицы, не грозит никакая беда из-за клятвопреступничества Фоанта. И, беспечный, так часто ездит без должной охраны, ездит мимо священного леса, ездит даже во тьме, ездит в обществе этого полудикого брата, у которого – боги ведают, что на уме… Почему он – всюду с Деметрием, так что эллины их прозвали уже "неразлучными Диоскурами"? Почему – только он, всегда и везде?… Люди в полном недоумении. От Деметрия отстранились былые друзья, Агесандр уже намекал на совсем непристойные слухи… “Мерзкий вздор!” – возмутилась Алфея. “Ты ручаешься?”, – усмехнулся отставленный жрец. “Да. Ручаюсь. Я знаю супруга”. Не могла же она напрямую сказать: они братья. Разгласить столь опасную тайну. Угрожавшую прежде всего – ей самой, ее маленькой дочери, всей стране… Тавр ведет себя странно. Забирает всё большую власть, оттесняя Деметрия в тень. Но притом ни единым намеком не выдает причин своего возвышения. Он вообще перестал домогаться признания, будто это ему безразлично. Ведь упрямый старик так и не объявил его сыном. Боится скандала? Чего уж бояться – после случившегося... Кого бы он удивил? Значит, даже Фоанту понятно, что Гипсикрату нельзя доверять. Слишком самоуверен и горд. Видно, верит, что всё само собою получится, если вдруг Деметрий умрет. Раз Фоант отрекся от власти, на престоле окажется старший брат царя, пусть и незаконнорожденный. Боги, лишь бы не это! А – что?…
Нужен сын. Дочь не может наследовать власть, если есть мужчины в роду. Нужен мальчик – покуда не поздно. Вдруг Деметрий с отцом или с Офрой обсуждают – грядущий развод? А иначе зачем он туда зачастил? Почему совсем не приходит в последнее время к жене? Чтобы не было больше детей?…
Нет, она не допустит такого. Царственность ей далась слишком дорого. Отступиться нельзя. Нужно думать, как побороть его предубежденность. Как внушить ему если уж не любовь, то приязнь. Стать желанной. О боги, услышьте царицу Алфею!
Она вернулась домой, приняла благовонную ванну и чуть-чуть успокоилась. Отпустила служанок и решила улечься пораньше.
И вот оно, долгожданное. За дверями – шаги, звук которых чуткое ухо Алфеи не спутает ни с шарканьем ног старой няни, ни с козьим прискоком юной горничной – да ни с чем, ибо это – Деметрий! "О зайди, заклинаю Владычицей!" – умоляет Алфея безмолвно, одним усилием воли. Он – покорствует, входит, и дверь за собой запирает как должно, на медный засов. "О приблизься!" – и он приближается, неуверенно застывая у приступочки к ложу. "О сядь!" – не смея встпугнуть его словом, внушает Алфея. Владичица милосердная – он садится! "О скажи мне что-нибудь!" – взывают пылающие от напряжения губы, не смея вымолвить: "О поцелуй"… Будто сила небесная вдохновляет его – и он наклоняется, и касается уст Алфеи, и говорит ей: "Царица моя, не довольно ли жить – как чужие? Волей Девы – мы муж и жена"…
Волей Девы? И только? А где – твоя воля, Деметрий?…Сердце вздрагивает, но Алфея прикусывает язык, что готов разразиться упреками – и притягивает к себе мужа, и сбрасывает покрывало, дабы им не мешало – ничто… Как он робок и скован, даже в первую ночь был смелее… Ибо думал, что обнимал не ее, а – эту самую, рыжую… Ревность душит, но нужно терпеть, а потом он и сам убедится, как сладостно быть любимым не полузверицей, а – царицей Алфеей…
И опять – всё срывается.
Как тогда, к ним едва ли не в спальню вторгается – тавр. Его резкий начальственный голос громко разносится по безлюдным покоям. Ни одна из служанок Алфеи не осмелится в этот миг подойти к дверям государыни, но не ведающий никаких приличий мужлан со всей мочи кричит: "Деметрий! Ты здесь? Можешь выйти, Деметрий?"…
Царь испуганно вздрагивает: "Прости, я должен пойти. Верно, что-то случилось. Иначе он не стал бы тревожить нас"…
Боги, это ведь уже было! Для чего – второй раз то же самое!…
Завернувшись наспех в гиматий и оставив хитон на полу, Деметрий бросает ее и сбегает. Пока она мечется, задыхаясь от унижения, гнева и злости, путаясь в складках, кудрях и застежках, ничего не видя от слез – братья, яростно споря о чем-то – уходят.
Она все-таки настигает их обоих внизу, уже одетых для выезда – в сапоги, штаны, хитоны выше колен, пояса с привешенными акинаками, воинские хламиды и островерхие шапки. Продолжая пререкаться – всё по-таврски и полушепотом, так что не разберешь – они ждут, пока им подадут лошадей. В отдалении – телохранители с факелами.
"Вы куда – в этот час?" – бросается к мужу Алфея. "К отцу", – отвечает хмуро Деметрий. "С ним что-то… произошло?" – неумело пытается она выдать тайную радость за обеспокоенность. "Слава Дию и Деве: с отцом – ничего", – отрезает разгадавший ее помышления царь. А его неотесанный братец добавляет не без ехидности: "С госпожой Эрморадой, по счастию, тоже".
Вот и всё. На Алфею больше не смотрят. Миг, другой – и во тьме лишь цепочка скачущих факелов, а в тиши – только стук копыт.
Она кутается в покрывало и выходит на угловую башню дворца. Коченея от боли и ветра, неотрывно следит, как Деметрий со спутниками поворачивает на тропу, что ведет в заоблачное обиталище колдуна и дикарки. На небе – луна, заливающая отроги гор леденящим огнем. Богиня великая, страшная.
 – О будь ты, поганая, проклята! – возглашает, рыдая, царица. – И бери себе, если хочешь, это сокровище! Я не буду больше ни ждать, ни желать, ни жалеть его! Забирай!…
Сверху видно, как факелам всадников отвечают огни на вершинах. Это сторожевые огни. Вероятно, действительно что-то случилось. Но царица не знает сигналов. И не хочет их знать. Для нее совершенно не важно – хоть война, хоть мор, хоть пожар.
Хоть железо, хоть саван…
Она плачет без слов, раздирая душу рыданиями.



138. Диофант был осведомлен, что у Савмака много приверженцев в Пантикапее и ближних к нему городах. Знал он также, сколь неприступна царская крепость, для осады которой пришлось бы потратить изрядное время и пожертвовать сотнями верных людей. Потому он решил не идти на такое почти безнадежное дело, а сперва нанести врагу поражение в уязвимейшем месте, обеспечив себе безопасность в тылу и стоянку для кораблей.
139. Он обрушился на Феодосию – город, близкий к Афинеону, и в последние годы правления наших царей, Фоанта с Деметрием, находившийся с нами в торговых сношениях. Порт с удобной, обширной и незамерзающей гаванью позволял горожанам жить безбедно, не сильно завися от пантикапейских царей, сохранивших за Феодосией долю прежней свободы. Не желая участвовать в разорительной для торговцев и землепашцев войне, совет и народ Феодосии не противились власти Савмака, но не стали и обороняться, когда Диофант занял подступы к городу и ввел корабли в его гавань. Покорившись судьбе, горожане открыли ворота и порт. Диофант же немедленно приказал созвать городской совет и народ на собрание, дабы общею волей признать Феодосию подчиненной царю Митрадату Евпатору.



Как страшно: проснуться в кромешной ночи и лежать, и думать о смерти. Прежде, если такое случалось, ты не знал, куда деться от навалившегося, словно гробовая плита, одиночества. Но теперь, когда пробуждаешься оттого, что ноздри твои щекочет благоуханная прядь из кос молодой, разметавшейся рядом жены, то любые печальные мысли гонишь прочь. Осторожно – о, не спугнуть бы ее сновидений! – отвести от лица эту жаркую, темнобагряную прядь – и забыться в счастливом покое.
Но какой там покой!… Стук копыт она слышит – первая. Стук такой далекий и тихий, что даже Кербер, бессонный страж их усадьбы, не успевает заворчать и залаять. А она – через стены – учуяла. Слухом сердца. Дикарка, привыкшая спать – и не спать.
"Господин мой, к нам кто-то едет"…



Опять – сыновья. И опять – по поводу нежеланного и опасного гостя.
Этот гость – стратег Диофант. Он сошел на берег в Афинеоне под вечер. Народу с ним было немного. Уместились на одном корабле. Что могло означать либо нарочитую дружественность, либо дерзкую самоуверенность. И скорее – второе, судя его поведению. Городская стража, таможня, охрана порта и прочие служащие поступили совершенно разумно и дельно: задержали пришельца учтивыми, но утомительными расспросами, а ворота Афинеона, не дожидаясь полного мрака, закрыли, извинившись и объяснив спокойно, что тут это принято. Диофанту же предложили ночлег в гостинице возле таможни – гостинице лишь недавно достроенной, чистой и по случайности совершенно пустой, так что было где разместить всех приехавших. Тот, однако, потребовал, чтоб его немедленно проводили к царю. Ему честно сказали, что в Афинеоне царя Деметрия нет. Где он? “Нам, господин, неизвестно. Царь у нас молодой, непоседливый, часто бывает в разъездах, так что лучше дождаться рассвета – всё равно сейчас никуда не добраться ни по морю, ибо другого порта здесь нет, ни по суше: дорога вглубь страны идет вдоль священного леса, в котором… всякое водится”. Диофант подумал – разбойники. “Нет, почтеннейший, хуже: грифоны”. Услыхав про грифонов, стратег разразился ругательствами – он решил, что над ним издеваются. И опять начал требовать – по-людски он, верно, просить разучился – чтоб царю в сей же час дали знать, что явился стратег Диофант, наместник царя Митрадата в боспорских делах – и желает немедленно с ним повстречаться.
Дали знать очень быстро. Действительно – в тот же час. Известили огнями. Испокон поколений на каждой высокой вершине стояло по крепости или по башне, где денно и нощно несли караул дозорные воины. Днем сигналили жестяными щитами, а ночью – мельканием подымаемых и опускаемых факелов. Эти таврские хитрости, позволявшие сразу же оповещать всю страну о прибытии чужаков, унаследовали и цари тавроэллинов. Только чуть усложнили набор и порядок подаваемых знаков. Диофант и помыслить не мог, что в стране, слывущей дремучей и варварской, по миганию огоньков на вершинах можно было прочитывать даже слова. Впрочем, он этих знаков не видел, находясь в таможенном портике и пререкаясь с непонятливыми, равнодушными и нескладно-медлительными афинеонцами. А покуда чиновники с безмятежной улыбкой толковали ему про священных чудовищ, непредвиденноость перемещений царя и весьма прихотливое исчисление здешнего времени, в Сотерию был послан условный сигнал: “Чужеземцы! К царю! Три десятка мечей!”… И, буквами: “Д-и-о-ф-а-н”… На последнем “т” полуграмотный воин сбился, но и так было ясно.
Первым весть от дворцовых дозорных получил стратег Гипсикрат. Сразу понял: "Три десятка – не войско. А малый отряд. Дичь сама прибежала к охотнику. Превеликая глупость – не взять! А раз так – просигналить в ответ: пусть он едет сюда. В Сотерию. Да, ночью. Да, мимо леса. Тем лучше. Там нетрудно устроить засаду. Убить. А останки бросить грифонам. Ведь его, мол, предупреждали"…
Замысел был столь дерзок и смел, что Гипсикрат лишь с трудом поборол в себе нежелание сообщить о случившемся своему государю и брату.
Без его одобрения действовать было нельзя.
А Деметрий, конечно, сказал: "Ты с ума сошел! Никогда! Он пока еще – гость, а не враг. Кровь падет на меня!"… Тавр вспылил: "Не время потворствовать нежеланным гостям! По обычаю предков, как встарь: всех пришельцев с оружием – в жертву Деве! Пускай нас боятся!"… Деметрий тоже разгневался: "Гипсикрат! Ты чрезмерно много себе позволяешь! Царь здесь – я! Своей властью я вознес тебя – но могу и сместить!"… Тот, угрюмо набычившись: "Хоть казни – твоя воля, но дай я сначала прикончу"… Деметрий: "Не дам. Он наместник царя Митрадата". Тавр: "Так может, нам сразу и сдаться?"… Деметрий, с досадой: “Перестань говорить несуразности. Я отправлюсь в Афинеон”. – “Я с тобой!”…
Они мчались мимо усадьбы.
И Деметрий вдруг остановился и примирительно молвил: “Хочешь, спросим отца?"…
Узнав, зачем среди ночи пожаловали сыновья, Фоант за сердце схватился от страха, что могло бы случиться, переспорь Гипсикрат царя или просто не извести его о своем отчаянном замысле. Хорошо, что Деметрий сумел настоять на своем. Уж Фоанту ли не понимать, каково искушение: заманить в западню Диофанта и расправиться с ним, обезглавив понтийское войско.
Эта гибель могла бы спасти Савмака. Дать ему собраться с силами, основательно вооружиться, укрепиться в Пантикапее, отыскать друзей и защитников… Э, пока еще Митрадат опомнится от такого удара и найдет Диофанту замену! Может, кстати, и не найти – Диофант очень незауряден. Он не просто наёмный рубака, а человек из старинной семьи, получивший сызмальства должное воспитание. По словам Гераклеодора, Диофант признавался ему, что подался в военные, начитавшись книг о деяниях Александра. Он способен не только отважно сражаться со скифами, но и говорить на равных с царями. Потому что иначе Митрадат не послал бы его принимать своим именем власть. Неспроста Гераклеодор называл Диофанта опасным.
Гипсикрата можно понять. Он не скрыл от Деметрия и от Фоанта, что Савмак ему очень понравился. И Деметрий, подумав, признался, что в глубине души он – за скифа, потому что – против Евпатора. Ведь никто, из видавших царя Митрадата воочию, ни единого лестного слова о нем не сказал: ни Фоант, считавший воспитанника Парисада испорченным, ни Гераклеодор, ужасавшийся, что херсонеситы связались с тираном, ни Савмак, много лет разделявший с ним кров. Сам Фоант, хоть и был беспощаден с Савмаком, ибо слишком сильно его потрясла Парисадова смерть, по прошествии времени понял, что скиф ему вовсе не отвратителен. И что, если Савмак победит, можно будет признать его право на царственность.
Но нельзя убивать Диофанта. Его нужно принять. И узнать, что он хочет от нас. Тут опасна – любая оплошность. Нужно всё рассчитать. Каждый жест, каждый взгляд и каждое слово.
Кто сейчас на это способен?
"Приглашайте – сюда".




Если бы тропа не взбиралась наверх, и довольно круто, Диофант подумал бы, что его провожают в Аид. Озаренные неживым сиянием острые голые скалы, колючие ветки, цепляющиеся за плащ, ледяное черное небо, синий мертвенный снег по оврагам, а спереди – страшная бездна. Зовущий, зловонный, зияющий зев.
Чему удивляться, если даже огромная черная псина, хрипло лающая на пришельца, зовется не как-нибудь: Кербер. Хорошо, не о трех головах, но размером вышла вполне. "А эринии тут – тоже есть?" – усмехается, силясь казаться спокойным, стратег. "Нет", – ему отвечают любезно. – "В Священном лесу есть грифоны, но сюда они не забредают. А вон там – обиталище Сфинкс, она часто стонет ночами"… Он и рад бы ругнуться – "Кончайте дурачиться!" – но в то же мгновение над горами вдруг раздается замогильно тоскующий плач, обрастающий жутким безжизненным эхо…
Не страна – заповедник чудовищ.
Отпирают ворота.
И… сердце на миг замирает в груди, ноги мякнут и пот на челе проступает, когда Диофанту навстречу выходит…
Покойный отец?… Что за чушь. Очнись и опомнись. Просто чем-то немного похож. Покойный Асклепиодор в последние годы тоже ходил, опираясь на посох, и любил носить серебристое и голубое. Померещилось. Немудрено: непривычное, странное место, полумрак, бессонная ночь и дурацкие местные россказни…
– Здравствуй. Я Диофант, сын Асклепиодора, стратег и наместник царя Митрадата Евпатора. И желал бы видеть царя, – произносит он нарочито заносчиво, чтобы скрыть за невежливым тоном смущение.
 – Царь сейчас не может принять тебя, – отвечает бесстрастно старик. – Говори, если хочешь, со мною. Я ему передам. Я – отец…
Сердце снова падает в бездну.
А старик продолжает, помедлив:
 – Мое имя Фоант. Не слыхал?
О, еще бы! Громкое имя! Всякий эллин знает со школы: царь Фоант, Ифигения, скифы, Орест и Пилад…
 – Да, – кивает ему Диофант. – Но надеюсь, что ты не похож на древнего предка, у которого было в обычае резать всех чужеземцев…
 – Не всех, – объясняет с усмешкой Фоант. – А лишь тех, что являлись с оружием и с враждебными целями. Полагаю, ты здесь не за тем?…
 – Сам суди, о почтеннейший. Я приехал без войска, оставив его в Феодосии. Мои спутники все, кроме нескольких, ожидают в Афинеоне. Я доверился вашим людям, которые повели меня ночью по горной тропе. Так ли действует – враг и разбойник?
 – Диофант, ты воистину смел. Но твое поведение – плод не удали, а хладнокровия. Ты явился один, ибо знал, что спасителя херсонеситов в этом царстве не тронут. И что царь наш Деметрий благороден и чужд вероломству. И что мы, в свой черед, превосходно осведомлены о твоих полномочиях.
– Стало быть, я здесь – гость?
– Безусловно.
– Отчего ты не пригласишь меня в дом?
– Будь любезен, войди. Но охрану оставь за порогом. Внутри мало места.
И вправду. Совсем не дворец. Если бы не колонны и росписи, дом бы выглядел попросту бедным.
Фоант опускается в кресло возле жаровни, указав Диофанту другое, напротив. Лишь теперь они могут друг в друга всмотреться. Оттого молчат изрядное время. Право, трудно сыскать двух столь разных людей. Но Фоанту с кем только не доводилось беседовать. Он не будет сейчас начинать разговор. Подождет, пока у Диофанта иссякнет терпение.
– Царь…
– Я больше не царь.
– Хорошо, как желаешь. Так вот: сами боги, видно, хотели, чтобы мы с тобой познакомились. Я слыхал о тебе много лестного. И причем от тех, кто не склонен бросаться словами. Кто скорей промолчит, чем солжет.
– Покойный царь Парисад?
–Нет. Твой друг Гераклеодор.
– Он… с тобой? – потеряв на миг равновесие духа, быстро спрашивает Фоант.
– Я позволил ему задержаться на несколько дней в Херсонесе. Чтобы не разлучать его сразу же после свадьбы с молодою женой.
 – Неужели! – Фоант удивлен. – Он женился!… И, верно, на радостях позабыл известить меня хоть коротким письмом. Он ведь знал, что ты собираешься ехать сюда? Или так получилось… внезапно?
"Нужно быть начеку", – рассуждает про себя Диофант. – "Старец очень хитер. Притворяется, что ведет разговор ни о чем, а на деле хочет разведать, почему, если я здесь как гость, Гераклеодор не посвящен в мои замыслы. Отказался он ехать сам – или я не включил его в свиту нарочно"…
 – Ты прав, – признаёт Диофант с откровенной улыбкой. – Уезжая из Херсонеса, я не собирался сюда. Мне взбрело это в голову позавчера, после взятия Феодосии. А не то бы я, разумеется, вытребовал у Гераклеодора письмо, чтоб доставить тебе удовольствие и снискать твое расположение. Но при мне есть другая вещица, которая может подействовать даже вернее. Гляди!
Золотой, с резным аметистом – царский перстень.
Кровь и огонь.
 – Я его получил от царя Митрадата в знак моих полномочий в Тавриде. Они велики. Государевым именем я тут властен защищать или брать города, воевать против варваров и врагов Митрадата, усмирять мятежи и восстания, принимать венцы…
 – О, тогда ты приехал напрасно, – с ядовитой иронией прерывает Фоант. – Защищать нас, по счастью, не нужно, брать тут нечего, ибо мы – видишь сам – небогаты. Не скажу, что мы вовсе не варвары, но не больше, чем сам Митрадат. Мятежей у нас нет, а случатся – управимся сами. Свой венец я давно уже отдал Деметрию… Так что с нас тебе нечего взять.
 – Почему же? А – дружба? – делает новый ход Диофант, будто не замечая насмешек.
 – Неужели она тебе так дорога и желанна, что ты мчишься сюда, прерывая удачный поход и бросая войска в Феодосии? И настаиваешь, чтобы мы тебя приняли безотлагательно, пусть даже ночью? Риск изряден, а честь непомерна для страны столь ничтожной и малой.
 – Может быть, вам милее иные друзья? – начинает сердиться стратег. – Мне известно, что вы принимали Савмака!
 – Как просителя, не как царя, – отвечает спокойно Фоант.
 – И чего он просил? Денег, войск?
 – Очищения в храме. В этом мы никому не отказываем.
 – Даже… отцеубийцам? И палачам своих государей?
 – Парисад ему не был отцом и не звал его сыном. И уже перестал быть царем, когда сделался жертвой восставших. Дело страшное, хоть бывает и хуже – когда сын, например, расправляется с матерью…
 – Ты о ком?
 – Об Оресте, конечно. А о ком ты подумал, стратег Диофант?
У Фоанта на всё – подходящий ответ! Либо он несравненный политик, либо вправду колдун, потому что заранее всё рассчитал, будто в зеркале видел течение встречи и знал, кто и что из них скажет…
 – Да, Фоант, – отирая проступивший от напряжения пот на лбу, говорит Диофант. – Мне не только Гераклеодор говорил про тебя. Еще раньше я был наслышан о твоей изворотливой мудрости от обоих царей: Парисада и Митрадата. Мне казалось диковинным, что обоим столь крепко запомнилась мимолетная встреча с тобой. Но теперь я узнал, почему.
 – Потому что та встреча пошла им на пользу. Я надеюсь, и эта пойдет.
 – Ты пытаешься мне угрожать?
 – Бог с тобой, Диофант! Я старик, не имею оружия, в моем доме нет даже охраны, ибо я теперь не у дел.
 – Для чего ты тогда меня звал?
 – Посмотреть на тебя, покоритель таврических царств. И спокойно поговорить по душам. Гости редко сюда заезжают, да и я принимаю не всякого.
 – Разговор, прости, бесполезен, если ты ничего не решаешь.
 – Да, решаю не я. Но мое слово кое-что значит.
…"Если даже не всё", – говорит себе Диофант и мгновенно сбавляет надменность:
 – Извини. Человек я военный и привык изъясняться без витиеватостей. Полагаю, ты вправе быть устами царя. Допускаю даже, что вы с ним давно обсуждали возможность такого свидания. Признаю, что оно отчасти и правильно, чтоб о самых важных делах говорил самый старший в семье. Так что мы тут отчасти оба – наместники. Стало быть, обращаюсь к тебе. Почему бы тебе, Фоант, по-отечески не помочь Митрадату, который искренне почитает тебя и, конечно же, возвратив себе власть на Боспоре, не преминет выказать вам благодарность? Я приехал искать вашей помощи – против преступника. Против бунтовщика. Разве царская честь не вменяет тебе – наказать самозванца? Отомстить убийце царя Парисада за его ужасный конец?… Парисад в последние дни в разговорах со мной называл тебя другом и намеревался, закончив с делами, приехать к тебе…
 – Парисада мне искренне жаль, – отвечает Фоант чуть помягче, но все-таки сохраняя учтивую отчужденность. – Только в смерти его мы никак не виновны, и не на нас богами возложено мщение. Я не вижу, чем мы могли бы тебе посодействовать, Диофант. Повторю: мы небогаты. Припасы у нас у самих на исходе: весна. Мы сто лет обходились без войн, и рать у нас – только затем, чтобы сдерживать диких тавров, совершающих иногда набеги на приграничные земли. Кораблей своих у нас нет. А разумный совет… Полагаю, стратег, что ты ехал совсем не за этим.
 – Я не поверю, что у вас не найдется хотя бы тысячи воинов! – возражает ему Диофант. – Я не стал бы их подвергать никаким особым опасностям. Но мне нужно оставить кого-то в тылу, отправляясь в Пантикапей! Я беру на себя все походные тяготы, оставляя вам – только славу!
 – Нет, стратег, – говорит Фоант совершенно серьезно и твердо. – Митрадат, безусловно, законный наследник царя Парисада, но к делам на Боспоре мы здесь не имеем касательства. И иметь не хотим. Ведь, ввязавшись в чужую борьбу, возвратить доверие трудно, Феодосия же – наш ближайший сосед, с коим только в последние годы и ценою немалых забот отношения сделались дружескими. Что до славы, стратег… Слава – вроде любви. Кто нарочно ищет ее – от того улетает. А кто ее вовсе не ждет – того осеняет и балует. И не знаешь, как с нею быть: подарить не подаришь, это – как чистый воздух дарить. И на равные доли не делится, и отнять у другого не можно… Пусть уж каждый обходится с ней, как умеет. Единственное, что ты можем твердо тебе посулить – неучастие в этой войне. У нас недостаточно средств, чтоб оказывать ощутимую помощь царю Митрадату. Но достаточно воли и разума, чтобы не помогать его недругам.
Чутье говорит Диофанту, что Фоант произнес не пустые слова. Он буравит старика своим пристальным взглядом. Тот легонько кивает ему и невесело усмехается в бороду.
 – Ты не царь и не можешь ручаться.
 – Я – ручаюсь, стратег. Сын мой благоразумен и недаром носит прозвание – "Возлюбивший отца".
 – Почему же он не захотел повидаться со мной?
 – Ты приехал слишком внезапно. И не стал дожидаться, когда он явится в Афинеон.
 – Я спешу. Каждый день для меня много значит. Феодосия не осмелилась сопротивляться – я управился там за три дня, но ведь это окраина царства. Чем ближе к Пантикапею, тем больше сторонников у самозванца. Я обязан был убедиться, что вы с ним не связаны. Этой встречи мне было довольно. Я верю, Фоант, что ты не нарушишь данного слова. А иначе я вынужден буду – прости – воевать против вас. Не питая к вам зла, но всего лишь исполняя свой долг.
 – Ты воистину верный служитель царя Митрадата, – опять с подковыркой улыбается невозмутимый Фоант. – Передай своему господину привет от меня, когда снова увидишься с ним.
Диофант не глупец, чтобы не понимать, сколько тут изощренного яду. "Господину", – так значит, он намекает, что покоритель Скифии – раб?… "Когда снова увидишься" – значит, неизвестно когда? Если боги вообще позволят Диофанту вернуться живым к Митрадату…
 – Благосклонность царя Митрадата к друзьям не имеет границ, – сохраняя достоинство, отвечает стратег.
 – Безграничен – Хаос, красота же всегда соразмерна, – возражает странной философической фразой Фоант.
Где-то рядом – в соседней комнате – раздается какой-то подозрительный шепот и шорох.
 – Кто там? – резко спрашивает Диофант.
 – Там… жена моя, – чуть смущенно объясняет старик. – И мой сын. Двухлетний ребенок.
Словно бы подтверждая эти слова, из темной утробы дома доносится детское хныканье и призывное: "Ма-а!"… Торопливая поступь босоногих легких шагов, женский голос, воркующий ласково и неразборчиво…
Диофант уже слышал об этой безумной любовной истории. И Фоант еще смеет кого-то учить, что – пристойно, а что – непристойно?…
– Говорят, ты женат на Скилуровой родственнице?
– Да. Но это к делам не относится, – отрезает Фоант.
 – Извини. Я не думал обидеть тебя. Ну, прощай.
Он встает и, подумав, протягивает собеседнику руку.
 – Прощай, – пожимает ее без особой охоты Фоант.


Гипсикрат и Деметрий всё слышали и даже кое-что видели через тайную щель. И, как только гость удаляется и за ним запирают ворота, входят в комнату и обступают отца.
Он устало опускается в кресло и спрашивает:
 – Как вам это понравилось?…
 – У Савмака опасный соперник, – вздыхает Деметрий. – А ты держался прекрасно, отец, я бы так не сумел.
 – Только зря ты ему обещал дружить с Митрадатом! – выпаливает Гипсикрат. – Не нужны нам друзья-негодяи! Мало чести и много вреда!
 – Дорогие, – тянет руки к обоим Фоант. – Лишь спокойная сдержанность защищит нас от бед. А слова миролюбия ничему не помехой. Мы же не собираемся воевать ни на чьей стороне – правда, дети мои?
 – Ох, отец, я забыл сказать тебе, – вспоминает Деметрий. – Кое-кто из бывших боспорян-беглецов уехал вместе с Савмаком.
 – Много? Кто такие?
 – Немного. Человек… тридцать пять. Большей частью афинеонцы, у которых там, на Боспоре, осталась родня. Савмак обещал им гражданство и равноправие. И сам побратался с неким Калатом, кузнецом-оружейником.
 – Я его знаю! – вставляет тавр. – Дельный мастер!
Что б тебе это раньше припомнить, Деметрий! Как быть?… Догонять Диофанта, объяснять ему – это, мол, не наша вина… Не поверит. Но этим заискиванием мы уроним себя. За что извиняться? В конце концов, три десятка людей ничего не решают в войне.
И Фоант говорит, сам себя успокаивая:
 – Что же. Все эти люди свободны и имели полное право уехать, куда и когда захотят, не спрашивая у царя. Это ведь не ратный отряд, собранный государством на казенные средства. Мы их – не посылали туда?
 – Я – нет! – отвечает Деметрий.
 – И я, – подтверждает стратег Гипсикрат.




140. Захватив Феодосию, Диофант вознамерился, не давая скифу опомниться, наступать на Нимфей, открывавший дорогу к самому Пантикапею. Однако, желая удостовериться, что имеет в тылу не врагов, а друзей, он явился на краткое время – всего день или два – к нам в Афинеон, и потребовал встречи с кем-нибудь из царей, и начал, подобно Савмаку, домогаться военной и денежной помощи. Принимал его по каким-то причинам не царь Деметрий, а Фоант, говоривший с ним с учтивой уклончивостью. Диофанту, как и Савмаку, вместо помощи было обещано лишь воздержание от участие в распре на чьей-либо стороне. С тем стратег Диофант и уехал.
141. Та война, уже третья в Тавриде, оказалась для Диофанта самой долгой и самой кровавой. Феодосия пала бескровно, но прочие города и селения, где Савмак имел многих приверженцев, защищались упорно и стойко. Скиф, уже не имевший не денег, ни времени, чтобы набрать себе нужное войско и нанять умелых стратегов, принимал в ополчение всякого, кто изъявлял ему верность. Умножая число сторонников, он отпустил на свободу всех царских рабов, снял долги с неимущих и выпустил узников. Пантикапейцы клялись защищать его, восхваляя его справедливость; за Савмака стояли и населявшие сельские местности скифы, для которых стратег Диофант, победитель Палака, был захватчик и враг. Беззаконность убийства царя Парисада не виделась им злодеянием – Парисад, как они полагали, понес наказание за предательство и за сговор с царем-чужаком, недостойным боспорского трона. Оттого война за Боспор, которую Диофант вознамерился завершить еще до наступления осени, продолжалась более года.





Встал и смотрит. Молча, как рыба. И кадык шевелится мерно, как жабры. И глаза какие-то рыбьи: тоскливые, мутноватые, водянисто-красные. И губастый, словно кефаль. И разит он него подпорченной рыбой.
Что тебе надобно здесь, Парисад? И кто тебя звал?
"Вот повадился!" – вздыхает Фоант.
Неотвязное наваждение. Самое лучшее – сделать вид, будто спишь. Отвернуться к стене, закрыть глаза и стараться ровно дышать. Видение вызывает у Фоанта не страх, а скорее брезгливую жалость. Ничего: загробный пришелец постоит, помнется, поймет, что явился некстати – и скоро исчезнет. Беззвучно развеется. Он вовсе не из нахалов, покойный царь Парисад. Другой бы начал вздыхать, рыдать и шептать что-то на ухо. А этот – молча возникнет, попялится на неподвижно лежащего – и уйдет восвояси. Оставив в опочивальне лишь запах моря и затхлости…
Фоант слегка приоткрывает глаза. Ушел?… Нет, стоит у порога и смотрит. Слегка виновато: прости, дескать, друг и сосед, что являюсь незванным, но ведь ты принимал здесь тех двух, что меня погубили. За что ж ты со мною – вот так?…
А как это – "так", Парисад? Фоант тебя, что ли, проткнул острием, раздробил твои члены, протащил с улюлюканьем через рыбный рынок к причалу и вышвырнул – может быть, не вполне умершего – в ледяное зимнее море?… Зачем ты теперь досаждаешь Фоанту, а не скифу, тебя убивавшему? Или – лучше того – Диофанту, что сумел довести тебя до отречения, но не смог или не захотел защитить от погибели и надругательства? Почему не тревожишь спокойный сон Митрадата, который был причиной всего?… При чем тут – Фоант? Он кто тебе – близкий родственник, задушевный твой друг или связанный клятвой союзник?… Совершенно никто! Вызывавший недобрые подозрения и кривотолки сосед, с которым ты виделся и говорил лишь однажды. И которому ты после этого лишь однажды писал. Как ни странно, почти доверительно. Но Фоант ведь ответил тебе. Без задержки и с полным почтением. Он позвал тебя в гости. А ты не приехал. Даже не объяснив, почему. Одолели дела или гордость взыграла – неважно. А может, успел расхотеть. Так чем ты сейчас недоволен, несчастный?…
Парисад порывается что-то сказать. Вздыхает – и судорожно глотает слова вместе с гадкою мокротою, от которой разбух его нос. И сморкается в край плаща. Не царского, пурпурного, а бледного, будто саван…
Да тише, ты, окаянный! Фоант – ученик волхва, он когда-то и сам умел вызывать усопшие души и беседовать в предками; он отнюдь не пуглив и не слишком податлив на вздохи покойников. Лишь Климена когда-то смогла его ввергнуть в смятение и заставила дать непосильный обет – но с тех пор ничего подобного не было…
Я сумею изгнать тебя прочь, если вздумаешь напугать – её, мою багрянокудрую Эос.
О боги. Где же она?… Фоант растерянно гладит пустое место на ложе. Любимая. Неугомонная. Дождалась, пока он, утомленный лаской, уснет, и – ушла. Среди дня много дел: хозяйство, слуги, ребенок… Ничего, она молодая, ни жара, ни усталость ее не берет. Заря ты моя горячая, летняя, Эос…
К чему эти страшные сны, пробуждения с колотящимся сердцем и слезами в очах, замогильные наваждения? Нету здесь никого! И не было! Вход завешен складчатой, но проницаемой для воздуха и для смутного света материей. Полумрак и воздушные токи колеблют ее, словно тени в воде. На стенном крючке – бледносерый гиматий Фоанта. Слегка шевелящийся от сквозняка. Он-то и показался спросони Парисадовым призраком. Оттого, вероятно, что Фоант часто думал о нем в последние месяцы. Почему, для чего? Жаль, конечно, царя Парисада, тяжко вспомнить – какая ужасная смерть, но терзаться душой из-за этого должен был бы теперь кто угодно, кроме Фоанта. Он к сему не причастен. У него предостаточно собственных невеселых забот. Впрочем, нет, иногда и веселых. Вернее, наполняющих сердце такою отрадой, какой он раньше – даже в юные годы – не ведал.



