Безобразные заметки от П до С

Раиса Елагина
И мы долго пили.
А потом заговорили – М* дирижировала и требовала продолжения публичной исповеди. О насильниках. Начала Н*:
- Итак, меня изнасиловал свой собственный муж, о чем вы все уже слышали. Кроме мужа мужчин у меня не было, и, в общем-то и нет, вот разве что Гадюшонок…
На этих словах все присутствующие как-то стыдливо и неловко заулыбались.
- Всем вам известно, что в свое время Гадюшонок облагодетельствовал моего мужа – потом он его, правда, и облапошил в пух и прах, но случай этот относится к периоду облагодетельствования.
Итак, они вместе работали, и мы иногда встречались в компаниях, и всякий раз Гадюшонок не упускал случая сообщить мне, как я для него привлекательна. Я не избалована мужским вниманием – я всего-навсего верная жена, и мне невозможно припомнить еще одного мужчину, который хоть как-то намекал мне о любви.
Итак, муж и Гадюшонок работали вместе. Однажды они оба неожиданно заявились к нам домой средь рабочего дня – я брала отгул, ждала слесаря, и только потому оказалась дома – и заявили, что их внизу ждет машина, что они срочно уезжают в командировку, что им нужна в дорогу еда и какие-то документы, которые мой супруг брал на дом. Я заторопилась на кухню собирать съестное, муж ушел в самую дальнюю комнату за бумагами и своими вещами для командировки.
Гадюшонок крикнул ему:
- Эй, П*, я тут на кухне с твоей супругой покалякаю, пока ты копаешься! – и ринулся за мной.
Здесь он на некоторое время замер, масляно рассматривая меня, а потом решительно шагнул поближе и ущипнул за задницу.
Я чуть не взвизгнула:
- Вы что, - я назвала его по имени-отчеству, - разве так можно? – говорила я почти шепотом.
- Можно! – громко сказал он. И добавил шепотом: - А я тебя хочу! – и тут же залез рукой ко мне под юбку.
От неожиданности я икнула.
- Т-с-с-с-с, рыбонька! - сказал Гадюшонок и мгновенно выудил на свет все свое богатство.
Мне не с кем особенно сравнивать, но то, что он предъявил мне для обозрения – истинная замухрыжка по сравнению с моим супругом.
Я оторопела. В одной руке у меня была сковородка, а в другой – ложка. Я еще и сообразить-то толком ничего не успела, как его замухрыжка проскользнула между моих ног куда подальше.
- А ты бы его сковородкой по голове! – сказала я.
- Жалко – там котлеты, а больше ничего мясного не было. Да и в голове промелькнуло – что подумает муж, если забежит на кухню на мой крик и такое увидит. Ведь из чувства мужской солидарности и ревности он меня же во всем и обвинит. Есть ревность мужская и женская – никогда не различали? Когда ревнует женщина, весь свой гнев она изливает на соперницу, и готова ей выцарапать глаза, даже если виновник происшествия исключительно ее любимый мужчина, если же задумал ревновать мужчина – то он обрушивает свою ярость на принадлежавшую ему женщину, и готов всегда и во всем обвинять только ее... Словом, я сообразила, что лучше молчать. А Гадюшонок сопел и старался, и за неполных две минуты кончил два раза! И второй раз уже в тот момент, когда прятал свое богатство в штаны – прямо себе на брюхо! Он стоял, а с него стекало жидкое месиво.
- А ты?
- А я наконец-то поставила сковородку на плиту, подтянула спущенные им до колен трусы и одернула юбку.
Догадайтесь, что делает Гадюшонок? Он хватает с подоконника трехлитровую банку воды – есть у нас такая, держим на всякий случай, выливает на себя половину и кричит моему мужу:
- Эй, П*! У тебя тут такая крохотная кухня, что я нечаянно банку с водой задел! Пусть твоя мымра даст мне свой фен посушиться!
И я послушно пошла в зал за феном.
- И все?.. – все рассмеялись.
- Все, - Н* развела руками. – И Гадюшонка я с тех пор не видела ни разу. И так до сих пор не пойму, изменяла я мужу или нет, и изнасиловал меня Гадюшонок или же он меня так полюбил.
