Дионис книга 2 владыка вод. продолжение 1

Лариса Валентиновна Кириллина
Когда вдруг вернулась Алфея, у Фоанта ёкнуло сердце. Да, он сам разрешил Гармониду взять ее на Царскую гору в садовничий домик. Но – в домик! А она пришла во дворец. Или, может, ее пригласил Деметрий? Лишь этого им не хватало!
Алфея красива так, что страшно становится – будто зришь наваждение. Перламутровый лик, золотая коса, изумрудные очи дриады. Одета – изысканно скромно, как девушка из самой знатной семьи. Впрочем, сам Гармонид, хоть не из числа евпатридов, хорошего рода. Но имени той, что ее родила, до сих пор не знает никто. Однако шепчут взволнованно: “Красивые – дети богов!”... Алфея безумно красива. Нелюдской красотой. Как Елена. Из-за этаких – гибли царства и рушились троны. О Владычица Дева, спаси!
Красота Гармонидовой дочери и была причиной того, почему отец был вынужден вновь затворить ее на Царской горе. В городе жить с ней было совсем невозможно. О нет, Алфея была неповинна ни в ветрености, ни в дерзости, ни в иных порочных наклонностях. Ведь ее воспитала Арета, дочь Агесандра и сестра Агесандра, двух Верховных жрецов. Почтеннейшая и умнейшая женщина. Алфея проводила с нею все дни за беседами и рукоделием, заодно приучаясь вести большой и богатый дом. За порог она глаз не казала, кроме как по особенным праздникам, когда всё семейство Ареты отправлялось процессией в храм или на представление. Но по Алфее сходили с ума. Ее пытались похитить, когда ей исполнилось десять. Еженощно у дома Ареты пели гимны ее красоте, невзирая на лай собак и ругань привратника. Порывались влезть на ограду и проникнуть к ней в гинекей. Кидали ей во двор подарки с записочками, уверявшими в вечной любви и готовности к смерти за один поцелуй. Не давали проходу отцу ее Гармониду, набиваясь в зятья и друзья. Он уж было дал одному обещание – но того счастливца без промедления изувечил ревнивый соперник. Был суд. Суд – обычный, не царский. К чему занимать Фоанта простой поножовщиной? Но царю всё равно рассказали, ибо там разразился скандал. Обвиняемый, не отрицая своего злодеяния, в оправдание вспомнил Гомера и пропел наизусть знаменитую сцену, где Елена являлась троянским старейшинам: “Те признали ее красоту достойной десятилетней войны – вам же нужно лишь кинуть взгляд на Алфею, чтобы снять с меня обвинение!”... Раззадорившись, судьи велели привести виновницу бедствия. Верно, ждали увидеть искусительную соблазнительницу. А явилось – святое создание. Очи долу, речи вполголоса, волосы прибраны под простую повязку, никаких украшений, белое платье до пят, безо всяких нескромных разрезов и сборочек. Но прекрасна – душа замирает. Так и хочется поскорее схватить ее и, закрыв плащом, унести на руках от людского нечистого сборища, запереть , как сокровище, на семь замков – и сразиться с любым, кто посмеет приблизиться... Суд, однако, не утерял чувства благопристойности и виновного не оправдал, наказав, тем не менее, много мягче, чем ожидалось: разумным денежным штрафом. Гармониду же, выступавшему там как свидетель, предложили, не мешкая, воспоследовать Тиндарею, отцу Елены, и выдать замуж вводящую всех в искушение дочь, обязав женихов покориться любому решению девушки. И вот тут оно и случилось. Алфея вдруг разомкнула уста и, воздев точеные руки к небу, рекла: “Боги видят и слышат! Никто из живущих не имеет прав на меня. Ибо мне явилась сама богиня Афина и вменила не ведать замужества, пока я своими руками не сотку венчальный убор для царицы”. Все ахнули! Гармонид возмутился: “Негодяйка, ты сочиняешь!”... Но Арета, которой не верить было нельзя, подтвердила, что девушка несколько дней назад рассказала ей свой удивительный сон, а Арета поведала брату-жрецу, Агесандр же признал, изумившись, что такие видения не бывают спроста... Когда смолк гул и ропот, все рассудили, что ничего тут ни страшного, ни непонятного нет: царский сын уже взрослый юноша, скоро может жениться, а Фоант поговаривает, что, как только такое случится, он отдаст ему трон, удалившись от дел – стало быть, молодая и будет царицей... Почему бы Алфее не выткать и не расшить ей брачный убор? Гармонидова дочь – из искусниц искусница. Точный глаз, тонкий вкус и умелость рук у нее – от отца. А быть может, и от Афины, которая равно непревзойденно владеет и копьем, и ткацким станком, и мечом, и иголкой.
Ухажеры немного притихли, но зато в дом Ареты повадились знатные женщины с дочерьми: умоляли Алфею соткать для них покрывало – “такое, чтоб – ах!”... Вероятно, надеялись, что ее рукоделие им поможет уловить в свои сети Деметрия. И любая невзрачная птичка, надев покрывало, сработанное Алфеей, вдруг окажется царской невестой. Но Деметрий, сызмальства не приученный к обществу женщин, большей частью бродил по горам, развлекаясь охотой. То один, а то – после чудом сорванного покушения на царя – в сообществе этого молодца Гипсикрата, деревенского дурня, который в лесу себя чувствовал лучше, чем во дворце. Их почти и не видели в городе. А Фоант не спешил выбирать для сына невесту. А Алфея ткала и ткала, так что девушку стали уже называть не “Еленой”, а “Пенелопой”...
Неизвестно, сколько времени так продолжалось бы, не созрей для Алфеи опасность в самом доме Ареты. Та воспитывала в своем доме трех детей своей старшей дочери, овдовевшей и снова вышедшей замуж в большую семью. Две девочки стали Алфее подружками. А вот мальчик, достигнув тринадцати лет, воспылал к ней необоримым влечением. Поначалу он только стремился почаще видеть ее, обнимать и потискивать – словно брат. Но, слегка повзрослев, попытался, застигнув одну, разорвать на ней платье. Она закричала, на крик прибежала Арета и отвесила внуку затрещину. Но Алфее сказала: “Дитя мое, больше я не могу! У тебя есть отец, и ему надлежит защищать твою честь, а не мне, старой женщине”. А куда мог деть ее Гармонид? В его собственном доме постоянно толклись мужчины всех возрастов, состояний и нравов: заказчики, ученики, подмастерья, грузчики, слуги, посыльные, посетители... Он же довольно часто отлучался в Афинеон, принимая участие в украшении города. Разве – убережешь?... И тогда он нехотя вспомнил о хижине в гуще сада на Царской горе. Уж туда бы никто из чужих не пробрался: после злополучной истории с сыновьями Сострата охранять дворец стали строго. Этот тавр Гипсикрат, новый страженачальник, совершенно неколебим, неподкупен и неподатлив ни на чьи уговоры и просьбы. Нет приказа царя или пропуска – ни за что не пройдешь. Кто прошел законно – того непременно проводят, куда ему надобно. А проникнешь тайком – схватят, свяжут, а то и убьют, если будешь сопротивляться. Женщинам, как и прежде, доступ закрыт: всех просительниц царь принимает только в нижнем дворце и всегда в сопровождении родственников. Гармонид себя чувствовал очень неловко, отважившись попросить у Фоанта приюта для дочери. “Я ручаюсь, она там будет сидеть тише мышки, носа не высунет”... – “Как и та, что ее родила?” – усмехнулся печально Фоант. Но согласие дал. Скрепя сердце. Зачем, о зачем?!...


Царь вошел, когда она уже вовсю щебетала с Деметрием в малом зале приемов. Он ей – “сестрица”, она ему – “братец”. Как будто вчера им было по восемь лет, и они блаженно не ведали, что такое мужчина и женщина. Того и гляди – побегут к пруду и затеют возню с перевизгиванием. Пока не поздно – пресечь!
Алфея подходит к царю, почтительно кланяется и робко прикладывается губками к золотой застежке у него на плече. И лепечет смущенно и ласково: “Здравствуй, Отец!”... Он знает, что многие так его за глаза называют. А темные простодушные тавры – и прямо в лицо. И Алфея так в детстве к нему обращалась, вторя Деметрию. Но пора ей понять: она не варварка и не дитя. И Фоант, едва коснувшись губами ее сверкающих кос, говорит полустрого-полушутливо: “Не подражай льстецам, дорогая. Отец я – только Деметрию. Остальным подобает называть меня просто – царем”. Она, пристыженно: “Прости, государь. Я так рада увидеть тебя”. Фоант назидательно: “Я тебя тоже. Ты выросла и расцвела. Потому посмею напомнить, что порядочной девушке не пристало бы заходить в дом, где нет женщин”. А Деметрий, будто не понимая: “Отец, это я ее встретил в саду и привел посмотреть”... Фоант ему – мрачно, по-таврски: “Сын мой, ты будешь тут делать, что хочешь, когда станешь хозяином!”... Слов Алфея, конечно, не поняла, но в их смысле не могла обмануться. Извинилась смиренно – и тихо ушла. Несомненно сочтя себя оскорбленной.
Ну и пусть. Нужно было дать ей сразу и навеки понять: ей не место в этом дворце. Сюда может войти лишь будущая царица, супруга Деметрия. Но Фоант скорее умрет, чем позволит Деметрию выбрать в жены Алфею. Неужели отец до сих пор не сказал ей, кем была ее мать и что сделала?... Пощадив Гармонида, Фоант притворился, будто верит сказке в гамадриаду...
Но теперь сам Фоант всё расскажет Деметрию.
Это стало опасно скрывать.





95. Между тем Деметрий стал взрослым, и пора его было женить, только царь колебался кого-либо выбрать в невесты для сына. Ведь Деметрий – такое я слышал от всех, кто застал его въяве – был собой несказанно красив, благороден и благовоспитан, и отец его страстно любил, не желая чинить его сердцу насилия. Но при выборе будущей царицы надлежало не забывать о политике. После заговора сыновей Сострата возродилась вражда меж Фоантом и евпатридами. Царь отнюдь не желал, чтобы сын его сделался вскоре пленником новой родни, ибо верил, что так и случится. Брать в свой дом таврянку, пусть даже жрицу, он, памятуя о гордом нраве царицы Кинноры, также не пожелал. И тогда обратил он свой взор к соседней державе, Боспору, где правил последний из спартокидов, Парисад, воспитавший, как я писал в первой книге, царя Митрадата Евпатора.
96. Не успел, однако, Фоант обдумать свой замысел и отправить негласных послов для сыскания знатной невесты при дворе царя Парисада, как явились с Боспора восставшие в Тиритаке рабы. Захватив корабли, они выбрались из горящего города и приплыли в наши края, умоляя Фоанта не гнать их и дать им убежище, ибо, ежели он им откажет, то они непременно погибнут. Царь нуждался тогда в работящих и преданных людях для постройки Афинеона, а коль скоро они соглашались на всё, что бы он им ни предложил, он решился исполнить их просьбу. Парисад проведал о том и весьма возмутился, угрожая Фоанту войной, коли тот не выдаст ему корабли, и людей, и имущество, что они с собой увезли. А писал уже в первой книге, как цари сговорились встретиться в Феодосии, и каков был исход.