День как будто бы раскололся для них пополам. Ночь была очень душная, а с рассвета воздух сгустился под накалом жарких лучей. Ожидали грозу, но грозы так и не было. Устрашающе черные тучи ушли на восток. Зато начались – беспрестанные вспышки нервных обид и упреков, переросшие в ссору. Ее слезы, его удрученность. Взаимное и жесточайшее – "Ты не любишь меня!"… Боль и ужас: "Что мы творим!"… Утешения. Ласки. Мольбы. Перебивчивое: "О прости меня!" – "Нет, это ты прости"… Она пала пред ним на колени, целовала персты… "Уж лучше б – уста, моя Эос"… Невозможность о чем-либо думать, кроме слипшегося, словно сладкие от нектара губы, единого "мы". Неразлитность любовей – на "твою" и "мою". Золотые глаза, пряный пот и медвяные руки, нежный смех и блаженная одурь…
Позабыв обо всем, они рухнули вместе на ложе.
А потом он уснул. И проснулся – с тяжелым сердцем. Мучимый неотвязным видением.
Как после этого встать и сразу выйти на свет? Возвращаешься, словно из обители мертвых. Даже вещи – одежда, утварь, пол, стены – уже позабыли тебя и не слушаются. Как чужого. Осторожно, почти наощупь – выбраться из опочивальни. Отодвинуть полог. Выйти боком в пустую приемную комнату. За которой – сияет огнедышащий день.
Если выглянуть сразу, ослепительно-резкое солнце полоснет по глаза, будто лезвием. Погоди. Притерпись. Отдышись. И постой на пороге.
Во дворике – голоса и смех. Ребенок, мужчина и женщина. Эрморада с Каллием и… Гипсикрат? Что он делает здесь? Он вчера заезжал – повидаться. И сегодня – опять? Без Деметрия?…
Фоант замирает, созерцая этих троих. А они его не замечают. Такие счастливые.
Гипсикрат играет с братишкой. А Фоант – не верит глазам. Неужели уста, что казались высеченными из кремня, способны на этот млеющий лепет? Неужели стальные ручищи с бьющими наповал кулаками могут не сделать больно – нежным членам ребенка? Гипсикрат возносит Каллия к солнцу – и стремительно опускает, ловя почти у земли, но малыш не боится, а смеется и просит: "Ай, еще! Еще!"… Ему это внове. Фоант вообще старается реже ласкать малыша. Вовсе не потому, что, как мнит Эрморада, не любит Каллия. Любит! Но именно из-за любви не хочет слишком привязывать к себе это дитя, которое он заведомо не успеет увидеть ни юным, ни взрослым. Вещее сердце внушает Фоанту предчувствие, что нет у него ни десятка, ни даже нескольких лет. Пусть Каллий, лишившись отца, не изведает непосильных ребенку страданий. Разве мало Фоанту – Деметрия, который только любовью к отцу спасается и утешается? А когда Фоанта – не станет?… Лучше – для всех – чтобы Каллий вырос другим. Воспитывать его нужно без нежностей. Эрморада и так его балует, временами чрезмерно…
Каллий вдруг обрывает заливистый смех. Он заметив отца, застывшего в черном проеме двери. И кривится, готовый уже зареветь. Чего испугался? Не узнал родителя в этом старце, возникшем из тьмы?…
"Отец!" – говорит Гипсикрат смущенно, будто застан врасплох. И краснеет. Опускает братика наземь и стоит, не зная, куда девать теперь руки. Он бы обнял Фоанта, но… не решается. Каллий, скуксившись, направляется к матери. А она, не видя его – ибо смотрит только на мужа – встает со скамьи и подходит к Фоанту. Пожирает его тревожными, как огонь, глазами. И говорит чуть не шепотом, положив ему руки на плечи: "Господин мой, что ты… такой?"…
Говорит, хоть и чует, что лучше бы ей не спрашивать и не ведать.
 – Привет тебе, Гипсикрат, – кивает сыну Фоант, не ответив жене. – Ты сегодня зачем?
 – Посоветоваться.
 – Почему не с Деметрием?
 – Мы опять… немного поспорили.
Вот как! Слишком уж часто в последнее время стратег позволяет себе не соглашаться с царем. И даже отцу дерзает перечить. И ладно бы – по пустякам! Но ведь речь идет о вещах запредельно важных и страшных…
 – И о чем был ваш спор? – любопытствует настороженно Фоант.
 – О театре в Афинеоне.
Театр – последнее, что оставалось достроить в городе. В Сотерии театра не было, и весенние Дионисии проходили обычно либо прямо на агоре, либо где-то на склоне холма, где устраивались временные скамьи и орхестра… Новый афинеонский театр был из камня и возводился приглашенными архитекторами. Один из них недавно уехал, получив наследство на родине – и прислал на замену другого, который потребовал больше денег…
 – Я не смыслю в этих художествах, – говорит, не стыдясь, Гипсикрат. – Но мне кажется, что цена непомерна. А Деметрию хочется, чтобы к будущим Дионисиям на театре уже разыграли… как это… тарге… траго…
– Трагедию.
 – Да. Между нами, он мечтает позвать на праздник тебя, потому так спешит и настаивает.
 – И что же?
 – Ради этого он захотел самолично покрыть все расходы. Взяв часть денег из казны, часть из храма, а часть – из доходов с имений.
 – Его полное право.
 – Отец, но ведь это безумство! В такое-то время! Есть другие дела и другие важные надобности!
 – Да? Какие?
 – Нам гораздо нужнее иметь надлежащее войско. Теперешней ратью можно лишь детей напугать! Я тут был в крепостных гарнизонах. Позорище! Новобранцы – ничтожнее некуда, выучка скверная, вооружение дедовское, ни фаланги, ни всадников…
 – Погоди. А ты знаешь вообще, что такое фаланга?
 – Отец, ты напрасно считаешь меня диким неучем! В ваших траго… таргедиях я, быть может, не смыслю, но зато разбираюсь во всем, что положено знать стратегу!
 – Но ты никогда не видел фаланги.
 – Ты тоже! Мне Гераклеодор, когда был тут в последний раз, объяснил и нарисовал. Мы с ним долго беседовали. Раньше я полагал, он, как все ваши эллины, прирожденный торгаш и годится для дружбы лишь в мирное время. Оказалось, он храбрый парень и дельный военный. Я ему показал, что мы можем, он мне кое-что посоветовал. Ручаюсь, я смог бы построить и вышколить наших ребят, нужно только другие доспехи и длинные копья. Хорошо бы и конницу! Хоть немного! А из таврских охотников можно сделать стрелков и пельтастов…
– Постой, Гипсикрат. С кем ты думаешь воевать?
– Неужели ты позабыл, как надменно и дерзко с тобой говорил Диофант? Я едва удержался, чтоб не выскочить и не отрезать вот этим кинжалом его наглый язык!
 – Ну, допустим, не ты удержался, а Деметрий и Эрморада удержали тебя. Что до нашей беседы, то ведь и я говорил с Диофантом не очень любезно.
 – Нужно было вообще отослать его к праотцам! Не напрасно же Гераклеодор не поехал с ним и ни слова не написал. Как иначе он мог известить нас, что Диофант замышляет худое, а царь Евпатор – наш враг?
 – Царь Евпатор, как ты выражаешься, слишком мало знает о нас. Диофант же вел разговор о боспорских делах, каковые нас не касаются.
 – Не касались раньше, отец! А теперь мы лишь делаем вид, будто нам безразлична война, что бушует – вот там, за холмами! Ибо завтра она может запросто перекинуться к нам!
 – Сын мой, мы не должны давать к тому никакого предлога. Как ты этого не понимаешь?
 – Да, отец, я не понимаю! Почему это тавры, которых раньше боялись все чужеземцы, должны теперь кланяться Диофанту? Почему у себя в стране мы не вправе жить, как желается? Почему, наконец, наши воины лучше умеют строить храмы, чем брать города? Почему все деньги идут на прикрасы, словно мы бабы?! Я – мужчина и воин, отец! Не плясун! И не буду строить театра!..
 – Ты будешь делать то, что прикажет тебе твой царь!! – кричит, утратив власть над собою, Фоант. – Отхожие ямы будешь копать, если он прикажет!..
Эрморада, вся трепеща, обнимает его, положив ему руку на сердце. Фоант замолкает. И кончает тихо и горько:
 – Ты очень самонадеян, сын мой. И многого не понимаешь.
 – Ты тоже, отец, – столь же тихо и горько ответствует Гипсикрат.



Уехал. Угрюмо пообещав напоследок, что не будет мешать Деметрию. А как бы он, интересно, мог ему помешать? В последнее время Фоант не раз убеждался: Деметрий мягок и жалостлив только со слабыми и со страждущими. И уступчив лишь в мелочах. Но когда уверен в своей правоте – никуда его не свернешь. При всей своей кроткой вежливости он бывает упрямее тавра. Иначе Фоант давно бы сумел настоять на его разводе с Алфеей. Этот брак не приносит Деметрию ничего, кроме мук и стыда. Но… "Отец, не нам расторгать то, что связано волей Владычицы. Да и поздно: у нас уже дочь, я люблю ее и не хочу оставлять малышку без матери"… Вот и весь разговор. Почтительный, но непреклонный. Боги, но каково Деметрию – с такою женой и с таким неотесанным братом!
В стране пока не догадываются, кто такой Гипсикрат. Правду знает царица Алфея, но не смеет ее разглашать: то ли мести боится, то ли ей это просто невыгодно. Остальные лишь диву даются, отчего у Деметрия в столь большой чести и неслыханной милости – этот грубый мужлан. Кто-то думает – из благодарности за спасение жизни отца; кто-то припоминает их юношеские охотничьи странствия; извращенным душам мерещится даже совсем несуразное. Ибо тавр уж слишком по-свойски обращается с государем, а Деметрий стесняется его обрывать и осаживать. Ведь они-то знают, кто – старший…
У Фоанта вдруг всё нутро холодеет.
Может, вот почему – Парисад? Боги предупреждают о том, что рок царей иногда повторяется?… У царя Парисада было два подопечных. У Фоанта – два сына… Теперь уже – три, но Каллий не в счет, слишком мал…
Нет, нет, нет, Гипсикрат, хоть и груб, неспособен на черное дело. Пожелай он коварством и силой воссесть на престол, он бы сделал это давно. У него было столько возможностей устранить их обоих. Отца и Деметрия. Это, в сущности, очень легко. Деметрий доверчив, Фоант одинок. И все-таки тавр никогда не давал им повода заподозрить его в вероломстве. С глазу на глаз – вспылит и поспорит, но прилюдно – горло вспорет любому, кто обидит отца или брата. О нет, Гипсикратом порою движет упрямство, но не – зло…
А проклятие Девы, Фоант? То проклятие, по которому каждый раз в череде поколений повторяется – жертва первоцаря? Ты хотел избежать своей участи, сотворив совершенство в Деметрии? Ты не вспомнил о предначертании, когда понял, кто такой для тебя – этот тавр?…
Но проклятие, как его не толкуй, не исполнилось! Я пытался отдать себя в жертву – но меня вернули назад! Я спокойно расстался со властью – и живу, и счастлив, и здравствую…
Почему же, однако, к тебе повадился – мертвый царь Парисад? Это что-нибудь значит! Ты бросил свое волхвование, но уж должен кое-что понимать…
Понимаю.
Диофант говорил, что отрекшийся царь собирался приехать сюда. Это очень похоже на правду. Больше, собственно, ему некуда было в Тавриде податься. Оставаться после всего на Боспоре было стыдно и тяжко. В Херсонесе его бы, разумеется, приняли, только там он был ни единому человеку не надобен. Парисад должен был выбирать: доживать свои дни либо здесь, либо у Митрадата в Синопе. Там бы он купался в роскошествах, но не знал бы покоя. Ибо каждый, начиная с Евпатора, думал бы, глядя на развенчанного старика: да когда ж ты умрешь?… Здесь ему предложили бы скромный приют, но никто бы не стал попрекать его прошлым и мешать ему жить, как нравится. И, возможно, его потому и убили на пристани, что последним желанием Парисада было – бросить всё и уехать к тебе. Ибо ты его – звал. И теперь никогда не избавишься.
Нет, избавлюсь. Я ведаю, как. Без вреда – для него и себя.
Нужно будет, когда Деметрий приедет, попросить: пусть скорее поставит гробницу – кенотаф – убиенному и неприкаянному. Чтоб душа перестала скитаться и жаловаться, принося с собой тяжкие думы, тревоги, уныние, страхи и гнилостный запах небытия. Если бы Савмак удержался у власти, он бы, может быть, сам это сделал – или внял бы потом наущениям благочестивых людей. Человек он отнюдь не бесчестный и не бессердечный. Скиф, похоже, терзался своим преступлением, раз охотно пошел очищаться от крови в святилище Зевса, хоть нужды в этом, в общем-то, не было. Но Савмаку сейчас не до поминальных обрядов. И навряд ли он надолго удержит Боспор. Царство слишком богатое и обширное, чтобы царь Митрадат примирился с такою утратой. Диофант пока просит о помощи всех, кроме собственного государя, но, когда будет надобность, Митрадат ему все-таки вышлет и деньги, и корабли, и войска. А с падением скифа начнутся расправы. К той поре все забудут, что когда-то был на Боспоре несчастный царь Парисад. И никто – включая Евпатора – не изволит почтить его память пусть даже пустым кенотафом.
Вот зачем он являлся к Фоанту. Умолял без слов: "Приюти". И стоял у счастливого ложа влюбленных, вздыхая: "Упокой"…
Да, гробницу. С пустым саркофагом. Достойным царя. И с сочувственной эпитафией. Положить туда нечего: Парисадовы кости неведомо где, а плоть давно обглодали прибрежные рыбы и крабы. Правда, есть то письмо… Ну, хотя бы оно, сохранившее почерк и голос…
Пристанище нужно не телу – душе. От немыслимых мук умирает лишь плоть. А душа – горит, не сгорая.



Каллий, пытаясь поймать разомлевшую на солнышке ящерицу, промахнулся и шлепнулся оземь. Расплакался. Больше от огорчения, чем от боли: тут ни острых камней, ни колючек – сухая трава и песок.
На отчаянный рев малыша поспешил из дома Тавриск, отряхнувший Каллия и унесший под кров, приговаривая – "Вот сейчас наш мальчик покушает, быстро вырастет сильным и всех побьет, чтобы не обижали"…
Эрморада глядела – и будто не видела.
 – Отчего ты сегодня… такой? – вновь спросила она у Фоанта.
 – А он – отчего? – вздохнул он, кивнув на дорожку, по которой ушел Гипсикрат.
 – Не сердись на него, господин мой. Я вижу: он любит тебя. И Деметрия очень любит. И нашего маленького.
 – Да? И тебя, быть может?
 – Конечно. Он добрый. Лишь с виду – каменный.
Золотые твои глаза. Медвяные губы. Горячие руки. О Эос моя, заря вечерняя, летняя… Как тебя – не любить? Даже – каменному?
 – Эрморада. Ты знаешь, что он – мой сын?
 – Ну да, господин мой. А как же. Странные вещи ты спрашиваешь.
Нет пределов ее удивлению. Только вот…
 – Странные? Как сказать! Сознайся, Эос моя, кто открыл тебе эту тайну? И – когда?
 – Ты, господин мой. Когда – не припомню.
Сказала – и порозовела! И глаза опустила долу. О Эос, зачем?! Зачем ты сейчас солгала?! Я помню каждое слово, что было меж нами сказано! С того самого дня, когда Деметрий привел тебя во дворце и поставил передо мною – кентавриду, скифянку, дикарку. В штанах, сапогах и куртке, однако – в золотом ободке на багряных, спутанных ветром, кудрях. Я не мог ничего забыть, Эрморада. Ни слез твоих, орошавших мои дрожащие руки, ни судорожных поцелуев над пропастью, ни тогдашней клятвы твоей – быть покорной судьбе, не позорить меня и себя – и остаться с Деметрием. Я ведь знал, что кентавры не лгут никогда, и спокойно готовился к смерти. А ты обманула меня. Твой тогдашний обман был священным. Но сегодняшний?! Эос, зачем?!…
 – Эрморада, я помню каждое слово, что было меж нами сказано. Я стар, но покуда не выжил из разума. И того, что он сын мне – ручаюсь, я тебе не говорил никогда.
 – Ну, значит, Деметрий.
Сидит – ни жива ни мертва. И опять сказала неправду. Да лучше бы извернулась и молвила – мол, сама догадалась! По вашим речам… Не умеет гладко соврать, но научится, умненькая… То ли будет, Фоант!…
 – Да? А если спросить у Деметрия?
Сжалась. Загнана в угол. Молчит.
 – Ты лжешь. Ты сегодня дважды мне солгала, – произносит он гневно и резко. – А вот я скажу тебе правду. Тебе всё рассказал Гипсикрат. Потому ты ни разу не спрашивала у меня, отчего он меня называет отцом, а Деметрия – братом. И я даже догадываюсь, когда ты про это узнала.
Покраснела до слез. Ну, конечно. Это произошло, когда он стыдил за небрежность в делах Деметрия, а эта парочка юных варваров гуляла ночью по саду. И тавр, ошалев от внимания простодушной и вверчивой женщины, говорил, говорил, говорил… Да только ли говорил?! Или также – и плакал, стоял на коленях, целовал ей персты?!… Боги сильные, ведь когда они появились вдвоем, на ней был – его плащ!…
 – Ну и что тут плохого? – смеет она возражать, пожимая плечами. – Какая разница, господин мой, от кого я узнала? Ты ведь здесь не скрывал от меня ничего. И не требовал от него, чтобы он называл тебя как-то иначе. Я не ведаю, для чего ты вообще бережешь эту тайну. Разве это позор – иметь такого хорошего сына?
 – Он, по-твоему, лучше Деметрия?
 – Нет, не лучше. Но – и не хуже: другой.
 – И он тебе… нравится?
 – Очень.
 – Эрморада!!…
Он издает полурык-полустон. И ловит себя на ужасном движении: будто ищет кинжал. Раньше он постоянно носил его, но давно уже не надевает. Здесь не от кого защищаться. Неужели – так взревновал?…
 – Что с тобою, Фоант?
…Как редко ты называешь меня по имени. Только ночью, в мгновения нерассуждающей нежности. И как любяще смотришь сейчас. Но что творится со мной – тебе лучше не спрашивать, Эос моя, и не ведать.
 – Ничего, ненаглядная. Просто, видимо… старость. Наползает на душу мрак, нрав становится вздорным… Знаешь, что недостоин любови, а хочется, чтоб любили – только тебя.
 – Я люблю тебя, – говорит Эрморада. Говорит без улыбки, как клятву. – И по-прежнему рада бы умереть за тебя, умереть, когда ты пожелаешь…
Она всё поняла.
 – Эрморада, а Каллий?
 – У Каллия – братья. Твои и... мои сыновья.
 – Сыновья? Они оба старше тебя.
 – Ну и что? У обоих – нет матери.




Потом, когда завечерело, они гуляли по окрестным горам и стояли, обнявшись, над кручей, любуясь дремлющим Афинеоном.
 – Он отсюда похож на цветок, – говорит Эрморада. – Такой нежный и… беззащитный. Даже страшно: один, на равнине…
 – Цветы растут не для хищников, – успокаивает Фоант. – Хищники ищут другую добычу.
 – И все-таки страшно. Ведь эта война…
 – Не бойся. И поменьше слушай его, Гипсикрата. Как любому военному, ему хочется битв.
 – Но разве и у него не болит душа? Разве он не желает спасти нас?
 – Нас не трогают и не тронут, пока мы не лезем в чужие дела. Неразумно бряцать оружием, нарываясь на ссору, если нам ничто не грозит. Если мы тут затеем учения, это вызовет подозрения. Лучше строить театр.
 – Но когда начнут угрожать, будет поздно!
 – Я напрасно тебе разрешал, дорогая, слушать наши беседы …
 – Нет! Мне надобно знать! Ради Каллия! Ради тебя!
 – Твое знание ничего не изменит, моя ненаглядная. Посмотри-ка лучше туда. Вот он, Афинеон. Я едва ли не с детства мечтал сотворить этот город. И я его создал. А Деметрий, быть может, закончит, добавив свое. Всё, от первого до последнего камня – здесь гармония и красота. Ты теперь понимаешь, что значат эти слова. Ради них я всегда избегал воевать, потому что война – это гибель, уродство и смрад. Я отрекся от власти, но снова вмешался в политику, разговаривая то с Савмаком, то с Диофантом – чтоб избавить вас всех от войны. И теперь скажу тебе главное. Если все мои усилия вдруг окажутся тщетными – я скорей предпочту сдать мой Афинеон, чем увидеть его разрушение! Ибо войны и беды – они как прилив и отлив, как буря и наводнение – то прихлынут, то схлынут… Жестокость и ярость не могут быть прочными. Они сами себя пожирают. Неизбывна лишь красота, и она не должна приноситься им в жертву.
 – Господин мой! Неужто тебе красота – драгоценнее нашей жизни, свободы и чести?!
 – Красота и есть, моя Эос – жизнь, свобода и честь. Кто покорствует ей, тот живет и чисто, и вольно. А тот, кто мнит себя ее покорителем – раб с нутром, преисполненным скверны. Красота побеждает любые оковы, и самого грубого варвара подчиняет своей благодати.
 – Нет, господин мой! Не верю! Ничто не может быть прекрасней свободы!
 – Эос моя: ничто не свободнее, чем – красота.
Она закрывает глаза, чтоб осилить услышанное. Ветер дует ей прямо в лицо, и, подобно ваятелю, высекает из розоватой ткани хитона напряженно дрожащее тело.
 – Ох, Фоант, – произносит она. – Ты такую бездну раскрыл предо мною сейчас, что лучше взяла бы я на руки маленького – и шагнула туда!
 – Первый шаг будет – мой.
 – Значит, вместе.
 – Не смей. Ты меня ослушалась дважды – в третий раз не будет прощения.




142. Хотя наши цари не желали участвовать в той боспорской войне, приезд Диофанта вселил в их души тревогу. Мои предки, много лет прожившие в мире, не держали сильного войска. В крепостях на границах стояли малочисленные гарнизоны, где, помимо наемных военных, несли годичную службу эфебы, и сего обычно хватало для защиты от редких набегов наших диких соседей, равно как для умиротворения распрей и подвластных нашим царям племенах. Царь Фоант, как я упоминал, первым начал брать тавров на службу наравне с полноправными эллинами, но, не будучи человеком воинственным, больше использовал их для строительства и подновления крепостей и иных укреплений, а порою и при воздвижении Афинеона, когда ему не хватало людей.
143. Лишь стратег Гипсикрат, необъявленный сын Фоанта и необъявленный же соправитель Деметрия, муж суровый и храбрый, начал спешно и деятельно собирать и учить невеликое, но настоящее войско, доходя до ратных премудростей собственным рвением, ибо некому было наставить его в полководческом ремесле. Потому он чаще привычного ночевал и дневал вне дворца, поневоле ослабив прежнее неусыпное попечение о своем государе и брате, коего прежде старался не пускать одного ни в какие разъезды – так что люди, не подозревая о возможном меж ними родстве, называли их "Диоскурами". Окажись Гипсикрат близ Деметрия в день великого таинства, что справлялось в Святилище Девы, не случилось бы столь ужасной беды, неподвластной теперь никаким объяснениям.





Как тепла, суха и благоуханна земля. Запахи будто растут из нее, словно незримые глазу цветы на тонких, колеблемых ласковым ветром, стеблях. Пушистый лишайник источает весенний дух земляники, хотя близится осень, и под кронами тихо краснеют лишь ягоды боярышника и шиповника. Даже камни, кажется, пахнут чем-то милым и чистым, как нагретый солнышком лобик ребенка. Только сядь на эту землю под тень разноцветной фисташки – и потянет прилечь, а вставать уже не захочешь…
Деметрий, весь в испарине и с колотящимся сердцем, в слезах и без сил, опускается на короткую серебристую траву – и впадает в оцепенение. Точно загнанный зверь, которому вдруг становится беззаботно и хорошо – в обложенном логове.
На бегу был виден лишь склон лесистой горы. А присмотришься, остановившись, и вновь различишь: вот полынь, вот шалфей, вот цикорий, вот молочай, вот совсем неприметный, давно отцветший, но все еще благоуханный чабрец… О, когда ты глядишь на них, словно брат, лежа рядом с ними на той же земле, тебе нет никакого дела до их имен и названий. Зачем? В царстве Девы, великой властительницы всех корней и плодов, обращаются только на "ты". Все слиянны – и все безымянны. Их – никак не зовут. И тебя – никак. Ты – никто. Ты – они. А они – это ты. Всё едино. У этого бытия – нет конца. Нет различия между всем – и тобой.
Деметрий это постиг, когда был еще маленьким, и цветы доставали ему до пояса, а какие-то – до подбородка. И трава обступала, как лес. Устав от блужданий по окраинам отчего сада, он ложился на дурманящую ароматами теплую землю и подолгу безмолвно о чем-то мечтал. Обнаружив его, Фоант встревоженно спрашивал: "Ты не болен ли, милый?" – "Нет, отец". – "Или сильно убегался?" – "Нет.". – "Может, кем-то обижен?" – "О нет". – "Наблюдаешь за муравьями и ящерками?" – "Да… нет". – "О чем же ты думаешь столько времени, можно узнать?" – "Конечно, можно, отец. Ни о чем". – "Как это – ни о чем?" – "Просто мне… хорошо. Понимаешь? Я не знаю, как это назвать". – "А вот я зато знаю, дитя мое: лень. Почему бы тебе не заняться чем-то полезным для души и для тела?" – "Чем, отец? Все уроки я выучил. Прочитать тебе из Гесиода?"… Фоант не бранил Деметрия за эти наплывы бесплодных мечтаний и не пытался его от них излечить. Скорее, старался отвлечь, понимая, что повинна тут вовсе не лень. А Деметрий, помнивший свято, что отца огорчать нельзя, улыбался и охотно шел с ним гулять, или ездить верхом, или радостно пересказывал затверженные уроки…
Отец. Как рвется сердце к тебе, к твоему очагу и порогу, к твоим сухим спокойным рукам и родному чуть глуховатому голосу, мерно произносящему эллинские стихи или таврские заклинания – безразлично что – погружающие болящую душу в прохладный и благоуханный покой…
Но сейчас как раз и нельзя. Потому что Деметрий лишь утром явился оттуда. Эту ночь он провел у отца. Фоант его сам вчера вызвал из Афинеона по очень странному делу. Нужно, дескать, воздвигнуть убежище для бесприютной души покойного царя Парисада. Который уже не однажды являлся к Фоанту во снах – или даже бродил по усадьбе как призрак, ибо ночью жалобно ржали лошади в стойле и выл – будто плакал по мертвому – Кербер. Деметрий сам это слышал, ибо в кои-то веки отец оставил его у себя ночевать: Фоант опасался отпускать его поздно вечером, а Деметрий желал успокоить страхи отца и подольше с ним посидеть. Фоант рассказывал о своих кошмарных видениях, как о будничном происшествии – с легкой усмешкой, но Деметрий почувствовал, что отец в глубокой тоске, ибо мыслит себя сопричастным к судьбе Парисада. Но ведь это глупые бредни! Почему Фоант и Деметрий обязаны делать то, о чем не изволили вспомнить поцапавшиеся наследники – Митрадат и Савмак? Воздавать ему долг благочестия… Парисад ни разу здесь не был и вообще нам – никто! Не друг и не родственник. Отдаленный сосед. Может, лучше бы обратиться к волхвам, чтоб прогнали заблудшую тень из отцовской усадьбы и отправили бы горемыку подальше, на ту сторону моря – к Евпатору?… "Экий вздор ты несешь!" – рассердился Фоант. – "Ты ли это, мой сын, милосерднейший из милосердных? Кто тебя подменил, что твоими устами глаголит нечестие? Будто ты не Верховный жрец и не знаешь: тело может быть неприкаянным, но душа непременно должна обрести для покоя пристанище, и пристанище это она выбирает – сама. Никаких волхвов мне не надо, я сам еще не забыл изгоняющих заклинаний, но прибегнуть к ним не хочу, потому что имею к его душе сострадание"…
Тут Деметрия осенило. Парисада убили в порту. Значит, он собирался бежать. К Митрадату? А если – сюда?… И, что самое страшное – если ветер, прибой и течение вынесли хоть частицу останков несчастного – прямо к этому берегу?… К острым скалам внизу под обрывом, над которым стоит дом отца?… Если так, то от горестной тени уже не отвяжешься, пока не исполнишь вменяемого.
"И, помимо всего", – добавил Фоант, – "это дело вдвойне достохвальное, потому что радением о душе царя Парисада мы докажем стремление к дружбе с его законным преемником". – "Митрадатом?" – "Да, Митрадатом". – "Полагаешь, ему это важно?" – "Не ему, Деметрий. А нам".
Деметрий не возражал. Он даже решил заказать надгробие молодому ваятелю Формиону, ученику Гармониду. Но где построить гробницу? В Городе Мертвых – в царском некрополе? Но Парисад чужеземец, а там уже скоро не хватит места исконным царям: последний склеп Фоант приготовил себе, и там же хотел бы когда-нибудь упокоиться и Деметрий. В некрополе близ Сотерии? Но лучшие участки давно раскуплены знатными горожанами. Возле Афинеона?… Или дальше, за городом, у отрогов Священной горы, по дороге в эту усадьбу?… Деметрий с отцом решили, что о выборе места нужно посоветоваться с волхвами или жрецами, но до этого, дабы отвадить призрак, надлежит в ближайшее время устроить молебен и поставить где-нибудь небольшой поминальный алтарь. С тем Деметрий и сегодня с утра и покинул усадьбу. Поэтому возвратиться туда этим вечером – совершенно нельзя. Невозможно. Иначе придется рассказывать, что случилось. А это – не для отца с его страждущим сердцем.
Сейчас, когда лежишь в сухой ароматной траве, а прямо над твоей головой сидит и звенит огромная – ростом чуть ли не с птицу – цикада, пережитое видится столь же нелепым сном, как и пришествия в отчий дом Парисада. Ибо это в уме не вмещается.
Сладко видеть чужое семейное счастье, но и больно, когда ты лишен своего. А ведь кажется, так это просто: жить в ладу, улыбаться друг другу, ограждать от забот и стараться развеять печали… Наглядевшись на Эрмораду с отцом, он давал себе всякий раз обещание либо выправить, либо расторгнуть свой брак. Только как расторгать – без причины? Алфея ему безупречно верна, и Фоант напрасно считает ее способной на самые черные козни. Она даже несчастней Деметрия, ибо он к ней относится с жалостью, а она до сих пор влюблена и ревнует его чуть не к собственной тени. Как будто он не догадывается, отчего иной раз, когда он к ней приходит, она не пускает его в свою спальню, говоря, что больна! Она хочет его наказать – но потом пуще прежнего сходит с ума от тоски и от ревности.
Нужно с этим как-то покончить. И сегодня он застал Алфею врасплох. Она знала, что Деметрий не ночевал во дворце, но не знала, что он вернулся. Он зашел в гинекей, где она, как обычно, сидела за ткацким станком, окруженная пестрой стайкой подруг и помощниц. Две певицы и музыкантша-арфистка услаждали их слух. Увидев царя, придворные женщины расступились, но музыкантши продолжали петь и играть, ибо знали, что Деметрий сведущ в этом искусстве – они только сменили напев с веселящего на величальный. Алфея будто не обратила на мужа внимания – может быть, потому, что сидела спиной и была поглощена рукоделием, создавая легчайшую, невесомую как паутина, и такую же серебристо-серую ткань. "Что это будет?" – спросил Деметрий, кладя ей руки на плечи. "Саван", – мрачно сказала она. – "Для кого?" – удивился он. – "У нас ведь никто не умер"… Он подумал: а вдруг и Алфее являются призраки? Эти стены видали немало смертей. "Когда умрет, будет поздно", – изрекла, тяжело вздохнув, рукодельница.
Он посмотрел на ее приближенных, и они, включая певиц и арфистку, поспешили уйти. Ведь никто не расслышал, что сказала Алфея ему – и что он Алфее; решили, наверное, что супруги после нескольких дней разлуки воркуют о нежном.
"Алфея", – молвил он мягко. – "Жена моя. Ты страдаешь и мучишься из-за меня. Я это знаю. И я пред тобой… виноват". Запнулся и стал выжидать. Сейчас бы ей самое время ответить: "О Деметрий, возлюбленный мой, я сама пред тобой виновата". Но Алфея угрюмо сказала: "Что ж, виновные просят прощения". Он опять пошел ей навстречу: "Ну, прости меня. И давай будем жить по-хорошему. Как пристало супругам. У нас с тобой славная дочь. Нам теперь бы сына, Алфея"…
Резко сброшены руки Деметрия: "Сына?! Сына хочешь?! А я тебе – не нужна?! Я тебе – лишь вместилище семени?! Ты готов даже преодолеть отвращение, чтобы я носила твой плод, а ты снова бы мог не ходить ко мне – девять месяцев?!… Ночевать у этой своей рыжей ведьмы, вонючей лисы, грязной твари"… – "Царица, уймись! Эта женщина ничего плохого не сделала ни тебе, ни мне!" – "Ах, так ты ее защищаешь? Да, слыхали мы эту историю про влюбленную в пасынка мачеху"… – "Что ты мелешь, несчастная! Где твой разум!" – "А твой? Сказать тебе, сколько дней за всё время нашего брака ты провел – у нее, а сколько жалких мгновений – со мной, законной женой? Сказать? У меня записано и подсчитано, не хватает лишь нынешней ночи!" – "О боги, да не с ней я провел эту ночь, а – с отцом!" – "Ах, с отцом?! Ну, так вот: пускай твой отец и рожает тебе сыновей! У него, хоть и стар, это ловко выходит! Ловчее, чем у тебя!"…
Прочего, даже если оно и было, Деметрий не слышал. Он выскочил, словно ошпаренный, и понесся не в свои покои, а по лестнице – в сад. Увидав его столь потрясенным, слуги только шарахались. Чтоб никто не пристал, он, петляя между кустов и деревьев как зверь, устремился к дальней, проделанной в старой ограде калитке – проделанной им же, чтобы скрадывать лишнее расстояние при поездках к отцу, да и не привлекать лишний раз ничьего докучливого внимания.
Он сбежал из дворца. И замыслил не возвращаться, пока не разрежет ту петлю, которой он связан с Алфеей.
Ноги сами его понесли по привычной тропе. Но, одумавшись и запыхавшись от рыданий и бега, он сел на траву в близ зарослей черного дерева. В самом деле – куда он пойдет? К отцу, у которого предостаточно собственных тайных терзаний? Фоант, разумеется, сразу скажет ему: разводись, и поможет составить надлежащий указ, но… Ведь это позор. В их роду лет, наверное, сто не бывало царских разводов. Да и раньше такие случаи были наперечет, и всегда – по весомому поводу: то доказанная измена, то бездетность, то какое-то преступление царицыных родственников. А что он предъявит Алфее? Оскорбление чести отца? Для указа, возможно, достаточно, но немедленно вспыхнут толки и сплетни: что такого сказала царица царю про Фоанта, чего кроткий Деметрий уже не стерпел? Защищаясь, она передаст кому-то их нынешний разговор – передаст, обеляя себя самое и марая грязью отца с Эрморадой, это станет известно в усадьбе… Нет, нет, допустить такого нельзя!
Но и жить так уже невозможно.
С кем бы нынче ему посоветоваться? С Гипсикратом? Его нужно еще разыскать, он где-то под Мегастелой обучает тавров ходить и сражаться не вразбивку, а правильным строем… Брат не будет вникать в околичности – просто выхватит меч и зарежет "эту поганку". А Деметрию всё равно придется потом объяснять отцу и народу – почему и за что…
Владычица Дева сподвигла Деметрия узаконить навязанный брак. "Да останется всё неизменным", – прорекла, толкуя знамения Орфа. А быть может, она толковала неверно? Или воля богини была не так понята ими всеми – немудрыми смертными? "Неизменное" относилось лишь к браку отца, а Деметрию предназначался иной, неразгаданный жребий…
Если кто и поможет Деметрию – то она, Госпожа Всех Смертей и Рождений.
Подумалось – и захотелось снова сделаться семилетним, и войти, как в прохладную зеленоватую воду, в скальный храм, и молиться Владычице, и узреть устремленный в тебя – всепронзающий, всепонимающий взгляд…
Но нельзя же идти туда по обычной дороге, чтобы все проходящие видели: царь Деметрий, жрец Зевса Спасителя, почему-то направился к Деве в затрапезном домашнем хитоне, без пурпура, без венца, без даров и даже без свиты?… А лицо его полно страдания, а кудри растрепаны, а веки красны от слез?…
Нет, он спустится, прячась за деревьями, по этому склону. Быстро, выждав безлюдный миг, перейдет дорогу, ведущую в Афинеон – и окажется в древнем лесу, покрывающем всю Священную гору. И поднимется вверх безо всяких троп и дорог – как не ходит никто, потому что все боятся диких грифонов. А чего их бояться? Звери как звери. Они сами держатся в стороне от людей, и чего совсем не выносят – это запаха конского пота. Но Деметрий отправится в гору пешком, как положено праведному богомольцу – лишь больных или немощных доставляют к Деве в носилках. Только он не пойдет по дороге. Вот и всё. Не пойдет по дороге.
Никаких тропинок здесь нет. Ну и что, он привык, он – охотник.
Начинается осень – а такая жара. С Деметрия от его перебежек и продирания через заросли льется пот. А вдруг этот запах хищникам тоже не нравится? Ведь недаром жрицы перед принесением жертв омываются ледяною водой и облекаются в чистое платье. А если Верховная недомогает или не очень спокойна душой, то и не исполняет обряда – иначе ей грозит растерзание…
Вот он, Священный лес. Столь густой и огромный, что никто из смертных не ходит тут, вдалеке от проложенных троп. Солнце клонится к вечеру, но до сумерек далеко – значит, можно помедлить, подышать дурманящим воздухом, сидя под можжевельником и рассеянно слушая звон цикад, переливчатый посвист дроздов, шорох высохших трав…
Лай ли, клекот…
Как будто охота?… Ах да, при последнем свидании Офра говорила ему, что, возможно, не выдержит ежегодного испытания: "Я уже не юна, и Владычица вскорости предпочтет перелить свою вещую силу в ту, что искусней меня и моложе – а такие в святилище есть". Офра вовсе не жаловалась – просто предупреждала его, как царя и верховножреца, о своем грядущем уходе. "И довольно с меня, я двенадцатый год уже властвую"… Он спросил: "А сколько же тебе, госпожа моя, лет?" – Несмутимая Офра с ее смуглым таврским лицом вдруг заметно порозовела и застенчиво молвила: "Царь, тебе очень нужно узнать?"… И Деметрий сам покраснел, будто спрашивал неприличную глупость. Его ли дело – считать ее годы? Коли так любопытно, можно будет спросить у отца, тот, наверное, помнит, в каком она была возрасте, когда стала Верховной. Для Деметрия Офра была всегда, потому что всю жизнь провела в святилище – как воспитанница, как прислужница при алтаре и как жрица. Она однажды созналась ему, что не может забыть его появление здесь семилетним ребенком. Почему?… “Просто… девочек сюда часто приводят. Мальчиков – очень редко. Почти никогда. Ты был… невероятно хорош. И совсем не боялся грифонов”. Разумеется, Офру, как младшую жрицу, с царской семьей тогда не знакомили. Она сама была очень молоденькой, хоть и старше Деметрия. Значит… ныне ей… тридцать два?… Тридцать три?… Тридцать пять?… Вряд ли больше. Седины в волосах ее нет, красотою она никогда не блистала – но ведь таврская Дева сама, на эллинский вкус, не красавица. Сила в Офре доселе немалая – сила голоса, духа, удара. Но все силы смертных когда-то кончаются. После долгих и тайных обрядов сан Верховной слагает одна – и торжественно обретает другая избранница. Офре не о чем горевать: передав преемнице сан, она примет название Матери и уйдет в особый приют на Священной горе, превратившись для прочих – в живую богиню. Говорят, будто Матери не умирают, как и таврские колдуны. Они учат сокровенному знанию старших жриц или судят ослушниц. Сам Деметрий с ними не виделся – просто не было необходимости. Но Фоант признавался ему, что, когда он в начале царствования нуждался в огромных деньгах, то сокровища Девы ему были отданы не мольбами одной лишь Кинноры, но велением Матерей, изреченным через Верховную. Сам отец тоже не был допущен к свиданию с ними. Он вообще дожидался решения за оградой святилища, потому что мужчина не должен входить в обиталище Девы ночью – будь он бог или он царь…
А сейчас – поздний день или ранний вечер. Тепло и светло. Даже если сегодня у них происходит обряд Священной охоты, Деметрий не вернется назад. Лес велик, это место укромное. Можно спрятаться в зарослях и дождаться трубного зова, извещающего, что обряд завершен, и добыча убита либо прежней Верховной, либо кем-то из жриц, притязающих на преемство. Это первое, а не последнее, в череде испытаний, и Деметрий успеет увидеться с Офрой еще дотемна, в ее нынешнем сане. Только Офра сумеет помочь, ведь она почти уже Матерь, и она хорошо знает всех – и его, и отца, и Алфею, и Эрмораду… Будь на месте Офры другая, то Владычица, может статься, не простила бы их тогда и дала бы другие знамения. Ведь от жрицы много зависит – он и сам это знает как жрец. Направляющий священнодействие либо умиротворяет, либо ожесточает властный дух божества. Справедливость? Есть две справедливости: справедливость закона и сердца. По закону они были все кругом виноваты, но Владычица через Офру рекла снисходительно: "Да останется всё неизменным"… Только Офра вольна обратиться к богине с мольбой за Деметрия – чтобы Дева сама разрешила его от ставших невыносимыми уз! Офра сделает это сегодня же, потому что она расположена к ним – и к отцу, и к Деметрию… Будь бестрепетным жрицам Девы знакома любовь, он бы даже сказал, что Офра их любит, но нет, тут возможно лишь всепонимающее соучастие в ходе их здешних судеб…
От земли исходит тепло, от запахов – головокружный дурман, от звуков – тревога и радость. Никуда он отсюда теперь не пойдет. Будет ждать. Чтобы не заснуть невзначай в своем уединенном убежище, он, легши набок и облокотившись, начинает глядеть на снующих мимо него муравьев. Сколько помнит себя – обожал следить за букашками. Просто так, без особенных мыслей. Его зачаровывал черно-желтый бархат шмеля, трепыхание голубых мотыльков, сияющая чернота навозных жуков, изящная каверзность богомолов, муравьиная деловитая резвость… Отец иногда присаживался рядом с ним и начинал наблюдать то же самое – только осмысленно. "Деметрий, тебе не кажется, что муравейник подобен человечьему государству?" – "В самом деле, отец?" – "Присмотрись-ка!"… И Фоант пускался рассказывать о муравьиных царях, царицах, охранниках, зодчих и воинах. Об усердии, самоотверженности, послушании старшим и прочьих муравьиных свойствах и доблестях… А Деметрий в это время, смутно слыша отца, но цепенея от ужаса, молча смотрел, как шестиногие твари тащили в свой дом искусанную, но живую и отчаянно извивавшуюся голотелую гусеницу… "Деметрий! О чем ты задумался?" – "Я?… Ни о чем, отец. Скажи… ей ведь больно? Может, спасти ее?" – "Маленький мой. Ей больно. Но таково бытие. Они убивают, чтоб есть. В отличие от людей, которые иногда истребляют собратьев – только, чтоб убивать… Не трогай, прошу тебя. Ей уже не поможешь. Не мешайся в чужие дела".
Говорят, будто видеть во сне муравьев – это к смерти. Но Деметрий ведь просто их видит, не спит… Он лежит, отдыхает от собственных бед – и блаженствует, зная, что никто его здесь не отыщет. Во дворце, наверное, с ног уже сбились. Не найдут, ибо не догадаются, где он. Лес велик…
Как суха, как тепла и благоуханная священная эта земля. Всё приемлет, всё терпит, всё собой покрывает, всё хранит в своем чреве, пока не придет пора прорасти и выбиться к свету. Миродержица. Древняя Матерь и Вечная Дева. Сотворительница всех веществ и существ. Богиня великая, страшная. Страшная?… Разве?… Деметрий помнит твой землистый, темный, каменный лик, что так напугал его в детстве. Тогда он мог понимать лишь одну красоту: тот улыбчивый холодок, который дарили ему беломраморные или бронзовые дворцовые статуи. Прелесть эллинских нимф и гармонию черт олимпийских богов. А варварский лик Владычицы – в черных выщербинах, опаленный подземным огнем, иссеченный ливнем и градом, сотворенный самою землей, а не умной рукою ваятеля – этот лик казался ужасным. Казался… А ныне Деметрий лежит среди зарослей, прижимаясь горящей от слезной соли щекою к сухой, каменистой, покрытой сохлыми травами, теплой горе. Как будто дитя припадает к изморщенному лицу прародительницы. Не надо ей ничего говорить. Всё ей ведомо. Всё ей подвластно. Разрешить его узы, утешить, укачать, усыпить…
Звоны, шорохи, посвисты в чаще наполняют дремлющий слух, заходящее солнце сочится медовыми каплями через переплетенные, словно руки любящих, ветки… Он ей скажет: "Владычица, я пришел"… А она: "Наконец-то, Деметрий"…
Клекот или лай вдалеке. Большая охота. О лес, толико древний, дремучий, густой, что доселе дарует спасительный кров всем творениям Госпожи Смертей и Рождений – от грифонов до муравьев, от оленей до человеков… Дичи хватит на всех. Лес велик. Столь велик и священен, что никто из смертных не ведает, где начало его, где конец…