- Да… Ну тогда моя очередь каяться… - произнесла М* и окинула всех присутствующих лукавым взглядом. – Все знают, что я – женщина разведенная. Иногда меня тянет на мужичков и ничего дурного я в этом не нахожу. А тут вдруг у меня выдался мертвый сезон – ни одна особь мужского пола в постель не просится. И с тоски я вспомнила про Гадюшонка – а надо сказать, что он мне свои услуги предлагал лет пять, да я все отказывалась. А тут вдруг решила попробовать. Звоню ему, значит, и говорю: Что-то вы меня совсем забыли – имя-отчество – глаз не кажите, а я тут скучаю одна…» - А он мне: «Вас понял, сегодня вечером буду». И явился - в одной руке дипломат (как выяснилось, с пистолетом, а не с подарком). Ну сели мы с ним поужинать, выпили, закусили… Он все норовил меня облапать – но я тянула до постели. Завела его в ванну и собственноручно вымыла – ибо он был удивительно вонюч. Итак, привела его в божеский вид и отправила в постель. А сама зашла в бабушкину комнату, грохнулась на колени перед иконой и стала просить Господа Бога простить мне мой эксперимент с Гадюшонком. Да, не забывайте – для храбрости я выпила. И вот я зашла в комнату, сбросила с себя махровый халат и протянула Гадюшонку пачку великолепнейших английских кондомов:
- На правах хозяйки дома обязана предложить…
Гадюшонок поднял меня на смех:
- Да что ты, лапушка, да разве от тебя может быть что-нибудь нечистое? – и бросился меня целовать. – И вообще я в свои тридцать семь лет ни разу эту пакость не мерил…
От этих слов у меня все внутри оборвалось. «Ну, поздравляю, - сказала я себе. - Лечение на пару недель обеспечено»… Но отступать вроде было некуда. И я все же легла с ним в постель.
Бабоньки, худшего мужика я не знала! А у меня ведь их было штук тридцать! Есть с кем сравнивать… И ужас не в скромных размерах его мужского имущества, а в его манере вести себя в постели! Женщину он не чувствует вовсе, а из всех составляющих женского тела для его понимания доступно лишь одно влагалище! Он спускает через запятую – через каждые пять минут! И мы с ним не спали всю ночь – я не чувствовала ничего, кроме отвращения к себе за этот эксперимент, а он все кончал, кончал, кончал… Должно быть, он изливался раз двадцать – а может и больше. Если бы мне кто сказал, что мужчина способен на такое, я бы не поверила, но это так. Мало того – он вдруг решил меня очень сильно удовлетворить, и заелозил во мне как-то особенно противно и больно – до этого я его черешок совершенно не чувствовала. И тут я разозлилась и сказала: «Ну-ка слазь! Мне больно!» И еле-еле вытолкнула его прочь. Потом он еще несколько раз пытался прорваться ко мне, но я его не пускала.
За завтраком он выдал: «А жаль, что я тебя сегодня ночью не дожал!»
«Не дожал» было сказано с интонацией: «Не додушил!».
После этих слов мне захотелось надеть ему на голову кастрюлю спагетти. Мало того! Глянув на себя в зеркало, я обнаружила, что у меня вся шея в засосах! У меня, у тридцатипятилетней женщины! Позорище…
- И что же ты его терпела? – не выдержала я.
- Как ты не понимаешь! Я рассчитывала на деньги! При его-то миллионах…
- И что – дал? Или сказал, что ты недостаточно страстно его любила и ртом не приголубила? – спросила О*.
- Хрен он мне свой дал вместо денег! Во!.. – и она стала крутить пальцами фиги – по две на каждой руке. – И еще на ногах впору накрутить – сколько я с него получила грошей…
- Да, тогда мне повезло больше, я хоть две тысячи хапнула, - заметила О*.
- Ну-ка, ну-ка расскажи!
- Нет, сначала ты – что было дальше.
- А что дальше? Взял он свой пистолет, положил в дипломат, и ушел. С концами. Ни разу его после этой ночи я не видела.
- А как насчет болезней?
- Похоже, Бог миловал. Зато пришлось сбегать на аборт – не рожать же Гадюшонка! Уж лучше от первого встречного…
- Да, если он такой, как у меня, - согласилась О*. - До сих пор с наслаждением вспоминаю. Я ведь не ахти какая рассказчица, но о своем первом я столько раз сама себе рассказывала… Кстати, хуже Гадюшонка у меня тоже никого не было. А с ним вышла такая история: когда мой правоверный разочаровавшись в семейной жизни начал куролесить и рванул за приключениями на Север, мне было очень тошно жить. А главное, я не работала, и никак не получалось устроиться – всюду шли сокращения, и при словах «принять на работу» у людей каменели лица. Положение у меня было отчаяннейшее, я уже продала все неношеные вещи и успела их проесть – словом, хоть в петлю лезь. И вот появляется Гадюшонок и приглашает в свою фирму.