Перед тем, как отбыть в Феодосию, царь советуется со стратегом Андроклом. Отношения с Боспором, до сих пор совсем никакие, вдруг испортились вплоть до угрозы войны. Но Фоанту кажется, что войны удастся избегнуть. Парисад нерешительно действует, многословен в своих обвинениях – значит, он не так могуч и силен, каким хочет предстать. Будь владыка Боспора уверен в себе, он без всякого предисловия просто высадил бы воинов с кораблей и начал осаду. Парисад же усердствует в ругани, а прислал лишь не более тысяч двух человек, ничего не сумевших тут сделать из-за сильного шторма – значит, он не имеет достаточных средств для ведения настоящих боев. Ему нужно собраться, а некогда: уже осень. Зимой же по собственной воле войн никто не ведет. Отбивается только тот, кого схватят за горло. Но для этого нужен противник, способный – схватить. Парисад, раз уже не схватил – не способен.
Так Фоант объясняет Андроклу свое понимание дел, но велит ему быть начеку. Сам вздыхает: война не нужна и ему самому, и уж лучше бы не хорохориться, а помириться с царем Парисадом. И пойти на уступки. Не за счет, конечно, несчастных людей, что сидят дни и ночи в ограде святилища Зевса и молят: владыка, спаси!... Сперва Фоанту польстило, что они бежали к нему, но потом он понял, что им просто некуда было деваться. Боялись погони, да и шторм начинался. До Херсонеса они бы не дотянули. Попали бы к диким таврам. Куда сам Фоант не отваживался проникать.
В Херсонесе, кстати, дела теперь тоже плохие. Когда в последний раз приезжал Гераклеодор, он выглядел совершенно убитым. Прощался с Фоантом так, будто не надеялся больше увидеться: “Да хранят тебя боги, ты стал мне ближе отца, я тебя никогда не забуду”... Фоант решил напоследок потешить его чудесами. Гулял с ним по берегу под обрывом Царской горы, велел Гераклеодору поднять у прибоя первый попавшийся камень. И незаметно направил опытным властным внушением руку гостя. Тот взял: булыжник булыжником. Ни узора, ни цвета, ни формы. Шершавый на ощупь. Размахнуться – и швырнуть его в море. “Погоди”, – сказал Фоант. И повел его в Сотерию, к знакомому мастеру-резчику. Тот при них распилил находку. Пополам, как то самое одичавшее яблоко. И все трое не удержали удивленного возгласа. Даже мастер и царь, которые знали заранее, что под грубой коркой таится драгоценный агат. Но кто же подозревал, что – такой красоты! На срезе – точные, будто кем нарисованные, очертания Эвксинского Понта. И Таврида со всеми ее хребтами, мысами, бухтами. Сами боги послали им талисман. Мастер спешно отшлифовал половинки, заключил в золотую оправу, сделал дужки, чтобы можно было носить. Одну половину камня Фоант взял себе, а другую отдал Гераклеодору: “Пусть он будет тебе оберегом”. Мальчик повеселел. Поверил, должно быть, что Фоант и впрямь чародей и способен его защищить от всякой напасти.
Милый, славный Гераклеодор. Где он, что с ним? Херсонеситы, случись наихудшее, ни от кого не получат подмоги. Кто осмелится ныне сражаться со скифами? Царь их, старый Скилур, непомерно хитер и свиреп. Сами скифы – народ многочисленный, кони, золото и серебро у них не переводятся. Тавры, что обитают в предгорьях близ Херсонеса – союзники скифов. И когда Гераклеодор заикнулся о дружбе с царем тавроэллинов, соотечественники его горестно высмеяли. Хватит, мол, нам своих дикарей.
Гераклеодор за него обиделся. А Фоант – ничуть. Он привык, что самое имя его почему-то внушает соседям недоверие и неприязнь. Будто он виноват, что когда-то его баснословный прапредок приносил тут кровавые жертвы.
Но с его стороны помогать Херсонесу было бы настоящим безумием. У него слишком мало людей. Даже после того, как он начал брать тавров в войско, их хватает лишь для обороны и строительства укреплений. А слать в чужие края необученных горцев – это впрямь опрометчиво. И к тому же, если бы не херсонеситы и не феодосийцы, Фоант ничего бы не слышал о скифах – сюда они никогда не вторгались. Со Скилуром делить до сих пор было нечего. Уж скорее – с царем Парисадом, владыкой Боспора. Надумай тот воевать, кто поможет Фоанту?... Полагаться приходится лишь на себя, на свое чутье и рассудок. А чутье говорит: с Парисадом можно поладить без кровопролития, Парисад – не Скилур, тот не стал бы писать ему писем...
Значит, переговоры. Уж этому обучать Фоанта не надо. Он всю жизнь только тем занимался, что кого-то увещевал, убеждал, обольщал, обнадеживал, спорил, настаивал, уступал, отвлекал, смешил, возвращался к сути вопроса, предлагал нежданные выходы, озадачивал и – побеждал... Он почти уверен, что выиграет. Только этого мало. Фоант хочет большего, нежели недружелюбного мира. Ведь еще до всех этих событий он обдумывал замысел – породниться с боспорской династией. Сам бы он не посмел, с его именем, возрастом, внешностью, мрачной славой волхва и приятеля диких вождей – но Деметрий... Сын прекрасен собою как эллинский бог, и никто не посмеет назвать его варваром. Беглецы говорят, что беда Парисада – бездетность. Но родня какая-то есть? Племянницы, пусть и двоюродные? Внучки теток по матери? Свойственницы?... Тиритакским рабам и поденщикам эти тонкости вовсе неведомы, но Фоанту не грех бы узнать. Вдруг – получится? Брак со знатною чужеземкой был бы крайне полезен для всех. Евпатриды умерили бы свою злобную спесь, а Фоанта продолжал бы строительство гавани, не боясь нападений соседа. Наконец... это если уж размечтаться... вдруг Деметрий понравится Парисаду так, что тот через несколько лет сам его назначит... наследником? Слишком смело?... Но разве Деметрий – не достоин любого престола? Он почти совершенен душою и обликом, его любят здесь все, даже этот колючий как ёж Гипсикрат, с которым сын теперь часто ходит охотиться...
Только б мальчик не сглупил прежде времени. Он так чист, доверчив, неопытен, что того и гляди – попадет на крючок к какой-нибудь ловкой красотке. Или хуже: притащит с гор влюбленную зверской страстью дикарку. Сердобольный, весь в мать. Он способен жениться из жалости. Если девушка скажет ему – “я беременна” – он поверит и приведет ее во дворец. Охрани его от такого безумства Владычица. Интересно, остался ли мальчик невинным после ночи Великих богов? Да, его покушались убить, но это было под утро. А раньше? Фоант превосходно знает, что случается на всеобщем гулянии. Деметрий, правда, ни в чем подобном отцу не признался, и Фоант его не расспрашивал. Скорее всего, ничего там и не было. Сын стыдлив и брезглив. Он дождется хорошей невесты. И Фоант таковую найдет.
Парисада стоит умаслить. Не одной только лестью и деньгами.
Сидя в домике у Гармонида, царь ему объясняет:
 – Мне нужен подарок. Истинно царский, но не ошеломляющий роскошью: на мой вкус, это выглядело бы по-варварски. Он подумает – либо я хочу задобрить его, а стало быть, опасаюсь, либо я желаю сразить его щедростью – а значит, не уважаю. Я решил, что дарить лучше статую. Так оно и по-эллински, и по-царски. Ты согласен?
 – Ну да. Какую возьмешь?
 – А какую ты посоветуешь?
 – Есть у меня тут одна, – говорит Гармонид с нарочитой небрежностью. – Понравится – забирай. Хочешь – отдай Парисаду, хочешь – бери для себя.
 – Ведь, наверное, кем-то заказана?
Царь знает, что Гармонид иногда, заметив его восхищение, отдает ему вещи, сделанные для других. Заказчики злятся, но покорно терпят и ждут, когда ваятель соизволит изготовить замену. Не копию. Копий он не признает. Похожие среди его статуй бывают, одинаковые – никогда.
 – Нет! – возражает Гармонид столь решительно, что Фоант ему сразу верит. – Эту я сотворил просто так. По наитию.
У Фоанта почему-то начинает сердце щемить: когда Гармонид что-то делает “по наитию”, то резцом его водит – Судьба. Такие статуи царь узнает безошибочно. И порою их просто боится. Как боится выспрашивать о грядущем вещую Сфинкс.
Она обитает за Городом Мертвых, в ущелье, в багровых от преисподнего пламени скалах, висящих над бездной. Лица ее некогда не видали, лишь очертания тела на небе в лунную ночь. Откуда она взялась, никто из смертных не знает. Волхвы говорят, что она завелась тут тогда же, когда появились пришельцы – то ли при царе Гекатее, то ли при его ближайших преемниках. Тавры верят, что Сфинкс – страшный плод соития одного из священных грифонов со жрицею Девы. Поэтому Сфинкс – и не зверь, и не человек. Бессмертна, как божество, и несчастна, как смертная, осужденная вечно плакать на голой скале. Эта Сфинкс, не в пример фиванской праматери, не злокозненна и не свирепа. И загадок не задает. Напротив, пророчествует. Но ответит не каждому и отнюдь не на всякий вопрос. Верно, Рок разрешает ей говорить лишь о самом весомом, в годину тягот и бедствий. Потому люди думают, что она бережет этот край от враждебных поползновений, наводя своим плачем и стонами страх на проплывающих мореходов. Сфинкс, конечно, химера, но душою – истая женщина. Своенравна, обидчива и порою насмешлива. Если спросишь пустое – ответит лишь эхо. Но если придешь к ней в великой беде, она в силах помочь, ибо ей открыто неведомое. Сам Фоант никогде птицедеву не спрашивал. Полагал, что со своими несчастьями он справится сам. Но дары ей слал постоянно. Сфинкс привередлива: любит бусы, фигурные гребни, лекифы с духами, ленты, меха. Неизменно берет зеркала. Перед кем она там красуется, если людям не хочет показываться? Тавры думают – перед Великим Змеем, Владыкою Вод. Когда он приплывает, то чаще всего появляется в черной бездне под той скалой. Но ведь, если верить преданию, Змей на суше бессилен, поскольку земля – во владении Девы... Почему же она в безлунные ночи так рыдает, как будто боится и просит защиты? Жутко слышать ее нелюдское “О-о-ой”...
Вот и статуи Гармонида напоминают Фоанту изречения Сфинкс. Те, что сделаны по заказу, хороши, точно звонкое эхо. А те, что он творит по наитию – словно вещий плач птицедевы. Даже если с виду улыбчивы. В них и тайна, и боль, и прозрение. Фоант, как-никак, тоже кое-что смыслит в знамениях и пророчествах.
 – Куда ты смотришь? – толкает его Гармонид. – Вот она!
 – Стар я стал и рассеян, – отвечает во вздохом Фоант.
Оборачивается – послушно и обреченно. А увидев, остолбеневает. И не может спросить иначе, чем хриплым шепотом:
 – Боги!... Что это, кто это?...
 – Неужели не ясно? – пожимает плечами недовольный ваятель. – Колесница, квадрига...
 – О да. Это – Эос.
От смятения у Фоанта голос звучит, как чужой.
Всплеск сияния. Золото, бронза и медь. Раньше у Гармонида не было тяги к металлу. Но камень тяжел, деревянная плоть узловата, а глина хрупка. А тут – существо окрыленное и нетленное. Златоглазая, меднокудрая, бронзоволикая. Молодая богиня зари. Властно правит конями, выводя на сверкающий путь колесницу для Солнца-Отца – Гелиоса. А зрачки у нее – словно искры, а кудри – багряны, а складки хитона – легки. А уста – слегка улыбаются...
 – Ну? Что скажешь? – прерывает его созерцание Гармонид, предвкушая восторженные похвалы. – Хороша?...
 – Удивительно. Но... с кого ты делал ее?
 – Ни с кого! Я сказал же тебе – по наитию! Ибо это – богиня! Или ты настолько уже пристрастился к таврским идолам, что не видишь...
 – Я вижу.
 – Бери. Я ее сотворил для тебя.
 – Но... прости меня...
 – Если скажешь хоть слово о деньгах – я тебя просто выгоню. И продам ее первому, кто захочет купить.
 – Нет! Не смей! – хватает Фоант его за руки. – Я... совсем не о том. На Боспор я, конечно, ее не возьму. И продать не позволю. Но ей нужно... должное место. Я не знаю, куда ее деть. И сейчас недосуг заниматься перестановками. Пусть пока постоит у тебя. Только ты ее никому не показывай, пока я не вернусь. Даже Деметрию.
 – Ты сегодня какой-то чудной.
 – Извини меня. Много забот. Мир с Боспором – на волоске, и теперь всё зависит от меня, моего поведения...
 – И от дара. С чем ты поедешь, если Эос – оставишь себе?
 – Ты отдашь? Что бы я ни назвал?
 – Говори. Поглядим.
 – Аполлона и Дафну.
Гармонид – это видно – колеблется. Ему жаль, что такое творение навсегда отсюда исчезнет.
 – Лучше Дафны и Аполлона, мне кажется, я пока ничего не ваял, – говорит он с подавленным вздохом. – Но зачем тебе мое позволение? Я же их тебе подарил.
 – Твои статуи для меня – словно дети, – отвечает Фоант. – Как могу я распоряжаться их судьбами без отеческого согласия? Увозить в чужую страну, передаривать...
 – Ничего, – грубовато отмахивается Гармонид. – Наделаю новых.
И тут появляется живое дитя. Алфея. В зеленом хитоне и покрывале, сотканном и расшитом собственными искусными пальцами: листья и золотые цветы. Молча кланяется царю и хочет выйти из дома.
 – Куда? – поднимает брови отец.
 – Погуляю немного в саду, – отвечает она, не моргнув. – Голова заболела, всё утро пряду.
Как будто сад – ее собственный, а не царский. И как будто рядом с отцом не стоит негодующе изумленный Фоант.
 – Тебе там нечего делать! – заступает ей путь Гармонид. – Поднимайся наверх, открой окно и дыши.
Алфея бросает взгляд на царя. Невинный, лукавый, гордый и жалостный. Совсем как тогда, на пруду. Неужели она ожидает, что царь ей ответит: “Конечно, иди погуляй. А ты, мой друг, не ворчи. Ты тоже был молодым”.
Фоант ничего не сказал. Но оба, Алфея и Гармонид, верно поняли его ледяное молчание. Алфея опять поклонилась и покорно ушла в свою комнату.
Гармонид говорит Фоанту сконфуженно:
 – Будь спокоен, я послежу, чтоб она никуда со двора не ходила. Если хочешь, опять заведу волкодавов.
 – Не вздумай, – тихо молвит Фоант.
 – Почему?
 – Не хочу, чтоб мой сын был разорван собаками.
 – Обещаю: они не увидятся.