144. А случилось так, что нежданно погиб молодой царь Деметрий, оказавшись пронзенным копьем Верховной жрицы на Священной горе. Он, неведомо почему и зачем, оказался в лесу совершенно один в день запретных для всякого мужа обрядов священной охоты. Тогдашняя жрица, Офра, уже собиралась сложить с себя сан, и святилище было закрыто для любых гостей и паломников. На дороге стояли посты, не пускавшие вверх никого, будь он даже царем и жрецом. Отчего Деметрий не ведал о том или, ежели ведал, зачем попытался проникнуть в святилище тайными тропами, укрывшись в кустах и одевшись в неприметное платье, не сумел объяснить ни один человек. Сын Фоанта ведь не был ни дерзким отроком, попиравшим любые запреты, ни глумливым богоослушником, ни безумцем, ни кознодеем. Нет, царя Деметрия чтили за его совершеннейшую добродетель, и его непонятная смерть ужаснула всех его подданных, полагавших, что он не заслуживал рока Актеона или Пенфея.
145. Что случилось, я так и не ведаю, но слышал предание, будто Офра убила оленя, который, упав под ударом копья, обернулся Деметрием. Полагаю, что жрица, скорее, обозналась, приняв шевелящегося в кустах царя за оленя, а узнав, ничего не могла уже сделать: удар было толико силен, что Деметрий умер мгновенно. На царе был тогда хитон буроватого цвета, сходного с цветом шерсти искомого зверя. Фоант был уверен, что Дева покарала его самого за попрание давних обетов и, как было условлено, увела к себе, пусть не сразу, посвященного ей в раннем детстве Деметрия. Дворцовые женщины, видевшие молодого царя убегающим, будто кто его гнал, из покоев царицы, шептались потом, что Деметрий внезапно лишился ума, ибо боги ему наконец-то открыли, что женат он – на нежити. Эрморада тоже считала, что во всем виновата царица Алфея – но молчала, ибо ничем не могла доказать своих подозрений. А царица, рыдая над гробом супруга, клялась, что чиста перед ним, и что якобы на погибель его заманила алкавшая его юной прелести Офра. Верховная жрица уже ничего не могла рассказать, потому что ее в тот же час, возле насмерть пронзенного тела Деметрия, растерзали священные стражи богини – крылатые, с львиным телом, грифоны.







"Кончена моя жизнь!… Моя женская жизнь!… А-а-ах!"…
Ни прощения, ни утешения. Плачь, несчастная, плачь, царица Алфея – ничего другого тебе не осталось, пусть люди и боги послушают, плачь…
Со всех сторон то и дело: "Бедный отец… Жаль Фоанта… Как он переживет"… Думали, он от горя рехнется. До сих пор не ест и не спит. Три дня просидел возле мертвого сына, глядел в никуда, говорил только шепотом и невпопад… Да хоть бы и вправду рехнулся! А то еще по привычке ехидничает. Проронил вдруг Алфее с жуткой улыбкой: "Что ты так убиваешься? Жалко?"… От его вопрошания – холодом до костей пробрало. А Фоант, как ни в чем не бывало, с бесстрастным спокойствием: "Теперь ты вправе распоряжаться собою. Можешь вернуться с отцу и потом выйти замуж. Или остаться в семье, сохраняя свой сан и доверив мужчинам охранять твою честь".
Алфея не дикая дурочка, чтоб швыряться венцами. Не могла отказаться. Кивнула Фоанту: "Отче, я супруга Деметрия и останусь с тобой". А ведь знала, на что обрекает себя! Ей узилищем станет этот дворец, где она до скончания дней будет жить среди сплетниц и соглядятаев, где в углах ей всё время будет мерещиться незабвенная кроткая тень… Одиночество, ужас, тоска, бесполезные угрызения, постепенное, но неизбежное увядание духа и тела… Без согласия старика ей замуж не выйти, а Фоант будет мучить ее той же пыткой, что мучился сам, пребывая в угрюмом безбрачии! Он, быть может, сто лет проживет! Да хоть восемьдесят – Алфея всё равно успеет состариться… Но вернуться к отцу-сумасброду – вряд ли лучше. Отец на нее еще пуще зол, чем Фоант. Он уморит дочь точно так же, как уморил ее мать… Ни за что! Она правильно выбрала: Алфея, дочь ваятеля – жалкая доля; царица Алфея, вдова любимого всеми Деметрия – этим можно гордиться, о да!
Встать с измятого ложа, умыться холодной водой, привести в порядок лицо, сесть к окну и спокойно подумать о будущем. Деметрий умер. Кто будет царем? Ах, роди Алфея не дочку, а сына – никто бы не задал такого вопроса! Но закон гласит: дочь не может наследовать, если в царской семье есть мужчины! Неужели опять воцарится Фоант, а наследником станет его сын от скифянки?… Сколь жестока судьба! И сколь каверзна!…Этот скифский выродок Каллий появился на свет не от царской четы, потому что Фоант принародно отрекся. И лишь после сложения сана узаконил свой брак. Этот мальчик – никто. Будь Алфея сильней и имей она больше сторонников, она выиграла бы сей спор – в пользу дочери, у которой никто не отнимет ее неоспорной царственнородости. Только против Фоанта сейчас не пойдешь: тавры взвоют и ринутся на Алфею с камнями и копьями…
Но Фоант, хоть и вправе преемствовать сыну, как старший в роду, неспособен взвалить на себя все дела и все тяготы власти. Сидя там у себя, словно сыч, на вершине, он совсем одичал и отвык от людей; он не знает, кто и чем без него тут распоряжался – он, в конце концов, то и дело впадает в такое отчаяние, что почти лишается разума. А царица Алфея, хоть тоже скорбит, но всё видит и слышит. От нее не укрылось, как Фоант сказал Гипсикрату: "Доверяю тебе последить за делами, у меня пока нету сил". И еще одно, самое важное: "Собери совет и народ, я хочу кое-что объявить".
Объявить? Кое-что? Кроме всеми подразумеваемого: "Я ваш царь"?… А вдруг… Ведь старик не в себе, вдруг он скажет нечто нежданное: "Вот ваш царь – Гипсикрат, брат Деметрия"… Страшно вообразить! Этот тавр, деревенщина, неотесанный полудикарь, меднолобый вояка, идол каменносердый… Сам Фоант, похоже, стыдится его, а не то давно бы признался, что некогда согрешил под кустом с чумазой таврянкой. Но теперь, после смерти Деметрия, у Фоанта выхода нет. Либо властвовать самому, к чему он, судя по его виду и тону, не склонен – либо выбрать другого царя и поставить в известность совет и народ, объяснив, почему его выбор таков. Или… есть еще одна вероятность: Гипсикрат – верховный правитель при малолетнем наследнике Каллии. Разумеется, старику придется сознаться, кто чей брат. Да, неслыханно, только кто посмеет сказать что-то против? Когда варвара узаконят, он сразу станет для всех и красавцем, и умницей, и могучим героем. В его ручищах и так почти всё. Даже вверенная Фоантом большая печать. Остается принять – или силой забрать – диадему и трон. Из Фоанта сейчас хоть веревки вей – он ни в чем не откажет, ему всё равно. Ненавистной царице Алфее дворец подарил: "Всё равно я тут жить не смогу и не стану – без него"… Без Деметрия. Он уедет в Афинеон. Уедет – сразу после собрания, на котором что-то объявит. Объявит – кто будет царем.
Бестрепетный, беспощадный, бесчувственный Гипсикрат. Начальник царской охраны, стратег-советник, жестокий палач при мече и печати. Неужели – будущий царь?…
Плачь, несчастная, плачь, царица Алфея!… Фоант уедет, а ты останешься здесь, под надзором свирепого варвара! Боги, он даже на братних похоронах не предался слезным рыданиям, а командовал и следил за порядком! И не столько оплакивал гибель Деметрия, сколько мрачно себя укорял за оплошность в положенной службе – мол, оставил царя одного, вот и вышла беда, царь ведь был беспечен как маленький…
О да. Деметрий был как дитя. Ему нужна была мать, а не женщина. И Алфея готова ручаться, что на Священную гору он побежал не подсматривать таинства, а – пожаловаться. Но про это лучше помалкивать, а то докопаются, на кого и за что. Пусть уж лучше судачат, что эта уродина Офра влюбилась в него, а когда Деметрий отверг ее ласки – пронзила копьем, и богиня ей отомстила, потому что Деметрий был непорочен и свят… Свят!… Ах, кончено всё, моя жизнь, моя красота… Ни женою, ни матерью мне уже больше не быть – никогда, никогда, потому что старик ни за что не позволит мне испытать хоть капельку счастья, а стеречь меня будет кремнесердое, железнорукое, мрачноликое таврское чудище…
Это не человек. Он ведь зрелый мужчина, а до сих пор не женат. Даже дома собственного не имеет: мол, зачем, я всё время на службе. Словно каменный столб. Совершенно ни в чем людском не нуждается. Может несколько суток не спать и часами стоять без движения, есть сырятину, запивая свежею кровью. Ему всё равно, что мужчина, что женщина. Ему главное – друг или враг, убивать или оборонять…
А что, если это – лишь от неопытности? Может быть, он просто не знает, что такое женская ласка – не пробовал? Даже если все-таки хаживал в Сотерии к продажным девицам – вряд ли там кто-нибудь приучал его к нежностям, не похожим на братское рукопожатие или отеческое целование в лоб… Ведь влюбиться в такого нельзя даже за огромные деньги. И у тавров не принято говорить про любовь. А если, преодолев отвращение и брезгливость – отважиться вразумить его? Покорить своего надзирателя и... государя?…
Ох, Деметрий, о чем это я! Когда нет тебя, когда кончена жизнь, моя женская жизнь! А-а-ах!… О-о-ах!… Здесь запрут меня, здесь я состарюсь, здесь погибнет моя красота, моя молодость, всё – навсегда… А-а-а!…


Шаги в коридоре. Дверь нарочно не заперта, а подруги и слуги разогнаны: не мешайте плакать Алфее!
Входит. Четкая тень на полу перед ложем. И каменный голос:
 – Царица, ты что так кричишь? Там, внизу, не могут уснуть. Ни отец, ни его жена, ни ребенок. Уймись.
Решиться – покуда не поздно! Другая такая возможность может уже никогда не представиться, чтобы – ночью, одни, в ослеплении общей беды… Позабудь свою гордость, даже кроткую тень – позабудь… Лоб горит, а душа холодна. Сердце – камень под коркою льда, руки – влажны и трепетны. О, к кому еще можно припасть, как не к брату покойного мужа? Кому восплакать о своей погибшей судьбе?
 – Кончена моя жизнь, Гипсикрат! Мой удел с этих пор – одиночество! Никогда не быть мне больше ни женою, ни матерью! Моя молодость и красота – всё пропало…
 – Деметрий погиб, царица. Это – большее горе. А отцу тяжелее, чем нам.
О идол ты меднолобый! Истукан непонятливый!
 – Да, Гипсикрат, они так любили друг друга… А меня не любит – никто! Ни одна душа на земле! И никто меня не жалеет! Фоант неизвестно за что ненавидит меня, родной отец не приходит утешить – он, я знаю, сидит у Фоанта, смотрит в очи и воду ему подает, а я тут одна…
 – Царица, а где твои женщины?
 – Женщины! Что мне в них, Гипсикрат! Они все мне завидовали, все меня ревновали к Деметрию, а теперь, когда его нет – плачут только о нем, обвиняя украдкой – меня! Будто я виновата! Не я, Гипсикрат! Ах, не я!… Неужели бы я его отпустила – туда? Но разве он когда говорил мне, куда, зачем и на сколько уходит?… Его даже не сразу стали искать, потому что он выскочил не по-царски одетый, без венца, без сопровождения, без оружия, без коня…
 – Царица, но выскочил он – от тебя, люди это видали.
 – Но никто не видал, что здесь – произошло! И сказать никому не могу, ибо – стыдно…
 – Даже – отцу?
 – Ах, отцу прежде всех! Тут замешана честь!
 – Честь – твоя?
 – Нет, Деметрия!
 – Как это?…
 – Ах, Гипсикрат… Мне не должно говорить об этом ни с кем, но ведь ты его брат, ты не выдашь сей тайны…
 – Не выдам, клянусь Владычицей.
 – О, не надо здесь – про Владычицу! Ибо это она погубила его, а не я!.. Я, несчастная, просто не знала, что делаю и говорю! Он пришел ко мне, чтобы… Ах, какое мучение выговаривать истину… чтобы лечь со мной, ибо он так хотел наследника, сына… Но не смог – уж в который раз – ничего… Я, его утешая, сказала, что нужно бы помолиться ей, Госпоже Всех Рождений… Но кто же предвидел, что он сразу туда и помчится! И вдобавок – не по дороге, а прямиком через лес! В день священной охоты! Не я виновата, что богиня сперва отженила его от меня, а потом и совсем забрала! Виноват, коли вымолвить правду, тот самый отец, что вручил его вызмальства – Деве! Потому его сердцем никто не смог завладеть – кто мы есть, чтоб тягаться с бессмертными?… А теперь обвиняют меня, ибо я никому не могу объяснить, что здесь было, и никто, ни один человек, не жалеет меня, у которой душа искровавлена – тем же самым копьем!…
 – Я… жалею тебя, – говорит Гипсикрат.
И неловко пытается провести рукой по ее искристым, растрепанным, отрезанным чуть пониже плечей – в знак скорби – кудрям.
Ухватившись, она целует эту тяжелую и шершавую руку.
 – Гипсикрат! О спасибо тебе! Деметрий всегда мне хвалил твое честное сердце, твою верность, твою доброту… Ты единственный, на кого я могу положиться и кому безоглядно довериться. Как и ты мне: ведь я никогда никому не обмолвилась о твоей – вашей – тайне с Деметрием.
 – Да, царица.
 – Он любил тебя.
 – Я его тоже.
 – О, я знаю, с тобою я не боялась отпускать куда-то Деметрия, как теперь не боюсь поручить твоему попечению то, что мне всего драгоценней на свете – нашу дочь…
 – Я обязан, царица, охранять вас обеих, и я это сделаю.
 – Ах, послушай меня, Гипсикрат! Для меня вы – почти что одно, хоть и разные… Ты совсем не похож на него, но недаром вас зовут "Диоскурами" – тот же дух, тот же взгляд, та же кровь… Гипсикрат, пожалей меня, пощади, полюби – ради памяти брата! Попроси меня в жены себе – у отца! Не подумай, что я соблазняю тебя подле гроба, о нет, я радею о нашей семье… Пусть уляжется горе, но пусть это горе сольет наши души, о мой Гипсикрат… Я согласна ждать, сколько надобно… Целый год или больше… Но я хочу быть спокойна за судьбу моей дочери – и хочу не быть столь затравленной и одинокой… У тебя будет кров и очаг, у тебя будет верная и приятная видом жена, у тебя будут дети – ведь я не бесплодна! Я рожу тебе сына, которого мы назовем, если ты пожелаешь, Деметрием… Или как тебя – Гипсикратом… Попроси меня у отца! Он тебе не откажет, я знаю!
Истукан и есть истукан.
 – Не имею права, царица. Я не ровня тебе.
 – Ты?!… Который рожден от царя – и наверное станешь царем?!…
 – Это в полной воле отца.
 – У него сейчас – нету воли. Он шатается от дуновения комнатного сквозняка. Он не в силах чем-либо править, ибо слеп, глух и нем от отчаяния. Ты же – молод, могуч, уважаем в стране, за тебя – весь горный народ… Наконец, ты – любимый брат государя! Кто же – кроме тебя?
 – У отца есть законный сын от законной супруги.
 – Она не царица.
 – Это просто исправить.
 – Всё равно! Он младенец! Пройдет двадцать лет, пока он дорастет до принятия власти! А отец, сраженный утратой, долго не проживет… Ты – единственный, кто способен стать настоящим царем!
 – Закон вменяет иное. До совершеннолетия малолетнего государя управляет царица-мать при содействии опекунов и советников. Я могу притязать лишь на место в совете. Вот и всё.
 – Как, и ты с тем готов примириться? Ты допустишь, чтобы несчастный старик в помрачении разума отдал наше древнее царство в руки дикой твари, которая лишь немногим лучше животного? Этой рыжей колдунье, этой грязной…
Стратег низвергает царицу Алфею к своим волосатым ножищам и, наступив ей на нежное горло мыском сапога, тянется к поясу за коротким мечом. Алфея из последних сил извивается, задыхаясь от неисторжимого визга…
Опомнился. Отпустил. Не зарезал и не задушил.
Только рыкнул, сузив глаза и грозя своим бронзовым кулачищем:
 – Не смей говорить о супруге отца такие слова! Никогда!… Она лучше тебя! И покуда я жив, никому не будет дозволено оскорблять госпожу Эрмораду! Так и знай!…
Э, неужто – уже приручили?…
Алфея садится на пол, оправляя черные складки хитона на белой груди и плечах. Она еще всхлипывает и дрожит от испуга, но сердцем – почти весела. Проиграла игру – не беда, мы затеем другую. Гипсикрату царем не бывать! Со скифянкой как-нибудь справимся. Простодушная дурочка. Боги, только бы поскорее умер Фоант…
 – О прости меня, Гипсикрат, – говорит она, поднимаясь и протягивая к нему руки. – Я не ведала, что она тебе… так дорога.
 – Мне, царица, дорог отец. Эрмораду же я… уважаю.
 – Хорошо. Ни единого злого слова о ней ты из этих уст не услышишь. И забудь, пожалуйста, всё, что я тебе наговорила. Это демоны ночи послали мне наваждение. Я ведь тоже сама не своя. Слишком тягостна наша потеря, никакое сердце не выдержит. Я лишь слабая, беззащитная, жалкая женщина, я не знаю, что делать, о брат мой…
 – Успокойся и ляг почивать, царица, – строго велит Гипсикрат. – Плакать можешь завтра, когда они уедут отсюда. А сегодня больше не надо, не мучь напрасно отца.
Я не буду плакать, стратег. Ни сегодня, ни завтра. Вообще никогда. Ибо нечем: слезы иссякли, а душа – умерла. Пусть теперь поплачут другие.
 – Есть поверие, – говорит, уходя, Гипсикрат. – Если женщина громко плачет в ночи…
 – То – что?…
 – Ничего. Не приманивай… этого.
Кого лучше не называть.
"Не приманивай – Змея".



146. Царь Деметрий погиб столь внезапно, что не смог назначить преемника. Сыновей он родить не успел, а его малолетняя дочь не имела прав на престол, если в царской семье оставались мужчины. И судьба повернула течение времени вспять, потому что наследовал сыну отрекшийся было Фоант, объявивший жену свою Эрмораду царицей. Тайный сын царя, Гипсикрат, сохранил свою должность стратега-советника и начальника царской охраны, однако о его с Фоантом родстве ничего так и не было сказано. Почему Фоант не признал его и не вверил ему государство, не могу объяснить достоверно – не знаю.



…"Сограждане, дети мои и братья, эллины, тавры и потомки обоих народов, почтеннейшие мужи и мудрейший совет! Изъявляю вам свою волю. По закону я должен наследовать моему царю и сыну Деметрию, но великое бремя правления мне уже не по силам и не по летам. Есть другой, кто сумеет нести эту ношу достойнее. Объявляю, что Гипсикрат, стратег-советник – мой старший сын, рожденный вне брака. Возлагаю венец на него и даю вам царя!"…
Выходя из дворца, Фоант про себя повторяет эту краткую, сочиненную в бессоннице, речь, которую собирается произнести на собрании. О его решении пусть не знает до последнего мига никто. Он ни словом не обмолвился даже ей, Эрмораде. И трудился над речью в уме, не беря в руки стиля. Впрочем, он сейчас неспособен связно писать: буквы прыгают перед глазами, пальцы не повинуются, мысли рвутся… Но все-таки он составил, выверил и затвердил изъяснение собственной воли, выбирая слова, дабы в многотысячелюдном собрании никакая случайность его не заставила что-то забыть или сбиться.
Вчера вечером они с Эрморадой переехали в нижний дворец. Невозможно было выдерживать страшный вой овдовевшей Алфеи. Им осталось провести в Сотерии совсем недолгое время. Сразу после собрания они отправятся в Афинеон. А пока что тихо пойдут в старый, временный, деревянный театр на пологом склоне горы. На маленькой агоре для всех сотерийцев недостаточно места, а ведь будут присутствовать и другие, нездешние граждане – кто сумел, тот пришел хоронить и оплакивать молодого царя…
Нет. Нельзя вспоминать. Иначе не сможешь выйти к народу и внятно изречь свою волю. Продержись только час или два. От тебя ничего уже больше не требуется. Ведь с любыми делами идут уже не к тебе – к Гипсикрату. Еще не ведая, кто он.
Невзирая на невероятное многолюдие в городе, Гипсикрат строго держит порядок. Он распоряжался и на прощании с телом Деметрия в нижнем дворце, и на похоронах, и на тризне – везде. Лишь по темной одежде и мрачному виду можно было понять, что он тоже скорбит. Но не пролил прилюдно ни единой слезы, не сорвался – даже в кругу своих – на рыдания, не ослабил присущей ему беспощадной охотничьей хватки. Прискакав во дворец, сразу начал командовать. Что же, он был с детства воспитан как тавр; тавры проще относятся к смерти, ведь у них редко кто доживает до старости…
Фоант приказал ему нынче одеться по-эллински, не объясняя причин. "Да, обычное скромное платье. Лучше черное, если найдешь. Но годится и всякое темное. Меч? Не надо, хватит кинжала"… Гипсикрат ужасно не любит наряжаться в длинный хитон, обзывая торжественное одеяние "бабьей юбкой" – и не умеет красиво завертываться в широкий гиматий. Но придется, ибо нельзя же при полном народостечении принимать венец в военной хламиде, потертых штанах и короткой рубахе. Не царь, а дикарь. В свое время евпатридов ужасно коробило, когда сам Фоант появлялся в таком одеянии.
Где же он? Почему заставляет отца дожидаться себя? Они же условились, что выйдут к народу вместе…
 – Отец, я пришел, – запыхавшись, взбегает на портик по ступеням стратег.
Что так поздно?
Внезапное дело. А как… госпожа?
 – Ничего. Скоро выйдет.
 – А маленький?
 – Что с ним случится!…
…Ну и повадки: едва успел появиться, как сразу – о ней. О, да полно, Фоант, о чем еще ему спрашивать? Эрмораде ночью сделалось плохо, рвало и трясло, а на похоронах с ней был обморок – оттого и полюбопытствовал. Не задавать же вопросы, как себя чувствуешь – ты. Всем понятно: ужасно. Душа подернута болью, как глаз слепца – катарактой. Ничего, кроме серого мрака, не видишь. Но и во мраке светится ставший бессмертным – облик, голос и смех. И вот уже – раскаленной иглой по глазам: о мальчик мой, о Деметрий!…
 – Отец. Послушай меня. Ты пока не в себе. Не ходи туда. Тебе рано. Надо всё отменить. Я сейчас прикажу…
 – Гипсикрат! Здесь приказываю – только я.
 – Повинуюсь.
Появляется Эрморада. Она очень бледна, но сегодня ей легче. Заподозрили даже, что дворцовые недруги подмешали ей яду – но она, как и муж, ничего не ела, а пила ту же воду, что сам Фоант. Вероятно, недуг – от неслыханного потрясения. Эрморада последует сзади Фоанта и Гипсикрата, ее поведут Гармонид и Тавриск, готовые, если что, заслонить от досужих глаз, поддержать или даже – если понадобится – понести на руках…
Шествие выходит на агору. Все окрестные улицы полны людьми. Эти люди одеты по-скорбному – в тускло-коричневое, темносерое, черное. Они здесь, чтоб увидеть Фоанта и пойти за ним на собрание. Многих он помнит по именам или знает в лицо. Столько лет ими правил, выслушивал жалобы, награждал, мирил, угощал по праздникам, не гнушался ходить в их дома, если звали на свадебный пир… Тут смешались жрецы и торговцы, учителя из гимнасия и гуляки из кабака, рыбаки с побережья, служительницы Гестии и Афродиты… Но все они – отстранены и отторгнуты от Отца своего. Убраны с дороги Фоанта сплошной чередой мускулистых, недвижно застывших воинов с копьями. Копья слишком длинны по сравнению с прежними. Неужели Гипсикрат все-таки умудрился составить фалангу?…
 – Это ты их вооружил, обучил и поставил сюда? – спрашивает у сына Фоант.
 – Да, отец! – горделиво ответствует тот. – Разве не молодцы?
 – На какие же средства?
 – На собственные! Я не стал ничего просить у Деметрия. У меня там много скопилось…
Боги, а Фоант удивлялся, куда этот тавр девает немалые деньги, получаемые сперва за службу охранником, потом начальником стражи, потом стратегом-советником… Жалованье каждый год возрастало – а сам Гипсикрат не менялся: не пил вина, не играл с сослуживцами в кости, не имел дорогих содержанок, не покупал себе ничего, кроме необходимой одежды и вооружения, не имел ни близких родных, ни приятелей – кроме Деметрия, ни участка земли, ни усадьбы, ни дома… И Фоант с Деметрием втихомолку посмеивались над его бережливостью, ибо не понимали – зачем? Они думали, это следы Гипсикратова дикого и голодного детства: настоящие горцы ведь с недоверием смотрят на деньги и весьма неохотно меняют дельные вещи на кружочки из вытертой меди и потускнелого серебра – но уж если эти кружочки попадают им в руки, то изъять их бывает непросто: лучше в землю зароют, чем отдадут собирателю податей; предпочтут уплатить, чем привыкли – медом, шкурами, мелким скотом, самоцветами, рыбой, плодами, кореньями…
 – Значит, ты завел себе войско, – говорит, изумившись, Фоант.
 – Не себе. А… тебе. Стране! – отрицает свой произвол Гипсикрат.
Он действительно не понимает, что он сделал – и гордится, и ждет похвалы.
Но Фоанту несносно – пройти через строй. Добровольно войти в эту длинную клетку из копий, куда его загоняет железной рукой – новый сильный властитель. Его сын. Старший сын…
Фоант озирается, будто высматривая зазор в жестких неколебимых шеренгах. И вдруг замечает прижавшуюся к ограде святилища Зевса кучку людей, не похожих на здешних. Все здешние – в трауре, но не в грязных пестрых лохмотьях. А у этих – у многих – руки и головы перевязаны окровавленным – в бурых пятнах – тряпьем. Непривычно тихие дети, жалко глядящие взрослые…
 – Гипсикрат. Это кто?
 – Боспоряне, отец.
 – Какие еще боспоряне?
 – Из Нимфея. Город взят на днях Диофантом. Много казней. А эти – бежали.
 – Почему они здесь?
 – Больше некуда. Попросили убежища в храме.
 – Когда? Утром здесь было пусто.
 – Только что. Перед нашей встречей.
 – Кто впустил их в страну?
 – Я, отец.
 – По какому праву?
 – Ты сам поручил мне заняться делами.
 – Я уже об этом жалею.
 – Деметрий бы тоже так сделал.
 – Ты… Ты – не Деметрий! Запомни! И ты… никогда не станешь Деметрием!…



…"Сограждане. Дети мои и братья. Эллины, тавры и потомки обоих народов. Изъявляю вам свою волю. Царь Деметрий скончался, не дав ни наследника, ни завещания. По закону наследую – я. Повинуясь велению долга, возвращаюсь ко власти и возлагаю венец – на себя"...
Для славлений и здравиц не время, но собрание все-таки разражается криками: "Да хранят тебя боги!"… "Царствуй долго, Фоант!"… "Мы с тобою!"… "Ты наш!"… Никакого восторга и счастья в этих возгласах нет. Лишь смирение с неизбежным.
Остается еще кое-что.
"Объявляю законной царицей супругу мою Эрмораду, потомицу скифских царей и мать моего наследника Каллия".
Совершенно ошеломленную Эрмораду подводят к нему, и Фоант сам снимает с нее черное покрывало и увенчивает ее рдяные кудри золотой диадемой, поверх золотого же ободка. А потом облекает ее похудавшие плечи – сочным до кровянистости пурпуром. И она стоит перед ним, измученная, с темными кругами вокруг распахнутых глаз, с неведающими, куда им деваться, руками…
"Царский титул я сохраняю и за моей невесткой Алфеей, доколе ей будет угодно оставаться в царской семье и воспитывать дочь Деметрия"…
Алфея с усилием кланяется, заставляя себя не выказывать чувств, кроме скромности и уважения.
И последнее.
"Гипсикрат, как опора моя в тяжелейшие времена и вернейший сподвижник Деметрия, остается стратегом-советником. В знак особенного доверия я вручаю ему меч царя Гекатея – дабы он защищал нашу честь".
Тавр, ничуть не колеблясь, выходит вперед, преклоняет колено и произносит присягу на верность.
И Фоант отдает ему меч.
Весь народ в замешательстве, ропщут и шепчут: “Да такого еще не бывало… Меч царей – какому-то тавру?… Он с ума от горя сошел… Лучше б отдал ему и венец… Ох, молчи, не дай бог!”…
Никаких торжеств не последовало.



Старый царь с молодою царицей уехали в Афинеон.
Спустя месяц туда же переместились казна, архив и совет.
Хитроумный старик Агесандр возвратился в святилище Зевса. Только с ним одним из прежних знакомых Деметрия иногда толковала с глазу на глаз царица Алфея – он уж явно не покусился бы на ее добродетель.
От него она и узнала совершенно нежданную весть, что сперва поразила ее острой болью, но вскоре заставила призадуматься кое о чем.
"Эрморада – снова беременна".