- И ты…
- Пошла. Проработала у него месяц – вполне нормально, и честно говоря большей халявы в работе я нигде не видела – заданий и обязанностей у каждого кот наплакал, и неважно, какой ты специалист и сколько ты в своей работе накуролесил – главное и единственное требование – умиленно в Гадюшонковские глаза смотреть и непрерывно восхищаться его гениальностью. Деньги с его спекуляций получались в те времена шикарные, и на всех всего хватало.
Но словом, через месяц он выписал мне и себе командировку в Москву. И мы поехали…
Так вот, он, оказывается, хапнул четыре билета в одно купе, чтоб избежать попутчиков и не оправдываться перед супругой за поездку в мягком вагоне. Итак, мы сели в поезд и поехали. Поужинали. Постелились на нижних полках, улеглись, тут погас свет и… И я почувствовала на себе Гадюшонковскую тушу. Мой правоверный по сравнению с ним весит килограммов на десять больше – но я его не чувствую, он умеет держать себя на весу надо мной, а не давить на меня. В голове у меня сразу промелькнуло – что мой муж меня бросил, и никаких моральных обязательств у меня перед ним нет, что никаких лихих последствий от этого приключения у меня быть не должно, что начальству лучше не отказывать, и что жена у Гадюшонка такое тоскливое и болезное существо, что поневоле перед чужой женщиной не устоишь.
«Ну ладно, - думаю, - один, два, максимум три раза – перетерплю. Нельзя мне с ним ссорится…»
Эх, как я ошибалась! Не знаю, сколько там раз и чего получилось у Гадюшонка – он не слазил с меня практически всю ночь, но я-то ничего приличного не почувствовала. Сколько раз за эту ночь я вспоминала своего правоверного – какой он у меня весь из себя положительный, и какой он (на фоне Гадюшонка) изумительный мужчина, потом я от души посочувствовала Гадюшонковской супруге – да от такой жизни любая, даже самая цветущая женщина загнется через месяц, и никакие миллионы не спасут, а она с ним прожила лет десять, потом я подумала, что для некоторых мужчин ислам очень правильная религия, поскольку одной женщине изобилие такого темперамента никак не пережить, а вчетвером может еще можно… А потом я стала подумывать, а на фига мне такой начальник и такая работа – ибо по всем его высказываниям получалось, что моя благосклонность к нему становится с сегодняшней ночи существенной частью моих персональных служебных обязанностей, и неделя московской командировки предстала перед моим внутренним взором сплошным кошмаром.... И уж совсем потом, мне стало казаться, что все это происходит не здесь, не в поезде вовсе, а намного лет раньше, что я отдана для развлечения целому взводу зондеркоманды, и что еще через парочку солдат меня расстреляют над общей могилой или же закопают в ней заживо.
И тут, от этих мыслей и ассоциаций, со мной вдруг что-то произошло, я скинула с себя Гадюшонка и суровым голосом произнесла: «Довольно! Я хочу спать! У меня завтра тяжелый день!» – он попытался возразить, что «не следует прерывать процесс взаимной любви на середине», но я уже была взбешена и ничего не боялась: «Вон! Я сказала, что хочу спать!» – рявкнула я на него таким зверским голосом, что он тут же убрался на свою полку. До утра я, разумеется, так и не уснула. Чувствовала я себя насквозь опоганенной – как новенькое подвенечное платье, если б его вместо того, чтоб надеть на невесту, бросили в качестве половой тряпки перед входом в общественный сортир.
Утром, когда Гадюшонок ушел умываться, я открыла его бумажник, выбрала оттуда половину денег – это оказалось две тысячи, что по тем временам была более чем солидная сумма, нашла папку с документами и на чистом листе бумаги написала заявление об увольнении. Когда он появился в купе, я все уже разложила по местам. Гадюшонок что-то мурлыкал от удовольствия, и все норовил меня зажать. Я же нацепила на себя маску полнейшего равнодушия и высокомерия. За окнами уже мелькали московские улицы и строения, и вот поезд замедлил ход, подъезжая к перрону. И тогда я очень гордо и независимо, обратившись к Гадюшонку совершенно официально, по полному имени-отчеству, произнесла: «Там, в вашей папке, лежит мое заявление на увольнение с сегодняшнего дня. За оказанные вам этой ночью услуги частного характера я взяла из вашего бумажника две тысячи рублей. Прощайте». При этих словах я встала с места и выскользнула в коридор, держа в руках свою дорожную сумку. Он нагнал меня уже на перроне, лицо его было ужасно – его перекосило. «Ты… ты… Да ты проститутка! Тварь продажная!!!» – заорал он на меня. Я остановилась и… рассмеялась ему в лицо: «Да, да, да – проститутка! С ебарями бесплатно не сплю!» - а потом развернулась и очень быстро зашагала прочь.