Для Деметрия четвертое семилетие началось даже раньше, чем кончилось третье. Иначе отец не послал бы его той ночью на праздник Великих богов. Границами семилетий служили запреты. В первом, младенческом, никаких запретов, в общем-то, не было. Второе настало тогда, когда он впервые услышал из уст Фоанта о смерти и сказал себе сам – безо всякой подсказки и принуждения – “ты должен жалеть отца и не должен его огорчать”. И тогда появились запреты. Можно было делать лишь то, что велел отец и о чем не стыдно было ему поведать на их вечерней беседе. И нельзя было делать то, что сулило отцу огорчение. Утаить же что-то существенное Деметрий и не пытался. Он знал: хоть отец не бог, но мысли порою читает. Найди он в его головенке какую-нибудь пустяковую, но преднамеренно скрытую мысль, он расстроится. Или тоже откажет в доверии. А уж это совсем нельзя.
В третьем семилетии запреты умножились. Они исходили не только от Фоанта и от самого Деметрия, но и от прочих, кому Деметрий должен был подчиняться. Учителя, воспитатели, слуги – все любили его и старались не придираться по мелочам. Но Эвмах был несносен. Он учил Деметрия не просто обращаться с оружием, но – ненавидеть и убивать. Царский сын, как всегда, был прилежен. И выучился: возненавидел и чуть не убил самого Эвмаха. А ведь Деметрий не думал, что может так ненавидеть и не верил, что способен кого-то убить. Не зайца, не перепелку, не косулю, не вепря, не волка – а такого же, как ты сам, человека. Деметрий был так потрясен, что впервые посмел сокрыть происшествие от Фоанта. Отец ведь считал его добрым ласковым мальчиком и мог ужаснуться, узнай он, что сын из-за глупой шутки едва не зарезал начальника стражи. Пришлось бы тогда объяснить отцу, какова была эта шутка. А она могла огорчить отца даже больше, чем внезапная ярость Деметрия. Он промолчал, ограждая Фоанта от знания этаких мерзостей. Потому что отец был и есть – самый лучший на свете.
Эвмаха тогда, между прочим, спасло не поспешное покаяние. Его спас, сам того не зная, Фоант, внушивший Деметрию правило: не глумиться над низшим, заведомо слабым, умоляющим и побежденным. Он плюнул в лицо Эвмаху – и с презрением отошел. Отошел туда, где оторопело застыл Гипсикрат. Всё слышавший, но ничего не понявший. Деметрий тогда положил на плечо ему свою руку. Чтобы прочие знали: Деметрий не даст никому издеваться ни над отцом своим Зевсом, ни над этим неказистым и незадачливым Ганимедом. Деметрий сам удивлялся, зачем этот темный парень понадобился отцу. Тем более, что отец, как будто устыдившись собственного каприза, потом про него и не спрашивал. Но после заговора Состратовых сыновей Деметрий решил про себя: то Судьба повелела Фоанту взять с собой Гипсикрата. Фоант безошибочно слышал тихий голос Судьбы среди моря бессмысленных кличей и криков. И если она шепнула Фоанту – “возьми паренька” – разве мог он ослушаться и не взять, даже если не знал, для чего? И Судьба его вознаградила: этот тавр его спас.
Гипсикрат теперь служит начальником стражи дворца. Никогда еще не было, чтобы эта важная должность досталась чистокровному горцу, а к тому же почти мальчишке. Но он – заслужил. Его называют героем. А он, бедняга, смущается. Думает, что хитрые эллины опять над ним издеваются, произнося это слово – “герой” – с ехидцей и подковыркой. Недавно, когда Деметрий пришел по привычке поупражняться в палестру, Гипсикрат отозвал его в сторону и тихонько спросил, покраснев, кто такая “сквернейская выдра”. Деметрий едва удержался, чтобы не расхохотаться. Оказалось, тавр был в городе в гостях у Андрокла, и его там из самых благих побуждений сравнили с Гераклом, сразившим Лернейскую Гидру. Деметрий ему объяснил, что это ничуть не обидно: заговорщиков, вместе с Гиппием и Эвмахом, которых он победил, было девять, как и голов у той страшной древней змеи. “А Геракл – он из ваших?” – спросил Гипсикрат. Деметрий решил, что начальника стражи нужно многому еще научить, и принес ему из отцовской библиотеки поэму о Геракловых подвигах. “Я... прочесть не смогу”, – признался ему Гипсикрат. – “Буквы вроде бы знаю, имя свое напишу, но осилить свиток – прости меня”...
И тогда они начали тайно встречаться – шли как будто бы на охоту вдвоем, а на деле садились в лесу и учились читать про Геракла. Деметрий над Гипсикратом не смеялся и был терпелив, объясняя каждое слово и каждую строчку. Ведь для эллинов с детства понятно, кто такие Гера, Алкмена, Амфитрион и Ификл. А вот Гипсикрат был до крайности поражен, узнав, что великий герой – порождение Громовержца и смертной. Таврские боги суровы и с людьми не якшаются, на это есть духи предков и мелкие нежити. Бывает, что боги открывают волхвам и жрицам, какая жертва потребна. Но чтобы – как Зевс с Алкменой?... Конечно, для истого горца это на редкость диковинно.
Ныне над Гипсикратом никто не смеет шутить. Подчиненные – ходят по струнке и зовут “господином”. Рука у него тяжелая, нрав суровый, взгляд порой как у хищника. Это, верно, и обмануло Эвмаха, почему-то решившего, что Гипсикрат ненавидит царя. Но наружность обманчива, и Деметрий-то знает, сколь он в душе застенчив и беззащитен. Деметрий жалеет его. Пусть у Деметрия нет задушевных друзей среди сверстников – у него зато есть отец! Удивительный, всепонимающий, нежно любящий. Что еще нужно? А тавр – сирота. У него никого. Говорит, есть дальние родственники, но знаться он с ними не хочет: “Когда мы в них нуждались, они задирали носы, а теперь они мне не ровня”. Все воины, получая положенный отпуск, спешат к своим семьям, побыть у родных очагов, поиграть с ребятишками. А Гипсикрат, кроме редких прогулок по городу, круглый год во дворце. Он и отпуск не просит – “зачем мне?”... Лучше лишний раз побродит по лесу с Деметрием.
А Деметрий теперь упивается полной свободой. Отец ему так и сказал: “Скоро я передам тебе власть. Но хочу, чтобы ты перед тем, как взвалить на себя это бремя, изведал счастье ничем не стесняемой вольности”. Все запреты были сняты: “Твое сердце и честь тебе сами подскажут, что возможно, а что невозможно”. Никто ему больше не говорит, что он должен делать. Сам себе господин. Захочет – бездельничает, захочет – сидит с отцом в суде и совете, захочет – идет на пирушку с приятелями, захочет – охотится или просто гуляет в горах. Отец попросил его только не ходить совсем без охраны: “Люди всякие, сын, ты же помнишь о заговоре”... И Деметрий избрал себе в спутники Гипсикрата. Отец лишь полюбопытствовал: “Ты вполне ему доверяешь?” – “Ну да!... А кому же еще доверять? Гипсикрат доказал свою верность и храбрость. Или… ты не согласен?” – “С ним, наверное, трудно поладить. Очень резок и груб”, – покачал головою Фоант. А откуда же взяться хорошим манерам у того, кто вырос в горах и в казарме? Зато Гипсикрат – сын охотника, знает все звериные нравы... Деметрий не то что бы сильно любит охоту, но надо же чем-нибудь развлекаться. Многолюдных пиров он старается избегать: шумно, душно, пьяно, развязно… Лучше – лес, тишина, стук в висках от погони за зверем… Надоест выслеживать дичь – можно просто лежать на горячей от солнца траве, созерцать высокое небо, рвать с кустов созревшие ягоды…
А отец уже и не требует каждодневных отчетов: где был, что видел и слышал, с кем о чем говорил. Он вправе прийти к отцу в их обычное время – или совсем не прийти. Отец не обидится, не рассердится и даже не огорчится. Недавно отец сам сказал ему: “Прости, Деметрий, мне некогда”. Услышь он такое в детстве, рыдал бы полночи, решив, что отец его разлюбил. А теперь, устыдившись собственного легкомысленно прожитого беззаботного дня, он лишь коснулся губами отцовских седин. Фоант его понял, слегка улыбнулся и снова ушел с головой в составление важного – важней не бывает! – письма.
Письма к царю Парисаду.




97. Повторю ради связности: корабли и все вещи Фоант возвратил, беглецов же не выдал, и на том два царя заключили спасительный мир. Но причины сговорчивости царя Парисада я, по здравому рассуждению, объяснил бы не одним красноречием и обходительностью Фоанта, а еще и опасностью положения, в коем тогда находился Боспор. Приграничные области близ Танаиса подвергались набегам кочевников, а другой неспокойный сосед, скифский царь Скилур, властно требовал с Парисада немалую дань, всякий год возвышая свои притязания.