147. Той порой стратег Диофант овладел срединным Боспором, где не было ни больших городов, ни значительных крепостей – и, опять возвратившись на побережье, захватил после жарких сражений города Киммерик, Китей и Нимфей. Всех сторонников самозванца, взятых в плен, он казнил, особенно скифов. Даже эллинов, не желавших признать себя подданными царя Митрадата Евпатора, Диофант обрекал истреблению либо обращению в рабство. Бежать от расправы смогли лишь немногие – кто-то в Пантикапей, пока еще не сдавшийся Диофанту, кто-то через пролив – в Азиатский Боспор и Колхиду, а иные – и к нам. Царь Фоант сперва не хотел принимать у себя беглецов, опасаясь войны с Митрадатом – но, услышав речи несчастных, умягчился душой и решился дать им пристанище.







…"В дремучий лес заманили его
титаны,
Червонной кровью черную землю
поили,
Терзали тело, а члены в чащу
бросали,
Чтоб скорбный отец не узнал в убиенном
сына.
Одна Афина, дева премудрая,
сердце
Еще живое под пышным пеплосом
скрыла.
Огнем и громом сразил убийц
Вседержитель,
И с прежним сердцем новый Бог
народился"…


Фоант растроган до слез. Но слезы эти уже не те, что были – удушающие отчаянием. Эти – словно чистой волной омывают болящую душу. Кто придумал – сложить и спеть для него эту песню?…
Он знал, что его страданию никогда не будет конца, но совсем не хотел заставлять всю страну разделять его скорбь по Деметрию. Государственный траур и так продолжался сорок дней. Тянуть это дольше – означало бы осквернить кощунственной скукой то, что должно остаться святым и неприкосновенным. И как только закончился срок, установленный мудрым обычаем, всё пошло своим чередом: пирования, свадьбы, процессии, игры, пляски и песни… Разве мог он позволить, чтобы Музы покинули светлый город Афинеон? Не затем же он переехал сюда, чтобы сделать его словно склеп – строгим, серым, чуждым веселья. И он сам сказал Эрмораде: "Не носи больше черных одежд, это вредно беременным, да и мне слишком тяжко смотреть". – "Но ведь ты"… – "Я – отец, моя Эос".
Невзирая на собственную неизбывную скорбь, Фоант захотел присутствовать на празднике в честь умершего и воскресшего бога Диониса, что справляется на исходе зимы. Ведь Дионису посвящен новый афинеонский театр – последнее, что успел сотворить на земле благого Деметрий.
Сын хотел, чтоб отец в этот день был в театре и сидел на почетнейшем кресле.
И отец, исполняя желание сына, пришел.
Только загодя попросил прощения за свое не нарядное, а по-прежнему черное платье – нисколько не менее мрачное оттого, что украшено царской пурпурной каймой. Но зато согласился стать судьей состязательного представления.
Состязались два города, Сотерия и Афинеон, единственно смогшие выставить хоры, найти подходящих актеров и осилить расходы на постановку пышного действа. Разумеется, в полуварварском царстве даже речи быть не могло о старинном афинском обычае в один день играть три трагедии и сатирову песнь напоследок. По одной – и будет довольно. Предостаточно, чтобы судить и о мастерстве, и о рвении.
Начинать жребий выпал афинеонцам. И они, чтоб почтить государя, представили еврипидову драму, в коей действовал его предок Фоант – "Ифигению". К тому же в эксоде там слышен голос Афины и виден сияющий образ Владычицы, давшей имя и новому городу.
Представление вышло торжественным и пристойным, так что царь кивал благосклонно и даже слегка улыбался стараниям хора подражать то эллинской речи, то – якобы – скифской.
Но совсем он не ждал, что вместо положенной после трагедии краткой увеселительной драмы сатиров для него разыграют особое действо об ужасной смерти Загрея, сына Зевса, растерзанного – и воскресшего вновь с тем же сердцем – из чрева Семелы… То предание он иногда вспоминал, но стихи оказались ему незнакомы. И, когда отзвучали последние строфы, Фоант вытер слезы и спросил у блюстителя празднества: "Кто сложил эту песню?" – "Она огорчила тебя, государь?" – "Нет, напротив, задела за сердце. Я желал бы увидеть творца".
Замешательство. Переглядывания. Беготня. Суета.
Наконец, к сидениям царской четы подводят… какую-то девочку. Пигалицу лет примерно четырнадцати. Смуглую, худенькую, черноглазую, жестковолосую. Некрасивую, но с пронзительным взглядом. И одетую в белое с синим – словно жрица из храма Афины. Но такая не может быть жрицей, ибо слишком мала. Ей бы пальцем в носу ковырять.
Царь опешил. Она – не меньше. Но опомнилась первая, поклонилась и молвила:
 – Добрый день, милосердный царь и благая царица.
 – Кто ты, дитя мое?
 – Стихотворица.
 – Ты?…Сама?…
 – Я, по воле великих богов.
 – Как же имя твое?
 – Катана, мой царь.
 – А родители?
 – Я их не знаю. Я росла в святилище Девы. А потом меня отдали в храм Афины, сюда. Я прислуживаю старшей жрице.
 – И слагаешь песни по-эллински.
– Я могу и по-таврски, мой царь.
– Кто тебя научил?
– Грамоте и старинным преданиям – жрицы-наставницы. А всему остальному – никто.
 – Ты… знавала Деметрия?
 – Да. Только не разговаривала. Лишь прислуживала, когда он бывал у нас в храме. И… ты не сердись за такие слова, но я верую искренно: он был – Бог. И вернулся к богам.
Как серьезно это произнесла. Неожиданно низким, густым, слишком властным для щуплого тела голосом. Будто в ней непростое, а вещее сердце, что глаголит само – помимо ее еще отроческого понимания.
Если б ты поняла, на кого ты столь странно похожа и что ты значишь теперь для Фоанта! Неужели – всё кончено, неужели – прощен, неужели – свершилось мечтаемое: возвратилось из тайного прошлого то чумазое, босоногое, с мутной каплей под носом, дитя, чтоб пропеть тебе напоследок на сладостно правильном эллинском – песнь о страждущем боге Загрее? Да Фоант и мечтать о таком не дерзал, возводя свой Афинеон и явившись сюда умирать от тоски по Деметрию!…
Он не хочет ее отпускать.
 – Катана, дитя мое. Ты не хочешь посидеть подле нас с царицей?
 – То великая честь для меня, милосердный царь.
Ей приносят скамеечку и ставят возле кресел Фоанта и Эрморады. И царь так часто склоняется к девочке, говоря или спрашивая у нее что-нибудь, что царица уже начинает взирать на обоих удивленно-ревниво.
Что за глупости, Эос моя. Впрочем, нет: поревнуй, ненаглядная, и узнай хоть немного – какова эта боль. Я не буду терзать тебя так, как ты порою терзаешь меня, даже о том не догадываясь…


"Пасифая" – объявляет глашатай название действа, играемого сотерийцами. И сразу – ропот и гул по театру. Все, кто тихо подремывал, грыз орехи, спорил с соседом или праздно глазел на нарядных сограждан – вмиг очнулись и взрогнули.
"Сочинил поэт Харидамн, сын Бианта, евпатрид, сотериец"…
Вон он, вон он, еще молодой человек, длиннокудрый и пышно завитый, одетый богато и ярко – в шафрановый плащ на лисьем меху, из-под которого видны два хитона – голубой и кипенно-белый… Евпатриды, в отличие от обычных сограждан, никогда не носят иного платья, чем эллинское – потому предпочтут даже в зимний холод нанизать на себя три хитона и два плаща, чем облечься в таврскую куртку, штаны и косматую безрукавку из шкур – как порою себе позволял этот варвар Фоант…
Царь усмехается. Он отлично знает Харидамна и весь его род. Род почтенный, но впавший в беспутство. Харидамн – поздний отпрыск гуляки-отца. Одаренный, о да, только с детских лет избалованный. Не желая служить царю-полукровке, но притом не участвуя в заговорах, Харидамн с ватагой приятелей донимал сотерийцев своими проделками, а не то и бесчинствами. Кто-то их извинял – дескать, мальчики, им бы только повеселиться; кто-то жаловался городским властям и тащил шалопаев на суд; кто-то даже взывал о защите к царю. Иногда Фоант вызывал зачинщика каверз к себе во дворец и грозил законными карами. Харидамн ему клялся исправиться и, смягчая царское сердце, дарил свитки новых стихов. Но пять лет назад, когда Харидамн был уже далеко не мальчишкой и содеял не мелкую шалость – остроумное озорство царь охотно простил бы – а насилие над захваченной с пьяных глаз незнакомой девицей… Тут Фоант явил непреклонность и велел ему выбрать в суде: либо тотчас покинуть город и лишиться всех прав, либо жениться на обесчещенной, коли жертва на то согласится. Брак, вменяемый приговором, считался неравным и унизительным для евпатрида, ибо девушка потому и шла домой переулком одна, что была из бедной и – хуже того – полутаврской семьи. Харидамновы родичи приходили просить за насильника и корили Фоанта за то, что он, якобы, хочет уничтожить их род – но Фоант со своею обычной усмешкой промолвил, что, напротив, содействуя браку, он намерен сей род преумножить… И распутник женился на простолюдинке, и она родила ему двойню, мальчишку и девочку, а потом добавила третьего, кажется, сына – и Харидамн присмирел. О разводе не заикался, в переулках девиц не ловил, занимался делами имения, чтоб кормить жену и детей. Лишь порой, на попойках, опьянев, заливался слезами и жаловался, будто – дар в нем погиб…
Не погиб, как видно. Трагедия – не застольная песенка, которую можно сходу сложить и выцарапать заколкой гетеры на разбитом в пиру черепке. Для трагедии нужен не один только пыл, но и знание многих премудростей, и усердие, и кропотливость. Но с чего тебя вдруг вдохновило столь чудовищное предание, Харидамн сын Бианта? Неужели задор состязания побудил тебя выбрать именно тот предмет, которого прежде чурались большинство великих предтеч? Дескать, я вот – не побоялся, и сумел совладать, заставляя сиять красотой непотребную мерзость и страх… Смело ты поступил, Харидамн. Даже дерзостно. Только кто запретит – стихотворцу? Всё равно что птице петь запретить.
Обо всем этом вспоминает Фоант, пока хор и протагонист выходят на проскений под печальное пение многоствольных свирелей и флейт, коим, словно хрустальные слезы, вторит звук колькольцев и маленьких медных тарелочек, а вдогонку глухо бухает таврский бубен.
Шепоты, шепоты, шепоты… С уха на ухо – по рядам и проходам, снизу вверх, сверху вниз…
Чем они смущены? Представлением страшной и темной истории о рождении Минотавра – кровожадного чудища, невозможного человекобыка? Но предание это лишь начинает светлый миф о герое Тесее, о любви к нему Ариадны, о вмешательстве Вакха и о будущей славе Афин…
На орхестру выходит актер в бородатой маске с чертами, искаженными резкою болью. В косых лучах на его голове горит венец из окрашенной меди – горит надменно и грозно. Всем понятно: се – Минос, владыка древнего Крита, сын Зевса и финикиянки Европы, царь толико могучий, великий и мудрый, что после кончины сам Аид доверил ему быть судьей в обители мертвых…
Минос в черном наряде. С пурпуровой полосой. Как Фоант. И ступает, опираясь на посох. Почти такой же, как у Фоанта. А на поясе у него – золоченый кинжал, а волосы и борода – накладные, седые, волнистые…
Все уставились на царя. Царь глядит – на представшего перед ним двойника, будто не замечает тысяч взглядов – лишь невольно сжимает рукой худое плечо нахохлившейся Катаны, сидящей на низкой скамеечке между ним и его Эрморадой.
И актер начинает пролог.

…"Беда тому, кто возомнит себя
счастливей смертных и богов мудрее.
Что – царство, что – народная любовь,
что – слава благосердого судии,
когда не видят очи ничего
из-за жестоких слез, и огнь стыда
сжигает душу в теле изнуренном.
Едва успел оплакать Андрогея,
возлюбленного сына моего,
и думал: горше горя не бывает,
чем потерять дитя на склоне лет –
как Рок измыслил и страшнее кару:
бесчестие на склоне лет вкусить.
За что ты, Афродита, надругалась
над старым сердцем, ждавшим исцеленья
от горестей в объятьях дщери Солнца?
Зачем дала мне в жены Пасифаю –
златовенчанную и в огненных кудрях?
Страстей нечеловеческих взалкав,
она быком на пастбище пленилась,
она быка собою совратила
и от быка во чреве понесла
такое чудище"…

Актер запнулся. Как будто роль забыл. Или, стыдясь произносимого, сглотнул язык.
Есть, от чего. Ясней не скажешь. И больней не оскорбишь. "Бык" – "таврос". "Таврос" – "тавр".
И все глаза устремлены на них. На старого царя, на Эрмораду с уже приметно вздутым животом – и восседающего сзади них стратега Гипсикрата. Известного стране как "тавр".
Катана тихо охает. Фоант хранит невозмутимость. Эрморада, похоже, ничего не поняла – изысканная речь под звуки инструментов ей мнится музыкой, и слов она не слышит, тем паче что не знает этот миф о Миносе и Пасифае.
И царь решает досмотреть трагедию. Ведь обнаружить уязвленность – значит, подтвердить немыслимый навет.
Он выдержит. А после разберется, кто это выдумал.
"Играйте дальше", – без слов кивает он актерам.
Они сыграют. Но не так, как сочинил поэт.



Гипсикрат вдруг срывается с места. Одичавшей молнией мчится по головам и телам обезмолвленных зрителей в ряд, где сидит Харидамн. Тот зачем-то бросается по проходу не прочь из театра – а на орхестру. Наверное, хочет укрыться за скеной.
Гневный тавр догоняет его. И свершается всё на проскении, среди масок с разинутыми страдальчески черными ртами. В присутствии окаменевшего хора.
Гипсикрат настигает поэта, который не смог убежать, запутавшись в пышном своем многослойном длинном наряде. Глухо бьет сапогом, подкованным медью, прямо в солнечное сплетение. Повергает, скорченного и кривящегося, на дощатый настил. Хватает за пышные кудри. И – яростно разрезает горло мечом. Тем самым – священным мечом Гекатея. Где на лезвии золоченая ящерица.
О как медленно растекается густоалая кровь по свежим доскам проскения. Как сползает и капает на орхестру, к ногам застывших хористов. Как сверкает окровавленный меч в низко бьющем вечернем луче. Как горит опаленный бешенством взор Гипсикрата, жадно рыщущий по рядам – будто ищет другую жертву…
Обезумевший тавр. Обезумевший бык.
Кто посмеет приблизиться?
Лишь один человек в театре его не боится.
Фоант поднимается с места и проходит краем орхестры туда, где стоит Гипсикрат, уже отбросивший прочь от себя Харидамнову голову.
Говори хоть шепотом – слышно каждое слово. И шелест одежд. Отдается – даже стук сердца.
Царь говорит негромко, но твердо:
 – Нельзя убивать поэтов. Это худший позор для правителей. Не для этого я вручил тебе меч Гекатея. Ты покрыл его скверной. Верни его мне.
Гипсикрат вытирает кровавое лезвие о шафраново-лисью накидку убитого – и, вложив в драгоценные ножны, снимает с пояса и угрюмо протягивает царю.
Фоант передает оружие подоспевшему телохранителю. А стратегу-советнику обещает тихо и строго:
 – Ты совершил преступление. И ответишь за это. Как вменяет закон.
Дрожь волнами идет по рядам – точно буря на море.
За убийство во время священного празднества – полагается смерть! Неизбежно! Ибо здесь – оскорбление не одних человеков, но – всезрящего бога! Неужели Фоант, ослепленный гневом, не понял, что произнес? И на что он обрек единственного, кто вступился за царскую честь? Или тавр в самом деле – виновен в раскрытом Харидамном ужасном грехе? Если так… Что же будет теперь с рыжекудрой царицей и ее нерожденным младенцем?…



…"Милосердный царь!"…
На орхестре – зычноголосая девочка.
 – Милосердный царь! Дай сказать!
Разве может Фоант не позволить. Говори, о дитя с глазами пророчицы.
 – Гипсикрат не виновен в убийстве – поэта! Ибо тот, кто погиб от его святого меча – не поэт! А клевещущий раб, получающий мзду за наветы! Тот, кто продал свой дар – хуже гадины, гаже скота, ибо дикие твари не понимают, что делают, испражняясь у алтаря! Оскорбляющий своего благодетеля – оскорбляет великих богов, и не диво, что боги избрали орудием мщения человека, чьи руки и сердце чисты от порока и скверны! Я считаю – он правильно сделал! Я бы сделала так же, имей я силу и меч! И уж если ты хочешь казнить Гипсикрата – то казни заодно и меня! Катану, его невесту!
"Невесту?!"… Театр так и ахает.
Врёт девчонка. Врёт – в лицо своему государю. Какая невеста?!… Посватайся к ней Гипсикрат – все бы знали. Он слишком заметный в стране человек. Да только стратегу-советнику было явно не до какой-то Катаны. Все последние месяцы он бывал в Афинеоне наездами, появляясь лишь во дворце. Обсуждал с Фоантом дела, принимал участие в царском совете – и порой в тот же день уезжал. Вот покойный Деметрий – тот любил навещать храм Афины. А этот… Разве что вместе с Деметрием заходил туда раз или два. И уж вряд ли даже смотрел на прислужницу жрицы. Пусть бойкую и голосистую, но – тщедушную, черную, нищую, неизвестного происхождения…
 – Я не ведал, – разводит руками Фоант, – что стратег обзавелся невестой. Гипсикрат, это правда?
Пока тугодумный стратег собирается с мыслями и открывает рот для ответа, Катана кричит, заглушая возможное "нет" и заслоняя собой Гипсикрата:
 – Милосердный царь, он стыдился тревожить тебя, пока ты скорбишь по Деметрию! Но Владычицей Девой ручаюсь тебе: мой жених подарил мне кольцо! Вот оно!…
Она торопливо высовывает какую-то вещь, что висит у нее на снурке под одеждой. Фоант слегка наклоняется, чтоб разглядеть этот скромный перстень из черного дерева, слишком широкий для пальца худенькой девочки…
Нет сомнений, о боги! Оно! Кольцо Гармонида! С золоченой звездой или солнцем!… Но – как, почему, от кого?!…
 – Узнаю, – говорит поспешно Фоант, пока Гипсикрат не очнулся и не брякнул что-нибудь лишнее. – Мне знакомо это кольцо. Его сделал мой друг Гармонид. А стратег получил его некогда в дар… от меня. Для всех нас эта старая вещь подороже иных драгоценностей. Обручение этим перстнем – дело нешуточное. Да, я верю.
 – А теперь, милосердный царь, покарай нас обоих – либо сразу обоих прости!
 – Но, дитя, я изрек свое слово. Если я его тотчас возьму назад – что мне скажет народ?
Разражается буря. Все срываются с мест. Кричат, верещат, размахивают руками, подпрыгивают, кидают в воздух венки, буйно машут плащами… "Царь, он прав!" – "И девчонка права!" – "Молодец!" – "Пощади его!" – "Оправдай!" – "Спаси!" – "Отпусти!" – "Пусть поженятся!"… “Свадьбу им, а не казнь!”…
Не хотят они больше трагедий. Не хотят больше крови и скорби. А хотят счастливый конец.
Что же. Голос народа – закон для царя.
Труп уносят за скену. Актер, игравший Миноса, обнажает лицо, опускается перед царем на колени и пытается что-то ему объяснить, глядя в ужасе на застывшего как истукан Гипсикрата.
Но Фоант даже не замечает его.
Эрморада встает и, осторожно ступая, выходит к супругу и протягивает награду – украшенный золотою лентой венок.
Царь берет его и подзывает Катану:
 – Подойди поближе, спасительница.
Ей венок, конечно, велик. И тотчас сползает на шею.
Но она горда.
Победила!…



…Как нельзя убивать неразумных детей, так нельзя убивать сумасбродных поэтов.
А – женщин, Фоант? А – вдов, матерей?…Что ты скажешь – на это?…
Ничего.
Даже если она, эта женщина, покушалась на жизнь и на честь тех, кто ныне тебе всех роднее, дороже и ближе?…
Когда к Фоанту вернулась способность мыслить и рассуждать, он постиг, чьих рук это дело. На земле было только одно существо, понимавшее, чем грозит для страны представление Харидамновой "Пасифаи". И, возможно, дурашке-поэту преднамеренно подсказали – а то и попросту заказали – чудовищный замысел. Он увлекся и написал. Источая в каждом стихе застарелую месть и обиду, но, быть может, не подозревая, что наносит удар – по троим. Или хуже: по пятерым. По Фоанту, по Гипсикрату, по Эрмораде и двум ее детям – несмышленышу Каллию и тому, кто барахтается у нее в животе.
О, как тонко, как изощренно, как безупречно всё было продумано! Даже если бы сам Фоант сохранил в театре спокойствие, сделав вид, что не понял позорных намеков – то о сплетне бы заговорила толпа, и Фоант, столь гордо пекущийся о семейной чести и, что уж скрывать, в самом деле ревнующий свою багрянокудрую Эос даже к солнцу и тени – либо стал бы всеобщим посмешищем вместе с молодою женой, либо вынужден был бы принять суровые меры – но против кого?… Против слуха и слова, летающего где захочет и разносимого ветром как пух ковыля?… Или – против жены и стратега?… Ведь ужасней всего, что там в самом деле есть нечто, о чем Фоант не желает и думать, ибо это никак не возможно… Но если б Фоант вскочил посреди представления и прервал бы его – все бы истолковали такой исход не иначе, как признание правды рекомого. И опять он бы вынужден был объясняться неведомо с кем и карать непонятно кого – но своих же… Был возможен и третий исход: Фоант, уязвленный в самое сердце, верит злой клевете, навсегда удаляет от трона стратега и винит Эрмораду в явной или мнимой измене. Та, потрясенная, преждевременно скидывает недоношенный плод…
Всё рассчитано. Как бы ни обернулось, кто-нибудь обязательно и непременно должен был умереть от немыслимого унижения, горя, отчаяния. А кого-то могли и казнить. Эрмораду – за нарушение верности. Ибо так вменяет старинный устав заключенного ими священного брака. Гипсикрата – как соучастника. Все его оправдания доказали бы только обратное. Потеряв их обоих, Фоант не остался бы жить. И тогда власть взяла бы царица Алфея, которой уже не составило бы никакого труда расправиться с маленьким Каллием. Ведь для этого даже не надо прикладывать никаких особых усилий. Съел не то, простудился, упал из окна…
У Фоанта достаточно в Сотерии врагов, но никто из них не посвящен в тайну близости Гипсикрата к престолу. И никто из них не имеет причины желать столь позорной гибели царской семьи. Харидамнова мелкая мстительность – совершенно ничто по сравнению с этой нелюдски кровавой затеей. Харидамна просто использовали. Может быть, поначалу они собирались поставить другую трагедию – например, "Ипполита", где тоже есть старый царь, молодая царица и нечестивая страсть между нею и пасынком, только пасынок чересчур добродетелен и от этого слишком напоминает Деметрия, а чернить его память Алфее зазорно… Вот и выплыла – "Пасифая". Вероятно, начальный срамной монолог придержали до последнего часа перед выходом на орхестру – так что первый актер, второпях уча прибавление к роли, мог не сразу сообразить, что и перед кем произносит… Когда понял – осекся, ужаснулся, запнулся, не смог продолжать…
Виновата, конечно, Алфея. И Фоанту незачем затевать дознание, чтоб уличить и подвергнуть каре затейщицу. Но к случившемуся несомненно причастны и евпатриды, еще при жизни Деметрия принимавшие как свою эту женщину, столь чудесно красивую, благородно воспитанную и способную выглядеть настоящей царицей. Ей сочувствовали, полагая, что Фоант к ней несправедлив. И презрительно морщились: "Старый варвар любит лишь диких, начал с тавров – кончил зверицей"…
О, какое зло – и какое бессилие! Неужели за столько-то лет эта ненависть не притупилась?… Если б против него восставали с оружием, он бы знал, с кем сражаться, кого уговаривать, а кого пристыдить, чтоб одумался – но когда в лицо расточают хвалы и улыбки, а заглазно плетут – вот такое… Кому теперь мстить? Актерам, хору, хорегу, всем гражданам, давшим деньги на представление? Уничтожить остатки старинных семей, в большинстве своем и без того измельчавших, захиревших и выродившихся? Расправиться с явно служившей посредницей между Алфеей и Харидамном – Аретой? А был ли осведомлен – Агесандр, ее брат, Фоантов соученик? А отец Харидамна – Биант, не простивший Фоанту принуждения сына к неравному браку?…
Нет. Карать – это множить врагов. У любого из них есть дети и родственники; ты стар, Каллий мал, Эрморада неопытна. И потом… Если бы царицей, мятежно рвущейся к власти, была всего лишь какая-то совершенно чужая Фоанту – Алфея! Но дочь Гармонида, вдова Деметрия, мать твоей маленькой внучки – ты решишься, Фоант?… Нет, конечно. Рука не поднимется.

Это даже и к лучшему, что карать никого не пришлось. Спасибо маленькой певчей пташке, Катане. Бросилась на царя, как пичужка бросается на огромного хищника, защищая птенца – и притом побеждая в неравном сражении. Золотое сердце у девочки. Ведь спасла не только жизнь Гипсикрата, но и честь царя и царицы. Понимает ли, что она сделала? Понимает. Всё понимает, так что даже Фоанту страшно. Из какого семени вырастают такие души? Родителей она вправду не знает: ее младенцем подкинули в храм. Должно быть, девочка – плод священной ночи Великих Богов, когда всем до рассвета – всё можно. Но, судя по внешности, кто-то из породивших ее – или оба – таврской крови. "Дитя мое, да не коснется тебя никакое горе", – молится ныне Фоант за нее, как за дочь.
Возвратившись в тот день во дворец, он отправил отдыхать утомленную и перепуганную Эрмораду, обещав, что придет к ней попозже, а этих двоих поставил перед собой и велел:
 – А теперь – только правду, ибо здесь уже не театр. Признавайтесь, что за связь между вами.
 – Я не знаю ее, – исподлобья сказал Гипсикрат.
 – И ни разу не видел?
 – Ну… наверное, раз или два. В храме, да. Кажется, подавала нам воду. Зажигала светильники. Я не знал, кто такая. Даже не разговаривал.
 – И кольцо не дарил?
 – Не дарил, Гераклом клянусь! Я его потерял много раньше. Мальчишкой. Еще при строительстве.
 – Оно, должно быть, попало в зазор между плитами, – подхватила Катана. – В храме ведь полумрак, и никто долго не замечал. А я подметала пол, вдруг солнечный луч сверкнул – показалось, что-то блестит… Я взяла иголку и вытащила. И рассказывать старшим не стала, а спрятала. Это плохо, я знаю, но… никак не могла с ним расстаться. У меня никогда ничего своего не бывало. Я внушила себе, будто это – подарок богов. На руке носить побоялась: придерутся, что своровала. И к тому же оно велико, соскочило бы сразу же. Чье кольцо, я не знала, мой царь. А тебе солгала сегодня… со страху. Накажи меня, как пожелаешь. И расторгни помолвку, если я недостойна его.
–Слово – свято, – усмехнулся Фоант. – Обручил вас не я. А похоже, что истинно – боги. Ведь кольцо в самом деле мое. Или… было моим. А потом перешло к Гипсикрату. Этот перстень, похоже, сам знает, чьи жизни связать.
 – Это лучший удел для Катаны, милосердный царь.
 – Вот и славно.
 – Ох, отец! – воскликнул вдруг Гипсикрат, но немедленно покраснел и поправился: – Государь. Ты взгляни на нее: какая из этой козявки – госпожа, хозяйка и мать? Что я буду с ней делать? Песни петь – или в куклы играть?…
 – Сколько лет тебе, милая? – спросил Фоант у Катаны.
 – Шестнадцатый год.
 – Неужели?… Ты смотришься младше. Я думал, не больше четырнадцати. Возможно, жених твой и прав. Огласить помолвку сейчас же, но со свадьбой годок подождать. Гипсикрат, ты согласен?
 – Хоть десять! – не сдержал тот досады.
 – Истукан ты неблагодарный, – покачал головою Фоант. – Неужели не понимаешь, чем обязан этой "козявке"?… Будет так, как я приказал. А сейчас уходи. И знай: не желаю видеть тебя, пока ты не возьмешься за ум. И не станешь достойным Катаны.
Тавр подумал, что царь пошутил.
Ничего подобного. Фоант подтвердил свою волю:
– Не гневи меня, Гипсикрат. Уходи. И не возвращайся без зова. Чтоб ноги твоей не было в городе. В этих стенах тебе делать нечего. Всё, что мог, ты уже натворил.
– Я не делал, отец, ничего, что могло бы тебя опорочить! Никогда и нигде! Ни в усадьбе, ни здесь! И не сделаю – Девой клянусь!
– Не хватало бы только – такого...
Лицо Гипсикрата внезапно стало серым, как камень.
Он повернулся, чтобы уйти, не прощаясь. Припасть к отцовской груди он не смел. А выговорить ничего был не в силах: хотелось рыдать и рычать, раздирая ревом нутро.
Он глядел на отца и Катану как раненый зверь.
И Фоант немного смягчился. Взял его за руку:
 – Дорогой мой. Ты понял неправильно. Я совсем тебя не изгоняю. Но, как царь, посылаю туда, где ты нынче нужней.
 – К-куда?… – с натугой выдавил Гипсикрат.
 – В Сотерию, конечно. Оттуда ведь ближе к лагерям твоих воинов. И сподручней присматривать за делами… царицы Алфеи. Лишь не вздумай еще кого-то зарезать. Вдругорядь тебе не простится. Ты понял меня?
 – Понял.
 – Будь начеку. Зложелатели наши, как ты видел сегодня в театре, способны на многое – кроме честной борьбы. Потому, когда будешь там, не ночуй на Царской горе.
 – У меня нет другого пристанища.
 – Знаю. Поэтому забирай себе нижний дворец. Этой будет мой свадебный дар. А пока живи там один. Места хватит. Доволен?
 – Отец! А… а – меч?…
 – Ты его осквернил. Я очищу его и оставлю пока при себе. Он вернется к тебе, если ты его снова заслужишь.
 – Что для этого сделать?
 – Ничего преднамеренного. Выполняй свой долг и помни о чести. Прощай. Это – всё.
Ушел. Деревянно шагая. Ушел, даже не поклонившись Катане, зато не забыв передать привет "государыне Эрмораде".
Фоант проводил его тягостным взглядом и сказал Катане:
 – Видишь, какой. Нужно ждать, пока поумнеет. Но ежели ты раздумаешь, я не стану тебя принуждать.
 – Не раздумаю, мой государь.
 – Почему? Неужели влюбилась в такого… героя?…
Катана молчала как Сфинкс. Решала: сказать, не сказать. Но все же произнесла:
 – Он и вправду герой. Только любит пока… не меня. Но меж ними – судьба, а меж нами – лишь время.
 – Убить безоружного – это не подвиг, – возразил ей Фоант. – А вот ты – о да, героиня.
 – Милосердный царь. Он тебя называет… отцом?
 – Он имеет право, Катана.
Вот и всё. Она больше ни о чем не спросила, а он ничего не сказал. Ибо незачем: эта девочка стала вдруг причастной всем тайнам царской души и всем горестям царского дома.




И Катана осталась с ними в афинеонском дворце. Эрморада сперва приняла ее хмуро. После смерти Деметрия и переезда сюда отношения между супругами сделались трудными. О прежних их задушевных беседах пришлось позабыть. Каждый жил на своей половине. Покои царя и царицы разделялись стеной и тяжелой дверью с засовами. Они спали обычно раздельно, потому что Фоант очень часто, маясь бессонницей, ночью читал и писал, разбирая скопившиеся бумаги, Эрморада же плохо переносила вторую беременность. Ее сильно тошнило, клонило то в слезы, то в сон. Но когда он являлся узнать о ее здоровье, не жаловалась: “Господин мой, я не больна, говорят, так бывает, пройдет… Лучше ты расскажи про себя”. Что он мог рассказать? Когда не занимался делами, Фоант погружался в отрешенное от всего земное молчание, не желая ни ласк, ни забот, ни участливых утешений. Разве мог он кому объяснить, что в душе его, скрытой от постороннего взора, продолжал шелестеть и цвести зачарованный, вечно летний, солнечный сад, где к отцу подбегал и бросался на грудь со счастливым смехом его маленький мальчик Деметрий. И где не было, да и не нужно было, помимо них, никого. Пока боги посылали ему эти сны наяву – он хотел и искал одиночества. Эрморада же тосковала о своем потерянном саде – о горной усадьбе, где они безмятежно жили вдвоем. Ей казалось, что муж безмолвно считает ее повинной в кончине Деметрия – столь нелепой и окруженной странными тайнами, что как тут удержишься от согласия с суеверными толками. Боги, дескать, не прощают клятвопреступников; раз Фоант нарушил обет, то Владычица забрала у него любимое чадо. А что забрала не сразу – на то была ее воля. Что для бессмертных – лишние несколько лет? Богиня мудра, справедлива и праведна, ибо дала своему избраннику стать царем и отцом – и лишь после того приманила в запретные кущи и пронзила копьем… Верно, он ей был нужен таким – все еще молодым и прекрасным, но царственным…
Эрморада сама начала в это верить. Потому что всегда ощущала себя виноватой перед Деметрием. Знала, как он несчастлив с Алфеей – и как сама она непростительно счастлива. И теперь ничего не могла поделать с Фоантом, чтоб развеять и одолеть его молчаливую скорбь.
А Катана – сумела. Едва вошла во дворец, в нем стало легче дышать. Зимой здесь усердно топили, прогревая девственный камень доселе необитаемых стен – но воздух в них от молчания и малолюдия был всегда ледяной. Из-за траура в нижнем зале не давали пиров, лишь приемы. В покоях Фоанта царила строгая тишина. У царицы шалить и шуметь дозволялось лишь неразумному Каллию. Все прочие, будь то придворные или слуги, говорили вполголоса и ходили вполшага.
С приходом Катаны – как будто вернулась весна. Холодные стены зазвенели от Катаниных песен и от смеха игравшего с новой подружкою Каллия. Они резво носились по комнатам, прятались и искали друг друга, перекидывались мячом и дурачились. Сам Фоант, глядя на этих двух детей, начинал улыбаться. Стал заглядывать на половину жены не как прежде, словно бы повинуясь обязанности, а по собственному побуждению. Как-то раз даже лег с нею рядом и уснул, держа ее за руку. И тогда Эрморада поверила, что в их жизни возможен тихий ясный покой – неизбывная нежность – взамен навсегда отгремевшей и отсверкавшей грозами страсти. Она полюбила Катану, перестав ревновать к ней царя. Поняла: он слишком устал от всего, чтоб влюбляться. Но какой-то отрады просила и его, Фоанта, душа. Отрады, которая не напоминала бы ему о Деметрии. Все другие, кого он любил и не мог разлюбить, были связаны с прошлой жизнью. То нельзя было вырвать из памяти. А Катана – она совершенно другая. Словно с неба упавшая.
Или… из моря вышедшая.
Темноглазая таврская девочка, дочь полунищего рыбака. С волосами, торчащими как скворчиные перья. С низким голосом, неизвестно откуда берущимся в этом маленьком худеньком теле. В ветхом платье, но с царским кольцом, на котором неведомо что: то ли ночь, то ли день, то ли солнце, то ли звезда.
Та – едва говорила по-эллински и не знала слова "любовь". Эта – запросто изъясняется вдохновленными свыше стихами.
Кто посмеет сказать, что Фоант никак не причастен к сему превращению? Что, не будь стольких лет его царствования, эта почва взрастила бы – вот такое дитя?…
Родина – это не просто земля, где корни твои и камни. Родина – это люди, которых ты любишь и которых сам породил среди этих корней и камней. Ведь толпу любить невозможно. Можно – только людей, засевающих эту землю кто семенами, кто изваяниями, кто звонкими песнями. Песня – как соль, очищающая с души, потемневшей от горя, и больные наросты, и накипь, и мутный налет отчаяния. Возвращающая душе окрыленность.
Ты совсем было перестала петь, моя Эос. Даже маленькому – колыбельные. А теперь подпеваешь Катане.
Как отрадно вас слышать вдвоем.




148. На исходе зимы после долгих боев Диофант оказался под стенами Пантикапея. Город был хорошо укреплен, но защитников там не хватало, и Савмак был предрасположен, коли не дано победить, то с достоинством умереть, не раскаявшись и не сдавшись. Все окрестные города уже были захвачены, так что поздно было уже помышлять о спасении бегством. И хотя Диофант объявил, что сложивших оружие и признавших власть царя Митрадата он, именем своего государя, помилует, сам Савмак не поверил ему – либо не пожелал уступить кому бы то ни было давшийся ему столь ужасной ценою венец.
149. Но в кругу приближенных Савмака отыскались люди менее честные, нашедшие средства известить Диофанта о собственных тайных намерениях. И в условленный час Диофант с отборным отрядом вторгся в крепость через подвальный проход, отомкнутый и стерегомый изменниками. Савмак был захвачен врасплох, скован цепью и отправлен сперва в Херсонес, а оттуда – в Синопу, к царю Митрадату Евпатору. Не считая себя правомочным казнить самозванца, имевшего царскую кровь, Диофант предоставил решать его участь своему государю. Так закончилась третья из таврических войн, принеся Митрадату верховную власть на Боспоре.