С тех пор Гадюшонка я больше не видела. Уволилась я очень спокойно в его очередное отсутствие. А там дальше – если кому интересно – вот, М* помогла мне с работой, а еще через полгода ко мне с повинной вернулся муж, и я его приняла, благодаря судьбу, что он уж никак не Гадюшонок, а нормальный настоящий мужчина, с которым вполне можно жить.
- Протестую, - сказала я. – Рассказываете о Гадюшонке, а договаривались о насильниках.
- А он-то кто? – в три глотки спросили Н*, М* и О*. – Самый настоящий насильник и есть! А уж то, что у нас с подзаборными мужичками ничего не случалось – ты уж нам, несчастненьким, прости.
- Впрочем, твой насильник по сравнению с Гадюшонком золотой пай-мальчик, у него даже сердце есть, мне, во всяком случае, так показалось, - сказала М*.
- Вопрос к присутствующим, - гнула я свою линию. - Если бы у Гадюшонка не было ни денег, ни власти, то у кого и что с ним бы получилось?
- Ничего, - сказала М*. – Я бы его к себе не пригласила.
- Ничего, - сказала Н*. – Если бы он не был начальником моего мужа, между нами никогда бы ничего не было.
- Ничего, - сказала О*.- Если бы я не устроилась к нему на работу, я бы никогда не согласилась с ним переспать.
- То-то, - усмехнулась я. - Надеялись на доброту и ласку, мечтали о любви и деньгах, а получили…
- Каждая – свое, - перебила меня Н*. – А в сумме – пакость…
- Давайте, лучше выпьем, - предложила О*.
И мы долго пили.
- Девчонки, это несправедливо, мы тут все про Гадюшонка распинаемся, а она молчит! Только честно, что у тебя было с Гадюшонком? – вдруг спросила М*. – Вы ведь лет пятнадцать знакомы!
- Ничего, - сказала я.
- Быть не может! – возмутилась Н* - Скрываешь небось!
- В смысле секса у нас ничего не было, а смысле разговоров о сексе – если интересно, то я расскажу.
- Рассказывай, рассказывай…
- Ладно. Все вы знаете, что Гадюшонок клянется мне в любви при каждом удобном и неудобном случае. Послушав вас, я прихожу к выводу, что он вообще всякой женщине предлагает свои услуги. А я - женщина одинокая, мне сам Бог велел. И хоть стопроцентно Гадюшонку я никогда не верила, но и отказываться от мысли, что он питает ко мне какие-то теплые чувства, мне не хотелось. И потому однажды, когда он взялся доказывать свои пылкие чувства очень страстно, я согласилась назначить ему свидание. И тут по странному стечению обстоятельств мне повезло: свидание было назначено на квартире моей знакомой, и в самый последний момент случилось так, что она вынуждена была оставить всего на полчаса мне на попечение свою пятилетнюю дочь - за девочкой должна была прийти ее бабушка и забрать ее к себе.
Дело в том, чтобы понять, каков мужчина на самом деле, достаточно увидеть, как он общается с животными, детьми и женщинами.
И вот явился Гадюшонок.
Видели бы вы, какой кислой стала его физиономия, когда он увидел ребенка! Мы сели пить чай, и Гадюшонок извел бедную девочку глупейшими нравоучениями. И пелена приличности, сквозь которую я пыталась против своего внутреннего чувства смотреть на Гадюшонка, тут же спала с моих глаз, и я не стала ему объяснять, что всего через полчаса мы можем остаться наедине.
Квартира была однокомнатная, но девочка не отходила от нас ни на шаг – мы в коридор и она за нами, мы в комнату – и она туда же...
У Гадюшонка стало портиться настроение. Наконец он не выдержал: «Давай закроемся в ванной». – «А она?» – «А она пусть под дверью постоит…».
На этом месте я сделала большие глаза и спросила: «Что-что? А может, зайдем в общественный туалет? Вообще-то я привыкла, чтоб о месте для свидания заботились мужчины! И хорошо заботились!».
Гадюшонок покрылся пятнами. Несколько минут он глотал воздух, и, наконец, выдал: «У меня вообще-то деловое мероприятие…» - и тут же исчез за дверью. И пока больше не появляется.
- И все?!
- И все.
- Повезло! – дружно вымолвили М*, Н* и О*.
Вот такие у меня подруги.