Дела занесли Гераклеодора в ту осень чуть ли не в Азию: в Танаис и Пантикапей. Война войной, а торговля торговлей. Нужно было, помимо прочего, прикупить подешевле рабов – а самый обширный выбор как раз в Танаисе, куда привозят по морю, суше и рекам невольников всех кровей и всех языков.
Об этом промысле, коим он иной раз был вынужден заниматься, Гераклеодор при Фоанте молчал. Но после каждой встречи с царем ему было всё тяжелее посещать невольничьи торжища. Обмолвись он об этих чувствах отцу, Аполлонию, тот бы выругал его крепко. Друзья бы просто не поняли. И Геркалеодор, исполняя порученное, убеждал себя, что рабы нужны не ему самому, а родному городу. И деньги на их покупку дали – сограждане. Их доверие – твой почет.
Потому он таил в себе раздражение и недовольство. Или старался вообще не думать о горькой доле рабов.
Это стало почти невозможным, когда понеслись тревожные слухи о том, что царь Парисад намерен идти на Фоанта войной за укрывательство беглецов. Сколько там их бежало и каков был на деле ущерб – держали в секрете. Наверное, Парисад не хотел показать, что сидит на мешке с угольями. Но понятно, что ради десятка-другого рабов ни один почтенный монарх не затеет распри с соседом. Если только не жаждет найти непременный предлог.
В Пантикапее срочно готовили флот. А по улицам бродили наёмники, сверкая ножнами грозных мечей и задиристо глядя на лавочников. Гераклеодор тяготился неприятным поручением, трепетал за судьбу Фоанта и клял себя, что во время последней их встречи посмел ему бросить неявный упрек за его нежелание помогать Херсонесу. “Друг мой, да ведь меня и не просят о помощи”, – возразил Фоант и спокойно напомнил: “Между нашей страною и вашим городом нет союза и договора, а встревать самочинно в войну я считаю, прости, опрометчивым”. В самом деле: пошли сейчас Фоант помощь херсонеситам – что стал бы он делать, когда Парисад ополчился на него самого? Да пребудет Владычица с ним, да помогут ему олимпийские боги… На Олимпе ведь, кажется, тоже нету рабов?…
Как он радовался, услыхав, что Фоант склонил Парисада к свиданию в Феодосии! Извинившись перед товарищами, Гераклеодор передоверил им все дела и понесся туда. Но судьба не хотела их встречи. Когда Гераклеодор добрался до Феодосии, Фоанта там уже не было. Из-за скверной для мореплавания погоды царь пробыл в городе всего несколько дней, добился желаемого и тотчас уехал. А мчаться за ним в Сотерию или Афинеон – это было уж слишком. Тем более, что у Гераклеодора имелись лишь безотрадные вести. Скифы отторгли от Херсонеса все окрестные города. И Прекрасную Гавань, и Керкинитиду. Сам Херсонес еще держится. Но долго ли сможет сопротивляться Скилуру – без союзников, без регулярного войска, без подвоза припасов?… Беда.
А еще он хотел признаться Фоанту, что потерял его талисман. Чудесная половинка агата явно была у Гераклеодора украдена. Где, когда, он не знает. В Танаисе? В Пантикапее? Сколько он ни стыдил матросов, сколько ни расспрашивал грузчиков – ничего не добился. А ведь он сулил хорошую мзду, если кто-то подскажет, где камень или сознается, кому его сбыл. За эти деньги можно было купить настоящую драгоценную гемму. Но никто не сознался. Либо Гераклеодору не верили, зная его горячность, либо камень прошел через несколько рук. Гераклеодор собирался обойти всех ювелиров и резчиков в Пантикапее, да не успел из-за своей внезапной и досадно бесплодной феодосийской поездки. Так и отбыл домой, не увидев Фоанта и лишившись его амулета.
Уже плывя в Херсонес, он узнал от друзей, что среди новоприобретенных рабов есть какой-то “из Сотерии”. Он пытался дознаться, кто это. Да разве свободные эллины будут себя утруждать запоминанием рабских лиц и имен? А сами рабы угрюмо безмолствовали. Все на вид одинаковые. Бритоголовые, в жалких лохмотьях, в цепях. Тогда Гераклеодор решил объявить им, что он проксен и друг царя тавроэллинов. Ни один даже не шевельнулся. А Гераклеодор подумал: о боги, какой же я недогадливый. По собственной воле от Фоанта подданные не бегут. Чужеземцы там на виду, и никто из заезжих купцов не посмел бы промышлять похищением граждан. Но будь даже так – какой бедолага не бросился бы Гераклеодору на грудь, умоляя его о спасении? Не поклялся бы, что он – вольнорожденный? Стало быть, этот раб – не беглец, не жертва обмана, не искатель заморского счастья. А – преступник. Свершивший нечто столь тяжкое, что Фоант осудил его на изгнание. Потому намек на дружбу Гераклеодора с Фоантом испугал его и оттолкнул. Надо будет все-таки выявить, кто из купленных совершил преступление, и какое, если даже весьма снисходительный царь покарал его столь безжалостно.
Но Судьба не желала помочь Гераклеодору. Ничего не смог он разведать. И был вынужден отвезти всех невольников в Херсонес, не имея возможности лишний раз бросить якорь в знакомых краях и спросить самого Фоанта.




Напряжение спало, все вернулись к обычным делам, но вечерние встречи Деметрия и Фоанта, прервавшиеся перед отъездом отца в Феодосию, до сих пор не возобновились. Живут уже несколько дней – Деметрий сам по себе, а Фоант сам по себе. Разговаривают, конечно. Но не так, как раньше. По утрам, при друзьях, придворных и слугах. Иногда – на ходу, между делом. За обедом – тоже при посторонних. Сам отец не зовет его больше ни в сад, ни проехаться вместе верхом, ни посидеть перед сном у огня. Слишком занят? Вроде бы нет. Может быть, на что-то обиделся? Тоже невероятно. Иначе он бы сказал. Или ему не понравилось, как справлялся Деметрий с делами?.. Деметрию очень хотелось поехать вместе с отцом, но Фоант рассудил, что негоже им вдвоем покидать страну, ибо это небезопасно. “Если мне удастся поладить с царем Парисадом, ты еще с ним увидишься, если нет – тебе делать там нечего”, – рассудил отец. Дал большую печать, вверил все ключи от дворцовых дверей, показал, где лежит завещание, попросил настоятельно “не водить сюда тех, кому быть тут совсем не положено”. И Деметрий всё выполнил в точности. Именем Фоанта он ставил печать на поступавшие каждое утро бумаги; как наместник отца, выслушивал чиновничьи донесения; принимал отчеты Андрокла и Гипсикрата; присутствовал на церемонии посвящения новых жрецов в святилище Зевса… Нельзя сказать, чтоб Деметрия увлекли все эти обязанности, но он с ними справился – может даже, не хуже Фоанта.
А быть может, в том и разгадка? Отец, ознакомившись с тем, как старательно он приобщался к властительскому ремеслу, счел Деметрия окончательно взрослым? И решил, что сын больше в нем не нуждается? И назначил себе окончательный срок, после коего новый царь будет зваться Деметрием, а не Фоантом?
Отстраниться. Уйти. Незаметно обрезать все связи. Приучить себя к мысли, что он – никто, добровольно отрекшийся старый отец полновластного государя…
Бедный, бедный отец…
Если так, то теперь лишь от воли Деметрия будет зависеть судьба их вечерних бесед. А Деметрий не хочет, чтоб они обрывались.