…Говорят, что дозорные стали чаще видеть кентавров. Только издалека. Кентавры по-прежнему соблюдают свой уговор с Фоантом, подтвержденный при встрече с Деметрием. Врагов – на копье, друзей и посланцев за мзду пропускают. Но сами близ Афинеона не появляются. И местные жители – ни ногой за пограничную стену и недавно воздвигнутый вал. Такова непреклонная воля царя. Чтобы не было ни малейшего повода к ссоре и распре.
Как тоскует порою сердце в дивном городе Афинеоне. Как тоскует сердце царицы. Как тоскует по тем временам, когда не было горше печали, чем утрата коня или размолвка со старшими братьями… Нет возврата к этой поре, и в Кентаврии нет больше места для царицы двуногих, для Эрморады, жены Фоанта и матери Каллия.
А ведь скоро ей снова родить. И невовремя, и некстати. Страшно стало жить даже взрослым. И не хочется думать, что будет с детьми.
Фоант опять повернулся душою к жене. После смертоубийственной драмы в театре он как будто нарочно стал не только сам проводить у нее дни и ночи, но и водить Эрмораду с собою повсюду. Не только на поминальную церемонию в храме. Но даже на царский совет, на судебные заседания и на встречи с городскими властями. Когда кто-то из старых сановников дерзновенно напомнил ему, что женщинам находиться при сем не положено, Фоант возразил совершенно спокойно: "Она женщина – лишь для меня. А для вас – царица, и только". Все примолкли. Ибо поняли: происходит нечто серьезное. И, хоть царь о том не обмолвился, трудно было не догадаться, что он привел в окончательный вид завещание и усердно готовит Эрмораду к принятию власти. Потому и желает, чтобы она разбиралась в происходящем.
Он не тратит больше времени на любовные речи, рассказы о прошлом или повествования о богах. Приходя к жене, он приносит с собою кипы мелко исписанных свитков или снизки табличек: "Присядь, ненаглядная, мы должны посмотреть это вместе"… – "Господин мой, я еще очень плохо умею читать"… – "Хорошо, я прочту, ты послушай и скажешь"… – "Я не вправе решать!" – "Пока жив, решать буду я, но, боюсь, мне осталось недолго"… – "Я не буду жить без тебя!" – "Даже ради детей, Эрморада?"…
Тут она и притихнет, уставившись на разбухший живот и прикрыв его теплой ладонью. Дети! Маленький Каллий и – этот, еще не рожденный, но уже несомненно живой. Или… эта. Фоант так мечтает о дочери. И по всем приметам выходит, что должна быть именно дочь. Но лучше бы никому не рождаться на свет в столь ужасную пору. Тем более девочке, если ей суждено безотцовство…
Как тревожно и страшно на свете.
Фоант с трудом согласился принять первых беженцев-боспорян – а теперь махнул рукой на последствия и пускает всех, кому удается пробраться сюда по суше или по морю. Только селит он вновь прибывающих не в Сотерии и Афинеоне, а подальше от берега, в землях тавров. Уговорами таврских вождей занимается Гипсикрат, убеждающий их не чинить препятствий изгнанникам. Беглецы готовы на всё и за всё благодарны. Израненные, изможденные, обмороженные, со следами оков и побоев. Каждый рассказывает о жестокостях и расправах, учиняемых Диофантом. Поскольку войск у стратега мало, он устрашает своей беспощадностью. Смерть грозит на Боспоре любому, о ком донесут, что он помогал самозванцу Савмаку.
Европейский Боспор – кроме Пантикапея – в руках Диофанта. Да и Пантикапей вряд ли долго продержится. Вокруг него сомкнулось кольцо городов и селений, признавших царя Митрадата Евпатора. Пощаду от Диофанта получают лишь те, кто сдаются без сопротивления. Так случилось и с Порфмием – небольшим городком у пролива, разделяющего Европейский и Азиатский Боспор. Диофант отпраздновал бескровное взятие Порфмия как свою большую победу: получив ключи от пролива, он мог ловить беглецов, устремлявшихся на ту сторону – и препятствовать получению самозванцем какой-либо помощи от его азиатских друзей.
Беглецам сейчас деться некуда. Только сюда. В Скифии Диофанта ныне так боятся, что даже зайца, невзначай забежавшего из боспорских степей, сразу изловят и выдадут в знак своей полнейшей покорности. Да и херсонеситы не станут привечать боспорян, помогавших или сочувствовавших Савмаку. После сдачи Порфмия, Акры, Кеп и Мирмекия и отрезан путь к Меотиде и в Азию. Если плыть прямиком через море – попадешь к самому Митрадату.
Остается – Фоант.
Этот царь, про которого долгие годы ходила молва, будто он соблюдает обычаи тавров, поклоняется страшным богам, исполняет таинственные колдовские обряды в смрадных капищах, да и сам – ученик ведуна…
Только он сейчас – всех принимает.



 – Ненаглядная, ты не спишь?
 – Уже утро, господин мой?
 – Да, уже утро.
Фоант присаживается на постель к Эрмораде. Нежно гладит по волосам и целует в уста. И колеблется, нужно ли говорить. Но какая польза скрывать? Она всё равно очень скоро узнает. Может разволноваться. Лучше уж – от него.
 – Эрморада, послушай спокойно. У меня… у нас… будут трудные дни. Мы должны быть с тобой заодно, чтобы действовать мудро и правильно.
 – Что случилось?
 – Вчера поздно вечером до ворот добрёл… а вернее, дополз – человек. Он оттуда. Всё кончено. Занят Пантикапей.
Чтоб не вскрикнуть, она закрывает руками лицо. Фоант кладет ладонь ей на лоб и размеренно продолжает:
 – Савмак захвачен и увезен – вероятно, к царю Митрадату. Помнишь, третьего дня дозорные донесли, будто видели далеко проплывавший корабль?
 – Почему Диофант не убил его?
 – Полагаю, не счел себя вправе. Скиф – законно ли, незаконно – целый год был боспорским царем. Говорят, и по происхождению он – чрезвычайно высокого рода. Выносить ему приговор может только равный по сану и крови.
Всё равно она содрогается. Приговор – предрешен, Митрадат не из тех, кто способен поступить милосердно с врагом.
 – Но и это не самое худшее. Не хотел тебе говорить, ненаглядная, но уж лучше заранее знать, чтоб успеть приготовиться. Тот беглец, что явился вчера… я с ним сам разговаривал ночью. Он был вызволен и отправлен сюда – нашим другом. Гераклеодором.
 – Он – там?!… Среди этих – пытателей?!…
 – Эрморада, он воин и должностное лицо. Херсонес обязан царю Митрадату свободой и теперь, исполняя союзнический договор, помогает ему подавить мятеж на Боспоре. Таковы обстоятельства. Что до Гераклеодора… Помимо долга союзника, он памятует о долге друга. И послал нам изустное предупреждение. Слушай самое главное, Эос моя: утвердив Митрадатову власть на Боспоре, Диофант поведет свое войско – сюда.
Почему-то она не заплакала. А, обняв свой живот, с расстановкой спросила:
 – Как же так? Ведь мы – не участвовали…
 – Диофант полагает, что мы помогали врагам Митрадата. Принимали как гостя мятежника, украдкой послали ему на подмогу отряд, отказав притом самому Диофанту – а теперь укрываем бегущих от заслуженной кары…
 – Господин мой, но разве всё это – не ложь? Если б я не была при тебе и не знала! Мы же не называли Савмака "царем", и Деметрий не приглашал его во дворец, а ты сам был суров с ним и скорей обвинял, чем сочувствовал… В чем же – помощь?
 – Именно так. Но Деметрий не сумел помешать тому, чтоб со скифом уехала часть из осевших у нас боспорян. Я подумал: чуть более тридцати человек не решают исхода войны. А они весьма отличились, особенно некий кузнец-оружейник Калат – он устроил себе мастерскую прямо в пантикапейском дворце и снабжал Савмака оружием, да и сам воевал… Диофант не мог не узнать, откуда у скифа такие друзья. А теперь, в довершение всех этих дел – мы открыли страну беглецам…
 – Но ведь право убежища – свято!
 – Для разбойников нет ничего святого, Эос моя.
 – Что же будет с нами, Фоант?…
 – Успокойся и не отчаивайся. Я на всякий случай послал Гипсикрату приказ объявить тревогу в войсках и воззвать к вождям о всеобщем воинском сборе. Но по-прежнему не хочу воевать, пока вижу иные возможности, чтоб спасти и страну, и тебя.
 – О, какие? Скажи!…
 – Непременно скажу. Только встань сперва и оденься. Я сейчас собираю совет в нижнем зале. Мы с тобою пойдем туда вместе.
Прислужницы умывают, причесывают и одевают царицу. Ее темнобагряные косы, обрезанные после смерти Деметрия чуть пониже плечей – точно так же, как у Алфеи – опять отросли до пояса. Их сплетают тяжелым узлом и скрепляют золотым с бирюзой скифским гребнем. А лоб повязывают диадемой, поверх которой надевают золотой ободок – дар великого вождя Аранея. А в ушах у нее золотые фигурные серьги – подарок Фоанта после рождения Каллия. А на шее – сердоликовое ожерелье, память о чутком сердце Деметрия…
 – Ты прекрасна, царица моя, – говорит ей Фоант, уже тоже одетый по-царски – в пурпурный гиматий поверх неизменно черных одежд, препоясанных поясом с золочеными бляхами и крючками, на котором висит – меч царя Гекатея.
Дожидаясь известия о прибытии во дворец всех членов совета и представителей граждан Афинеона, он сажает царицу на кресло, воздвигнутое для нее рядом с троном, а сам становится сзади нее, опираясь на посох и говорит ей тихо, но четко:
 – Послушай меня, Эрморада. И постарайся понять, хотя многое из того, что скажу я тебе, тяжело для души и темно для ума. В совершившемся виноват – только я. Ибо я для бессмертных богов согрешитель гораздо худший, чем Сизиф, Иксион и Тантал. Кто они, ты не знаешь, но это неважно. Я посмел – возжелать невозможного. Сотворить совершенство на этой земле, на ничтожнейшем отведенном мне волею рока пространстве. Вопреки всем прежним обычаям, я отрекся от войн и убийств, я изгнал месть и злобу из собственной жизни, я растил богоравного сына, я привел к благоденствию эту страну, что казалась столь нищей и дикой, я построил, любовно вторя невиданным мною Афинам, мой варварский Афинеон… И казалось, будто ко мне благосклонна всемогущая всеблагая судьба – и сама Владычица Дева защищает мой край от врагов и завистников! Напоследок же боги послали тебя, чтобы дать мне изведать любовь, какой, думал я, не бывает на свете… Но я вижу теперь, что великие боги и недремлющий рок преднамеренно дали мне обрести вожделенное, дабы, вдосталь натешившись, сразу всё отобрать. Непорочное имя. Любимого сына. А теперь – и тебя, моя Эос, и страну со всем, что в ней есть… Ты еще не видела то изваяние, которое Гармонид сотворил из цельной скалы – помнишь, мы о ней тогда спорили?… На одной стороне он вырезал юную деву в цепях, будто к камню прикованную. Имя ей – Андромеда. На другой стороне – мужчину и женщину, друг у друга в объятиях плачущих. Это царь эфиопский Кефей и жена его Кассиопея. Царь, дерзнувший воскликнуть: "Супруга моя превосходит красою всех женщин и даже бессмертных богинь!" – и изведавший тяжелейшую муку: в искупление дерзостных слов надлежало ему отвести родное дитя на потраву Великому Змею. А иначе – гибель всему, и царю, и царству, и людям, и прекрасной Кассиопее… Вот как боги карают гордыню! Я – гордец, царица моя. И всегда это знал. Мне о том не раз говорили. Я пытался себя изменить, только тщетно. Таков уж мой нрав. И теперь несу наказание. Но, пока судьба не уставила перст на тебя или Каллия, я хочу отдать ей – себя…
 – Что ты вздумал сделать, Фоант?! – вцепляется ему в руку и в плащ Эрморада.
 – Не пугайся, моя ненаглядная. Ничего опрометчивого. Ибо движет мной не отчаяние, а разумное рассуждение. Я совсем не стремлюсь умереть. Напротив: я придумал, как вас спасти. Будет так. Я пошлю к кентаврам гонца и велю им без боя и сопротивления пропустить сюда Диофанта. И сам ему выйду навстречу. Безо всякого войска. Один. Без меча. Может только, с маленькой свитой.
 – Он убьет тебя, мой господин!
 – Как бы ни был он лют и жесток, он сперва – полагаю я – удивится. Много раз сей нехитрый прием помогал мне при встречах с враждебными таврами. А позднее – с царем Парисадом, поначалу настроенным очень немирно. Если, вринув врага в изумление, я заставлю его завязать разговор – то, возможно, мы что-нибудь выиграем. Время, жизнь, безопасность твою – и детей…
 – Он возьмет тебя в плен!
 – Я потребую встречи с царем. Месть за нашу помощь Савмаку – только повод для нападения. Суть не в том. Либо сам Диофант пожелал покорить для царя Митрадата всю Тавриду, включая и нас – либо царь ему так приказал. Это я должен выяснить. Диофант ныне звероподобен от пролитой крови, но Савмака он не казнил – значит, он не утратил последнюю память о пристойном и благоприличном. Если он как стратег и наместник царя уважает себя – он не сможет поднять оружие на законного властелина, безоружного старика, который сам соглашается ехать с ним к Митрадату и только перед самим Митрадатом отправдываться. И, покуда мы с Митрадатом о чем-то не договоримся, Диофант будет связан здесь по рукам и ногам. Он не сможет самоуправно насильничать.
 – Я боюсь за тебя!
 – И напрасно. В свое время мне показалось, что тот самый царь Митрадат, которого ныне кто-то славит, а кто-то клянет, взирал на меня с приязненным любопытством. Диофант и Гераклеодор, не сговариваясь, подтверждали, что он помнит меня. Полагаю, я смогу убедить его, что никогда не желал ему зла и не заключал никаких соглашений с его врагами, будь то скифы или Савмак. Если он захочет иметь нас союзниками или данниками – что ж, придется на это решиться. Моя встреча с царем Митрадатом – единственное, что сейчас нас может спасти.
 – Господин мой, да в силах ли слово обуздать эту ярость!
 – Так порою бывало. Помнишь, что отвечал Александру побежденный им Пор, царь индийский?
 – Это ты мне еще не рассказывал.
 – "Как с тобой поступить?" – грозным тоном спросил победитель. А закованный пленник: "По-царски". Александр, не желая унизиться, возвратил ему всё. И свободу, и трон.
 – Митрадат… на такое способен?
 – Говорят, он способен – на всё. Значит, и на – пусть вынужденное – благородство. Если царь Митрадат притязает быть преемником дел Александра… а я вижу, к тому он склоняется… он не сможет сделать иначе. Мы ему не опасны нисколько, мы маленькая страна, разорение коей не принесет ему ни богатой добычи, ни славы.
 – Я поеду с тобой.
 – Нет, царица моя. Ты останешься. Не хватало к прочим несчастьям, чтобы ты потеряла дитя…
 – Господин мой, а если тебя там обманут, отравят, замучат, убьют?… Если ты не выдержишь странствия?… И… если вдруг Диофант тебя, безоружного…
 – Вот для этого я сейчас собираю совет. Чтоб прилюдно назначить тебя воспреемницей власти. Если что-то случится со мной – доверяю тебе поступать, как сочтешь уместным и правильным. Или пусть тебя защищает… стратег Гипсикрат. Как он это умеет.
 – Но тогда…
Что будет "тогда", Эрморада сказать не успела: в зал вбежал возбужденный Тавриск:
 – Господин! Госпожа! Там у входа… кентавр! Хочет видеть царя!…



"Я с тобой". Разве может Фоант запретить Эрмораде повидать кого-то из бывших собратьев? Он помогает жене облачиться в теплый гиматий и сводит, поддерживая под локоть, по лестнице. Тавриск по дороге рассказывает, что кентавр отказался войти во дворец оттого, что изранен и грязен. Ждет Фоанта снаружи. Только пить попросил.
Царь с царицей выходят. У входа – толпа: ко дворцу явились сановники, должностные лица города, советники, свита, друзья царя и охранники.
В середине – черное тело двусущностного. Лица не видно: закрыто чашей, которую он, подняв двумя руками, осушает с блаженством до дна. Последние капли – взасос. Опускает сосуд, отирает лоб. И…
 – Ктарх!!…
Пронзительный крик царицы. Осколки глиняной чаши под копытами на серых плитах двора. Смеясь и плача, Эрморада виснет на грязной шее чудовища. Вытирает своим пурпурным гиматием с золотою каймой пот и кровь с лица людозверя, упоенно шепча: "Брат мой, Ктарх"… А он, заметив ее выступающий из-под верхнего платья живот, печально глядит на Фоанта.
 – Здравствуй, Ктарх, – подает ему руку царь.
 – Здравствуй, Фоант. Хорошо, что сестра моя здесь. Пусть поможет моим словам стать твоими словами. Ведь она понимает обоих.
О да. Эрморада еще не успела забыть языка, на котором говорит это древнее племя. А Фоант может что-то не вспомнить, Ктарху же трудно изъясняться по-эллински.
 – Фоант, случилась беда, – говорит устами царицы кентавр. – На рассвете с Боспора к нам вторглись двуногие. Много-много. Целое войско. Направлялись сюда. Мы блюдем договоры, Фоант: мы закрыли пути. Я сражался. Но у нас недостаточно воинов. Те двуногие отступили, но, боюсь, далеко не ушли. Просто ищут другую дорогу. Если нас отрежут от наших степей, мы погибнем. Гнасс, великий вождь, и всё племя решило: мы будем тебе помогать, Фоант, если ты нам тоже поможешь. Вышлешь войско к границе – мы примем участие в битве на твоей стороне. Нет – мы нынче же ночью уйдем к Меотиде, а оттуда – дальше, на север. Говорят, там безлюдно и есть, где пасти кобылиц. Гнасс желает сберечь свой народ. Нас и так уже мало. При тебе было – десять родов, ныне – семь. Мы умрем – других не родится.
 – Брат мой Ктарх, – отвечает Фоант. – Погляди на меня. Слишком стар я, чтобы сражаться. И я тоже хочу сохранить мой народ. Но друзей я не брошу. Я поеду с тобою сейчас же. Промедление – лишняя кровь.
 – Ты – один? – удивляется Ктарх.
 – Да, один. Безо всякого войска. Как однажды уже к вам являлся.
 – Это нас не спасет.
 – Тем двуногим, пришедшим с Боспора, нужен – я. Так они меня и получат. А вам надлежит в самом деле покинуть эти места и уйти подальше на север. Земля велика. Здесь, в Тавриде, вам больше не жизнь. Я умру, а вас – уничтожат… Тавриск, прикажи, чтобы мне привели коня! Вы, друзья мои, кто желает – составьте свиту… Впрочем, лучше не надо…
 – Фоант! – припадает к нему Эрморада. – Не ходи! Не бросай меня!.. Я не знаю, как жить без тебя!...


"Стой, отец!"…
Это властно кричит Гипсикрат. Весь в военных доспехах, в блистающем шлеме и с оруженосцем, несущим щит и копье. Сзади – ратники, также в железе и в полном вооружении.
Что это значит? Откуда он взялся? Его ведь не звали на царский совет.
 – Стой, отец! – заслоняет он дорогу Фоанту. – Я тебя никуда не пущу! Мое войско – под Афинеоном. И уже выступает в поход.
 – Кто тебе приказал?
 – Моя честь. Ибо сдаться без боя – позор! Лучше уж погибнуть со славой.
 – Я хочу совершить то же самое. Только меньшею кровью. Может быть, и вовсе без крови. А позор падет на того, кто посмеет убить старика.
 – Нет, отец. Ты останешься здесь.
 – Невозможно.
 – Заставлю!
 – Как?
 – Силой!
 – И что же – велишь запереть меня? Или связать?
 – И велю, и свяжу, и запру, если будешь сопротивляться.
– Кто тебя посмеет послушаться?
– Моя стража!
 – Гипсикрат, ты забыл, кто здесь царь!
 – Нам сейчас нужен вовсе не царь, а командующий! Потому что – война!
 – Ты… мятежник! И самозванец!
 – Слушай! Не заставляй меня при всех говорить, кто я есть!… Мне довольно, что ты это – знаешь!… А теперь – уходи. Всё уже решено. Без тебя. Я – приказываю.
От последних слов Гипсикрата Фоант цепенеет, будто раненный острой сталью в живот и чувствующий, что дышать осталось – мгновение.
И, сглотнув плотный сгусток немыслимой боли, выдавливает:
 – Хорошо. Я уйду. Но сначала скажу кое-что. Совету и гражданам.
Площадь перед дворцом полна до отказа. На ступенях стоят приглашенные Фоантом сановники. А внизу – все, кто смог пробиться во двор.
 – Мой народ! – поднимает руку Фоант. – Тавры, эллины, скифы и потомки смешанной крови! Я дождался и дожил. Проклятие Девы настигло меня. Вы свидетели: я – низложен. Собственным сыном. Объявляю во всеуслышание: Гипсикрат – мой сын. Старший сын, зачатый мной до законного брака. Принимая свой рок, я снимаю венец и торжественно вам объявляю: отныне ваш царь – Гипсикрат, сын Фоанта. Первородный и старший мой сын. Повинуйтесь царю Гипсикрату.
Обычно при провозглашении имени нового государя кричат славословия. Так положено. Здесь – молчат. Как внезапно всё совершилось. Даже если кто и догадывался, почему стратег с вопиющей бесцеремонностью отстраняет Фоанта от власти, говоря при этом "отец" – всё же в это не верилось. И когда Фоант сам признался в отцовстве – всех как будто громом ударило.
Чтоб подать всем прочим пример, Фоант намерен первым склониться перед преемником и принести ему клятву на верность.
Гипсикрат не дает ему это сделать.
 – Государь и отец! – пресекает он Фоантово преклонение. – Заклинаю богами: оставь свой венец при себе. Я явился сюда не затем, чтоб низвергнуть тебя. Я пришел к тебе попрощаться. Ведь иду, возможно, на смерть. Мое сердце спокойно: я воин. Я всегда был готов умереть за тебя. И всегда был честным и верным. Разве – нет? Но сегодня исполнилось то, о чем я долгие годы напрасно молился богам: если мне суждено пасть в бою, я погибну – сыном Фоанта. И тебе никогда уже больше не придется стыдиться меня!
 – Сын мой, – говорит Фоант сокрушенно. – Это богопротивно, чтобы детей своих хоронил отец, а не дети отца. И разумнее было бы мне пойти, а тебе остаться. Я мудрее тебя, ты, конечно, сильней, но…
 – Да, отец, я сильней! – прерывает его Гипсикрат. – Потому я обязан закрыть тебя этим щитом в час опасности. А иначе и боги, и люди, и предки – все начнут меня презирать. Я умру от стыда. Так уж лучше – от ран.
 – Лучше – вовсе не умирай.
 – Я готов ко всему.
 – У тебя на душе… есть желание?
 – Есть. Дозволь молвить слово к царице.
Что ему в этот час до всех любопытных глаз и ушей, пожирающих каждый жест и малейшее колебание уст.
Он подходит к ней, Эрмораде. И долго молчит, сжимая ее дрожащие руки в своих шершавых, как скалы, ладонях. Наконец, прорезается речь, и слова – как осколки дробимого камня.
 – Царица моя. Будь у меня родная сестра – ты была бы дороже. Будь даже мать – ты была бы дороже. Ты – дороже всего, ибо ты лучше всех. За тебя не жалко погибнуть. И доколе рука моя держит меч, будь спокойна, моя госпожа: никому тебя не предам и не выдам. И обидеть тебя никому не позволю. Но прошу тебя об одном. Если я не вернусь – подари мое имя тому, кто скоро родится. Я уже не оставлю потомства и хочу, чтоб меня не забыли.
Он снимает с головы свой тяжелый шлем с золоченым грифоном на гребне и, лязгнув медью поножей, встает перед ней на колени, простирая руки к ее животу.
И оба они, Гипсикрат и царица, тотчас вздрагивают, будто молния пронеслась между ними.
Никакая не молния: просто во чреве трепыхнулось дитя. Никакая не молния.
 – Встань, Гипсикрат, – говорит Эрморада. – Я лишь смертная и не достойна преклоненья колен. Но по праву царицы, жены твоего отца и той, что ныне тебе вместо матери – повелеваю: не ищи в сражении гибели. Ты нам дорог. Мы будем молить всех богов за тебя. Возвращайся живым. И с победой. А как назвать дитя, пусть решает отец. Будет так, как он скажет.
И Фоант произносит обет:
 – Сын мой, я обещаю тебе то, что ты просил у нее. Твое имя будет дано тому, кто скоро родится. Умирать тебе для этого незачем: своих слов я назад не беру. Будут два Гипсикрата, два кровных брата. Или – брат и сестра, Гипсикрат и Гипсикратия. Отправляйся спокойно и знай: ты объявленный царь. И, вернувшись, получишь из рук моих полную власть. Тебе есть, за что воевать. А чтоб боги послали тебе удачу, отдаю тебе нашу святыню: древний меч твоих прародителей. Отдаю – навсегда. Да вольются в десницу твою силы всех могучих десниц, что его когда-то держали!
Гипсикрат принимает меч. Вынимает из ножен, любуется лезвием и целует на нем золоченую ящерицу. Снова прячет, прикрепляет к поясу, а свой собственный меч отдает двусущностному союзнику – Ктарху.
Напоследок он крепко-напрепко обнимает отца и что-то шепчет ему на ухо – счастливый, тревожный и красный.
Надевает на голову шлем. Издает победительный клич, подхваченный воинами. И уходит, сверкая металлом, туда, где звучат лихие военные авлосы и таврские барабаны.
Вдогонку ему – с дворцовой площади, с улиц, со стен и башен – наконец-то кричат: "Да пошлют тебе боги победу!" – "Славься, царь Гипсикрат!" – "Да здравствует Гипсикрат, сын Фоанта!"…




150. Завершив войну на Боспоре и увидев, что теперь вся Таврида, кроме маленькой нашей страны, оказалась под властью царя Митрадата, стратег Диофант вознамерился захватить и ее, уповая на старость и слабость Фоанта и вменяя ему в вину нарушение их уговора: ведь Фоант, зарекшись участвовать в распре, принимал у себя беглецов. Я всегда полагал, что предлог к нападению был не слишком весом и почтенен, ибо к нам прорывались с Боспора лишь немногие, изнуренные горем и ранами люди, и Фоант проявлял сострадание к ним, а отнюдь не враждебность к царю Митрадату.
151. Ныне же, обдумав те события снова, я склонен считать, что стратег Диофант опасался, что, едва он покинет Боспор, уцелевшие там враги Митрадата вновь затеют мятеж и восстание, вовлекая в него всех соседей – и скифов, и тавров. Оттого Диофант рассудил, что нельзя оставлять близ Боспора никаких независимых царств и законных правителей, неподвластных царю Митрадату. А Фоант, даже будучи невоинствен и стар, представлял для стратега препятствие, потому что царя тавроэллинов уважали и чтили все соседи и все племена, ибо слово его было много сильнее меча, и любой говоривший с ним покорялся его увещаниям.
152. Полагая, что эта война будет самой короткой и легкой, Диофант пошел на нас только с понтийцами, а союзное войско херсонеситов оставил под Феодосией, откуда они уже собирались отправиться морем домой. Но границы нашего царства охраняло племя кентавров, свирепое к чужакам, а Фоант, уверявший стратега при встрече в своем миролюбии, избегал похваляться военной доблестью тавров, которых сплотил вкруг себя его сын Гипсикрат. Потому Диофант никогда не осмеливался вспоминать об этом походе, не принесшего победителю скифов ни чести, ни славы. И придется мне рассказать – ради истины – то, о чем умолчали описатели подвигов Диофанта в Тавриде: о сражении против кентавров и о подвиге Гипсикрата.


 

"Отвратительный климат", – досадует про себя Диофант.
Днем-то кажется, что всерьез наступила весна. И тепло, и светло, и жаворонки распевают. Лишь от моря тянет пронзительным холодом, а на суше под солнцем даже жарко – особенно в ратных доспехах. Но к вечеру, когда солнце скрывается, дует ветер – восточный и злой. Если спишь не в натопленном доме, а в военной палатке, то зуб на зуб не попадет. Скифам всяким оно ничего, эти свыклись, но понтийцы по-прежнему мерзнут.
Диофанту не спится, однако совсем не от холода. И не только от вгрызшейся в душу яростной злости, до сих пор обращавшейся против врагов.
Он впервые не может сказать себе, чем закончится завтрашний бой.
Чем бесцельно крутиться на койке, лучше встать и пройтись, проверяя несение службы и подбадривая своих доблестных воинов. А не то они могут и впрямь оплошать.
Ибо явь пострашнее кошмара.
Нынче утром, перейдя ров и холм, что служат границей Боспора, они увидели тех, о ком прежде лишь смутно слыхали, не очень-то веря степняцким рассказам: кентавров. И сперва, конечно, глазам не поверили. Показалось – просто конные варвары. Тем более, что на головах у чудовищ были скифские шлемы, а на груди – кожаные или медные панцири. Передней линией выстроились стрелки из луков, за ними – копейщики. Имели они и мечи, и булавы, и метательные топоры.
Люди дрогнули. Диофанту и раньше рассказывали, что сам вид кентавра почему-то вгоняет человека в немыслимый страх – панический, нерассуждающий. Оттого, вероятно, путники так легко позволяют себя настигать, повергать, обезглавливать – они словно лишаются разума. А ведь тут не один кентавр – а целое полчище. Несколько сотен. И вдобавок – грозно вооруженное.
Пока Диофантово войско преждевременно не ударилось в бегство, стратег прокричал: "Эй, кого испугались?! Лошадей никогда не видали?! Герои! Эллины! В бой!"…
Но кентавры начали первыми. И стратег не успел построить фалангу. Людозвери смешали ряды понтийцев и навязали им рукопашную схватку, дико воя и сотрясая мечами и копьями. А дрались они много свирепее скифов, да и были гораздо сильней и выносливей. Диофант вспоминал постоянно какие-то детские сказки, картины, рельефы и статуи, изображавшие кентавромахию. Вспоминал, ужасаясь душой: боги, это же – правда… Те же самые жесты, движения, ожесточение, дикая ярость, копыта по черепам…
И понтийцы бежали. Впервые оставив на поле боя десятки убитых и раненых. У кентавров тоже были погибшие, но не столько, как у Диофанта.
А затем стряслось диковинное: едва стратег оказался вновь за боспорской границей, чудовища прекратили погоню и встали. Будто некое колдовство не давало им переступать черту, разделявшую две соседних страны. Диофант, собрав и чуть-чуть успокоив своих, попробовал предпринять обходной маневр и сделал вторую попытку пробиться на запад.
И снова всё повторилось. Хоть на сей раз он двинулся сомкнутым строем. Кентавры поняли, что летящие стрелы не причиняют железному телу фаланги никакого вреда – и принялись ловко метать боевые тяжелые топоры, целясь в ноги и головы. Несколько шлемов упало, и из раскроенных черепов брызнул мозг. Фаланга, таща на себе мертвецов и орущих от боли и ужаса раненых, утеряла победное чувство, распалась на тысячи перепуганных "я" – и, попятясь, снова бежала. Людозвери рванули вперед, Диофант проорал – "Отступаем за ров!" – и опять заповедная линия разделила два войска. Кентавры лишь подобрали валявшиеся топоры и брошенное мертвецами оружие. А потом сотворили свой жуткий обряд: отсекли вражьи головы, насадили на длинные палки и, исполнив воинственный танец, воткнули вдоль линии вала. Но больше не нападали.
Диофант стал медленно двигаться вдоль границы. Кентавры сопровождали его, закрывая проход. Стало ясно: они охраняют все подступы к царству Фоанта.
Что же делать? Повернуть с позором назад? Продолжать прорываться? Кладя своих лучших людей?… Или – уговорить этих стражей?…
Он едва упросил – умолил почти на коленях – чтоб один из десятников, говоривший немного по-скифски, вышел к чудищам без меча и щита – с белой лентой на шлеме.
Нет, кентавры его не зарезали. Но на переговоры не шли. Будто не понимали, чего хотят чузежемцы. Диофантов посланец указывал им на синевшие в отдалении горы, повторяя имя "Фоант". А кентавры лишь хмурились и твердили какое-то слово, которое можно было с трудом принять за скифское "друг" или "брат". Верней, "побратим". И друзья же у благообразного старца Фоанта! Распроклятый колдун и обманщик, ты узнаешь еще, что такое – шутить с Диофантом!…
Отступив от границы, Диофант приказал ставить лагерь и ждать, пока не прибудет из-под Феодосии ополчение херсонеситов. Уходить, потерпев поражение от воинственных нелюдей, он не хотел. Это было ударом по его полководческой чести. И стратег решил, что прибегнет к хитрой уловке. Он оставит на этих позициях, чтоб удерживать у границы кентавров, не понтийцев, которыми столь дорожил, а союзников из Херсонеса. Сам же с лучшими воинами удалится, чтобы пройти стороной. Либо севернее, через Скифию, а затем через горы, либо, кромкою моря, южней. Он обязан проникнуть туда и схватить Фоанта за бороду! А иначе над Диофантом начнет потешаться вся Таврида, которую он покорил! Жизнь и смерть Диофанта теперь – в этой самой последней и самой нужной победе! В этой маленькой – тьфу, и нету! – стране…
Оправдав его ожидания, к ночи подоспели херсонеситы. Разогретые быстрым маршем и донельзя уставшие, они даже сперва не хотели ставить палатки: хватит, дескать, тепла от костра. Диофант их все же заставил подчиняться без пререканий. А с Гераклеодором едва успел перемолвиться парой нервных и сбивчивых слов. Тот был "бешеным" как никогда, разве что не кусался и не лез на него с кулаками. Диофант же готов был и вовсе их всех растерзать. И послали же боги союзничков! В скифских степях, когда речь шла о будущем Херсонеса, они, пусть не очень умело, но довольно храбро сражались. На Боспоре же начали воротить носы от тяжелой и грязной работы: мол, не наша это война, и вообще мы не нанимались служить палачами… Тьфу, слюнтяи! Разгребать нечистоты – это должен один Диофант, сами – в белых плащах. Он за них рисковал своей жизнью – не раз и не два! А они за него могут разве что выпить на празднике… И потом еще возымеют наглость рассказывать, как они воевали, какими усилиями им досталась ратная слава…
Но все-таки хорошо, что херсонеситы откликнулись. И ни часу не задержались. Ибо Диофантовых воинов с наступлением сумерек одолел совершенно необоримый, животный, ребяческий страх. Они тихо жались друг к другу как сироты. В одиночку даже по крайней нужде опасались отойти от палаток. Вспоминали, наверное, муки убитых – и головы бывших соратников на шестах там, за валом. А с приходом херсонеситов немного воспрянули, загомонили. И уже там и там раздавалась хвастливая речь – "Мы им, этим скотам"…
И сейчас, хотя время позднее, все толпятся возле какого-то болтуна, прерывая россказни криками.
Диофант втирается в круг, и его пропускают, не глядя, ибо взоры устремлены на лицо говорящего.
Гром и молния!… Перед воинами – и понтийскими, и своими – разглагольствует – сам Гераклеодор!
Ну, послушаем, чем взбодрит их этот воитель.
 – Горько вымолвить, о соратники, но стратег ваш затеял позорное, нечестивое и неправое дело, – говорит размеренно "бешеный". – Чем бы этот поход не закончился, славой он никого не покроет.
 – Ты бы взял да ему объяснил, чем украдкой смутьянствовать! – возмущается кто-то.
 – Он знает. А я хочу, чтоб и вы – тоже знали. Но, впрочем, оно так и будет: доскажу сейчас до конца – и пойду к Диофанту.
 – Не надо, я здесь! – выступает вперед Диофант. – Чем ты так недоволен? Выкладывай!
 – Я готов. Только не прерывай! – отзывается Гераклеодор. – Когда ты, Диофант, спас наш город от варваров, мы тебе поклонялись почти что как богу. И возможно, ты был им тогда. После этого истинно славного подвига ты пошел войной на Боспор и потребовал, чтобы мы помогли тебе низложить самозванца Савмака, отомстить за убийство царя Парисада и вернуть царю Митрадату завещанный трон. Это было вполне справедливо, хоть для нас, не скрою, не радостно, ибо нам пришлось воевать против эллинов, а не варваров. Ты не можешь нас упрекнуть в недовольстве и неблагодарности – ты приказывал, мы исполняли. Но сейчас, Диофант, воевать за тебя мы не станем. Что ты ищешь, кого ты караешь и кому собираешься мстить – в этой маленькой бедной стране, не замешанной в распрях с соседями и ни с кем больше веку не воевавшей? Ты не знаешь, куда ты идешь? Или ты не сказал своим воинам, что их враг – несчастный старик, только что схоронивший любимого сына и ни разу ни на кого не поднявший в жизни меча? Царь Фоант, которого чтили все, хоть раз говорившие с ним – в том числе и оба твоих господина, царь Парисад и царь Митрадат?
 – Сколько этот мудрец заплатил тебе за измену? – не выдерживает Диофант.
 – Изменяю – не я! – возражает Гераклеодор. – Изменяешь – ты, сам себе, Диофант! Начинал как герой, а кончаешь… как тать придорожный!
 – Ты ответишь за эти слова! – обещает стратег, не решаясь наброситься на Гераклеодора и затеять грубую свалку прямо перед глазами солдат.
 – Я отвечу за них хоть пред троном Аида. Ибо это – чистая правда. Ты совсем одичал, Диофант. Будь же честен с собой и скажи: разве движет тобою хоть что-нибудь в этой стыдной войне против старца, младенца и женщины – кроме мелочной злобы, тщеславия и уязвленной корысти?…
 – Ах ты, скромный бессребренник! – возмущается Диофант. – Ты меня еще смеешь учить! Полагаешь, мне не известно о твоем многолетнем приятельстве с этим старцем? А где дружба – там и подарки… Кстати, нужно еще разобрать, от кого там рожают младенцев…
 – Не тебе, не способному ни к любови, ни к дружбе, судить о подобных вещах! – взвивается яростно "бешеный". – Да, я с гордостью именуюсь другом Фоанта! И не собираюсь скрывать, что я – гражданин и проксен той страны, имеющий там привилегии, но платящий законные подати! Я пришел сюда только ради того, чтоб попробовать отговорить от участия в этом позорном походе если уж не тебя самого, то еще сохранивших остатки чести и разума воинов…
 – Вон!! – задыхаясь, кричит Диофант. – Вон из лагеря!!… Тут командую я!!… Убирайся подальше, предатель!!…
 – Я уйду, но херсонеситы удалятся со мной, – отвечает Гераклеодор. – Я им всё рассказал. И они со мною согласны. Потому что недавно сами пережили подобное. Они помнят еще, что такое – разграбленный город, разрушенный храм, изувеченные старики, убитые дети, подвергнутые насилию женщины… Ибо именно это и предстоит вам творить в той стране, где даже войска толкового никогда, сколько помню я, не было. В той стране, где, как и у нас в Херсонесе, равно чтят олимпийских богов и Владычицу Деву. В той стране, где слово "херсонесит" открывало обычно все двери, потому что звучало как "друг". Ни один из нас, я клянусь тебе, Диофант, не поднимет меча на страну и семейство Фоанта!
 – Безумец. Тем самым ты восстаешь – на царя Митрадата.
 – Я не верю, что царь Митрадат способен желать столь бесчестной расправы. И готов поручиться перед строем, что он тебе того не приказывал. Если да – где письмо с его царской печатью?…
 – С Митрадатом тебе еще предстоит объясняться! И клянусь тебе, это будет намного трудней, чем скандалить со мной!
 – Я ответствен за всё, что я делаю, – отрезает Гераклеодор. – И готов ко всему. Даже к смерти.
Диофант ругался вослед как последний мужик, как возница, у которого на решающем круге заезда вдруг треснула ось колесницы или пала подкова у лошади.
А они уходили из лагеря. Уходили степенно, но быстро. Молча, с поднятыми головами. Чистоплюи проклятые, себялюбцы, клятвопреступники… Митрадат был прав, обозвав еще в Диоскуриаде этого ненормального – "бешеным". Он мятежник похуже Савмака. Надо было бы захватить его и заковать, но… пожалуй, друзья его будут отстаивать, вспыхнет свара, и чем она кончится, предсказать уже невозможно. И кентавры сильно возрадуются, увидав, как враги – дерутся друг с другом.
Ничего. Митрадат им покажет. Они думают, разлетевшееся по Тавриде присловье – "Митрадат ничего не прощает" – это вздор для острастки варваров. Да нисколько! Царь беспощаден. И сам Диофант предпочтет не показываться ему на глаза, пока здесь не останется ни одного непокорного.
Херсонеситы уходили в густом предрассветном тумане.
А когда встало солнце, Диофант увидел такое, от чего его сердце запрыгало.
Кентавры за ночь исчезли. Кроме сотни самых отчаянных.
Но зато появились – люди. Настоящая рать. В доспехах, с тяжелым оружием и вполне готовые в бою. Возглавляемые полководцем, облаченным по-царски – в золоченый шлем и короткий пурпурный плащ.
Кто такой?… Неужели – Фоант?… Нет, воитель – явно не старец. Молодой. Наследник престола? Да откуда он там, если сына царь – потерял?…
Ничего себе – мирные граждане, больше веку не воевавшие! Ничего себе – старики, младенцы и женщины, не имеющие якобы ни оружия, ни толкового войска! Ничего себе – мудрый и незлобливый Фоант! Нарушитель обетов, укрыватель беглых преступников, побратим богомерзких тварей! И супруг – в довершение – внучки Скилура!… Может, войско возглавил какой-нибудь скиф из числа царицыных родичей?…
Что бы ты мне сказал, посмотрев на такое, о предатель Гераклеодор?…