С друзьями… Ах, о друзьях как-нибудь потом.
Ты живешь на белом свете и обрастаешь знакомыми людьми, и кажется тебе, что рядом с ними ты уже не одинок, и что быть может, даже кому-то нужен, и быть может, даже кем-то любим…
Ах, как хочется спрятаться в эту осмеянную и проклятую всеми любовь, как хочется надеется, что именно тебе выпадет тоненький лучик счастья, такого реального и такого невозможного, и ты кидаешься к чужим душам в поисках тепла, но наталкиваешься лишь на лед отчуждения… И вот доброхоты берутся тебя убеждать, что ты не права, мир добр, и вообще в нем очень много добрых и милых людей, а ты вот умышленно рисуешь его в черных красках; вот, ты только осмотрись вокруг, приглядись, и все измениться для тебя в лучшую сторону.
Осматриваюсь по сторонам с большим трудом – я впихнута в чрево общественного транспорта. Приглядываюсь к лицам, прислушиваюсь к разговорам – мне все время не везет: если я еду в чем-то транспортном более получаса, непременно разразиться скандал. Он стандартен: кто-то кому-то не уступил места, или уступил место не тот, кого хотелось бы поднять и унизить; кто-то кого-то нечаянно задел, но задетый подозревает, что задели его нарочно; и последний вариант – кто-то почему-то не смог на своей остановке сойти. Все остальное – вариации данных трех тем.
Так вот, еду в общественном транспорте. Лица вокруг почему-то совсем нерадостные, недобрые и злые. Все, как на подбор – а ведь я к ним присматриваюсь. Вот пожилая матрона начинает стыдить модно одетую девицу за то, что она ее локтем задела, мрачный желчный старик выговаривает семилетней девочке за то, что место ему уступила не она, а ее мама, гыгыкают на задней площадке четыре подростка мерзкими филиньими голосами, да так, что первое впечатление – это же над тобой в похабностях упражняются, на передней площадке в голос воет беременная – ее прижали к кабине водителя, слева от меня подвыпивший мужик пристает к офицеру – то он рассказывает ему, как стрелял по Берлину из гаубицы, то плачется, что в жизни своей ничему-то кроме артиллерийской стрельбы он не научился, а то и вовсе рыдает и громко на выпивку в гости зовет; а справа, вальяжно рассевшись на сидении, сплетничают две старых мымры – им обеим за семьдесят, они глуховаты и почти кричат, и мне нечем заткнуть свои уши, а рты их затыкать бессмысленно – нет той пробки-затычки, что способна остановить столь мощный грязевой сель, и я вынуждена их слушать.
- Ты только глянь на эту молодежь! – кричит одна другой, – Одни потаскухи и бл…! Юбки нацепят по самую п…, чтоб этим кобелям сподручнее было, красятся как последние проститутки, работать не хотят, рожать не умеют…
- Да вот, им бы как нам пожить – чтоб война и голод, да работы побольше, да без выходных, да все по карточкам, да что не так – так туда, куда надо, шагом марш!
- Правильная у нас жизнь была! А у этих сволочей…. Но ничего, ничего! Господь Бог им задаст еще перцу – ты думаешь, чего это они все семечки грызут? А это ведь к голоду, голоду всё! Вот уж поголодают, поопухнут, вот уж славно-то будет!
Едут старухи в церковь. Чинно туда войдут, степенно перекрестятся, выстоят службу, положат истово земные поклоны, свечи поставят – за здравие и упокой, и поедут дальше домой, злиться на жизнь и близких своих поедом лопать.
Ах, как раньше, в далеком детстве, трепетно уважала я стариков и старух! Боготворила… Старость в моих глазах мудрости равна была в точности – но вдруг не повезло, что-то случилось с глазами, и вместо мудрости стала мне в стариках и старухах открываться склочность и вредность, нетерпимость и сквернословие – я испугалась и решила, что со мной что-то не то твориться, коль я в них такую необыкновенную реакцию вызываю, но потом до меня дошло, что и мои неразумные одноклассники и одноклассницы, если не изменятся и не поумнеют, состарившись, станут именно такими стариками и старухами – и я перестала удивляться…
Еду в напыщенном злобой транспорте, и не нахожу средь этих людей добра, и говорю себе – погоди осуждать их, быть может не они виноваты в злобе своей, или же просто тебе не повезло, и добрые люди в этом транспорте не ездят – дома сидят либо ходят пешком… Но вот не выдержала, и сошла не на своей остановке. Решила поехать на такси. А на такси очередь. И две бабы друг дружке вцепились в волосы, звонко матерясь – такси делят. Развернулась и рассеянно в магазин зашла. В магазине – толпа. В толпе – давка и драка. За стойкой продавщица стоит и всех матерком поливает – порядок наводит. Вздохнула тяжко и на улицу вышла, постояла немного и пешком пошла. Шла и думала: за этот час я увидела с полтысячи людей, самых разных, и все хотела увидеть их не в мрачных тонах, а в хорошем свете, и ничегошеньки у меня не вышло – но ведь нельзя же так жить, эдак и повеситься можно, если не видеть в жизни ничего хорошего!