Осень. В саду стало холодно: ветер с моря порывист. Море бурное, но прибоя отсюда не слышно, видна лишь белесая пена. Сквозь прозрачные ветки – ибо часть листвы облетела – Деметрий видит отца, одиноко сидящего на излюбленном месте. Деметрий бегом возвращается во дворец, хватает теплый непродуваемый плащ и, запыхавшись, появляется перед Фоантом.
 – А, это ты, – говорит отец почти безо всякого выражения. Как будто Деметрий здесь уже был и лишь на миг отлучился.
 – Я принес тебе плащ. Оденься, простынешь.
 – Спасибо, сын.
Отец принимает плащ и закутывается в него.
 – Да, прохладно. Когда я пришел сюда, еще было солнце. Уходить не хотелось. Ты видишь, как быстро меняется всё на небе?…
Отец всегда говорит простыми словами и о вещах, доступных любому глазу. Но смысл за ними всегда какой-то иной. Всё чаще и чаще – печальный.
 – Ты так и не рассказал мне, как принял твой дар Парисад, – начинает беседу Деметрий, садясь с ним рядом.
 – Хорошо. Он сумел оценить его тонкость и красоту. Парисад – человек суховатый, но все-таки эллин и разбирается в статуях.
 – Я слышал, вы с ним пировали.
 – Да. И я чуть было и сам не уехал оттуда… с подарком.
 – Каким, можно знать?
Оба помнят, что другая, скрытая от посторонних, цель поездки отца на Боспор заключалась в поисках подходящей для сына невесты. Отец откровенно ему объяснил, почему он боится женитьбы Деметрия на ком-то из здешних: “При твоей доброте и доверчивости тебя могут сделать заложником новой родни”. Деметрий всё понимал. Он заверил отца, что готов согласиться с любым его выбором. “Неужели, мой дорогой, тебе это так безразлично?” – удивился Фоант. “Нет, но я полагаю, отец, ты не женишь меня на уродине или мегере”. – “Несомненно. Однако скажи… тебе нравится кто-то из девушек?”… – “Я… не знаю. Когда я бываю в гостях у знакомых, они словно нарочно стараются показать мне своих дочерей, сестер или родственниц, но… Мне трудно бывает понять, соблазняю их я или то, что я – твой наследник. Потому я всегда очень сдержан”. – “Конечно, у тебя недостаточно опыта в обхождении с женщинами, и наверное, в этом я виноват”, – согласился отец. – “Значит, мне и исправить сие упущение”.
Помолчав, Фоант сокрушенно вздыхает:
 – Не выйдет у нас ничего, если ты о том сватовстве. Парисад – человек одинокий. Даже больше, чем я. У меня есть ты, есть друзья… У него – совсем никого. Это видно. Я не стал даже спрашивать. Мне достаточно было взглянуть на него и его приближенных. Он несчастен, и жить ему тягостно. Царство – некому завещать! Имей он родных – для чего он держал бы при себе двух воспитанников? Вот не знаю только, зачем ему сразу два. И к тому же такие различные. Когда-нибудь непременно передерутся. Я и вздумал было забрать у него одного. Того, кто больше ему досаждает. Представь: молоденький мальчик, примерно ровесник тебе, и красив собою… ну, не как ты, совершенно иначе, но тоже весьма привлекателен. Дивный профиль, огромные очи, обильные кудри, рост, порода… И разумом быстр, и язычок ничего себе, ядовитый и ловко подвешенный. Любопытен, словно дитя, жадно ловит всё, что ни слышит. Но только совсем – клянусь тебе! – совсем невоспитан. Уж не знаю, чему там учил его Парисад, если не сумел научить хотя бы чтить своего попечителя и не лезть в разговоры старших. Похож на того Аполлона, а вел себя, как у нас пастухи не ведут.
 – Зачем он тебе, отец? – недоумевает Деметрий.
 – Да так. Помнишь, кем стал на старости лет Дионисий, сиракузский тиран, когда его свергли и выгнали?
 – Кто не помнит! – пожимает плечами Деметрий. – Обычным школьным учителем. Поговорка даже такая ходила: “Дионисий в Коринфе” – о правителе не у дел.
 – Молодец. Ты крепко помнишь, что выучил, – насмешливо хвалит отец. – Так вот. Дионисий избрал себе поприще не случайно. Ибо много есть общего в ремесле правителя и воспитателя. Это я на себе испытал. Ведь отцом я стал много раньше, чем ты появился на свет – как только принял венец и прочие знаки власти. Никому уже не было дела до того, что я молод. На меня смотрели как на отца даже те, кто сами в отцы мне годились. И я, как всеобщий отец, воспитатель или учитель, разбирал обиды, наказывал, утирал носы, стыдил нерадивых, рассаживал по углам драчунов, ободрял тихонь, награждал прилежных, учил порядку нерях – стараясь блюсти справедливость. Я не скрою, Деметрий, мне нравится, что меня называют “Отцом”. Не каждому государю дается такое прозвание. Я ведь этого никогда не требовал, не поощрял, не выманивал. Сами! Значит – не лесть.
 – Да, тебя очень многие любят, а тавры – боготворят, ибо ты для них столько сделал… Так зачем тебе тот Парисадов невежа? Чтобы еще и он стал к тебе обращаться – “Отец мой”?… Тебе мало – Гераклеодора?…
От обиды Деметрий закрывает ладонью глаза. Рука Фоанта властно и ласково отводит эту ладонь. Теплые губы отца прижимаются к векам Деметрия. Борода щекочет горячие щеки. А нос у отца – холодный, застыл на осеннем ветру.
 – Милый мой…. Ну какой ты ревнивец! Я даже не думал. Мне казалось, ты уже взрослый. И кое-что понимаешь.
 – Что? – вызывающе вопрошает Деметрий. – Что – понимаю? Что я тебе надоел? Что со мной – слишком скучно? Привычно? Я послушен, воспитан, почтителен – тебе нужно других собеседников?… Дерзких, наглых, способных язвить?… Да скажи только слово, я тебе приведу хоть десяток таких грубиянов, и не надо искать за границей…
 – Совсем ты глупый, – удивляется царь. – Мне не всякий нахал интересен. А лишь тот, кто, возможно, скоро станет боспорским властителем. И твоим, между прочим, соседом. Пока он не царь, еще можно что-то исправить. Он вбирает в себя, точно губка, и зло, и добро. Непонятно, испортил его Парисад или кто-то до Парисада. Я не знаю, откуда он родом. Тот, другой воспитанник – скиф, этот же… Слухи разные: то ли князь из Армении, то ли сын вождя из Колхиды, то ли из Синдики… Не могу разгадать. Парисад очень скупо обмолвился, будто он очень знатен, но вынужден с детства жить на чужбине, спасаясь от кровников. В чем он, якобы, сам невиновен. Дело темное. Несомненно одно: испытал этот юноша многое и теперь будет слушать не всякого. А меня он – слушал. И очень внимательно. Поначалу дерзил, а потом стал почти что подласкиваться. Я подумал, что сумел бы сделать его человеком прежде, чем он получит безмерную власть над другими людьми. Он просил меня взять его сюда погостить.
 – А еще ни о чем не просил? Приютить его, усыновить, передать ему царство…
 – Деметрий!!..
 – Отец. Прости меня.
 – Сейчас я должен был бы прогнать тебя прочь. Или – сам уйти. Навсегда.
 – Прогони, ради Зевса Спасителя, – умоляет Деметрий, – но только прости!
 – Если ты ничего не меня не желаешь, кроме царства – я тотчас отдам его! Стоит слово сказать, ты же знаешь! Я хотел подождать с отречением до твоей женитьбы, но раз так…
 – Отец!! Замолчи!!..
Деметрий решается на безумную дерзость: зажимает ладонью уста Фоанта. И тут же припадает к его рукам с поцелуем. Опускается наземь, обнимает колени отца…
 – Мальчик мой, – смягчившись, молвит Фоант. – Что сегодня меж нами творится? То ты меня, то я тебя – обидел и оскорбил. И всё из-за этого совершенно чужого нам человека. Как мы оба могли допустить, чтобы ссориться – из-за него? Я едва с ним знаком, ты его ни разу не видел…
 – И надеюсь, что никогда не увижу, отец.
 – Не уверен.
 – Ты все-таки хочешь его пригласить?
 – Парисад не отпустит. Не знаю причину, но, похоже, он этим неучем дорожит. Больше, чем своим старшим воспитанником. Хоть стыдится его возмутительных выходок. Впрочем, мне показалось, что я сумел его расположить. И возможно, что, даже если он унаследует трон Парисада, он не будет нашим врагом. И не вринется без приглашения. Побоится хотя бы кентавров, если уж не меня самого.
 – Ты ему рассказал и про них? Он – поверил?
 – А почему он должен был не поверить? Кстати, скиф тоже очень серьезно расспрашивал меня об их богах и обычаях.
 – Почему ты больше там не был, раз они с тобою дружили?
 – Туда трудно проникнуть живьем, а еще труднее – уйти невредимым. Хватит неосторожного слова, чтоб кентавры вспылили, хватит самой маленькой лжи, чтоб они насадили тебя на копье… Помни, сын: не пытайся искать их, пока они тебя сами не ищут.
 – Я помню каждое твое слово, отец, – говорит, словно клятву, Деметрий.
 – Тогда, – усмехается царь, – запомни на всякий случай еще одно. На сегодня последнее. Ты ведь даже меня не спросил, как зовут того грубияна.
 – И как же?
 – Евпатор.




Гармонид опять ошарашил Фоанта пророчеством. Приподнес ему еще одну новую статую, над которой работал весь год. Все, кто видел, немели от восхищения. Царь кивал головой, улыбался, но в сердце его подрагивал язычок и жгучего, и холодного – как дыхание призрака – страха. И звучали печальные плачи вещей Сфинкс. Гармонида не за что было винить. Он вряд ли сам понимал, что такое он создал. Фоант – понимал. Но даже думать об этом боялся, не то что произносить.
Собственно, ничего такого уж страшного в статуе не было. Изображала она молодого красивого юношу с колчаном и охотничьим луком. И ее совершенство заслоняло от взора многие странности. Статую сразу прозвали “Одиноким охотником”. Но никто не задался вопросом, отчего он так одинок. Да и кто он такой, человек или бог.
Он немного смятен и растерян, хоть лицо и спокойно. Стоит, совершенно нагой, и не знает, что делать: вынуть из колчана стрелу или броситься напролом через чащу, спасаясь отчаянным бегством. Какое чудовище увидали его глаза, огромные, как у оленя? Какая пасть ощерена на него? Какие клыки готовы разорвать его тело в мраморных нежных прожилках?… Стоит и слушает шелест леса. А в зрачках – и упрямство, и вера, и страх. Помоги, Владычица Дева!
Никто не смел говорить, что Охотник похож на Деметрия. В чертах – лишь смутное сходство. Ведь лик Деметрия столь совершенен, что любая прекрасная статуя может показаться его изваянием. А Гармонид давно уже не гоняется за подобием, приятным лишь для случайного глаза. Став богатым и знаменитым, он может позволить себе творить, как он говорит, “по наитию”, посвящая свой вольный резец лишь богам и богиням. Но какой из бессмертных вдохновил его на это создание? Аполлон? Актеон? Адонис? Атис? Загрей?… Гармонид лишь плечами пожал на несмелый вопрос Фоанта и ответил честно: “Не знаю. Просто я… увидел его”.
О Владычица Всех Смертей и Рождений, спаси. Разве ты погубишь дитя, что тебе торжественно вверено? Разве малые жертвы тебе приносил и приносит Фоант? Разве не был он благочестив как никто – в эти годы?… О богиня великая, страшная. Только ты и способна переспорить Судьбу. Ведь Судьба – она тоже женщина. Ничего и древней, ни священней, чем женщина, в мире нет. Даже Зевс никого не спасет, если ты не захочешь того, сотворительница и миродержица. И доколе отец соблюдает клятву незыблемо, ты не тронешь – и никому не позволишь тронуть – дитя.




Ощущение непонятно откуда идущей беды нарастало.
И Фоант сказал сам себе: надо действовать.
Предрешенный срок наступает. Пора. Мы сумеем избегнуть проклятия Девы, сделав смену власти елико возможно полюбовной и незаметной. В ближайшие дни – объявить Деметрия царем-соправителем. Равноправным Фоанту. Затем – вместе выбрать царицу, мать его будущих сыновей. И, как только он женится, передать ему – всё. И уйти. Не в пещеру, конечно – какой теперь из Фоанта колдун – а в святилище Зевса. Ведь никто не лишал его сана Верховножреца. В этой должности он еще может быть сыну полезным. И она как раз по нему, ибо он – о, как прав был старик Агесандр! – стал на старости лет непритворно благоговеть перед Богом, казавшимся в юности чересчур человечным…
И самое главное: вручить Деметрию – Афинеон.
Город светлый, открытый и мудро устроенный. Возводившийся без поспешности, но под строгим царским присмотром. Фоант хотел, чтобы в нем ничего некрасивого не было. Даже склады в порту решено было делать такими, чтоб смотреть на них было приятно. Все глухие стены домов, выходящие на прямые и ровные лицы, украшались по царскому предписанию, но по вкусу хозяев – орнаментами и мозаиками из ракушек, гальки и самоцветов, собиравшихся на берегу. На перекрестках оставляли места для фонтанов и статуй. Кое-где эти статуи уже возвышались.
Гармонид, когда в свое время Фоант пригласил его возглавить строительство города, сперва отказался. Дескать, я же не архитектор. И совсем не силен в расчетах, расписках и ведомостях. А то еще обвинят, как некогда Фидия, в расхищении вверенных средств. Когда понаехали мастера из-за моря, он начал жалеть о поспешном отказе, но идти на попятную было поздно. Зато, взревновав Фоанта к приезжим, Гармонид вступил с ними в яростное состязание, вызывавшие страсти и споры куда более жаркие, чем ристания бегунов или лучников, проходившие каждой весной. Ибо сравнивать было непросто. Слишком разные вещи выходили из-под резцов. В Гармонидовых лучших работах дремала некая тайна. Его статуи не смотрелись на шумной площади или на перекрестке дорог. Чтобы их воспринять, нужно было остаться с ними один на один – и тогда они начинали говорить без слов о высоком и сокровенном. Сказывалось, вероятно, и Гармонидово прошлое – годы, когда он, пропитания ради, делал много надгробий. И его создания сохраняли в себе это знание об ином бытии. Бывало, что собратья-ваятели признавали его превосходство – а народ выбирал, что попроще. Лишь одной совершенно бесспорной победой мог похвастаться Гармонид: изваянием Таврской Афины. Сразу прозванной – Девой с Грифонами. Ее сочли наилучшей все, кто ни видел – свои ли, чужие, хоть она отличалась от прежних Афин, представая и как блистательное олимпийское божество, и как строгая таврская Дева. Слева и справа от величаво ступавшей Владычицы шли два священных крылатых чудовища с приоткрытыми пастями. Этой статуе было назначено стать святыней Афинеона.
Участь дочери Гармонида тоже была решена. Сколько можно ей пребывать заточенной в тесный домик на Царской горе? Раз не хочет, не может, не имеет права – ибо воля богов такова! – выходить за кого-либо замуж, пусть служит при новом храме. “Алфея украсит собою Афинеон”, – сказал царь Фоант, и тому должно было исполниться. А Деметрий, услышав такие слова, не смутился и не огорчился, а промолвил с улыбкой: “Ты очень добр. Это будет и в самом деле прекрасно”.
Тогда Фоант успокоился и поверил, что вновь поступил благородно и праведно. Разве Алфея виновна в преступлении матери? Может быть, она до сих пор ничего и не знает. Не мог ведь Фоант настаивать, чтобы друг непременно ей рассказал о тайне той гибельной ночи. Он и сам больше не говорил с Гармонидом о прошлом. Хотя при мысленном возвращении к жалкой смерти отца у Фоанта мурашки бежали по коже, ибо было в той давней истории нечто жуткое и непостижное. Даже при всей ее непотребности. Сколько раз Фоант говорил себе: “Будь я там, никакой беды не случилось бы, я бы вышвырнул дерзкую прочь до того, как”… Но – не был! Не вышвырнул! А напротив: молился в ночи Госпоже Всех Смертей и Рождений, чтобы та поскорей даровала ему венец. Он считал себя главным виновником смерти царя Никосфена. Потому не велел никого ни искать, ни карать. Он представить себе не мог, что плясунья, кощунственно вздумавшая разыграть владычицу Персефону, задержится в царском саду не на день или два, а почти на десяток лет. И что после всего из зарослей выйдет исчадие горестной страсти – Алфея. А теперь уже поздно мстить. Да и некому. Не Гармониду же, который тогда и сам едва не лишился ума, истерзанный своенравием пленницы. Фоант его не укорял. Напротив, старался помочь. Покрыл молчанием грех. Сделал всё, что мог, для несчастной маленькой девочки. Вскормил ее вместе с собственным сыном. Одарил покровительством. Дальше – некуда. Жрица Афины!… Великая честь для любой, сколь угодно знатной девушки – а царь оказал эту честь незаконнорожденной, отверженной. После этого ни один человек и не спросит, кем была ее мать.
Только бы поскорее отделали храм, чтобы освятить в нем статую и начать совершать обряды. Ждать осталось недолго, не более месяца. Ничего не должно случится, коли уж до сих пор ничего не случилось. Алфея сидит под замком. Деметрий с нею не видится, да и если бы виделся – вред небольшой, он, похоже, доселе считает ее сестрой и не замечает ни малейшей разницы между красивой статуей и обольстительной девушкой…
Нет. Всё правильно и хорошо.
Ничего недостойного, мстительно мелочного – перед самым уходом. Только великодушные жесты. Пусть Фоантово царствие люди помнят как славное время. Он исполнил, что смог. Остальное – дело Деметрия.
Так сидел и думал Фоант, когда сын пришел к нему ярким солнечным утром и спокойно сказал: “Ты взгляни, какая погода! Не могу усидеть взаперти. Если мы с Гипсикратом тебе сейчас не нужны, мы поехали бы поохотиться в горы”. – “Одни?”… – “Нет, зачем же. Со слугами”. – “И надолго?” – “Полагаю, на несколько дней”. – “Хорошо. Погуляйте. Когда ты вернешься, поговорим”.
Сын, похоже, уже догадался, о чем. Потому ничего не спросил. И отец с легким сердцем его отпустил. Может статься, другой такой случай насладиться покоем и волей всем им выпадет очень нескоро.
Ладно. Несколько дней ничего не решат. Подождем.