153. Пребывая когда-то в почетном плену у кентавров, царь Фоант заключил напоследок с великим вождем Аранеем союз, по которому тавры обетовались не вторгаться на земли двусущностных, а кентавры – не пропускать чузежемцев, особенно ратников. И теперь кентавры преградили путь Диофанту с вступили с ним бой, вытесняя его за границу Боспорского царства. Чтоб добиться задуманного, он решил разделить свои силы и вызвал на помощь ополчение херсонеситов, коим командовал друг наш Гераклеодор. Тот, однако, имел на сограждан большое влияние и сумел их отговорить поднимать оружие против Фоанта: "Ибо враг ваш – законный правитель не воюющей против царя Митрадата страны, а вдобавок несчастный старик, потерявший любимого сына". И херсонеситы ушли, чтобы сесть на свои корабли и вернуться домой, почитая исполненным давний долг перед Диофантом.
154. Но ушли и кентавры, услышавшие, как приходит к понтийцам войско союзников, и не знавшие, что творится во вражеском лагере. Они ждали вестей от Фоанта, но те запоздали, и кентавры, исчислив своих убитых и раненых, испугались, что после второго сражения их совсем истребят, и решили навеки удалиться из нашего края на север, где, как знали они от кочующих скифов, много места и мало людей. Только самый ничтожный отряд двусущностных был оставлен возле границы, чтоб прикрыть остальных уходящих и дождаться Ктарха – брата вождя, посланного в Афинеон за подмогой к Фоанту.
155. На рассвете Ктарх появился и привел с собой Гипсикрата. Задержались они потому, что в Афинеоне случилось неслыханное: Гипсикрат самовольно собрал свою рать и явил непокорность Фоанту, принародно сказав роковые слова – "Уходи, ты не волен тут более править". И тогда царь Фоант вновь отрекся от власти, назвав Гипсикрата законным царем и своим признаваемым сыном, зачатым до брака. Совершать все положенные при смене монархов обряды было некогда, но Фоант обещал сделать всё, как вменяет закон, по его возвращении – а пока что вручил Гипсикрату меч царя Гекатея, святыню династии. Гипсикрат же, дабы не было недомолвок, объяснил перемену войскам. Он и в прежнем своем полководческом звании был весьма почитаем соратниками, а внезапная весть о его воцарении привела их в великую радость.
156. Диофант был искусен и опытен, но его подчиненные провели тяжелую ночь после боя с кентаврами в охваченном смутою лагере. А впервые вступивший в большое сражение Гипсикрат пламенел вдохновением, твердо веря, что направляем к победе богами. Храбро бились и верные Ктарху кентавры, метавшие смертоносные топоры, прорубавшие самые толстые панцири и добивавшие копьями и копытами падающих. Наконец, после многих часов нелюдского ожесточения, Диофант, позабыв о достоинстве, бросил всё и бежал, чтоб спасти свою жизнь и остаток понтийского войска. А вдогонку за ним устремился, сотрясая священным мечом, царь-стратег Гипсикрат.
157. Гипсикрат победил. Диофант никогда о том не рассказывал, и со всех уцелевших в сражении взял обет сохранять в строгой тайне столь постыдное поражение от ничтожного воинства тавров под начальством неопытного "дикаря", как презрительно он называл Гипсикрата. Возвратясь на Боспор, Диофант объяснил отступление переменой собственных замыслов после отбытия херсонеситов. Разглашать достоверную истину было равно невыгодно ни стратегу, ни участвовавшим в том походе понтийцам, ни херсонесским союзникам, обвиняемым Диофантом в предательстве. А потомкам Фоанта тоже было безмерно тягостно вспоминать о тех временах. Ибо подвиг царя Гипсикрата не избавил нас всех от грядущих страданий, а победа, доставшаяся непомерной ценой, никогда в нашем царстве не праздновалась.





На вершинах – не ветер, а вихрь. Невозможно идти, не сгибаясь. Хорошо, что в руках у Фоанта крепкий посох с навершием в виде Сфинкс. Ноги больше не слушаются: озверелый Борей сбивает в ком многослойное длинное платье и толкает путника в спину. Манит к краю, в зовущую бездну, властно воя – "Иди-и-и!"…
Он охотно ступил бы туда.
Ибо как теперь жить?…
И – зачем?…
Гипсикрата к нему принесли на обитых медью щитах. После битвы он был еще жив, но скончался от ран по пути. Он остался лежать так, как умер – с рукою, сжимающей рукоятку меча, и со стиснутыми, чтоб не вырвалось стона, зубами.
Было холодно не по-весеннему. В неба сыпался полудождь-полуснег. Точно мелкие иглы впивались в лицо. У живых этот снег тотчас таял, растекаясь слезами. А у мертвого… Мнилось, будто лик его припорошен солью.
Солью вечности.
Молодых героев, погибших в бою, погребают по древнему обыкновению рано утром: их уводит в чертоги бессмертия вечноюная Эос. Здесь, в краю тавроэллинов, про обычай почти забыли. Войн давно не бывало. Героев, равных этому – тоже. Но не мог ли не вспомнить и не содрогнуться Фоант! Всё обрел Гипсикрат, о чем мечтал горячо и безмолвно: и отцовскую нежность, и царский венец, и жезл полководца, и преданных воинов, и персты рдянокудрой Эос… Всё, всё. За чертой бытия.
Его принесли ко дворцу, положив на то самое место, где он яростно спорил с Фоантом и откуда он уходил осиянный блеском венца. И сказали: "Отец, не считай его мертвым. Он покрыл себя вечною славой".
О да! Говорись такие слова о Геракле, Ахилле и Касторе, им бы сладко было внимать. Но когда эта страшная соль упадает на лицо твоего родимого сына… На того, от кого ты всю жизнь отрекался – во имя другого, любовно взлелеянного… И когда ты вдруг понял – слишком поздно, о боги! – что он тебе близок и дорог ничуть не меньше, чем – тот… Наглотаться бы этой соли бессмертия и пуститься вдогонку, и обнять уходящую тень, и сказать бы…
Да что теперь скажешь.
Оба знали, что кончится – так.
Потому что совсем на прощание Гипсикрат прошептал ему на ухо: «Я ведь был у волхва, он предрек – я погибну, как только откроется тайна, только я не жалею, так – лучше… Прощай»…
Царь вышел тогда из дворца, наклонился над телом – и рухнул без чувств. А очнулся от воплей и причитаний жены. Ей почудилось, что мертвы они оба – Гипсикрат и Фоант. Он заставил себя встать и строго сказать ей: "Царица, уйди. Не хватает, чтоб ты преждевременно тут разродилась!"… А столпившимся воинам, архонтам, слугам, придворным, советникам и народу изрек: "Он объявленный царь. И мы будем его хоронить, как царя. С надлежащими почестями. В Мертвом Городе. Рядом с Деметрием".
Ночью перед похоронами лил дождь. Он стучал по черепице так, что не можно было уснуть. И стоял за окном, точно лес вражьих копий, нацеленных в сердце без промаха. Во дворце никто и не спал. Все готовились. Фоант иногда заходил к Эрмораде, иногда спускался в нижний зал, где все двери были открыты и мимо погребального ложа проходил, прощаясь с покойным, самый разный народ – и вожди, и жрецы, и военные, и охотники-горцы, и рыбаки с побережья, и заморские мастера, возводившие Афинеон, и пришедшие из других городов землепашцы, певцы и торговцы… Вереница рыдающих боспорян-беглецов, стайка по-непривычному скромно одетых гетер, хористы, игравшие перед ним недавно на сцене… Возле ложа всю ночь сидела Катана – и плакала. То простыми слезами, без слов, то подобными песне рыданиями. То по-эллински, то по-таврски. Молилась. Клялась, что навеки пребудет невестой своего жениха, "из героев героя"… О милая, о послушай Фоанта: не надо бы – опрометчивых клятв!…
Эрморада не выходила: ей нельзя предаваться такому страданию. Она тихо сидела у себя наверху, тихо всплакивая и вздыхая, торопливо утепляя плащ для Фоанта – плащ, в котором он хоронил Деметрия, но тогда было очень тепло, а сейчас, хоть весна, лютый холод. Подбивая черную ткань буроватыми куньими шкурками, она горестно причитала – то "бедный наш Гипсикрат", то "как же ты, господин мой, под этим дождем"…
Но к рассвету дождь перестал. Будто бы мечом его перерезали. Вскрылось небо: высокое, ясное, злое. Он сказал Эрмораде: "Вот видишь. Боги милостивы. Ничего со мной не случится. Перестань рыдать. Дай мне плащ, я пойду одеваться". Она взмолилась: "О дозволь мне тоже пойти, я ведь – мать ему, о Фоант!"… "Нет", – ответил он непреклонно. – "Ты простишься с ним у ворот и вернешься домой. Для души его много важней, чтобы ты стала матерью – новому, маленькому Гипсикрату"… Он погладил ее напряженный живот и добавил шепотом: "Боги нам не простят, если он… или если она… не родится. Ты должна понимать, что у нас он… тоже последний".
Путь из Афинеона в Город Мертвых – не для беременной женщины. Ни один человек не посмел упрекнуть Эрмораду или Фоанта. Ни один – кроме явившейся прямо на похороны царицы Алфеи. С невиннейшим личиком: "Ах, отец, какая беда!.. Я всегда его почитала как брата! А где же твоя жена, Гипсикратова мачеха? Нездорова? Жаль, он ведь очень любил ее, очень"… Гармонид оттащил от Фоанта свою дерзкую дочь едва ли не за волосы. Пригрозив тайком, что на месте убьет, если та проронит хоть слово. А Фоант не имел даже сил рассердиться. Дух его временами взлетал над поющей, рыдающей и голосящей толпой – в серебристое небо, где только что пронеслась, оставляя розовый след, колесница ветреной Эос…
О какой же немыслимый ветер. Утром было так ясно – и вот опять летят, сея льдистую пыль, облака. А у царских гробниц среди скал и каменных стел завывает так, что надгробные речи приходится не говорить, а кричать. Наверное, все былые цари пробудились от этого шума и внимают настороженно, для чего их ныне тревожат. Кто-то ропщет презрительно – "Незаконнорожденный!", кто-то истово возмущается – "Тавр! Дикарь!", кто-то хвалит – "Отважный смельчак!", кто-то жалостливо удиляется – "Молодой, почти еще мальчик"… Отче мой, добрый царь Никосфен, не отвергни варвара-внука – ты, который любил мою смуглую грозную мать! Мать моя, царица Киннора, погляди на него и уверься: он герой и достоин заступничества жрицы Девы! Климена, жена моя, не ревнуй меня к женщине, что его родила – она тоже любила меня! О Деметрий, прими под свое покровительство брата!…
Фоант приказал положить Гипсикрата рядом с Деметрием. Отдал сыну то место, которое сберегал для себя. И велел вместо прежней надписи – "Царь Деметрий Филопатор, сын царя Фоанта" – сделать другую: "Царь Деметрий Филопатор и царь Гипсикрат, сыновья царя Фоанта". Может, присовокупить: "Неразлучные в жизни и смерти, как Диоскуры"?… Но отец одного из двоих Диоскуров был – Зевс…
О, но если душа бессмертна – что значит ей имя и время? Что значит – запоздалая наша любовь? Гипсикрат обрел вожделенное. Даже то, что казалось ему недоступным и недосягаемым. И спокоен, как всякий, исполнивший долг. Потерял – не он. Потеряли – его. И больно сейчас – не ему. А тому – кто остался.
Когда всё закончилось, Фоант попросил, чтобы все удалились, дав ему побыть одному. "Как? Совсем?"… Да, совсем! Ну, что тут такого? Отец желает побыть со своими детьми. Посторонним незачем слышать и знать, о чем они будут беседовать. Да, считайте, что таврская магия. У волхвов научился когда-то. Нет, нельзя дожидаться ни у входа, ни у дороги. Возвращайтесь немедленно в город. Что я, маленький, заблужусь? Или кто меня тронет?… Царю одному – не положено?… "Не положено – самовольствовать и перечить царю!" – вышел он из себя, стукнув посохом об пол. – "Повторяю: уйдите все! Я намерен творить тут запретный для непосвященных обряд! А иначе – всех прокляну!"…
Удалились. Сострадательно глядя и трепетно пятясь.
А он – когда стихли все голоса и шаги – встал пред гробами сыновей на колени и плакал.
О не я ли вас погубил? Одного – слепою любовью, а другого – слепым отвержением? Почему я доверил младенца Деметрия – женщине, Деве, а не – Зевсу Спасителю, Государю, Отцу, божеству царей и мужчин?… Почему не увидел в драчливом и хмуром подростке – себя самого, свою пылкую кровь и отчаянную, нелюдскую гордыню? Почему заглушал в Гипсикрате – полководческий дар, равный дару немногих героев?… Почему столько лет я терзал его непризнанием, хотя было так просто – признать? Почему, не ревнуя Деметрия, ревновал его – к моей Эос?…
А теперь они оба мертвы и молчат. Деметрий бы всё равно ничего не сказал, кроме как – "Несчастный отец". Фоант всегда ощущал в нем эту странную жалость к себе, с ранних лет до последнего дня. Гипсикрат же прощался с отцом и его супругой так, будто ведал, что точно умрет. И теперь, принесенный сюда, не успел очнуться и свыкнуться с новым ложем и новым именованием: "царь Гипсикрат". Отдыхает с дороги. Он – не здесь. И – не там. Хоть кричи – не услышит.
А кто услышит Фоанта? Судьба? Но Фоант не верит больше в то, что она – Всеблагая! Он не хочет иметь от нее ничего, даже горестного утешения!…
Боги?… Он лишь в юности был вольномысленным, а потом ретиво молился богам – всем, которых он знал – ну, и где они? Где они были, когда он совершал роковые ошибки и терял одного за другим сыновей? Или боги – так забавлялись?…
Он теперь согласен чтить лишь того всесильного бога, что вернет ему этих детей. Только – где он? Таких не бывает.
Всесильна лишь смерть.
За чертой бытия они снова окажутся рядом.
Гипсикрат. Деметрий. Фоант.
Но Фоанту нельзя умирать. На кого он оставит жену, несмышленыша Каллия и последнее их, еще не рожденное чадо? На кого он бросит – в такое страшное время – растерянную, перепуганную, не готовую к будущим битвам страну? Что случится тут – без Фоанта? О, найдись прозорливый пророк, который успокоил бы душу надеждой – Фоант не вернулся бы больше к живым, а остался бы в самом спокойном, блаженном и справедливом из царств – в царстве мертвых!…
Пророчица Сфинкс. Та, чей образ сверкает сейчас в полумраке склепа на Фоантовом посохе. Неподкупная и необманная. Лишь хохочущая над теми, кто осмелится потревожить птицедеву по пустякам.
Но Фоанту она непременно ответит.
Непременно. Сегодня. Сейчас.



Никакие меха не спасают: ветер вертит плащом, раздувает одежды и играет душою как перышком. Только с помощью посоха он сумел превозмочь этот вихрь и дойти до скалы, за которой можно укрыться.
 – "Сфинкс!"… – кричит он у края обрыва.
О, да разве кто-то расслышит – среди шума вершинного ветра и отдаленного грохота волн?
 – "Сфинкс! Откликнись!"…
Обычно, если ей не хочется говорить, раздается чаечий смех или звонкое эхо. А сейчас – ничего. Только ветер воет надсадно, как плакальщица, которой платят смотря по усердию…
 – "Сфинкс!"… – взывает Фоант напоследок.
 – Я здесь.
Даже пот прошиб. Никогда не слыхал ее голоса, кроме плачей в безлунные ночи. А сейчас раздалось – очень близко и внятно. Где она?
Фоант поднимает глаза. И видит нависающее над собою лицо. Тело – скрыто скальным уступом. Но нельзя обмануться: она. Очи Сфинкс – ярко-синие, страшные, с черными звездами в глубине. Огромные и немигающие. А лицо – снежно-белое, без кровинки. Но пунцовые губы – жарче горных гвоздик. Над челом – диадема. Тяжелые темные косы – будто спутанные паутиной. Серебрятся, как черная хвоя под инеем.
 – О, какая красивая… – пораженно шепчет Фоант.
Он-то думал, ей много веков и она, хоть бессмертна – стара и морщиниста. А она нелюдски хороша. И голос ее не похож на хриплое карканье бредящей пифии. Голос нежный, тихий и звонкий от подавленных слез. Как у кроткой обиженной девочки.
 – Да? Красивая?… – переспрашивает она с недоверием, будто Фоант посмел бы ей льстить.
Над скалой появляется нежная обнаженная грудь, украшенная самоцветными ожерельями. И – ужасные лапы, покрытые бурой шерстью, с отточенными когтями. И – большие, но недостаточные для ее чрезмерно весомого тела – крылья. Вряд ли эта несчастная может летать.
Она начинает спускаться к нему со скалы. И Фоанту становится жаль ее. Вниз сползать всегда затруднительно, а тем паче – полузверице.
 – Отойди! – велит она Фоанту.
Он отстраняется, освобождая ей место, чтоб спрыгнула. И все же она задевает его за щеку крылом. Перья жесткие, словно железные, и удар ощутимый. Но теперь он удостоверился, что не спит и не бредит: перед ним – настоящая Сфинкс.
 – Сядь, Фоант, а то ветер, простынешь, – зовет она его под защиту скалы.
Он покорно садится на камень, положив рядом посох. И косится, сличая живую пророчицу с изваянием на навершии. И похожа, и непохожа. Фоант точно знает, что не видел Сфинкс никогда, а сердцу мерещится – видел…
 – Я тебя поцарапала.
 – Ничего. Пусть останется знак.
 – Мне известно, зачем ты явился, – продолжает она. – Тебе нужно мое прорицание. Ты уверен, что нынче я тебе – не смогу отказать.
 – Твоя полная воля.
 – О да.
В ее страшных и дивных глазах загорается искорка. Но уста напряженно сжимаются. И – молчат.
 – Отчего ты скупа на пророчества?
 – Что в них проку, Фоант? Предреченного не миновать. А какая вам польза в мучительном знании? Я обязана вам иногда отвечать, когда вы вопрошаете важное. Но судьба налагает расплату: за всякое вещее слово у меня – то морщина, то волос седой… И – такая тоска! Ибо, что ни скажи, вы поймете не так, и поступите – совершенно обратно желаемому…
 – Я не буду пытать тебя. И сейчас же уйду.
 – Нет, Фоант! – распускает крылья она, загораживая тропу. – Не уйдешь. Я тебя слишком долго ждала.
– Ты?… Зачем?…
Молчит и дрожит.
 – Тебе холодно, Сфинкс?
 – Да. И горько. Ты давно не ходил сюда и не клал мне подарков.
– Хочешь, дам тебе плащ? Он согреет.
 – Хочу.
Он снимает с себя теплый плащ и набрасывает на дрожащую Сфинкс.
Снова долго сидят и молчат.
Он решается встать:
 – Сфинкс, прощай. Мне пора. Не надо пророчества. Обо мне тревожатся дома.
 – У тебя там… нет никого.
Он пугается, но возражает:
 – Неправда. Там жена моя, Эрморада. Она меня ждет. Я люблю ее, и она меня тоже.
 – А – я?…
 – Что тебе до меня, о вещая дева? Что за радость тебе привораживать безутешного старца? Будь милостива, отпусти меня, коли ты не желаешь…
 – Желаю, Фоант.
 – Что?
 – Помочь тебе. Если ты поцелуешь меня…
 – Никогда.
 – О не бойся, она – не узнает.
 – Не проси.
 – Ты думаешь, верно, что губы мои источают гибельный яд, что язык мой – смертельное жало, или что я утащу тебя в бездну и буду там над тобой хохотать?
 – Я не думаю и не хочу ничего…
 – Нет, ты хочешь! Ты хочешь, Фоант! Если ты поцелуешь меня – всё исполнится! Всё, что желаешь!
Удержала-таки. Отыскала соблазн. Только можно ли верить?
 – Это правда, Фоант. Тот, кого я целую в уста – получает мечтаемое. Тут бессильна даже судьба. Ибо я предлагаю такое… не каждому.
 – Разве многих ты… целовала?
 – Нет. Избранников мало. Иногда за весь век – никого. На твоем веку – только двое.
 – Я их знаю?
 – Да. Гармонид – и Катана.
В это можно поверить. Ваятель и песнотворица. Наделенные даром, невиданным и неслыханным в этих диких краях.
 – Я не буду тебя принуждать. Если хочешь, решайся, Фоант.
Он решается.
Преклоняет колена и молится мысленно: "О судьба, всемогущая и всеблагая! О великие боги, известные мне и не знаемые! Побежденный вами, взываю о милости к беззащитным и неповинным. Да минует эту землю война, да избегнет жена моя Эрморада с детьми – поругания, плена и рабства"…
Произнес про себя и, закрыв глаза, обнял Сфинкс. На него пахнуло странным запахом шерсти, духов и весны. Над макушкой сомкнулись широкие душные крылья. А на плечи легла непомерная тяжесть торжествующих лап.
Страшный холод обжег его губы. Он ослеп и оглох, и не знал, было это всего лишь мгновением – или часом, на который он утратил сознание.
Когда Сфинкс отпустила его, ему сделалось жарко. И вообще все кругом изменилось. На холмах расцветала весна. Ветер был не свирепым, а просто упругим – как мускулы юноши. Голубела полынь, серебрился ковыль, и по склонам белели раскрытые, с длинными, словно ресницы ребенка, скальные каперсы, у которых запах сладок как мед, а пыльца горше соли…
Он увидел тропу меж благоуханных горных лугов. И заведомо знал, что она приведет его к тихой уединенной усадьбе и к прекрасному саду, где его заждались его мальчики, его равнолюбимые сыновья, его неразлучные Диоскуры… И куда он возьмет – когда те подрастут – и жену свою Эрмораду…
 – Фоант, – с непонятной жалостью молвила Сфинкс. – Не кори меня. Я должна тебя предупредить. Что бы ты ни содеял отныне, зло обернется благом, а благо – злом. Ибо ход вещей искажен, и нарушены связи событий: новый Бог управляет теперь круговертью судеб и стихий. Наше время – твое и мое – истекает. Но обещанное тебе непременно свершится, Фоант. Ты получишь то, что желал. Не кляни меня, если уста твои говорили одно, а сердце алкало – инакого. Я исторгла моим поцелуем твою волю из корня души. После этого ни слова твои, ни деяния ничего уже больше не значат.
О Сфинкс, о коварная!
 – Твои речи темны, – отвечает Фоант. – Ты лукава…
 – А ты опрометчив и легкопамятен! О Фоант, посмотри на меня!…
Он уже стоит на тропе и, почти против воли, оглядывается.
И увиденное вновь обдает его холодом. Жутким, тихим, священным. Как он мог, говоря столько времени с ней – не узнать лик и голос царицы Климены?… Поседевшей и помудревшей, но бессмертной и молодой…
Ужаснувшись, он бросается прочь. Вниз с горы, одной рукою цепляясь за колючие ветви кустов, а другой крепко сжав свой спасительный посох.
Вдогонку ему несется отчаянный то ли смех, то ли плач, то ли зов.
 "Фоант!"… "О, Фоант!"…



Наваждение. Ведь Климена давно умерла. Ей осталось, как было – семнадцать. И он сам принимал ее робкую душу – из уст в уста. Он сам хоронил и оплакивал. Да, потом беседовал с тенью, но она навеки исчезла, когда он произнес обет в святилище Девы. И гробница Климены цела, сколько раз он бывал там с Деметрием… Как могла эта кроткая девочка превратиться в вещее чудище? Это боги ему напоследок послали кошмар! Чтобы он соблазнился и принял в дар – то неведомое, чего сам пока что не знает…
Он не знает, чего он желает. Птицедева права. Преставление света: отец погребает своих сыновей и наследует им, в третий раз венчаясь на царство после двух отречений; молодая рожает от старца детей; под ногами – земля в первоцветах, а с неба летит – ледяная крупа…
"Фоант!"… "О, Фоант!"…
Не зови, не рыдай, птицедева, я к тебе не приду.
"Господин мой! Супруг мой! Фоант!"…
"Милосердный царь!"…
Голоса – не с вершины, а снизу, с дороги на Афинеон.
Он поспешно спускается к ним.
Группа всадников. Между царскими телохранителями – никогда не ездившая верхом и охрипшая от пронзительных криков Катана. Тавриск на старой пегой кобыле, взятой им из усадьбы. Ктарх – единственный из кентавров, пожелавший остаться с людьми. И – в сидячих носилках – жена, Эрморада.
"Фоант!" – простирает она к нему руки. – "Ты жив? С тобой ничего не случилось?"…
Гипсикратовы воины, которые ее принесли, опускают носилки на землю, помогая ей выйти.
 – Господин мой, где же твой плащ? – лепечет, выбравшись наружу, она.
О женщины. Первым делом – "где плащ". А душа твоя – где, Фоант?
 – Не знаю. Там, на горах, – кивает он равнодушно.
С каким она ужасом смотрит ему в лицо. Лучше бы отчитала – я, мол, шила всю ночь, а ты где-то бросил… Нет: забыв, сколько глаз на них устремлено, она обнимает его, прижимаясь губами к губам. И ахает:
 – О, какой ты горячий! У тебя, верно, жар?!
 – Да нет, моя ненаглядная. Это ты на ветру остудила лицо. И руки. Они же – как лед. Почему ты меня не послушалась и сама пустилась на розыски? Я спокойно вернулся бы в город. Ну, немного позже, чем прочие.
 – Я боялась, Фоант. Мне было так тяжко, так страшно. Так ныла душа…
 – И напрасно. Ты видишь: я цел. И совсем не замерз. Разогрелся, спускаясь.
Он сел на подведенного кем-то коня, накинув на плечи плащ одного из охранников. Проехал сотню шагов. И чуть не упал: голова закружилась, замелькало в глазах, пальцы сами собою разжались… Хорошо, двое, ехавших рядом, заметили вовремя и, вплотную приблизившись, поддержали его. Эрморада опять испугалась. Он сказал ей с улыбкой: "Ну, что ты, я давно не ездил верхом. Позабыл о дороге, отвлекся, задумался"…
Но, как ни силился он следить за собой, помутнение чувств приключалось с ним еще дважды. И пришлось сесть в носилки рядом с женой, где было так тесно, что он даже через горячечное забытье слышал ужас сердца ее и барахтание младенца во чреве.
Когда прибыли во дворец, он не мог уже самостоятельно встать.
И на площади, и в нижнем зале стояли столы: там готовилась поминальная тризна. Горели траурные алтари, пахло жертвенным мясом и хлебом, курилась смола, разливалось вино…
Еще будучи в полном сознании, он пошутил: "То ли я чересчур припозднился, то ли вы рано начали, дети мои"…
Приказал себя вымыть, одеть, положить на подушки повыше.
И позвал царицу, совет, всех друзей и близких.
Проститься.



158. Гипсикрат, сын Фоанта, скончался от ран после битвы, уже зная, что он – победитель. Осмотревшие тело врачи уверяли, что ни одна из полученных ран не была бы причиною смерти, выйди он из борьбы, перестань он преследовать Диофанта и дозволь себя вовремя уложить и перевязать. Принесли его в Афинеон на щитах, как героя, и Фоант приказал хоронить его как царя – рядом с братом Деметрием, в том саркофаге, который Фоант воздвигал для себя. Он оставил при сыне и древний меч, святыню династии, как оставил когда-то Деметрию оберег Владычицы Девы, дарованный матерью. Пусть не пробует внемлющий отыскать это место. После землетрясения, приключившегося в год кончины царя Митрадата, мои предки изведали участь вдвойне погребенных: гробницы царей завалило упавшими скалами, а теперь там всё заросло.
159. Царь Фоант, в третий раз поневоле вернувшийся к власти, прожил после гибели Гипсикрата только нескольких дней. Верно, жизнь ему сделалась после стольких утрат не мила. Так печально и горько закончилось его долгое мирное царствование. Он оставил страну без царя и без военачальника; младшего из своих сыновей, трехлетнего Каллия – без отца, а другое дитя – в утробе несчастной супруги, взошедшей на трон по закону и по завещанию.
160. Между тем другая царица, Алфея, имевшая дочь от Деметрия, не таясь называла последнюю волю Фоанта "вздорной прихотью сумасшедшего старца, изреченной в предсмертном бреду". И, хоть в Афинеоне не сомневались в законности воцарении Эрморады и Каллия, в Сотерии имелись и те, кто склонялся к признанию прав царевны Алфеи, носившей то же самое имя, что мать – ибо, ежели делать выбор между вдовами двух государей, то супруга Деметрия привлекала сторонников и своей красотой, и повадками, и воспитанием, Эрморада же многим казалась дикаркой, не умевшей достойно держаться и заведомо неспособной управляться со всеми делами. Спор утих, лишь когда Гармонид, разгневанный своеволием дочери, объявил, что она рождена от заезжей гетеры, а супруга Фоанта – царица по крови, так что всякий способен понять, у кого из них больше прав. Но Алфея, смирившись, отнюдь не утратила ни надежд добиться желаемого, ни чудовищной в женщине ненависти.