И как же мне захотелось повеситься! Чтоб потом полежать в гробу и послушать, как все меня жалеют – мечтал же так само что с лишним лет назад некий Том Сойер. Закрыла на миг глаза и все себе очень живо представила, от ужаса вздрогнула и глаза открыла: не будут жалеть. Будут насмехаться и на крышке гроба чечетку станцуют. Ну очень-преочень печально вздохнула: ничего не поделаешь, придется жить.
И пошла жить дальше.
И вдруг увидела Верного Гранда – он на свидание ко мне пришел.
- Привет, - сказал он. Внимательно на меня посмотрел и выдал: - Так-так-так… Грусть тоска ее снедает… Ну-ка… - взял руку и ее поцеловал, взял меня за плечи и к себе приблизил-приобнял, взял и поцелуем коснулся щеки, и тихо на ухо прошептал: - Теперь легче?
- Ага… - еле выдохнула.
- Все ясно. Ну-ка, бери ключи и марш в машину, а я через минуту подойду.
Подошел. Сел за руль, погнал домой. В прихожей с меня плащ снял, тапочки подал. В мягкое кресло усадил, мягкую музыку включил. Подал для рассмотрения яркий и безобидный журнал про комнатные растения. Сам сгонял в ванную – там все начистил, теплой воды налил, пенной морской соли набросал. Пока я плескалась, на кухне возился. Потом в ванную вошел, как ребенка всю измылил, душем сполоснул, китайским полотенцем обтер, в махровый халат завернул, на диван отнес, в белейшую крахмальную постель уложил, мягчайшей периной укутал. Жестовский поднос принес, на нем рюмка чешского хрусталя с капелькой бананового рома, кофе и пирожное в посуде саксонского фарфора и с серебряной ложечкой. Все на сервировочный столик поставил, солидным голосом вопросил:
- Чего еще изволите, мадмуазель?
Рассмеялась, чтоб не зарыдать, и ответила:
- Изволю вас. Будьте так любезны разделить трапезу и кров! – и королевским жестом его к себе пригласила.
Ответил:
- Айн момент, фройляйн! – и рассмеялся, опустился по-рыцарски на одно колено и галантно руку мне поцеловал.
- Нет, ты просто невозможен, как существование шаровой молнии! - сказала я и чмокнула его в губы, переворошила ему волосы на голове и взялась расстегивать рубашку. – Просто невероятен и бесплотен…
- Очень даже плотен, и даже – какой ужас! – по плотски влюблен, -возразил он мне. И нырнул под перину: - Ам-ням!
- Подумаешь, напугал! Ам-ням на здоровье!
И мы рассмеялись вместе.
Тут вдруг меня посетило угрызение совести.
- Ах, вздыхаю я, - какая я все-таки поганка!
Верный Гранд ненадолго серьезнеет и внимательно изучает мое лицо. И очень серьезно возражает:
- На всякую поганку найдется свой поганец! – и тут же с удовольствием целует мои губы.
Нацеловавшись, делаю виноватое лицо и еще печальнее вздыхаю.
- Нет, ты просто очаровательно соблазнительна и соблазнительно очаровательна! Обожаю! И чтоб про поганок больше не слышал!
- От поганца и слышу! – дерзю я.
- Нет в природе такого гриба.
- А это что?! – пальцы мои легонько барабанят по некоей крепенькой ножке с заметно выделяющейся на ней прочной головкой. – А-а?
- И вы смеете присваивать этому дивному чуду природы словечко, обозначающее поганку мужского рода?
- Ну… Не обзывать же его боровиком или подосиновиком, а на груздь или рыжик это и вовсе не похоже... – во время этого разговора пальцы мои его бережно изучают.
- Если подходящего названия нет, то его следует таковое название изобрести, открыть и использовать.
- Ладно, открыл ты, изобрела я, используем вместе. Поступило предложение: НАДГРАНДОВИК. Ну как?
- Приемлемо. Я согласен. И что же ты будешь с ним делать?