98. Через краткое время после встречи царей в Феодосии и накануне возвращения на отеческий трон молодого царя Митрадата Евпатора приключилась у нас та история, о которой в Тавриде доселе ходят и сплетни, и сказки, и басни – только правда намного невероятней любых измышлений. Я берусь ее нынче поведать, ведь кому как не мне, знать доподлинные обстоятельства. Ибо волею всеблагой всемогущей судьбы я последний потомок Фоанта, и о всем тогда совершавшемся знаю не от чужих, а из уст моих собственных предков.





Фоант почуял недоброе сразу, как только Тавриск разбудил среди ночи и доложил: "Господин, тебя срочно желает узреть Гипсикрат". – "Что случилось?" – "Он мне не сказал.". – "Где Деметрий?!" – "Не знаю"…
Царь вскочил, накинул хитон, но не мог без Таврисковой помощи завязать себе пояс: пальцы тряслись. Опустился в кресло: "Зови" – и уже приготовился к самому страшному.
Гипсикрат вошел – и с порога, даже не поздоровавшись, брякнул: "Деметрий – только ты не волнуйся! – в Кентаврии". – "Где?!"…
Тавр начал рассказывать, запинаясь и путаясь в языках.
По словам начальника стражи, Деметрий давно хотел повидать то селение, где Гипсикрат появился на свет. А быть может – пронеслось в голове у Фоанта – сам тавр из тщеславия жаждал его затащить к соплеменникам, чтобы похвастаться своей близостью к царскому дому… Впрочем, это неважно. Они прибыли в эту деревню, Голубиную Щель. Их восторженно встретили в доме вождя. Оставив в селении захмелевших после сытной трапезы слуг, Гипсикрат и Деметрий решили до наступления сумерек прогуляться вдвоем по горам, дабы высмотреть место грядущей охоты. Леса там дремучие, дичи много, а Гипсикрат с детства помнил все тропы. Оба были верхом, но без псов. Увлеклись, забрели далеко. Кони вдруг повели себя странно, перестав подчиняться всадникам и устремившись, как будто влекомые непонятной силой, в глубокий овраг, по которому протекала шумливая мелкая речка.
У воды стоял, словно бы дожидаясь встречи, мощный черный кентавр с золотою нагрудною цепью. Гипсикрат поднял лук, собираясь прицелиться, но Деметрий ударил его по руке, и тавр подчинился. Кони вынесли их прямо к чудищу и с приветственным ржанием встали, махая хвостами и всфыркивая. Кентавр засмеялся и поднял руку в приветствии. Он вел себя столь невраждебно, что даже не попытался притронуться ни к мечу, ни к копью, что стояло у дерева.
А потом начались чудеса. Людозверь, очень медленно и напряженно подбирая слова, обратился к ним "по-человечески". Так сказал Гипсикрат. "Мы едва не упали с коней, когда он нам выдал: "Фоант, друг, с миром, иду где наш брат" – и назвал свое имя"…
Это был Ктарх. И Фоант слегка успокоился. Из друживших с ним кентаврят Ктарх любил его больше всех и, конечно, не мог ничего плохого сделать Деметрию. Особенно, если узнал амулет Владычицы Девы. Но зачем, если Ктарху был нужен Фоант, с ним куда-то уехал Деметрия? Почему он нарушил запрет, внятно произнесенный отцом? И как мог его отпустить тот, кто должен был охранять?..
Объяснения Гипсикрата показались Фоанту немыслимым бредом.
Разговаривали они, эти трое, с грехом пополам. Гипсикрат плохо воспринимал не особенно связные речи кентавра. Но Деметрий, приноровившись, сумел уловить в них главное и пересказал Гипсикрату.
Так вот. Речь шла о некоей девушке, которую почему-то нужно было спешно спасать. От кого? Гипсикрат понял так: истребив когда-то давным-давно ее родичей, девочку воспитали кентавры. Теперь она сделалась взрослой, и названые соплеменники начали на нее посягать. Их два брата, Ктарх и Гнасс. А она им – словно сестра. Гнасс теперь у них вождь. Он решил, что пора возвратить ее к людям. Пока не случилась беда. Но братья заспорили, куда ее лучше отправить. Гнасс сказал, что – к родным по крови. Она – скифянка, и даже больше: внучка теперешнего царя. Только ей это страшно: отец ее, человек недоброго нрава, был в свое время изгнан и проклят тем самым царем. "Скилуром?" – "Ну да, вероятно". Она боится, что ей отомстят за отца и обрекут на постыдное рабство. Ктарх задумал иное: предложить, чтоб ее к себе взял Фоант. Приучил бы к людским законам, а потом выдал замуж. Уж Фоант несомненно не станет ее обижать. Гнасс с трудом согласился отсрочить отъезд этой девушки в Скифию. Сама же она очень хочет – сюда. Ктарх отправился к таврам, чтоб успеть к уговорному сроку привезти посланца Фоанта…
Не сына! Только посланца! Да какое у вас было право решать – за меня?!…
"Почему ты посмел не отправиться вместо него?!" – обрушился царь в отчаяньи на Гипсикрата. – "Государь, он вдруг сделался очень упрямым"… Деметрий? Упрямым? Возможно ли?… "Он сказал, что любое случайное слово может вызвать ярость кентавров, и уж лучше он сам, потому что я… ну, могу что-то сделать не так"… – "Как ты мог отпустить его одного?" – "Он велел, чтобы я приготовил тебя и не смел ничего разглашать". – "А где ваши слуги?" – "Там, в селении". – "До сих пор пируют и пьянствуют?" – "Ждут. Я сказал им, что Деметрий решил повидаться с волхвом и вернется"...
Когда?! Через год?! Как и я?!..
"Ктарх поклялся Владычицей Девой, что доставит его невредимым туда же, где встретил – дня через три".
Значит… завтра? К вечеру?… Можно ли верить?…
Фоант, не владея собой, заорал на него: "Скройся с глаз моих! И пока он не будет здесь – не являйся!"…
Гипсикрат, потрясенный и глубоко удрученный, ушел. Не из комнаты – из дворца. Потому что, когда Фоант, опомнившись, вздумал опять его вызвать и еще расспросить, охрана сказала, что начальник назначил ответственных, отдал нужные распоряжения и немедленно удалился. Прямо ночью? Да, прямо ночью. Не поев и не переодевшись.
И Фоант остался один.
Его вещее сердце ему говорило: сын вернется. Но уже не вернется их спокойная, тихая, мирная жизнь.
Это жизни – больше не будет.




99. Вышло так, что Деметрий возвратился однажды с охоты в горах, привезя с собой девушку-всадницу – скифянку царского рода, воспитанную кентаврами, умертвившими за предательство и отца ее Скила, и всех его родичей – я писал о том в первой книге. Когда совершалась расправа, она едва родилась, и великий вождь Араней пожалел убивать дитя, что спало в колыбели среди яростных воплей, звона мечей и пылавшего в становище пожара. Было это три года спустя появления у кентавров Фоанта. Царь, тогда поглощенный своими заботами, ничего про это не знал, а кентавры не мыслили нужным извещать его о делах, не имевших к нему никакого касательства.
100. Девочку нарекли Эрморада. Имя это не скифское, и что оно значит, я почему-то в детстве не спрашивал. Возрастала она как приемная дочь Аранея и считалась названой сестрою его сыновьям, Ктарху и Гнассу. Когда Араней от болезни скончался, то вождем был избран Гнасс, не желавший больше держать у себя Эрмораду, ибо к ней вожделели другие кентавры, а их жены – недоброжелательствовали. Братья начали спорить о том, как разумнее с ней поступить. Гнасс полагал, что ее надлежит возвратить к скифским родственникам. Ктарх же думал, что там будут плохо с ней обращаться из-за Скила, которого проклял Скилур – и что лучше доверить сестру их давнишнему другу Фоанту, который найдет для нее подходящего жениха и не станет ее подвергать унижению и осмеянию.
101. По загадочному наущению всеблагой всемогущей судьбы Ктарх, отправившийся через горы в соседнее царство, повстречал не случайного путника, а Фоантова сына Деметрия, что охотился в этих местах. И Деметрий, проникнувшись к девушке жалостью, поскакал за нею в Кентаврию, даже не известив о своей поступке отца и надеясь, что Фоант, будь он там, поступил бы в точности так же: Ктарх его убедил, что, промедли они лишний день, Гнасс решит судьбу Эрморады.