 
Вот уж не думала, что всего через несколько дней поцелует мужчину. Кого бы то ни было. И представить себе не могла, что ее – хоть что-то обрадует.
После смерти Фоанта она была словно как неживая. Столько слез пролила за последние месяцы, а тут, когда самое время голосить и рыдать – затворилась в себе и застыла в бесчувственный камень. Софросина, Катана и прочие женщины умоляли: "Поплачь, государыня, легче станет"… Она не могла. Ей мерещилось, будто внутри у нее не живое дитя, а огромная, вросшая в сердце и легкие, боль, и что если она закричит – приключится самое страшное. И она потеряет последний дар от Фоанта. Так что лучше лелеять эту боль, питать собой и молчать. Ровным мертвенным голосом говорила кому-то какие-то непонятные ей слова, что-то приказывала, куда-то прикладывала большую печать. Но не помнила и не понимала, что делает и произносит. Потом оказалось – всё правильно. Так – Фоант наставлял.
А еще обнаружилось, что в Афинеоне царицу успели полюбить, хоть она до недавнего времени редко появлялась на людях. Но все видели, как она относилась к Фоанту. Поэтому ее чтили и берегли, ограждая от ссор подле гроба. И когда Алфея посмела заявить о правах своей дочери, государственные мужи из совета указали Алфее на дверь. Эрморада же вовсе про это не ведала. И суровые Гипсикратовы воины, и седые сановники, помнившие Фоанта в юные годы, и распоряжавшийся всей прислугой Тавриск – все усердствовали в послушании ей. Недавней дикарке, чужачке. Впрочем, в Афинеоне много пришлых людей.
Царь Фоант заложил этот город. И он первый из видных людей, кто скончался внутри его стен. Хоронить же его было негде. В старом царском некрополе не осталось достойного места. Можно было, конечно, тело сжечь, а урну поставить в склеп Деметрия и Гипсикрата. Но Эрморада болезненно охнула: "Как это – сжечь?"… Для нее тот обычай эллинов представлялся верхом нечестия. И никто не посмел даже выговорить предложение: положить покойного к его первой супруге, царице Климене.
Оставалось одно. Возле Афинеона, по дороге к Священной горе, возвышалась еще не отделанная гробница, которую возвели для души царя Парисада. Эрморада решила: "Парисаду достаточно и алтаря, ибо он нам не родич, не друг и ни разу здесь не был. А гробница сгодится для нас. Для Фоанта – и для меня". На нее замахали руками: "Бог с тобой, государыня, тебе рано о том помышлять!"
Да. Фоант запретил ей думать о смерти. Верно, чары навел, как он это умел. И она чинно распоряжалась его погребением, будто все это не относилось ни к нему, ни к ней – она помнила только последнее, что он ей говорил перед тем, как впасть в забытье и утратить внятную речь. "Не печалься, Эос моя, знай – любовь моя будет с тобой, что бы ни сотворила над нами судьба… Избегай опрометчивых клятв, постарайся быть счастлива – я же буду тебя охранять и из царства теней, если ты пожелаешь… Души не умирают, любимая, а о теле не нужно печалиться"…
Когда его клали в гробницу, она подошла, принародно вытащила у него из ножен на поясе столь знакомый ей золоченый кинжал, дар кентавров – и поднесла к своей шее. Все замерли, опасаясь даже вскрикнуть: думали, что она полоснет себе с горя по жилам. Но она – лишь отрезала тяжелую рдяную косу. Под корень. Вот тогда объяснилось, почему царица не сделала этого раньше, как вменялось печальным обычаем, и зачем оплела свои волосы драгоценными нитями золота. Эту пышную косу она вложила в мертвые руки Фоанта. И бесслезно произнесла, подтверждая священную клятву: "Да услышат боги и люди. Я – твоя. Навсегда".
Как она это выдержала – она нынче не понимает.
Только даже вообразить себе не могла, что спустя всего несколько дней припадет с поцелуем к мужчине, испытав мгновенную радость.
Был прием во дворце. С ней прощались толпы людей, пришедшие в Афинеон из других городов и из горных селений. Племенные вожди, жрицы Девы, жрецы из святилища Зевса, сподвижники трех царей – Фоанта, Деметрия и Гипсикрата, военные… Все, конечно, в темных одеждах. Подходили к царице, сочувственно с ней говорили, обещали ей помощь, клялись в приязни и верности, наставляли беречь себя и наследника, не скупились на благословления…
Вдруг вошел кто-то в светлосером плаще. Перед ним расступились, но зашептались, удивляясь такому пренебрежению к общей беде. До ушей Эрморады домчалось шелестящее: "Чужеземец"…
Подняла глаза – и…
Он шел прямо к ней, блистая слезами и не пытаясь скрыть своего потрясения.
 – Гераклеодор!
 – О царица, о Эрморада…
Она встала навстречу ему – и от растерянности вместо чинного рукопожатия поцеловала в небритую щеку. Ибо вспомнилось вдруг: "Господин мой, мне нужно его целовать?" – "Как желаешь. Я бы не возражал"… И тогда она разрыдалась – впервые за эти страшные дни. Но внезапная радость от встречи также быстро сменилась жарчайшей обидой.
 – Где ты был, Гераклеодор, когда мы его хоронили? Если б ты не резал людей на Боспоре, а приехал сюда, ты застал бы Фоанта в живых!
 – Я хотел, госпожа, но не мог.
 – Диофант не пускал?
 – Нет, мой долг. Я обязан был возвратить в Херсонес ополчение, отчитаться перед властями – и лишь только потом плыть сюда.
 – Как обычно – проездом? На несколько дней?…
Эрморада гневна и насмешлива.
Он помог ей воссесть на оставленный трон и ответил печально и кротко:
 – Не имей я в Афинеоне гражданства, госпожа моя, мне бы впору сейчас умолять тебя о прибежище. Я – почти что изгнанник. Будь, во имя Отца, милосердна со мной. Ибо я для вас сделал, что мог. Больше было вряд ли возможно.
 – Что ты сделал такого хорошего? Слал десятками к нам беглецов? Из-за которых твой Диофант объявил нам войну? И убил…
Она вновь захлебнулась словами, потому что хотела сказать – "Гипсикрата".
 – Это было предрешено, – мрачно молвил Гераклеодор. – Диофанта никто бы не смог удержать, кроме разве царя Митрадата. Я же… я убедил моих соотечественников не оказывать Диофанту помощи в незаконной войне. Ибо это – постыдное дело. На все времена, сколько б ни миновало столетий…
 – Отчего же тогда ты – изгнанник?
 – Властители нашего города, демиурги, позвали меня на негласный совет и сказали: "Поступок твой честен и доблестен, но чреват для нас многими бедами. Тебе лучше уехать из города – переждать наихудшее время. Диофант, несомненно, потребует, чтобы мы тебя выдали как предателя или изменника. Митрадат – наш простат и спаситель, мы не можем ему отказать… Уезжай. У тебя есть родня в Гераклее, у тебя свой корабль… Это добрый совет. Твоя воля ему не последовать, но тогда ты рискуешь всем, что имеешь. И толкаешь сограждан на скверное дело: выдавать на расправу того, кем гордились и даже хотели уже представлять к награждению". Я подумал, собрался, свернул все дела, сказал, что плыву в Гераклею – а приехал сюда.
 – Почему?…
 – Я услышал о гибели Гипсикрата. И узнал, кем он был – для Отца. Эта весть уже разнеслась по прибрежным селениям тавров. И достигла стен Херсонеса. Как я мог позволить себе скрыться за морем, когда здесь такая беда!… А сошел с корабля – мне сказали, что нет и Фоанта.
Тут и Гераклеодор разрыдался.
 – Я решил, – проронил он сквозь слезы, – что останусь здесь, при тебе. Пока будет нужда.
 – Здесь опаснее, чем в Херсонесе, – отвечала она. – Диофант несомненно вернется, потому что жаждет возмездия.
 – И пускай! Мы ему приготовим достойную встречу! Вот, царица, мой меч – я готов защищать этот дом, этот город, эту землю… Диофант – только смертный, не бог, я провел близ него много времени и узнал ему цену!
 – Милый, милый Гераклеодор! – улыбнулась она, вновь залившись слезами и закрыла руками лицо, чтобы люди не видели, как ей сделалось сразу и больно, и радостно.
Вдруг раздался несмелый и незнакомый, но исполненный мягкости голос:
 – О царица, тебе не полезно так сильно тревожиться…
У колен Эрморады оказалась юная девушка. Лет шестнадцати или чуть более, светловолосая, в синем гиматии, но одетая и причесанная словно взрослая женщина.
– Госпожа моя, – сказал Гераклеодор. – Я приехал с женой. Ее имя – Тим.
– Ты женился?… Ах, да, я слыхала…
– Я давно обещал своему отцу, что женюсь, когда завершится война. Он, несчастный, так и не дожил: умер во время осады. И моя Тимо – сирота. Братья пали в боях, а другие родные…
 – О не надо, Гераклеодор, – умоляюще прошептала его молодая жена. – Слушать это… всем будет тягостно.
 – Понимаю, – участливо взяла ее за руку Эрморада.
И поразилась: какая вся она нежная, теплая, славная. Пахнет хлебом и молоком. Но глаза – недетски печальные. Сколько ж ей довелось настрадаться?… И сколько придется еще?… Эрмораде вдруг захотелось прижать ее к сердцу, погладить по голове, приютить, приласкать. А Тимо, откликаясь душой на ее побуждение, вновь припала устами к руке Эрморады, не осмелившись – просто обнять.
– Я часами рассказывал ей о Фоанте и о тебе, – улыбнулся Гераклеодор. – И, похоже, сумел внушить любовь и почтение к вам обоим.
– Хоть я и скифянка?..
– Ты не делала зла, государыня, – возразила Тимо. – А теперь ты в беде. Мы бы рады помочь – чем угодно.
Да. Вы можете – оба – помочь. Гераклеодор – как мужчина и воин. Тимо – как подруга и собеседница Эрморадиных страшных ночей. У постели царицы, которая может со дня на день родить, до рассвета дежурят придворные женщины, но не с каждой ей хочется говорить откровенно. Ведь царица, не будучи раньше ни с кем тут знакомой, не сама выбирала подруг и служительниц, а всегда принимала тех, кого приводил к ней Фоант. В том числе и Катану, которая ныне как родственница. Но Тимо ей понравилась с первого взгляда.
– Ты дозволил бы ей остаться со мной, Гераклеодор?
– О, конечно. Я сам хотел попросить, чтобы ты пока приютила Тимо. У меня сейчас много дел, ей же будет совсем одиноко.
Какой он все-таки добрый. Но странно: так легко отпустить от себя новобрачную, и притом такую чудесную… И Тимо так спокойно рассталась с супругом и пошла в чужой гинекей, где все стены, вся утварь и даже любая тряпица пропитаны – Эрморадиным горем… И единственный, кто не способен поддаться унынию – это оберегаемый как зеница ока наследник престола, беззаботный маленький Каллий. Тимо как увидела хорошенького малыша – так до ночи его забавляла, ласкала и тискала. И Катана, поборов в себе подступавшую к сердцу ревность, постепенно признала пришелицу. Через день они были в полном ладу. Или делали вид, что в ладу – дабы не огорчать государыню. Рассудительная Софросина, относившаяся к Эрмораде как мать – та лишь обрадовалась: пусть царица хоть чем-то утешится, да и лишние руки сгодятся.
Эрморада же вскоре огласила свой первый царский указ, подтвержденный советом и скрепленный большою печатью. О том, что на должность блюстителя войск и стратега-советника назначается Гераклеодор, сын Аполлония, гражданин Херсонеса и Афинеона.
Никогда еще не бывало, чтобы вторым человеком в стране становился не родственник царской семьи, а вдобавок и чужеземец. Но мужчин в роду, кроме Каллия, больше нет. И сама царица – нездешняя. А Гераклеодор несомненно достоин доверия: он друг Фоанта, он из тех, кто закладывал Афинеон, и – что самое главное – искушен в ратном деле.
Так говаривали, обсуждая новость, сограждане. И хотя опасность войны ничуть не уменьшилась, а напротив, с каждым днем возрастала, отчаяние и предчувствие краха куда-то ушло. Стало легче дышать. Люди поняли и приободрились: при царице – защитник с мечом.



161. Диофант, разъяренный своей неудачей, но хранивший с виду спокойствие, прибыл вскорости в Херсонес, где ему оказали великие почести. В праздник Девы, именуемый в Херсонесе Парфениями, после пышного шествия к храму Владычицы и принесения благодарственных жертв было оглашено при стечении тысяч людей решение граждан и избранных ими властей о воздвижении в честь Диофанта медной статуи близ городских алтарей, с описанием на постаменте всех подвигов, совершенных стратегом ради спасения Херсонеса и во имя царя Митрадата Евпатора. Статуя эта доселе сохранилась неприкосновенной, только сделалась темной от времени. Потому я не стану переписывать здесь прославительное посвящение: его может прочесть всякий гость Херсонеса.
162. Я скажу о другом. В длинном перечислении Диофантовых дел не встречается даже краткого упоминания о войне с тавроэллинами. Та война завершилась после того, как херсонеситы составили в честь Диофанта декрет и воздвигли его изваяние. Но и сам Диофант не потребовал увековечить победу, которая ничего не добавила к славе стратега, а скорее могла бы очернить его имя в глазах поколений.



"Тут совсем озвереешь", – усмехается своему отражению в бронзовом зеркале Диофант, подставляя лицо брадобрею. После празднества в Херсонесе, когда он на краткое время вновь почувствовал себя городским человеком и истинным эллином, вновь пришлось попотеть. Через несколько дней – вновь зарос, задубел, просолился и начал смердеть. Многих нервов стоили Диофанту три года сражений! На щеках и на шее – щетина, в волосах седина. Глянешь в зеркало – сам себя не узнаешь. Возвратишься в Синопу, все будут спрашивать: кто это? Неужели тот самый цветущий и щеголеватый Диофант, сын Асклепиодора, просвещенный и склонный к изящному слогу стратег, которого не побрезговал расцеловать на прощание юный царь Митрадат, отдавший ему в знак особенного доверия и особенно милости – собственный перстень? Перстень – вот он, на пальце. Но каков этот палец, с заусеницами, обломанным ногтем и черными трещинами… Какова ладонь, шершавая, как язык у быка, и почти позабывшая, что такое – благовонное масло для растираний после гимнастических упражнений или купания… Каково лицо Диофанта! Постарел, подурнел, оскотинился, проведя столько времени с варварами… Чуть что – орет и бранится на тех же отборных гоплитов, которым раньше с улыбкой бросал: "Герои, эллины – в бой!"…
Тех героев при нем осталось примерно две трети. Часть больны, часть ранены и не могут сейчас воевать. Часть погибла в степях. Часть устала донельзя…
Диофант теперь даже рад, что предатель Гераклеодор увел с собою сограждан. И никто из чужих не увидел, как он, Диофант, победитель скифов, улепетывал от дикарей, направляемых каким-то отчаянным самоучкой. Но, как ни быстро бежал Диофант, он успел кое-что разглядеть и понять. Первое: рать кентавров куда-то ушла, кроме сотни совсем оголтелых. Второе: у тавров не очень-то много пригодных сражаться людей, и поскольку были потери, то напасть вдругорядь они не посмеют. Третье, самое главное: вражий военачальник, возглавлявший лихую атаку, то ли ранен, то ли вовсе убит – он упал, и его унесли, и понтийцев тотчас прекратили преследовать.
Это нынче, уже побывав в Херсонесе и наслушавшись местных сплетен, Диофант узнал, кто был тот безвестный смельчак. И зачем он надел царский плащ, меч и шлем. Даже херсонесские тавры прознали об этом и повторяли с почтением: "Гипсикрат, сын Фоанта. Нашего племени". И сколько же там еще у хитрющего старика сыновей? Где он прячет их и чему обучает? Не иначе – войне, хоть толкует с гостями о мире и ненападении…
Можно было бы сразу вернуться и отыграться за первый провал. Но тогда Диофант не хотел рисковать, да и не был уверен, что предводитель тавров погиб или что его рана опасна: он ведь мог свалиться от вывиха, от перелома костей или от безумно болезненной, но не смертельной раны в колено.
Отступить было – самое верное. А чтоб ни один недоумок не посмел потом посмеяться над его поражением, Диофант строго-настрого приказал своим воинам – не болтать. Это в их интересах. И наставил, что и как объяснять, если вдруг зайдет разговор. Значит, так: никакого там поражения не было. Битва – да, была, и нелегкая. Помешала измена союзников, лишивших нас подкрепления. Но сражались на славу. В бою пал вождь дикарей. Тавры после этой потери бежали. Диофант же решил отступить, чтоб не жертвовать жизнями своих лучших людей. Нужно было собраться с силами, чтоб упрочить победу. Вот и всё. Так бывает на каждой войне. А кентавры… Ну, если кто пожелает прослыть сумасшедшим – на него не сыщешь управу. Диофант, однако, советует: про кентавров – не заикаться. Где, какие, откуда кентавры? Покажите хоть одного. Нет их здесь. Даже мертвых. А может, и не было. Не бывает в природе. Померещилось. Да, сразу всем. На привале выпили лишнего. Снег, туман, рябило в глазах… А сражались – ну, скажем, со скифским отрядом, что бесчинствовал на боспорской окраине. Совершенно обычное дело. Повторить или поняли?… Поняли. Так-то!
Он скрежещет зубами, вспоминая, как ему пришлось оскандалиться. Эти тавры – или, как их напыщенно называл Фоант, тавроэллины – хоть и родичи, но совсем не чета тому дикому племени, что живет вблизи Херсонеса и в соседних горах. Те – разбойники, пастухи, рыбаки; они много свирепее скифов, но и много тупее. Эти – кое-чего понабрались у осевших тут в древности эллинов. И выучились кое-чему у теперешних. Надо же – захотели построить фалангу! Детский лепет. Увидав ровный строй дикарей с их щитами, обитыми шкурами, Диофант от души рассмеялся. Перестал, однако, смеяться, когда понял: самодельная эта фаланга, ведомая в бой неотесанным новичком, будет драться отчаянно. Насмерть. Защищая – царя и страну. А вот Диофантовы вышколенные гоплиты, натерпевшись страху с кентаврами, будут втайне завидовать удалившимся херсонеситам – и мечтать уцелеть, чтоб вернуться домой. Ничего им больше не надо. На Боспоре добычи было достаточно: деньги, кони, всякая утварь, рабы и пригожие пленницы… Слава? Очень приятная вещь, но… Зажрались. Пресытились. Всё надоело. Им плевать, кто и что про них скажет. И какие песни споют. Можно даже без песен – скорее бы в Понт!…
Диофанту бы тоже хотелось. Но – нельзя. Он не вправе покинуть Тавриду, пока в ней остается – костью в горле – это царство, где правит Фоант. Уж теперь старик не отвертится: его сын совершил нападение на стратега царя Митрадата! Совершил – на боспорской земле!…
В Херсонес можно было бы вовсе не ездить. Поздравления, празднества, статуи – всё не в радость, пока Диофанту не выдадут связанного по рукам и ногам изменника. "Бешеного". Он им так и сказал: "Кроме всех этих почестей, мне нужна и другая награда – получить Гераклеодора в цепях!"… Херсонесские демиурги, властители города, уставили на стратега невинные, как у младенцев, глаза: "Гераклеодора? Какого?… Ах, который сын Аполлония… Он уехал. Куда – не сказал. Может быть, в Гераклею, к родне. Может, в Ольвию – у него там торговые связи. А быть может, и дальше – в Аттику, в Азию… Человек он свободный, при деньгах, корабль его собственный, куда хочет, туда и отправится, до войны он обычно всё лето где-нибудь странствовал… Да, на сей раз с женой – ну, так что ж, это дело понятное, он с ней редко бывал, не хотел расставаться… Предатель? Да что ты, помилуй, какое предательство – он всегда тебе помогал, мы же знаем"… Диофант зарычал: "Он лишил меня помощи! И покинул накануне сражения лагерь! Вы ушли – а на нас совершили нападение тавры! В боспорских степях! И послал их Фоант, давний Гераклеодоров приятель!"… Херсонесские плуты на миг задумались, а потом разыграли несказанное изумление: "Как?! Фоант?! Напал?!… Никогда не поверим, стратег. Тебя кто-то ввел в заблуждение. Чтоб достойнейший, рассудительнейший, пожилой человек на кого-то набросился в чистом поле аки разбойник – это невероятно… Скифы – да, они так обычно и действуют. Но – Фоант! Ты его плохо знаешь, раз так говоришь. Он и в молодости первым в драку не лез. Мы ведь сами сперва удивлялись, почему наш Гераклеодор туда часто ездит, но потом и другие повадились, убедились – этот царь, хоть и варвар, разумнее многих эллинов"… – "Воевал не он сам, а сын его Гипсикрат!" – "Но, стратег, тут уж точно недоразумение! Всякий знает, что сын и преемник Фоанта прошлой осенью умер, и звали его вовсе не Гипсикрат, а Деметрий"… – "Значит, есть и другой!" – "Разумеется, есть: малыш трех лет или около этого. В самый раз командовать войском!"…
Он понял, что ничего не добьется от херсонеситов, кроме пышного чествования. Угрожай, умоляй, убеждай – не пойдут они больше вместе с ним воевать. И не выдадут "бешеного". Торгаши, словоблуды, обманщики. Всё всегда у них сходится, и доход превышает расход. Только выгода на уме. И свое удовольствие. Понапрасну собой рисковать эти люди не станут. Единственный, кто среди них мог пойти на такое – проклятый Гераклеодор. Да и тот предпочел поберечь свою голову. И сбежал, когда понял, чем кончится для него тот злосчастный поход.
А зачем это всё Диофанту?
Бросить к демонам всё. И вернуться в Синопу.
Но… есть сила, которая не дает успокоиться. И влечет поневоле вперед. Запрещая думать об отдыхе.
Честолюбие?
Нет. Много выше.
Бессмертие. Словно еле мерцающий и обманчивый огонек на вершине. А внизу – зловонная жижа. Глухая и жадная топь. Лезешь вверх. Колени немеют, ногти сорваны, зубы скрипят, кожа вся задубела… Почти добрался, почти наверху, потянулся – и вдруг… Нелепость. Немыслимый случай. Шутка жестокосердых богов. И – летишь, совлекая с собою лавину пыль, грязи, камней… Убьешься насмерть – считай, повезло. Иначе будешь долго тонуть, задыхаясь от мерзостной нечисти и внимая надсадному хохоту… И никто тебя не найдет – там, на дне, и не будет искать, ибо ты – не осилил, не смог, не долез…
Диофанту нельзя возвращаться, не сделав обещанного.
В покоренной Тавриде осталась единственная, ничтожная по размерам страна, потерявшая за год троих государей. Страна, где плюют на могущество Митрадата Евпатора и на грозную Диофантову славу. Страна, на которую есть теперь несомненный повод напасть.
Что толку во всех предыдущих победах, если тут, на последнем витке – он сорвется? Митрадат никогда не простит ему этого. Ибо это – позор для обоих, для царя и стратега. Невиданный, нестерпимый позор. Митрадат припомнит ему все минувшие промахи: не добил в первый раз Палака, а добив – упустил и не взял его в плен; прибыл самонадеянно в Пантикапей для принятия власти один, без военной поддержки – и не смог уберечь Парисада и подавить Савмаков мятеж; положил столько времени, денег и сил на войну, которую должен был завершить еще в прошлом году, а не то и два года назад…
После этого – только победа.
Только гордое: "Царь, Таврида – твоя!"…
В этом – вечность для Диофанта. Полководцем, сделавшим это, он пребудет для всех – навсегда. Как бы дальше ни вышло у них с Митрадатом, царь не властен стереть Диофантово имя из памяти – ни своей, ни чужой. И никто не отнимет уже у него этих неувядаемых лавров.
Он добьется победы.
Какою ценой – чистоплюям лучше не знать. Вместо прежнего войска, сражавшегося как один человек, у него теперь просто орава. Недостававших людей он срочно набрал на Боспоре. Сброд отменнейший. Принимал даже скифов, лишь бы те понимали команды и были позлее. Учить их должному строю и приличным повадкам не стал. Неохота и некогда. Ныне нужно другое: свирепость. И никаких рассуждений о чести. Впрочем, эти не рассуждают. Рвутся в бой, хорохорясь: "Покажи, кого бить, Диофант!"… Стариков ли, детей – им без разницы.
Подождите, герои. Диофанту надо подумать, куда направить удар, чтобы он оказался смертельным.
И нельзя ли – совсем по-другому.
Не встречая сопротивления, он встал лагерем возле Афинеона. И задумался, что теперь делать. Потому что узнал, что Фоанта более – нет. Умер и похоронен. А страною правит вдова. Та скифянка с маленьким мальчиком.
Да неужто стратег будет драться – с беспомощной женщиной? И много ли чести – одержать такую победу?
Может – хитрость какую затеять?… Предложить ей переговоры, встретить с почестями, а потом заманить на корабль – и, пока не опомнилась – за море! Для чего ей царская власть? Парисад был мужчиной – и то под конец пресытился тяготами. Передал свой венец Митрадату. И она пускай передаст. Ее дело – не властвовать и воевать, а рожать детей и рядиться в красивые платья. И тем, и другим Митрадат ее обеспечит сполна, тут никто не сочтет его жадным…




 – Гераклеодор.
 – Да, царица.
 – Почему он не нападает?
 – Либо ждет подкрепления, либо строит какую-то каверзу, либо… просто пока не решил, как уместнее действовать.
 – Неужели он нас опасается?
 – Диофант очень смел. Но расчетлив. И, возможно, хочет понять, в чем у нас наибольшая слабость.
– А если мы первыми – нападем на него? Гипсикрат бы, наверное, так и сделал.
– Лишь по неопытности. Нам нельзя рисковать. У нас мало обученных воинов, способных противостоять Диофанту. Если мы потеряем их, город сразу падет.
 – Почему не позвать сюда тавров?
 – Они неодолимы в горах, но заставить их драться в поле против фаланги – значит, привести их под нож мясника. Если эта война перекинется вглубь страны, тавры нам еще пригодятся. Среди скал и лесов преимущество будет у горцев. Там не ходят правильным строем. И от конницы толку немного. Диофант это сам понимает. Потому, если он нападет, то сначала на нас.
 – Гераклеодор. Я подумала вдруг: ты всё время теперь говоришь "мы", "наш город", "наши воины", "наш народ"…
 – Да. А ты всё еще считаешь меня тут – гостем?
 – Нет, но раньше …
 – Раньше! Скажи мне кто-либо три года назад, что мне суждено стать врагом Диофанта, защищая царицу-скифянку – я бы просто в лицо рассмеялся! А сейчас я не мыслю, как можно иначе.
 – Но ведь я супруга Фоанта, а со скифами никогда не жила…
 – Это вовсе не важно, царица моя. Три войны изменили меня. Я прошел с мечом и копьем от Неаполя до Нимфея и восчувствовал то, что когда-то говорил мне Фоант: мироздание – словно яблоко, на куски по живому разрезанное, ибо кровь в нас – одна, человеческая, одинаковая и у эллинов, и у варваров. Нет препятствий к тому, чтоб сочувствовать и сострадать. Я давно уже здесь не чужой, потому что, любя Фоанта, полюбил и страну, и народ, и тот город, где построил свой дом… Разве я согласился бы занять столь важную должность, оставайся я попросту гостем?
 – Милый Гераклеодор. Чем могу я вознаградить твою верность?
 – Мне не нужно наград, Эрморада. Я хочу от тебя совершенно другого.
 – Чего?…
 – Послушания.
 – Ни один твой приказ я еще не оспаривала.
 – Ну, тогда подчинись и последнему.
 – Как… последнему?
 – Госпожа моя. У меня есть предчувствие: завтра что-то произойдет. Ибо дольше это бездействие продолжаться не может. Он узнал, что ты здесь. Или даже, что я – во главе обороны. Диофант начнет наступление и обрушится на Афинеон.
 – Гераклеодор, я сейчас скажу нечто, может быть, страшное… но Фоант мне как-то обмолвился, что, случись тут война, он сам предпочел бы лучше сдать этот город без боя, чем увидеть его оскверненным…
 – Я вполне понимаю Отца. Он любил свой Афинеон как родное дитя. И ему было легче представить его пусть в неволе, но живым и здоровым, чем мертвым. Только есть и другая любовь. Для мужчин отчизна – как… женщина. Выбирая между позором и честью, очень многие выберут честь. Наши люди решили стоять до конца. Я не буду их разубеждать. Потому повторяю, царица: ты должна мне покорствовать.
 – В чем?
 – Не торгуйся. Во всем. Я не буду вменять тебе ничего непосильного или бесчестного.
 – Хорошо. Я исполню, Гераклеодор.
 – Поклянись. Это очень серьезно.
 – Клянусь Владычицей Девой и Солнцем-Отцом.
 – Сами боги тебя заклинают моими устами. Послушай меня, Эрморада: сегодня, как только смеркнется, ты покинешь Афинеон и отправишься в Сотерию. Сегодня! Я так приказываю.
 – Ты не смеешь!… Ты обманул меня!… Я подумала, ты о другом…
 – Дело кончено. Ты поклялась. И уедешь, покуда не поздно.
 – Нет, Гераклеодор! Я царица. Мне стыдно бежать от опасности. Ведь любой, кто погибнет за Афинеон, будет вправе меня презирать…
 – Ты царица, и потому нам нельзя лишиться тебя. Ты ничем не поможешь ни мне, ни сражающимся. Твоя смерть никого не спасет. Но пока ты жива – есть надежда.
–Надежда – на что?… Если ты, Гераклеодор, мой последний защитник, погибнешь – что же будет со мной? Кто придет мне на помощь?.. Боги?…
– Царь Митрадат.
 – Но ведь он натравил на нас Диофанта!
 – Я не знаю. Возможно – не он.
 – Как это?…
 – Диофант, пока был благосклонен ко мне, похвалялся данным ему Митрадатовым перстнем и полнейшей свободой ведения дел в Херсонесе и на Боспоре. О войне против этого царства никаких речей не велось.
 – Но ведь царь мог велеть ему позже…
 – За всё время последней войны Митрадат лишь однажды ему написал. Будь письмо хвалебным и ласковым, Диофант бы читал его вслух на пирах. Содержи оно важные указания, они тотчас стали бы явными. Окажись послание тайным, Диофант позаботился бы, чтоб никто ничего не узнал. Стало быть, госпожа моя, царь написал нечто малоприятное для Диофанта. Это значит, что царь не всегда одобряет его поведение. И способен его наказать, если что-то ему не понравится. Для тебя и для нас это важно! Митрадат беспощаден к врагам, но он все-таки царь, честь ему дорога, а какая же честь – одолеть вдову и младенца?..
 – Да. Фоант говорил то же самое. Он ведь сам собирался поехать туда – Гипсикрат помешал… Только как я смогу это сделать, Гераклеодор, если я рожу – со дня на день? Срок приспел, это может случиться хоть сегодня, хоть завтра…
 – Тебе, драгоценная, плыть в Синопу не надо. Ты отправишь посольство. Для этого тебе нужно прибыть в Сотерию. Я успел отвести туда мой корабль. Если ветер не воспрепятствует, то, я думаю, дня через два Митрадат будет знать, что творится у нас. Ну, положим, нужно дней пять, чтоб корабль вернулся обратно. Эти дни я смогу продержаться, не пуская к тебе Диофанта. Я давно изучил все приемы его и повадки. У него людей тоже меньше, чем прежде, он не в силах напасть на два города сразу. Может быть, мы оттянем решающий приступ и затеем переговоры. Ты спокойно рожай, а потом… Боги да не оставят тебя.
 – А тебя?…
 – Если ты уцелеешь, то я буду знать – даже в царстве Аида – что умер не зря.
 – Я боюсь… меня схватят в пути.
 – Дорогая, я все же стратег, а не мальчик. Как стемнеет, мы сделаем вылазку, чтоб отвлечь Диофанта. А ты удалишься с другой стороны. Тихо, тайно, без факелов. Охранять и сопровождать тебя будут Гипсикратовы тавры. Им ты можешь вполне доверять. Как они воюют, ты знаешь.
 – Я всё поняла.
 – И исполнишь?
 – Да.
 – Ну, прощай, Эрморада.
 – Прощай. Будем верить – не навсегда…



163. Херсонесские граждане, вознеся благодарные почести Диофанту, отказались идти вместе с ним воевать против нас, ибо время было весеннее, и пора было сеять хлеб и возделывать виноградники. Выдать же Диофанту Гераклеодора они не могли, ибо он по совету властей удалился из города загодя, и никто не ведал, куда. Вряд ли сам Диофант ожидал, что судьба их столкнет еще раз, сделав яростными врагами. Ведь Гераклеодор, ужаснувшись известиям о постигших нас тяжких несчастьях, прибыл к нам и принял должность верховного военачальника вместо павшего в бою Гипсикрата. Он умело распорядился немногими нашими силами и собрался отстаивать Афинеон, тайно вывезя накануне из города Эрмораду и Каллия. Полагаю, он смог бы если не одолеть Диофанта, то надолго его задержать, не пади все мы жертвой предательства.





…А тут еще привели к Диофанту какого-то непутевого тавра. Поймали близ города. Козопас. Смотрит зверем, а душой как младенец. Думали, надо будет каленым железом пытать. Оказалось, стоит его раззадорить – сам выболтал все военные тайны.
 – Слушай, парень, – сказал Диофант. – Я тебя отпущу вместе с козами, но скажи там своим: пусть сдаются, пока я не слишком уж зол.
 – Не сдадимся.
 – Придурок, на что вы надеетесь?
 – У нас смелые воины. Их учил наш царь Гипсикрат, сын Фоанта. Они будут стоять за царицу горой.
 – А царица-то – в Афинеоне?
 – А как же!
 – И сама командует войском?
Тавр рассмеялся:
 – Куда ей! Она – вот с таким животом! Может статься, сейчас и рожает!
 – Передай ей: плохи ваши дела.
 – И нисколько не плохи! Вода у нас есть, продовольствие тоже, а военачальник – получше тебя!
Диофант не взъярился на эту дурацкую наглость, а лишь презрительно усмехнулся:
 – Э, наверное, твой соплеменник какой-нибудь, который ни разу не видел ни стенобивный таран, ни бурав, ни пращу, что мечет огонь….
 – Не пугай! – расхрабрился дикарь. – На твои эти… как их… бараны у нас – клещи с захватом, на буравы – бревна и камни, на огонь – заготовлен песок!
 – Ну и ну, – издевательски молвил стратег. – Я уже начинаю бояться. А скажи-ка, откуда у вас там столь опытный полководец? Вы ведь, мне говорили, сто лет скоротали без войн?
 – Он… того… не из здешних.
 – Скиф какой-нибудь? Из царицыных родственников?
 – Ничего похожего! Эллин!
 – С Боспора?
 – Из Херсонеса.
 – О! Я, кажется, знаю его!
 – Он тебя – тоже знает.
Диофант аж зубами заскрежетал. Снова этот Гераклеодор!… Попадись он стратегу, Диофант с него кожу сдерет и прибьет на афинеонских воротах… Или лучше отправит в Синопу – Митрадата нельзя лишать удовольствия самолично увидеть, как брызнет и растечется Гераклеодорова кровь… Для изменников предусмотрена самая лютая смерть: мучительно-медленная, на каленой решетке…
Козопаса казнили, конечно, попроще.
Сняли глупую голову.
Диофант, успокоившись и обдумав услышанное, рассудил, что пора приступать к штурму города. Завтра, сразу после восхода. А пока пусть рать отдохнет.



Ближе к ночи к нему притащили одного из гребцов. И сказали: "Вот, стратег, грязный раб, строптивый, ленивый, не к месту речистый, который клянется, что якобы может открыть тебе нечто до крайности важное и полезное в этой войне".
Он взглянул. Лицо интересное: раб, но кажется – из благородных. И взирает на Диофанта без подобострастного трепета.
"Кто ты?" – "Имя мое Мнесифей, сын Сострата. Я один из гребцов". – "У меня таких не было". – "Я куплен на место умершего – в Херсонесе". – "А сам откуда?" – "Отсюда, стратег". – "Это как?" – "Я – из этой страны. Сотериец". – "Что ли, тавр? По речам не очень похож"… – "Моя бабка была чистокровной таврянкой из рода вождя. И по-таврски я понимаю". – "А, ну ладно, скажи там начальнику, я тебя беру толмачом". – "Нет, стратег, я пришел не за этим".
Он – пришел! Он – изволил не согласиться!… Диофант сразу понял, что этот – не раб по рождению. Цепные невольники никогда так не говорят. Да и смотрят иначе. У стратега достаточно опыта, чтоб прочесть по лицу Мнесифея, или как его там, всю его злосчастную повесть. Гордец и упрямец. Возможно, смутьян. Или даже преступник. Бежал. Угодил по случайности в рабство. Купили охотно: видной внешности, умный, грамотный, даром что по бабушке – тавр. Проявил непокорный нрав – отхлестали. Озлобился. Выжгли клеймо. Он пытался сопротивляться. Зверски высекли. Не покорился. И – пошел по рукам, меняя хозяев, ибо каждый старался от такого строптивца избавиться. Наконец, попал в кандалы и на весла, как государственный раб – чтоб скорей надорвался и сдох…
"Стратег, можешь верить или не верить, – продолжал Мнесифей. – Но я мог бы стать здесь царем. Ибо по происхождению я – родня и ровня Фоанту. Наша бабка-таврянка у нас с ним – одна. У нее было двое детей: сын Сострат и дочь Киннора. От брака Кинноры с царем Никосфеном родился Фоант. А Сострату боги послали троих сыновей, из которых жив лишь один, самый младший: я. Моего отца умертвила родная сестра! Старший брат погиб по приказу царицы Кинноры от руки палача. Сам Фоант через несколько лет довершил истребление рода Сострата: средний брат был убит во дворце пьяным тавром-охранником, мать лишилась рассудка, а я, чтоб не мог отомстить – осужден на изгнание и отправлен на утлом челне по волнам без воды и без пропитания… О, как жаждал я все эти годы возмездия! И оно наконец-то пришло, только поздно: Фоантово племя почти всё передохло, так что некому мстить, кроме этой скифской паскуды, которую он перед смертью успел, говорят, обрюхатить… Да какая она, эта дикая нечисть, царица?! Уж вернее бы царствовать – мне, ибо я единственный ныне взрослый мужчина, находящийся с царским родом в кровном родстве! Только мне и задаром не надо ни Фоантова трона, ни власти!"…
Ишь ты, цену себе набивает, как девица нестрогого нрава. А чего тебе надо, племянник Фоанта? Говори, дорогой, Диофант тебя не обманет. О чем ты тревожишься? Хочешь свободы? Ну конечно, будет тебе и свобода, и денежка, и еда, и вино…
Удивительные иногда бывают предатели. Взять того же Гераклеодора. Что за придурь погнала его в это гиблое царство?.. Спасался бы за морем. Но и этот хорош. Как его, Мнесифей. То ругался на покойного государя и родного дядю как скотник, а то вдруг встал в благородную позу. Я, мол, вовсе не сразу решился предать свою родину, ибо я воспитан прилично и знаю, что достойные люди такого не делают. Потому, дескать, даже денег просить не хочу.
И прекрасно, выкладывай так, Диофанту оно обойдется дешевле! Если уж раздразнил, не тяни! Да, да, да, стратег уже понял: это – месть, а не торг, ты желаешь всего лишь потом умереть на свободе, и подальше от этой проклятой страны, со спокойным сознанием, что расквитался с Фоантом за отца и за братьев… Диофанту всё ясно, выкладывай!
Вот оно.
"Стратег! Можешь взять и Афинеон, это как тебе нравится, но… вблизи Сотерии есть одна потайная тропа, по которой раньше мгновенно спускались к морю дикие тавры, промышлявшие дерзким пиратством. Это место не знает никто, кроме нескольких приближенных царя. Сострат, мой отец, брат царицы Кинноры, был стратегом и знал о тропе. Это знание он украдкой поведал и старшему сыну, тот – среднему, тот – любопытному мне… Я тогда был мальчишкой и обещал не болтать, но не удержался проверить – ведь я был вхож в сотерийский верхний дворец, где тогда жил Фоант… Помню, что из царского сада имелось три выхода: главный – ведший вниз, в Сотерию, задний – к Городу Мертвых, и еще один, тайный, совершенно скрытый от глаз, и не выход даже, а лаз между дебрей и скал… Путь нарочно не расчищали, чтоб никто из чужих там не хаживал… Полагаю, Фоант бежал из дворца со своею скифянкой – тем путем, трудным, но незаметным и скорым. Та тропа не видна ниоткуда, ни с моря, ни с гор. Кто не знает – тот не найдет. Если ты доверишься мне и рискнешь, о стратег, я тебе покажу это место. Ты поднимешься и нежданно для всех овладеешь верхним дворцом, где сейчас, вероятней всего, никого, кроме горстки охранников – а внизу Сотерия, столица, со всеми святынями и, как я понимаю, без войск. С небольшим гарнизоном. Потому что там мало места, и войска стоят в стороне. Захватив древний город, ты перережешь дорогу на Афинеон, и защитники вскорости вымрут от голода"…
Соблазнительно. Только вдруг – западня? Разгромить Диофанта на вольном пространстве весьма нелегко, а на узкой тропе – даже кучке тавров посильно!
"Ох, стратег, да какая мне радость обманывать? И какое мне удовольствие жертвовать чем-либо ради этой поганой скифянки и ее щенка от Фоанта? Я скажу тебе больше: Сотерия – не Афинеон, там остались старинные знатные роды, которые никогда не любили царя-полукровку и скорее уж примут тебя, победителя варваров, чем признают царицей приблудную тварь"…
Евпатриды, как вы их зовете – возможно. Но тавры, скифы и прочая чернь – без ума от нее. Взять хотя бы того козопаса. На Фоанта же и при жизни едва не молились, а теперь почитают за бога. И уж вряд ли Гераклеодор с его предусмотрительной опытностью мог оставить тот город совсем без охраны…
"Потому, стратег, надо действовать быстро – и ночью. Днем тепло, ночью с моря тянет холодом, наползает туман, а луна ныне яркая. Если двигаться тихо, без факелов, свету будет достаточно, чтобы видеть, куда ставишь ногу. Но тебя самого с трех шагов не заметит даже самый бдительный страж. И огни на вершинах не вспыхнут".
Какие огни? На каких вершинах?
"Стратег, ты разве не знал? Это таврская хитрость: едва где-то в море завидится незнакомый корабль, вся страна будет тотчас оповещена огневыми сигналами. Оттого-то ни днем, ни в ясную ночь никому еще не удавалось приблизиться к сим берегам незаметно, а в бурю – нет таких смельчаков, а в туман – нужно знать, где тропа… Я ручаюсь, нападения с той стороны ни один человек тут не ждет"…
Убедил.
Как стемнеет – поедем. Покажешь.