Я откидываю перину, капризно морщусь и внимательно осматриваю НАДГРАНДОВИК так, как будто вижу его впервые в жизни.
- Понятия не имею. Может засолю, может пожарю, может сырым съем…
- Нет, ты все-таки совершенно несносна!..
- Несносна, невыносима, невозможна, не… Что там еще не? И потом, почему НЕ, если я – да, да, да! На, забирай, сколько сможешь! Всё твое! Всё и вся… - и на какое-то время мы замолкаем, переходя на язык обнаженных тел…
…Боже, до чего я люблю ему принадлежать! Когда я с ним – у меня всего одна забота, да и та присутствует во мне подспудно: как еще лучше выразить те чувства, что их, меня просто выплескиваются – чувства доверия, нежности, признательности, доброжелательности, благодарности, уважения, и огромной, всепоглощающей, невероятной любви? И мне кажется, что я вполне способна завязаться на несколько узлов, чтоб только ему было так же хорошо со мной, как мне - с ним.… И мы отдаем себя воле любовной страсти безоглядно, трепетно и яростно – два безумца, отчаявшиеся пересечь океан ненависти на крохотном плоту взаимной любви…
…И мы замираем друг у друга в объятьях, опасаясь неловким движением нарушить очарование близости. Я не выдерживаю первая и тихо шепчу:
- Ну как ты?
Он порывисто целует мое плечо, и кожа моя ощущает прикосновение влажных ресниц.
- Ты… Плачешь? – тем же шепотом удивляюсь я.
- Ты знаешь… Мне так необъяснимо хорошо с тобой, что иногда… Иногда мне становится страшно, что это не может длиться вечно…
Я целую его мудрые печальные глаза и вдруг сознаюсь:
- Мне тоже…
- Представляешь – там, за окном, тысячи, миллионы, миллиарды людей, которые и не знают, что может быть так хорошо вдвоем… проживают всю свою жизнь – огромную, длинную, целую – и все в отчаянии и ненависти, и все без любви… Нам так повезло с тобой.
- Повезло… - почти беззвучно я соглашаюсь с ним.
- Как странно… ведь было столько других женщин…
Я отмалчиваюсь. Мне не хочется вспоминать прежних своих мужчин – как плохо мне было с ними. Им было нужно лишь мое тело, и то, от случая к случаю, и то так, чтоб можно было только брать, ничего не давая взамен. Им всем казалось, что мне вполне достаточно внимания одного двадцать первого пальца. И ничего более…
- Хочешь, я расскажу тебе одну причту… Детскую… там спросили у трех людей, что нужно сделать, чтоб в доме каждый день был букет роз… Один ответил: нужно разбить свой цветник… Второй сказал: нужно зарабатывать деньги и покупать цветы на базаре… А третий удивился – к чему такие сложности, надо только забраться в сад к соседу, да наломать там чего душе угодно…
- Но мы с тобой…
- Ах, мы с тобой… На обочине дороги рос куст шиповника. Все шли мимо, и никто не обращал на него внимания. А я однажды остановился, присмотрелся к нему. Поправил одну ветку, другую… И вдруг увидел, что это вовсе не шиповник, а изумительная роза, из тех, что бывают только у Маленьких Принцев…
И вдруг меня охватывает страх, и я чувствую, как сжимает он мое горло мягкой безжалостной лапой, и понимаю, что если сейчас же, тут же с ним не разделаюсь, он так и приживется за моей спиной…
- Послушай, я хочу рассказать тебе одну страшную историю…Чтоб перестать бояться…
- Конечно, рассказывай…
- Говорят, у одного из китайских императоров при дворе вместо шутов были люди-вазы… Представляешь, у самых бедных крестьянок в императорский дворец навсегда приглашали их детей – и те отдавали их с радостью… А там детей засаживали в огромные фарфоровые вазы с небольшими отверстиями внизу. И они сидели в них годами – все время, пока росли. Кости кривились, а мышцы могли занимать лишь объем сосуда. И вот в шестнадцать лет, когда тело прекращало расти, вазу разбивали и из нее на пол падал человек-уродец… А потом он поднимался, надевал балахон и бродил по дворцу живой диковинкой… Ты понимаешь… Я… я… все кажусь себе человеком из вазы , что меня втиснули в какой-то жуткий, немыслимый каркас условностей и правил, и повелели: живи! – и я все верила, что это норма, что так для всех, и росла, и кривилась и мучилась, и думала – так и надо, так и должно… И вот лишь теперь понимаю, что это каркас – уродство, а вовсе не жизнь… Я ведь всегда, всегда мечтала любить – безоглядно, искренне… И мне… Мне это никогда не удавалось. Я жила в мире… да, в мире невыраженных чувств. И если… Если я даже и пыталась их выразить, мне всегда что-то мешало… Да нет, не так… Выражалась лишь ненависть вместо любви и смех вместо слез… Но ведь это же… такое уродство! Ну почему, почему я должна смеяться, когда хочется плакать, и ненавидеть, вместо того, чтобы любить? – и вдруг мой страх становиться так ощутим, так реален, что еще секунда и ребра мои затрещат от его тяжести…
Я боюсь, я так боюсь, что Верный Гранд вдруг сделает что-то не то, скажет мне, что все это глупости и мое простое сумасшествие, что надо проще смотреть на жизнь, и что все в ней и так замечательно…
Но он молчит.