Она не правила колесницей. А сидела верхом на коне. И одета была не как эллинская богиня, а как варварский воин. В шерстяные штаны, краснокожаные сапоги, накидку на лисьем меху и куртку с золочеными бляхами. На поясе у нее красовался кинжал, на руках – бронзовые боевые браслеты со звериной чеканкой, на лбу – золотой ободок: знак царственности.
Но едва Фоант увидал ее медно-рыжие волосы и такого же цвета коня, на котором она восседала, он мгновенно вспомнил пророчество и прошептал себе: "Вот она. Багрянокудрая Эос". И тут же подумал с досадой: "Верно, хною накрасилась. Не бывает таких волос!"… А когда заставил себя испытать незваную гостью холодным, долгим, пристальным взглядом – то добавил мысленно: "Да и глаз таких – не бывает. Травы, что ль, какой напилась?"…
Но глаза ее с золотистыми радужками тоже уставились на него, не стесняясь и не отрываясь. Невинно и совершенно бесстыдно, хищно и праведно, горделиво и беззащитно. И вдруг он увидел во мраке зрачков – пьяных кентавров, плясавших с копьями возле костра. И понял всё. Почему Араней ее вырастил как приемную дочь и любимицу, почему из-за этой дикарки чуть не вспыхнула рознь в древнем и давно позабывшем усобицы племени. Почему Ктарх отправился ради ее спасения к людям. И почему Деметрий, увидев, не смог ее не забрать.
Дети, дети, какие же дети… Фоант себе места не находил. Блуждал как слепой по дворцу и метался по саду. Говорил один на один с Деметрием. И впервые не выдержал – накричал на сына: "Да ты бы еще кентавриду выбрал в невесты! Разве не понимаешь: она только обликом человек, а повадки у ней нелюдские! Не нужна мне такая царица!"… Он же видел: Деметрий не понял, что натворил. Поддался порыву – и увез с собой сироту, словно слётка или зверёныша. Совершенно не соображая, что, если ты провел хоть единую ночь – пусть без всяких прикосновений – с этой дикой скифской царевной, то теперь только ты и обязан жениться на ней. Если б с ними был Гипсикрат, или если б они догадались оставить ее дожидаться решения Фоанта в селении Голубиная Щель, всё могло бы еще повернуться иначе, но сейчас, когда сын вез ее через степь в одиночестве, ночевал с ней в лесу, а потом привел во дворец – ни прогнать ее прочь, ни отдать в чьи-то руки уже невозможно. Закон есть закон.
Значит, сыну придется взять ее в жены.
Но как?!…
Вся страна начнет потешаться над нелепостью этой затеи. Утонченный, изысканный, воспитанный лучшими учителями Деметрий – супруг уже даже не варварки, а совсем дремучей дикарки! Никогда не видавшей людей!.. Как им, кстати, между собой объясняться, если он не знает ее языка, а она по-эллински может сказать лишь "прощай" или "здравствуй" – Ктарх когда-то выучился у Фоанта, а она нахваталась у Ктарха?… А повадки, о боги, повадки!.. Что годится в стане кентавров, совершенно немыслимо здесь, во дворце – а она чего только не вытворяет!… Женская половина, мужская, приемный, пиршественный зал, кухня, библиотека, покой для гостей, спальня Деметрия или помещение стражи – никаких приличий, запретов и правил она в непорочном своем бесстыдстве не ведает. Спать укладывается на полу, сесть всегда норовит тоже на пол, похлебку пробует пальцем, по лестницам бегает, перескакивая по три ступеньки и задирая подол… Ну, и прочее. Всё не расскажешь.
Фоант поначалу всячески ее избегал. Но она попадалась ему на каждом шагу. В коридоре, в саду, чуть ли не в его собственной опочивальне. И приветливо улыбалась. Он отворачивался, но не делал ей замечаний. Просто не разговаривал.
Понимая, что нужно ее приучить соблюдать хоть какие-то благоприличия, царь приставил к ней женщин-служанок. Пусть они понемногу ее наставляют, как надлежит ходить, есть, пить, одеваться.
Облаченная в длинное платье и широкое покрывало, с заколотой наверх рыжекрасной косой, она стала выглядеть неуклюжей и жалкой. И затосковала по воле. И начала убегать из ненавистных ей комнат в дальние заросли сада. Забивалась в кусты, залезала на скалы, забиралась на ветки старых деревьев. И сидела одна, созерцая море и небо. Не шелохнувшись и не отзываясь, когда ее начинали искать.
Наткнувшись однажды на дикарку в своем излюбленном месте, Фоант решил побороть досаду и обратился к ней на еще не забытом им языке кентавров.
Боги, как она просияла! Засмеялась, всплеснула руками, чуть на шею не бросилась… Он едва успел отшатнуться. Она испугалась, что он захочет уйти – и едва не расплакалась. Тогда он сел на скамью, а она, не посмев пристроиться рядом, опустилась на землю у его ног. Готовая слушать, вбирая каждое слово и ловя каждый взгляд.
Он начал ее расспрашивать о знакомых кентаврах. О смерти вождя Аранея, об избрании Гнасса новым вождем, о Ктархе, Горгане… Она охотно рассказывала. Не тая ни малейшего зла за свое изгнание: “Я – другая, я знаю, меня и так очень долго держали, но больше нельзя”… Тогда он перешел к расспросам о ней. Она отвечала ему с откровенностью, от которой он онемел: “Да. Хотела – к тебе. Попросила Ктарха. Сама. Почему мне нельзя выбирать? Жизнь – моя. У меня – есть душа, есть желания, я не конь и не вещь, чтоб меня отдавать, не спрося”... И его раздражение против дикарки сменилось всепроникающей жалостью. Ведь она сама понимала, в сколь неловкое положение из-за нее оказался ввергнут Деметрий. Даже больше того: соглашалась, что Деметрий чрезмерно хорош для нее, но… Ей в самом деле некуда было деться. Потому что быть отданной скифской родне означало подвергнуться непременным гонениям. Оказаться бесправной рабой. А она возрастала свободной, не ведая ни препон, ни цепей.
У него никого больше нет. Кроме Ктарха, которого она любит как брата. Ни отца, ни матери. Ни роду, ни племени. Она всем и всюду чужая. Неужели Фоант, о котором великий вождь Араней ей рассказывал как о редкостном человеке, обойдется с нею жестоко? И будет ею, как до сих пор, презрительно брезговать?..
О нет, нет. Никакая она не коварная нелюдь. И тем паче не зверь, способный лишь пачкать в комнатах, жадно есть, огрызаться на встречных и искать себе логово под покровом скал и деревьев. Если девушка собирается жить у людей, то ей надо помочь тут освоиться. И кому же, как не Фоанту, который знает язык и повадки кентавров, разговаривать с ней и учить пристойным манерам? Она очень понятлива и охотно впитывает все его наставления. Может быть, через месяц-другой она сможет хоть как-нибудь изъясняться по-эллински, и тогда с нею будет полегче.
Если всё пойдет, как задумано, то к весне или – самое крайнее – к лету она будет пригодна для брака с Деметрием. Почему бы и нет? Между ними, столь разными, нет сжигающей страсти, но есть несомненная дружественность: у него сострадательная, у нее благодарная.
Ничего. Всё наладится. Пусть не так, как мечталось Фоанту. Но богам и судьбе несомненно виднее, кого и когда посылать в ответ на молитвы и вопрошания. Царь хотел иноземной невесты – но искал совершенно не там. Он желал, чтоб она была знатной – и она оказалась царевной. Ему нужен союз с соседями – а кентавры согласны отдать ей в приданое всю долину близ Афинеона. Фоант давно об этом подумывал и хотел даже выкупить у них эти земли, а теперь получит задаром. Наконец, если вторгнутся скифы, у Фоанта или Деметрия будет повод напомнить им о родстве; может статься, что царь Скилур на внучку не сердится…
Рассудив, что “багрянокудрая Эос” способна стать далеко не худшей царицей, Фоант оставил ее во дворце на правах невесты Деметрия.
Но кому-то нужно было доверить кропотливый труд каждодневного преображения молодой кентавриды в дитя человеческое. Доверять это только служанкам было нельзя. Неприлично. Да и царь не мог обучить ее всем мелочам поведения. Есть ведь вещи, которые может поведать лишь женщина женщине.
И тогда Фоанту пришла на ум столь хвалимая Гармонидом Арета. Как бы ни относиться к Алфее, Арета сумела внушить ей благопристойность, домовитость и сдержанность. Если не ведать, кто такая Алфея, нетрудно принять ее за аристократку чистейших кровей.
И Фоант, впервые за множество лет, обратился к своей бывшей невесте. Попросил о свидании и явился к ней в дом. Один, без Деметрия. Он нашел ее изменившейся в лучшую сторону. Из болтливой, по-бабьи всеведущей, но по-отрочески угловатой девчонки она стала мягко-округлой, любезной, улыбчивой, но притом преисполненной чувства достоинства женщиной. Не совсем еще старой, невзирая на выросших внуков, ибо бабушкой она сделалась лет тридцати с небольшим. Ее некогда светлые волосы стали серебристо-седыми, но глаза остались живыми, хоть сменили цвет с голубого на серый. Лицо – почти без морщин. Казалось, что тяжелые груди Ареты до сих пор полны молоком, а колени готовы принять и баюкать младенцев. Старый муж ее трепетно слушался, все родные ей подчинялись беспрекословно, а она, властно распоряжаясь, при этом шутила, и ее верховенство казалось не тягостным. Дом сверкал чистотой и был украшен со вкусом. Картины, несколько статуй, портрет Агесандра-отца, сработанный Гармонидом, узорчатые занавески, цветы в дорогих аттических вазах…
Такою могла быть царица, – подумал он про себя. И впервые засомневался, поступил ли он в юности правильно, отказавшись от этого брака.
"Ты простила меня за тогдашнее?" – "Да, Фоант. Я ведь знала, что ты не любил меня". – "Дело было не в том". – "Можешь не извиняться, ныне это не важно!" – "О да. Я рад, что ты прожила эти годы счастливей меня. И наверное, всё было к лучшему: мои беды тебя не коснулись". – "Пожалуй. Но я, прости, вряд ли бы умерла в твоем доме первыми родами". – "Неужели ты до сих пор ревнуешь меня к моей бедной Климене?" – "Да нет, это к слову… У вас получился замечательный сын, можно только гордиться". – "Я горжусь, дорогая. Он не только много красивее, но и лучше меня". – "Потому ты желаешь женить его на звероподобной дикарке?" – "Она царских кровей. И он сам ее выбрал. Уверяю тебя, что она не столь уж плоха. Прямодушна, беззлобна, открыта для всякого доброго слова, понятлива, ласкова… Ей нужно сейчас попечение и заботливый глаз – и ручаюсь тебе, через несколько месяцев ты ее не узнаешь. Я готов заменить ей отца. И мне было бы очень отрадно, если б ты согласилась стать ей матерью".
И Арета со старшею внучкой переехала в верхний дворец, поселившись в бывших покоях царицы Кинноры. Женский смех, болтовня, беготня, звон и щебет, стучание прялки и пение – и прощай, тишина! Эти звуки врывались даже в опочивальню Фоанта, пробуждая его на рассвете и мешая спать по ночам. Царь же, хоть и досадовал на беспокойство, почему-то не посылал туда слуг, чтобы угомонить хохотуний, певуний и говорушек. А напротив, старался с замиранием сердца узнать, различить, отделить от других голосов – неотделанный, слишком сильный для замкнутых стен, гортанный и страстный голос – Эрморады. Царицы кентавров. Ее многие так называют, хоть оно и неправильно; у кентавров ведь нет царей, а вожди избираются племенем. По случайности Аранею наследовал сын, но не старший, Ктарх, а младший, Гнасс – он суровей и непримиримей к чужакам и врагам… Боги с ними, с кентаврами. Ныне главное – это она.
Как она упоенно поет. И диковинные рулады ее варварских песен остро напоминают царю его молодость, запах высоких костров и цветущих трав, запах леса, равнины и зверя, запах конского пота и кобыльего молока… Воспитательницы прерывают разлив ее вольных напевов и учат с ней строфы эллинских песнопений. Брачные гимны, молитвы богам, повторяемые нараспев предания… Она весело перенимает мелодию – слух отменный! – но путается в словах, вызывая хохот наставниц… Крики, гвалт, объяснения, новые пробы – и не спящий Фоант.
А потом к этой стайке гомонящих без устали пташек прибавилась та, которой Фоант до сих пор почему-то боялся: Алфея. Дочь Гармонида объявила через отца, что видение, посланное ей в пророческом сне, объяснилось. Да, она станет жрицей Афины, но сперва пусть ей будет позволено выткать брачный убор для невесты Деметрия, будущей несомненной царицы. Ведь лучше Алфеи этого не сумеет сделать никто.
Фоант не имел никаких причин для отказа. И не мог препятствовать встрече Алфеи и Эрморады. Должна же Алфея видеть, для кого она собирается ткать покрывало и как его лучше украсить. А Эрморада, едва Алфея вошла, широко раскрыла глаза: "Ах, какая! Какая!"… С удивлением трогала золотые Алфеины косы и белые руки, полированные перламутровые ноготки, сережки в нежных розовых мочках, узорную ленту на лбу… И уже не желала расстаться с Алфеей, как ребенок с новой игрушкой. Она настояла, чтоб Алфея осталась при ней. Фоанту опять пришлось согласиться. Арета его убедила, что так даже лучше: воспитанница человекозверей, бунтовавшая против несвычных одежд и любого стеснения, стала безропотно позволять себя мыть, причесывать, умащать, наряжать – ибо так поступала Алфея, прекраснейшая из смертных. Эрморада бесхитростно ей подражала, не завидуя ее беломраморной красоте, но млея от восхищения.
Иногда она, впрочем, взбрыкивала и сбегала от новой подруги, равно как от других попечительниц. Фоант уже знал те места, где она искала убежища и… никому не смел ее выдать. Ему было понятно желание девушки побыть одной и, быть может, втайне поплакать. Обнаружилось, что дикарка не просто сметлива, а чутка и обидчива к тону слов или к искоса брошенным взглядам. Не будучи пока госпожой в этом доме, она не считала себя вправе ни жаловаться, ни браниться. Но больно переживала смешки и намеки на свою необузданность и невоспитанность. Сам Фоант понимал, что, по меркам кентавров, она превосходно воспитана – только здесь другие обычаи, и ей трудно к ним сразу привыкнуть.
Как же вел себя тот, кто был должен ее защищать и лелеять – Деметрий, жених?
Да никак. Он не знал, о чем с ней говорить. Слишком уж она была непохожа на здешних девиц. Ни кокетства, ни деланной скромности, ни застенчивости, ни желания обворожить. Если он с ней шутил, она громко смеялась, могла запросто поддразнить его или шлепнуть между лопаток. Будто бравый приятель, а не будущая жена. Деметрий и начал, когда она чуть подучила язык, беседовать с ней о конях, о собаках, об оружии и об охоте. Иногда он ее забирал из дворца – поскакать по ближним горам, пострелять куропаток и зайцев… Как она зажигалась тогда! И с каким удовольствем облачалась в свой скифский наряд, не мешавший ездить верхом или лазать по скалам! Луком она владела едва ли хуже Деметрия, разве что ее стрелы летели не так далеко. И с копьем обращаться умела, и рукоятка меча ей сразу ложилась в ладонь…
Фоант однажды спросил у нее, не случалось ли ей убивать людей, нарушавших границы. "Нет", – сказала она. – "Братья мне никогда не давали. А однажды я и сама помешала Ктарху расправиться с мальчиком". – "Мальчиком?"… – "Мы заехали далеко, где Боспор, и наткнулись на… ну не знаю, сколько ему было лет, только мне показалось, он – как я… Вроде брата"… – "И что он там делал?" – "Не ведаю. Похоже, отстал от своих. Видно, конь понес – да и сбросил. Он валялся в грязи и стонал. Ктарх решил заколоть, чтобы не рассказал про нас, а я пожалела и не позволила"… – “Говорила с ним?” – “Нет, а как? Я и знала тогда по-вашему лишь два слова – чужеземец, прощай. Их и крикнула. Он удивился!”. – "А потом?" – "Ничего. Нас никто не стал догонять. И с тех пор я людей не видала".
Слушая ежеутренние доклады Ареты об Эрморадиных выходках, Фоант порой сокрушался – ну и царицу послали нам великие боги! – но, поговорив с Эрморадой, опять проникался к дикарке приязнью. Даже больше: уже принимал, как родную, и когда ее начинали чернить, защищал. Разве люди так злы, что не видят своими глазами: она редкостно благородна, чиста и добра, и душа у нее – словно светоч во мраке… Если ей так уж трудно дается умение жить во дворце, можно повременить чуть подольше со свадьбой, тем более, что Деметрий ни на чем не настаивает…
Эрморада же продолжала искать разговоров с Фоантом, даже когда он не ждал ее и не звал. Находила везде, всякий раз, как только он оказывался без друзей и без сына. Один. Как будто нарочно выслеживала. Измышляла предлоги – о чем попросить. И так нежно ему улыбалась, что он всё чаще терялся, не зная, как отвечать. Не был в силах резко одернуть ее, когда она простодушно брала его за руку – лишь слегка отстранялся, а она тотчас спрашивала: "Это тоже нельзя? Я не буду. Прости, государь". А глазами молила: только не уходи, только не прогоняй… И Фоант уже начал бояться не дикости этой дщери степей, а другого. Сам не знал, как такое назвать. Доверчивость? Благодарность? Привязчивость?…