В Афинеоне готовились к гибели. Самые лучшие статуи спрятали в погребах, завалив тряпьем и соломой, или, завернув в пелены, закопали. Гармонид прощался с ними, как с живыми детьми: целовал, укутывал и удобно укладывал. А над некоторыми даже плакал. Так изчезли в утробе земли и святыня города – Дева с грифонами, и Дионис и Мидас, стоявшие возле театра, и Гермес с агоры, и багрянокудрая Эос, украшавшая афинеонский дворец… Лишь одно изваяние Гармонида – Андромеду с Кефеем и Кассиопеей – невозможно было спасти, потому что оно было вырезано в неподъемной скале и возвышалось у пристани.
Сам ваятель наотрез отказался уехать. "Здесь мой дом, здесь все мои дети, здесь и будет могила, коли боги меня позовут!"… Эрмораде же молвил: "Уезжай, моя милая, и роди нам героя, и живи долго и хорошо, как желал твой супруг"…
Вопреки ее опасениям, длинный медленный поезд – носилки и стража царицы, ехавшие на мулах придворные женщины, вьючный скот, охранники-тавры – продвигался по темной дороге без каких-либо неприятностей. Сквозь туман и древесные ветви прорывалась луна, осиянная мутным свечением. Все звучания были обманчивыми, но враги, похоже, не знали о намерениях осажденных и верили, что царица от них никуда до завтра не денется.
Сотерии они достигли глубокой ночью. Стража тотчас впустила царицу: их ждали. Вышел командующий гарнизоном Утар, спросил, не угодно ли государыне приказать проводить ее в верхний дворец. "Нет", – испуганно молвила Эрморада, не желавшая видеть Алфею. – "Зачем? Я устроюсь в нижнем. К тому же мне надо повидаться с почтенным Андроклом. Позовите его".
Долго ждать не пришлось. Пожилой Андрокл, служивший до Гипсикрата стратегом-советником, а теперь исполнявший должность одного из архонтов Сотерии, тоже не спал в эту ночь. Будто знал, что может понадобиться. Близким другом Фоанта он не был, но царь всегда отзывался о нем с уважением, и Андрокл оправдал это мнение: выслушав Эрмораду, он немедленно согласился отправиться в Понт к царю Митрадату Евпатору. "Государыня, я на рассвете уеду. Чтобы не затруднять тебя, я сейчас сам составлю нужные грамоты, тебе нужно будет лишь поставить печать"…
Покончив с делами, она поняла, что силы ее иссякают. Спать она не могла оттого, что дитя в животе беспрестанно и больно брыкалось, но решила хотя бы прилечь.
Совершенно запамятовала, что в нижнем дворце в последние месяцы жил Гипсикрат. И отсюда же, бросив всё и собрав по внезапной тревоге войска, ушел умирать. Почему-то никто потом во дворце не прибрался. Фоант не успел приказать, а царице Алфее до этого не было дела. Соратники же Гипсикрата не вернулись сюда: часть погибла, часть – на защите Афинеона.
Так и валяются – стоптанные сапоги, наконечники копий и стрел, нестиранное заскорузлое платье, таврские каменные топорики, древки для стрел и тетивы для луков, ремни, пояса, груды кож для обивки щитов, остатки последней трапезы – плошки с окаменевшей едой, питье, покрытое коркой плесени, черствый хлеб, изгрызенный мышами и насекомыми…
Странно: он говорил – "Красота – это там, где порядок".
Ужасаясь увиденному запустению, Эрморада вздыхает. Но не затевать же уборку дворца среди ночи. Все беспредельно устали. До рассвета можно расположиться как-нибудь, по походному. Царицыны спутницы так и сделали: спят на разостланных поверх ковров одеяниях, на обеденных ложах, на креслах, на сундуках, на тюках… Катана, не раздеваясь, легла на короб с бельем вместе с Каллием и, прижавшись к нему щекой, задремала. Эрморада накрыла их своим покрывалом. Несчастный малыш, совершенно не понимающий, для чего было нужно на ночь глядя куда-то ехать из дома, почему нельзя в полный голос ни смеяться, ни плакать, и отчего мать такая печальная и не может взять его на руки… Катана с ним в дороге намаялась, развлекая, лаская, уговаривая не шуметь, отгоняя капризы и страхи своими чудесными – но еле слышными – песенками…
Милая смуглая девочка. Невеста-вдова Гипсикрата. Какие сны ей снятся во дворце ее мертвого жениха? Ведь приди Гипсикрат из боя живым, Фоант непременно исполнил бы обещание и отдал ему власть. И Катана бы стала царицей. Из нее бы вышла истинная повелительница: справедливая, мудрая, с гордой и пылкой душой – но веселая. Под стать своему герою-избраннику. Эрмораде не нужно было бы на земле ничего – ни венца, ни богатства, ни царства – ничего, кроме счастья видеть рядом Фоанта… Засыпать вместе с ним, просыпаться, держа его за руку…
"Государыня, снова слезы?" – укоряет нежно Тимо, обнимая ее дрожащие плечи. – "Пойдем почивать, я тебе уже постелила".
Эрморада послушно идет, переваливаясь отягченным бременем телом. Уж пора бы младенцу родиться – а он, будто чуя безрадостность происходящего, не торопится выйти на свет. Срок давно подошел, даже переходила дней шесть – а дитя еще в ней. Ждет чего-то. Чего уж тут ждать…
Усевшись на ложе, она хочет сказать Тимо – "Помоги мне раздеться" – как вдруг, проведя рукой по постели, вздрагивает:
 – Это – наше белье? Я такого не помню.
 – Нет, государыня, здешнее. Наше сейчас не найти среди стольких вещей. Оно чистое, я проверила.
Эрморада не может признаться, что ей страшно: на этом ложе, на этих простынях и под этим вот одеялом – спал перед гибелью он, Гипсикрат. Одеяло она узнала. Он брал его иногда с собой, когда ночевал у них в горной усадьбе. О боги, как давно это было – больше года назад!…
 – Тимо. Мне не хочется спать. А лежать – тяжело: ноет сердце и мучит изжога… Так и кажется: если засну – то уже не смогу пробудиться. Проводи меня лучше в кресло. Посижу у огня.
 – Я с тобой.
 – Как желаешь, родная моя.
Эрморада садится в большое, из черного дерева, покрытое шкурами кресло. Тимо – на подушку у ног. Рука Эрморады рассеянно гладит льняные косы подруги. Такая милая, юная, источающая только свет и тепло…
 – Государыня! Я совсем позабыла. Вот…
Тимо снимает с шеи, выпростав из-под хитона, какой-то снурок. И на темное платье царицы ложится – полкамешка. Эрморада берет его и подносит к огню. Изумительный по рисунку агат. Края у него – как весеннее море, от млечной нежности до грозовой синевы. В середине – неровный медово-охристый контур. Будто остров с песками и скалами. Фоант говорил, что похоже на маленькую Тавриду с ее берегами и скалами – "как если б орел, витая под Солнцевым оком, ее увидал".
 – Мне знаком этот камень, – вспоминает Эрморада. – Одна половинка была у Фоанта, другая у Гераклеодора.
 – И Гераклеодор свою потерял. Он уверен – украли. Скорее всего, на Боспоре. Еще до войны. Он плавал туда по своим торговым делам. Тогда твой супруг ему отдал свою долю – на счастье. Гераклеодору с тех пор постоянно везло. Сколько ни воевал, а его после этого дара ни разу опасно не ранили. Он сказал, царь тот камень заговорил. Государыня, это правда, что супруг твой был… чародеем?
 – Был, Тимо, дорогая, был, но теперь его нет…
 – О не плачь, не трави своим горем дитя! Лучше… дай, я надену тебе оберег.
 – Оберег – Гераклеодора?
 – Он велел, чтобы я отдала его в твои руки.
 – Для чего?! Я здесь в безопасности, а ему угрожает…
 – А роды?… Ты сейчас так измучена, так несчастна, что жалко даже смотреть на тебя. Нет, прими этот камень, пускай он теперь охраняет тебя, ибо в нем – благое заклятие…
 – О спасибо тебе, моя милая. Как вы оба добры ко мне – ты и Гераклеодор! Я люблю вас обоих, и до чего же мне горько, что взвалила на вас свои беды, разлучила мужа с женой… Я-то хоть пожила на вершине несказанного счастья – а ведь ты лишь успела взойти на супружнее ложе…
 – Не успела! Ах, государыня, ничего не успела! – рыдает, ломая руки, Тимо.
 – Как это? – изумляется Эрморада. – Разве вы…
 – Мы супруги только по имени, – шепчет сквозь слезы Тимо. – Только ты никому не рассказывай…
 – Будь спокойна. Но как так случилось? Вы же вместе – давно…
 – О, не дай тебе боги изведать то, что сделалось той зимою – со мной! Он… Гераклеодор… он отбил меня у каких-то… варваров. Я не знаю, кто они были – скифы, тавры… Мы – отец, мать, сестра – собирались уехать подальше, в Прекрасную Гавань… Вдруг – набег. Родители стали защищать нас, их сразу убили, а сестру и меня затащили в какой-то сарай и…
 – Понимаю. Не надо. Что дальше?
 – Как раз подоспел херсонесский отряд Те изверги бросили нас чуть живых и умчались… Сестра моя встала, сняла с себя пояс – и повесилась на балясине… Я же… даже подняться уже не могла. И как будто сквозь сон увидала – мужчину, наклонявшегося надо мной. У него был меч и кинжал. Он приблизил ухо к моей груди, чтоб послушать биение сердца. А я тихо вытащила кинжал – и ударила в бок. Сил хватило – лишь на царапину. Он поймал меня за руку. Я забилась в припадке. Он начал меня уговаривать и утешать. Но даже поверив, что он мне не сделает зла, я не в силах была терпеть никаких мужских прикасаний. Содрогалась всем телом и плакала…
 – Для чего же ты вышла замуж?
 – Это он захотел. Сотоварищам он сказал, будто варвары… не успели тронуть меня. Взял с собой. Я пошла. Потому что осталась одна. Он хотел отвезти меня к родственникам – я сказала, не надо. У всех свои беды, всех задела война. Гераклеодор тоже всех потерял – той зимой и отец его умер, и кормилица, и старая тетка по матери… Он привел меня в дом и назвал, чтобы не было сплетен, невестой. А перед тем, как идти воевать на Боспор, заключил со мной брак. Чтоб имущество оставалось за мной, если он не вернется. Было всё, что положено: договор, обряд, свидетели, скромный пир. Только не было… главного. Он сказал, что не будет меня ни к чему принуждать. Пока я сама не опомнюсь от этого ужаса. Так и жили – как брат и сестра. А потом Диофант его взял с собой на Боспор. Прощаясь со мной, Гераклеодор велел написать при оказии. Я почувствовала, он тревожился, не понесла ли я… от тех варваров. К счастью, нет. Я сама успокоилась. И остался лишь страх – за него. Я ждала его. Но когда он вернулся – снова было не до меня. Нужно было свернуть за три дня все дела и бежать, чтобы опередить Диофанта. Как и в прошлый раз, Гераклеодор собирался оставить меня в Херсонесе: “Присмотришь за домом”. Я взмолилась, чтоб он не бросал меня больше одну. “Это может быть очень опасно”, – сказал он. Мне было уже всё равно. Мы отправились. Здесь же, в Афинеоне, он увидел – тебя…
 – Но, Тимо!…
 – Знаю, ты его не отнимала, только я пока для него меньше значу… Всю дорогу он говорил про тебя и Фоанта… А я… Я, несчастная, лишь сейчас поняла, что люблю его больше всего на земле и хочу всегда быть с ним рядом! Но тому уже не бывать! Нынче, может, последняя ночь, когда он – живой! Никогда я не обниму его, никогда не скажу… О царица, о Эрморада…
 – Девочка моя милая... Если б ты мне раньше сказала! Но попробуем это поправить. Завтра утром велю тебя проводить с охраной обратно. Если приступ не начался, ты увидишься с ним. Прикоснешься хотя бы. Верь, Тимо, он спасет и тебя, и меня. А ко мне не ревнуй – я могу любить лишь Фоанта.
 – Да, царица, я знаю.
 – Иди и приляг. Даже краткий сон исцеляет.
Наплакавшись, Тимо засыпает, посапывая как ребенок. И царица бдит у жаровни одна. Лишь дитя во чреве ворочается. Не желая из теплой утробы – в безжалостный мрак.




…"Да кто ж это воет и воет, псы его раздери?" – ругается шепотом Диофант. – "Не пугайся, стратег, это Сфинкс", – ободряет его Мнесифей.
Развели тут всякую нечисть! Не страна, а зверинец! Кого только нет: и грифоны тебе, и кентавры, и вот даже Сфинкс, коли этот предатель не врет… Впрочем, раз покойный Фоант был колдун, удивляться не надо – у него и Кербер служил, охраняя усадьбу… Псина ростом с телка…
 – Эй ты, как тебя, Мнесифей! О чем голосит эта гарпия?
 – Ни о чем, стратег. Чепуха. Причитания бабьи. Беда мне, дескать, беда – от Великого Змея. У нас эти вопли привычное дело. Особенно в темные ночи. А нынче – туман.
 – Мне не нравятся эти стенания.
 – Да не бойся, стратег. Сфинкс нисколько не кровожадна.
Но ведь голос – все ближе и ближе. А вершина – рукою подать. Высота обрыва такая, что лучше вниз не оглядываться.
 – Первым – ты, Мнесифей. Если там никого – дашь нам знак. Посвисти перепелкой.
 – Повинуюсь, стратег.
 – Выполняй!
Ветер. Вихрь. Взмахи двух невиданных крыл. Вой и вопль. Пронзительный – женский. И яростно-хриплый – мужской. Два тела, сплетенных в смертельном объятии. И – падение в пропасть. Вослед – гром каменьев. Обвал. А откуда-то снизу – торжествующий рев и усталое: "О-о-ох"…
Грудь стратега от ужаса примерзает к скале, за которую он уцепился ногтями.
Всё смолкает. Ни плача, ни стона, ни шороха. Лишь угрюмо шумящее море, матерь мрачных туманов, могила мглы…
Диофант рассуждает по-обычному четко и быстро. Провожатый погиб. Но и нет в нем больше нужды: вот вершина. Сфинкс сюда уже не взлетит: телеса у нее неподъемны для поломанных крыл. А быть может, тоже убилась. И не пяльтесь попусту вниз: этот раб получил по заслугам. А чудовище нам неопасно. Если б кто-нибудь сверху следил, то на нас давно бы напали. Значит – путь открыт. Поспешим!…



Царский сад. Диофанту навстречу – призрак или видение. Женщина, за спиною которой – два стража с горящими факелами. Как Селена прекрасная, как Геката зловещая, как ведунья Медея – всезнающая.
 – Ты – стратег Диофант? – вопрошает властно она.
 – Это я. А ты – кто такая?
 – Царица Алфея.
 – Я слыхал, что царицу зовут Эрморада, и она…
 – Самозванка. Настоящая государыня – я. Ты в моих руках, Диофант. Голос Сфинкс разбудил моих стражей, те – меня. Достаточно лишь кивка моего – и тебя сбросят в пропасть…
 – Постой, госпожа. Может статься, тебе совсем не полезно со мной враждовать.
 – Я тоже так полагаю, стратег. Оттого и вышла сама, а не выслала сразу охранный отряд. Мне, пожалуй, есть, что тебе рассказать. Ведь иного случая объяснить тебе, что здесь творится, уже не представится.
– Говори без боязни, прекрасная.
– Буду краткой. Супругом моим был царь Деметрий, сын Фоанта. Мы любили друг друга с младенчества, но Фоант делал всё, чтобы не допустить нашей свадьбы, а когда она совершилась – чтоб порушить наш брак. После смерти Деметрия своенравный старик заточил меня в этом дворце. Он не мог лишить меня царского сана и отнять мою дочь, ибо я осталась в семье и держала себя безупречно. Но из ненависти ко мне он назвал царицей еще и свою жену, скифянку, еле вышедшую из зверства. Гибель сына, наверное, повредила рассудок Фоанта: он цеплялся за власть, хоть и чувствовал к ней отвращение, избегал людей – но по прежней привычке тиранствовал. Без конца менял завещание, назначал нежданных наследников – только бы оттеснить от трона меня, мать законной и первородной царевны. Последним объявленным государем стал его внебрачный сын Гипсикрат. Тоже, кстати, дикарь дикарем, кровожадный, корыстный, неграмотный. Этот тоже погиб – мне не нужно тебе говорить, где и как. На престол в третий раз вернулся Фоант, но не стал совершать всех положенных по закону обрядов принятия власти, ибо после похорон Гипсикрата прожил только два дня. Кучка честолюбивых льстецов возвела на престол Эрмораду, мать Фоантова младшего сына, трехлетнего Каллия. Такова, говорили они, неоспорная воля царя. Но старик произнес это явно в предсмертном помрачении разума – он же сам отменил свое прежнее завещание, объявив царем Гипсикрата. Гипсикрат не оставил наследников. Каллий же был рожден до того, как Фоант вернул себе сан. Стало быть, дочь Деметрия здесь – единственный царственнородный ребенок, и власть, пока девочка подрастает, должна быть – моя!
 – Ты обижена несправедливо, – соглашается с ней Диофант, положив для себя не перечить речам властолюбной красавицы. – Но ведь я не с тобою пришел воевать.
 – Я бы этого делать не стала, о прославленнейший Диофант, если б мне дали право решать. И никто из разумных людей не стал бы. Включая даже Фоанта. У Фоанта в характере было много вздорности и сумасбродства, но в одном он был тверд: войн с соседями он вести никогда не желал. Мой супруг царь Деметрий и вовсе был кроток и мягок. Будь он жив, тебя, стратег, принимали бы здесь не так, как сейчас. На тебя, Диофант, ополчились эти злобные варвары, необузданный тавр Гипсикрат и его любовница-мачеха…
 – Эрморада?!…
 – Да все говорят, что ребенок, которого она нынче донашивает – не от мужа, а от Гипсикрата! Царь был стар, на седьмом десятке, раздавлен несчастьем – как он мог кого-то зачать? Тавр и сам, по собственной тупости, опозорил себя и отца, когда перед сражением расставался с ней, будто Гектор со своей Андромахой! Руки ей целовал, на коленях стоял! Принародно потребовал, чтоб ребенок был назван – в честь него! И Фоант не посмел возражать, ибо тот пригрозил, что иначе свяжет его и замкнет во дворце – или просто вышвырнет прочь! Старику оставалось одно – примириться с бесчестием и вручить ему власть, лишь бы тавр не снес там кому-нибудь голову, как однажды случилось в театре, когда драма ему не понравилась… Понимаешь, стратег?! Каково мне жить среди этаких варваров и терпеть столь дикие нравы?!.. Подчиняться хищной зверице, не ведающей никакого стыда… Эта дрянь виновата – в стольких смертях! Это из-за нее Гипсикрат словно бешеный ринулся в бой; это из-за нее, обесчещенный, умер с горя Фоант; а теперь еще – мало ей жертв! – собирается ради нее положить свою жизнь и Гераклеодор – он примчался, как только узнал, что она овдовела… О поверь, Диофант, она ведьма, умеющая наводить на мужчин неотвязные чары и губящая их одного за другим, как ведомых на бойню баранов… То, что ныне она творит – преступление! Я не буду ей подчиняться! И готова помочь любому, кто положит конец ее гибельной власти над нами!
 – Это я собираюсь и сделать, царица. Враг у нас, как я понял, один.
 – Я скажу тебе больше: наш враг – там, внизу. В Сотерии.
 – Но…
 – Приехала ночью. Тайком.
 – Пропусти меня в город! – взывает к ней Диофант, еле веря нежданной удаче.
 – Не задаром, стратег.
 – У меня при себе нет ни золота, ни серебра, но когда...
 – Ты не понял, стратег. Денег я не прошу. Дай мне слово. А лучше бы – клятву.
 – В чем?
 – Что вручишь мне царскую власть. И отдашь мне скифянку с потомством.
"Этот может решить только сам Митрадат", – проносится в голове Диофанта, но чутье мгновенно подсказывает, что об этом лучше молчать,
 – Ты достойна венца и получишь всё, что желаешь! – говорит Диофант.
Он уже делает шаг вперед, но наталкивается на выставленные копья охранников.
 – Где порука, стратег, что ты не обманешь меня?
Он находит блистательный ход.
 – Вот, царица, кольцо! Лик царя Митрадата сверкает на нем даже в самую темную ночь! С этим перстнем царь даровал мне полное право объявлять войну его недругам и вознаграждать его верных друзей!
 – Дай мне перстень – тогда пропущу.
После краткого колебания он снимает с пальца кольцо и протягивает Алфее.
 – И клятву, – требует властно она. – Не простую, священную!
 – Клянусь богом Меном Фарнаком и счастьем царя.
 – Что за странная клятва для эллина!
 – Это древняя клятва понтийских монархов, так бы клялся и сам Митрадат, будь он здесь. Ты не веришь?
 – Я верю, стратег. Буду ждать ее исполнения.




"Кто там едет?" – кричат караульные.
"Я, царица Алфея, с важной вестью к сестре моей госпоже Эрмораде".
"А откуда так много людей?"
"Я взяла всех, кто был во дворце".
"Почему они все при оружии?"
"Чтоб сражаться с врагом, ибо он уже близок! Время дорого! Пропустите меня!"
"Проходи, госпожа!"…
Слишком поздно опомнились стражи: их тотчас пронзили мечами Диофантовы воины. Слишком поздно защитники города заняли оборону. Да и час был – уже предрассветный, когда сны наползают как морок, и всякий ум притупляется…
Диофант – уже в Сотерии.
А дальше – всё как обычно. В первый раз он, что ли, берет города? Всё продумано: эти – к воротам, эти – к башням, эти – на стены, эти – по главным улицам, эти – к общественным зданиям…
Сам, с отборными удальцами, штурмовавшими Пантикапей и сумевшими взять живьем самозванца Савмака, побежал ко дворцу. Небольшая заминка: стражи тут не дремали, сражались отчаянно – но прирезал их всех и прорвался.
Внутри – темнота. Тишина. И немыслимый для дворца беспорядок. Спят какие-то люди вповалку. Сундуки, корзины, тюки…
Где – скифянка?
«За мной!» – командует он отряду, кличет двух факельщиков и шагает с обнаженным мечом через зал в отдаленный покой, где виднеется свет.
Услыхав незнакомую поступь, навстречу выходит какая-то женщина. И глядит удивленно, словно не понимая, в чем дело.
Боги сильные! Неужели – она? Преопасная ведьма? Совратительница вещих старцев и боевитых мужей? Никогда не подумал бы! Страшненькая, худосочная, клочковато остриженная в знак печали, в черном платье… Но, как верно описывали много раз Диофанту, действительно – рдяно-рыжая, в золотом ободке…
И – беременная.
"Диофант! Святилище взято!" – прокричали стратегу от двери. Он открыл уже рот, чтобы гаркнуть в ответ – "Молодцы!" – но она, пошатнувшись, схватилась за воздух руками, дико взвизнула – и опустилась на четвереньки. И вместо молений о милости вдруг исторгла чудовищный вопль. Извивалась, не слыша угроз – "Замолчи, полоумная!" – и не видя наставленных на нее мечей и ножей… И орала, орала, как резаная…
Боги, что с ней такое?
"Ты гляди-ка – рожает от страха!" – гогочет, встав в кружок, солдатня. – "Эй, стратег, красотке нужна повитуха!" – "Распори-ка ей платье!" – "Подол задери!"…
Тьфу. Позор. Невозможно – ниже упасть. Диофант – победитель рожениц! Усмиритель мокрых младенцев! Повитуха с мечом!… Ты, равнявший себя с Александром!
Точно молния ударяет ему между глаз. Он обрушивает ярый гнев на свидетелей такового бесчестия: "Вы! Ублюдки! Вы сами, что – от бешеных сук родились?! Не от женщин?!"… Остолопы не понимают: все толпятся, вылупив зенки, ржут, кривляются, тычут пальцем, галдят – а она перед ними беспомощно стонет и корчится…
Самым бойким и наглым – по морде. "Прочь отсюда!" – ревет Диофант. – "Эй, кому говорят! Все за дверь!"…
Разогнал – и сам удалился. Он поставит тройную охрану – мышь отсюда не проскользнет. Пусть рожает, раз уж затеяла. Никуда она больше не денется. Диофант подождет с разговорами. Никакой Алфее, конечно, он не отдаст эту пленницу: отвезет к Митрадату. С приплодом. И Алфею туда же. С ее драгоценною дочерью. Царь посмотрит и сам разберется. Благо, есть из кого выбирать.
Сотерия сдалась.
Тот предатель, сорвавшийся в бездну, был прав: настоящих воинов тут оказалось немного, а расправиться с ополчением Диофанту труда не составило. Драчуны разбежались, разумные люди отсиделись в домах, и к утру стратег, расположившийся прямо под колоннадой дворца, принимал здешних архонтов, умолявших его не свирепствовать с пленниками.
Он сказал, что решит их судьбу чуть попозже.
Как только царица найдет в себе силы признать над собою полнейшую власть царя Митрадата Евпатора.
Подождем. Лишний час ничего не изменит.
Чтобы видеть весь город и всю окрестную местность в рассветных лучах, Диофант восходит на плоскую кровлю дворца – очень старого, киклопически тяжеловесного здания, для нарядности изукрашенного яркой росписью и не слишком изящными статуями, в коих только по принадлежностям – лук, копье, щит с горгоной, шлем со львом – узнаются герои и боги: Аполлон, Афина, Геракл, Тесей… Веет дикостью и стариной. Нынче так уже больше не строят. Сразу хочется вспомнить что-нибудь из Гомера: "Гнев, богиня, воспой, Ахиллеса, Пелеева сына, грозный, который Ахеянам тысячи бедствий содеял"…
Он – содеял, а ты?!… Диофант, сын Асклепиодора, прославляемый в Херсонесе герой, начинавший с победы над скифами – и взявший в плен напоследок двух женщин и – теперь уже – трех несмышленых детей!…
Нет. Не так. У стратега остался достойный соперник. Диофант с ним, однако, не будет сражаться. Для изменника – много чести. Он заставит его приползти на коленях.
Диофант спускается вниз. Вопрошает охранника: "Что там делается?" – "Говорят, разродилась". – "Снова мальчиком?" – "Девочкой".
Впрочем, нам все равно.
"Гнев, богиня, воспой"… "Диофант, победитель рожениц"…
Тьфу! Долой слюнтяйство! За дело!
Вынем меч и пойдем во дворец.






Чего не сделаешь, если на твоих детей наставляют заточенное острие. Глотая рыдания, Эрморада под Диофантовым взглядом царапает неуклюжие буквы на складне. Пишет, как умеет, сама – чтобы в Афинеоне поверили. Хорошо, что Фоант успел научить ее грамоте. Все последние месяцы разбирал с ней вместе бумаги. Кое-как, но способна писать. Гераклеодор прочитает. Это первое в ее жизни послание.

"Эраклеодору от Эрморады. Нас предали. Кто не знаю. Сотерия взята. Я вруках Диофанта. Приказываю сдай Афинеон. Диофант говорит никого не убьет дань наложит. Тебя к Митрадату. Не сдашся он отдаст солдатам Тимо. Я сама чуть живая. Родила ночью дочь. Имя Гипсикратия как желалось отцу. Если б он это видел он бы взял меня вгроб. Всё погибло. Спаси тебя боги. Покорствуй судьбе и прости Эрмораду Эраклеодор".










164. Сговорившись тайно с самим Диофантом, царица Алфея пропустила его в Сотерию через верхний дворец той же ночью, когда туда прибыла Эрморада, надеясь найти нам убежище, потому что дитя в ее чреве созрело уже для рождения. Гипсикратия, дочь Фоанта, родилась, когда Диофант вторгся в нижний дворец, и несчастная мать под угрозой расправы с младенцем приказала Гераклеодору сдать без боя Афинеон. С вероломной Алфеей стратег поступил справедливо, хотя и нечестно, ибо также взял ее в плен вместе с маленькой дочерью. Не задерживаясь в покоренной стране, Диофант отправил всех государственных пленников – двух цариц с детьми и Гераклеодора – в Феодосию, а оттуда, через краткое время, в Синопу. Так закончилась эта война, после коей в Тавриде не осталось земель, не подвластных царю Митрадату Евпатору.
165. Тут бы я завершил эту книгу, но хочу приписать кое-что о причудливом роке Алфеи. Родитель ее, престарелый уже Гармонид, услыхав о деянии дочери, устремился на Царскую гору, отыскал там в саду какое-то дерево и с проклятиями изрубил его в щепы. Говорят, будто дерево причитало по-женски, а из плоти его источалась алая кровь. Но ваятель велел даже корни вырвать и сжечь, а оставшийся пепел развеять над морем – обителью самого Великого Змея.
166. И, как слышал я в детстве, едва ли не в то же самое время умерла неразгаданной смертью и Алфея в синопейском дворце. Митрадат уверял Эрмораду, будто он к сему не был причастен, да и на теле покойной не нашли ни ран, ни следов отравления. Оттого у нас многие веровали, что царица Алфея была не простою смертной, а нежитью. Я же думаю, что дворец Митрадата никогда не был местом, вполне безопасным для любого живущего там человека. Но любое предание и любая молва заключает в себе долю истины, а судьба, даже если мнится незрячей, сотворяет внезапное благо, исцеляя нас от отчаяния. На таком утешительном рассуждении и закончу я эту книгу. О дальнейших событиях – в следующей.









Янтарный и пламенный свет. Не море, а благоуханное масло. Медлительно колыхаются волны под лучами зари. Глазу это, конечно, приятно. А гребцам тяжело черпать веслами эту тяжеловесную гладь. Ветер, точно летучая мышь, на рассвете сложил свои крылья, угомонился и повис головою вниз, уцепившись за свернутый парус. Шевелятся лишь мускулы волн, пологих, ленивых и плавных, ибо в черной пучине под ними дышат сонные жабры Владыки…
Середина моря, где почиет чудовищный Бог, и где принято приносить ему жертвы, еще далеко. Диофант надеется пересечь ее в полдень. Значит, можно пока отдохнуть и поспать. Всё закончилось. Всё мечтаемое совершилось. Три войны, три года сражений, три отныне покорных царю Митрадату страны – вся Таврида, от мыса до мыса, до последней пяди земли…
Царь мой, впору тебе самому величаться отныне – Владыкою Вод! Ибо Понт Эвксинский теперь – твое море, и его берега украшают – твои города. Ты изволишь чихнуть в Синопе – а "будь здоров, государь!" – тебе пожелают в Херсонесе и Керкинитиде, в Неаполе Скифском и Ольвии, в Пантикапее, Фасисе и Феодосии, Трапезунте и Фанагории, Диоскуриаде и Афинеоне… А сколько там городишек поменьше! А селений, а крепостей!…
И всё это завоевал для тебя Диофант, сын Асклепиодора. Посмеешь ли ты проронить свое ненасытно-усмешливое: "Не добил"?… Кого не добил? Палака? О скифском царе ничего не слышно. То ли умер в степях, то ли собственные соплеменники, тяготясь побежденным царем, потихоньку зарезали. Нет Палака, и думать о нем ни к чему. Но зато мятежник Савмак – взят живьем! А еще Диофант захватил и везет тебе для примернейшей кары – твоего обидчика, "бешеного"! И, на сладкое – две царицы с детишками…
Чем ты вознаградишь Диофанта? Чином, должностью, землями, деньгами?
О, да чем бы ни наградил – ты не сможешь дать Диофанту и не сможешь отнять у него вечной славы. Бессмертия. Воплощенного и в золотом неистленном венке, и в стоящей у главных святынь Херсонеса медной статуе в рост, и в преданиях о его блестящих победах, которые никогда не забудут в Тавриде – пусть пройдет хоть две тысячи лет!
Есть ли что-нибудь в жизни – прекраснее и вожделеннее?…
После этого – хоть умереть.

"…Сладок дикий мед моей
потерянной родины,
легко дуновение
вечных ветров
над святыми ее
руинами"…

Песня слышится сзади. С того корабля, где скифянка со своими детьми и придворными женщинами. Им бы только дай повод поголосить и поплакать! Эта рыжая ведьма сумела разжалобить, пока месяц болела и оправлялась от родов, всю Феодосию: в дом жреца Посейдона, где ее содержали под стражей, горожане, которые знали Фоанта, тащили ночью и складывали у входа корзинки с лакомствами, погремушки, разные разности… Будто там ее на соломе спать заставляли и кормили отбросами! Между тем Диофант приказал обходиться с нею хоть строго, но вежливо. Дети были при ней. И над женщинами, что при ней находились – никакого насилия. А они еще, недовольные, воют! Это, верно, там девчонка-таврянка, невеста покойника – черная словно галка и голосистая словно вешний скворец… Видно, мало ее напугали: всю дорогу дерзит Диофанту, задирает охрану, поет…

"…Сладок дикий мед моей
потерянной родины,
легко дуновение
вечных ветров
над святыми ее
руинами.
Дарили мне дорогие дары,
угощали щедро и пряно,
а того, что надобно сердцу,
не даст никто,
ибо нет того"…

 – Да заткнись ты, проклятая! – перегнувшись через борт, орет Диофант.
А приказ повторяет ретивый глашатай: "Эй там, на втором корабле! Замолчать! Господин стратег отдыхает!"…
Звонкий девичий смех и презрительное: "Хорошо, я спою для него колыбельную!"…
Но перед тем, как умолкнуть, докончила прежнюю песнь:

"…ибо нет того -
ни в каких сокровищницах!"…