Он молчит.
Но пальцы его касаются морщинок на моем лбу, они приглаживают мои растрепанные волосы, они снимают слезы с моих ресниц, бережно касаются щек и скул, подбираются к подбородку, слегка массируют шею и беззвучно спускаются по ключицам к груди…
И я ощущаю, как они снимают с меня пыльную паутину страха, как он съезжает и съеживается, как на миг замирает отчаянно скребуще где-то под сердцем…
А Верный Гранд начинает меня целовать. Всю. Словно я и не женщина вовсе, а маленький ребенок, девочка в колыбельке - родная дочь.
Он касается губами моего уха и шепчет:
- Так тебе легче? Я так хочу… если не вобрать в себя все твои страхи… Если не разделить их пополам… Так хоть немного от них отнять…
И я… Я отдаюсь ему так порывисто, так отчаянно, так поспешно, словно от этого мгновения зависит, умру я или останусь жить…
Должно быть так делают последний шаг с крыши пылающего небоскреба – туда, к манящему внизу спасительно натянутому кругу тента…
И страх… Страх раскалывается и тает уже в других, не поддающихся описанию словами чувствах и ощущениях, и его уже нет во мне вовсе – мы замираем другу в друге, и я ощущаю, как из сокровенной глубины моего существа, словно из ничего, возникает нирвана невыразимой истомы блаженства, она пронизывает и обласкивает всякий атом моего тела, и я уже не жесткая пружина стального страха, а невесомая аквамариновая пена морского прибоя…
Тело мое тает, я пушинка на ветру, всполох лунного света на облачном небе, дымка тумана в долине, и я ощущаю лишь блаженство, и губы мои вышептывают:
- Боже мой… - и нет у меня иных слов: Боже мой, мой Бог Иегова – сущий, и я существую, ибо я ощущаю его ласкающую длань. И кажется мне – торжественная музыка древних храмовых песнопений, ни разу не слышимых мною наяву, незримым оркестром звучит нынче в моей душе.
- Ну, как ты? – тихо шепчет Верный Гранд.
Я молчу – но улыбаюсь ему, наши лица столь близки, что глаза щурятся и смотрят друг на друга сквозь пелену ресниц, и в его прищуренных глазах я вдруг вижу отражение своей улыбки, что вмиг перебирается с черных зрачков на все его лицо озарением счастья.
- Врут все книги, любви нет, - заявляет Р*.
- Любви, возможно, и нет, но секс существует точно, - высказывается С*.
Мы сидим втроем за одним столиком в кафетерии, пьем казенный кофе и жуем песочные коврижки, такие песочные, словно они впрямь сделаны из песка.
- А что такое секс? – ерничает Р*.
- Что-то такое, что бывает между мужчиной и женщиной.
- А если между мужчиной и мужчиной или женщиной и женщиной?
- Черт его знает… Но что-то как-то называется…
Они ворошат какие-то глупые слова, искоса кидая на меня заискивающие взгляды – двое двадцатилетних мальчишек, давно познавшие женщин, но так и не ставшие мужчинами, двое моих студентов-практикантов, что время от времени, дабы прикинуться взрослыми лезут в дебри непристойных тем для производства на свет самого крутого шума о себе, любимых. Но я отмалчиваюсь сегодня, я ленива и блаженна, как кошка, вынашивающая котят, я люблю весь мир, и прощаю ему все его несовершенство, и потому лишь позволяю себе, натянуть на их носы франтоватые кепочки и приказать начальственным тоном:
- На выполнение задания шагом марш! И что сегодня к семнадцати ноль-ноль ваши отчеты по практике были у меня на столе!
Они фыркают – похоже с удовольствием, и в один голос выдают:
- Яволь, майн штурмбанфюрер!
Паршивцы эдакие! Слава Богу, хоть не отсалютовали.