С этим надо было кончать.
Ему думалось, что домашние ничего нехорошего не замечают, но ведь он-то не мальчик, он должен найти в себе силы всё оборвать.
Как бы это ни называлось – допускать такое нельзя.
Предостаточно. Миновало полгода. Питомица оправдала все ожидания. Научилась не без ошибок, но бойко изъясняться на двух языках, на эллинском и на таврском. Не шарахалась больше от незнакомых людей и не лезла с объятиями к тем, кого знала. Привыкла к женскому платью. Освоила, как вести себя за столом. Приучилась садиться на стулья, спать на ложе, следить за собой. Для начала довольно и этого, остальное внушится потом.
Пора назначить день свадьбы. И вывести Эрмораду на люди, а то из-за скрытности ее пребывания во дворце поползли уже слухи, будто невеста наследника – вовсе не человек.
Праздник Великих Богов показался Фоанту удобнейшим поводом. Он решил явиться с Деметрием и Эрморадой на вечерний поминальный обряд и начало ночного радения – возжигание пламени, приношение жертв Владычице и моление о плодородии. Но уйти, когда общее ликование превратится в повальное буйство.
Эрморада вела себя так пристойно, что Фоант перестал за нее волноваться. Она тихо стояла рядом с ними обоими, удивленно глядела на всё совершавшееся, а когда звучали молитвы – слегка подпевала.
Однако после жертвенной трапезы Эрморада исчезла. Думали, загляделась на что-то и потерялась в толпе. Вряд ли кто-то дерзнул бы похитить невесту Деметрия. Она слишком приметна, на ней золотой ободок и пурпурное покрывало, пусть государь не тревожится, ее сыщут и приведут… Деметрий, Гипсикрат, вся охрана, слуги, друзья – все бросились на розыски Эрморады, оставив Фоанта сидеть в одиночестве под большой священной шелковицей. А кругом уже начиналась неистовая вакханалия.
Вдруг из пылавшей кострами и факелами темноты она выскочила к нему сама и разнузданным жестом ошалелой менады швырнула ему на колени пунцовый цветок дикой мальвы. Он тотчас сбросил его с себя и схватил ее за руку: "Стой! Что ты сделала?! Кто научил тебя этому?! А?"… Она оторопело молчала. Должно быть, не поняла, почему он нисколько не рад ее дару. Надоело ей чинно стоять, вот она и сбежала на празднество, где-то спела, где-то сплясала, а потом увидела, что очень многие женщины кидают мужчинам цветы – и решила, что нынче так надо. Смысла деяния она знать не могла. Ей никто не рассказывал. И никто ей не объяснял, что в этой стране никакая женщина, даже самого смелого нрава, не отважится предложить свои ласки Фоанту. И не только из-за того, что он царь, пожилой человек и отец уже взрослого сына. Все помнили: он связан клятвой, принесенной Владычице Деве. И не смели с этим шутить. Эрморада – посмела. Оттого, что не ведала?… Полбеды, если так.
Там, на празднике, он сдержал свое негодование. Не желал, чтобы о происшествии кто-то узнал, благо в этот миг никого рядом не было. То, что он смотрелся сердитым, а она виноватой, совершенно не удивило ни Деметрия, ни Гипсикрата, когда они в полном молчании возвращались на Царскую гору.
Но на следующий день, вновь наткнувшись на Эрмораду в саду, он отвел ее на окраину, где никто не мог их увидеть – туда, где колючие заросли переходят в страшный обрыв – и сурово ее отчитал. Рассказал ей о давнем обете. Ясно растолковал, сколь кощунствен и сколь бесстыден был ее безрассудный поступок. Приказал идти во дворец и сидеть в гинекее до самой свадьбы с Деметрием. Твердо вымолвил, что сей разговор между ними наедине – безусловно последний.
"Как ты хочешь", – покорно сказала она.
И спокойно пошла прямо в бездну.
Он едва успел ухватить ее за косу.
Бесполезно было отныне что-либо скрывать – от богов, от нее, от себя самого.




 – Гармонид. Ты обязан помочь мне.
 – Что угодно, Фоант.
 – Погоди обещать. Дело страшное.
 – Не пугай меня.
 – Я не пугаю. Отказаться ты еще можешь. Но клянись, что услышанного никому не откроешь.
 – Клянусь. Говори.
– Я решил уйти. Навсегда.
– Да, я знаю, в святилище…
 – Погляди на меня. Я похож сейчас на жреца?
 – Ты и сам на себя не похож. Что случилось, Фоант?
 – Не могу даже вымолвить. Впрочем… нет, пока ничего не случилось. Но случится, если останусь.
 – Если хочешь, чтоб я помог, перестань изъясняться загадками.
– Ладно. Вот тебе правда. Я люблю Эрмораду. Эрморада – меня.
– Вы… с ума сошли!
– Истинно так.
– И… давно это?
– С первого дня.
– А Деметрий?
 – Не знает. И не должен узнать.
 – Вы намерены… тайно встречаться?
 – Думай, что произносишь!
 – Прости меня.
 – Всё уже решено. Срок назначен. Я справлю их свадьбу. И покончу с собой. Той же ночью.
– Фоант!!…
 – Отговаривать поздно. Но помощь нужна. Не хочу осквернять их брачное празднество кровью. Лучший выход – отправиться в море. Подальше. Чтоб никто потом не нашел.
 – Друг мой, что ты!…
 – Я пожил достаточно. И вкусил столько горя и счастья, что не жаль умирать.
 – Что мне делать?
 – Тавриск мне пригонит под этот утес погребальную лодку. Ты осмотришь ее, приготовишь, а потом… проводишь меня. И еще одна просьба: чтоб дух не скитался неуспокоенным, ты потом сотворишь мне надгробие.
 – Боги сильные, для чего это всё, если можно…
 – Не можно. Не спорь.



102. Царь Фоант в самом деле принял к себе во дворец привезенную девушку и по прошествии краткого времени объявил ее нареченной невестой Деметрия. Но судьбе не угодно было дозволить сему совершиться, ибо царь, пребывавший множество лет в безупречном безбрачии по обету, данному Госпоже Всех Смертей и Рождений, возлюбил Эрмораду всеми силами естества и души, и она его возлюбила, поимев дерзновение изъяснить ему свою страсть.
103. Царь боролся с собственной склонностью и отринул любовь Эрморады, повелев ей готовиться к свадьбе с Деметрием, день которой уже был назначен. А Деметрию и всем прочим было заявлено, что, как только брак совершится, Фоант отречется от власти и уйдет в святилище Зевса, снова став Верховным жрецом. Про себя же задумано было нечто иное, ужасное. Ибо царь предпочел умереть, но не видеть свою Эрмораду чужою женой. И решил он, дабы не осквернять мертвым телом их брачного пира, принести себя в жертву Великому Змею и уйти в открытое море на простом погребальном челне.