Безобразные заметки от Д до Ё

Раиса Елагина
Еще бутылка. Последняя на моей памяти. Бренди «Наполеон», кабинет главврача Д*. Разливает на двоих по лабораторным мензуркам. Вторая – я. В мрачном больничном халате, надетом на не менее мрачную больничную ночнушку.
Он – мне:
«Хе-хе… Слыхали о таком – принце датском Гамлете?»
«Как же, как же – еще Остап Бендер собирался объявить датчанам не то джихад, не то газават, за то, что они его умучили…»
«Хе-хе, хе-хе… Тот тоже сумасшедшим притворялся, чтоб скрыть, насколько он не глуп…»
«Вы мне еще такого вспомните – Александра Андреича Чацкого!»
«Бойкий, скажу вам, был молодой человек, но не из этой команды! Он ведь в сумасшедших не играл, вспомните – его лишь Софьюшка таковым объявила! Помните такую милую сударыню?»
«Пардон, милостивый государь, не имею чести знать ее лично – в девятнадцатом веке не жила-с!»
«Охотно верю, сударыня! Но мы же о принце Гамлете толкуем! А этот был вовсе не недурен и недурён! Смею доложить вам, как признанный в этом деле профессионал… Да-с, сударыня, да-с… Прошу!»
Мензурка перемещается по столу ко мне поближе.
 «Однако, сударь…»
«Пейте, пейте сударыня, бренди хоть и третьесортной подделки, однако лучше нынешнего армянского коньяка «Наири» – от этого в ящик не сыграете…»
«Милостивый государь! Однако ваши манеры склонять меня к выпивке в данных условиях несколько предосудительны…»
«Ну что вы, что вы, сударыня! Вот вам и кофеек подоспел, и лимончик, а здесь в сейфе, прошу – берите, шоколад «Сказки Пушкина» – откушайте, хорошо, хорош, наш, ротфронтовский…»
«Однако!.. Ваши руки, сударь…»
«Что-с? Руки? Пардон сударыня, хорошие руки, и вымыты славненько, чистейшие руки, скажу вас! После всякой взятки полчаса мою – как хирург перед операцией! Полная стерильность и чистота!»
«Но сударь!..»
«Сударыня, жизнь коротка! Кому она нужна, кроме нас? Примите, не стесняйтесь, примите ухаживания вашего преданного Казановы – право, хоть я и обладаю некоторым опытом, вам не следует ревновать меня к нему и моему прошлому – право, это излишне, сударыня!..»
«…» – немое выражение.
«Ну и славненько, славненько, сударыня, в этих стенах – да и вне их, поверьте заслуженному врачу-психиатру России, редко встретишь столь разумного человека, как вы…»
«Пользуются тут всякие моментом…»
«Милочка моя, а где же еще этим моментом и воспользуешься? Разве в той внешней, внешне нормальной жизни, нам с вами есть место для знакомства и встреч? И вы думаете, если бы мир перевернулся, и мы с вами встретились не здесь, в этих стенах, а за ними – неужели я столь слеп и не разумен, чтобы пройти мимо вас, не одарив вас своим вниманием?»
Совсем немая сцена.
Еще сцена. Но другая, совсем другая.
Добротно обставленная квартира в добротно престижном районе с добротно раскрепощенным хозяином.
Он – Хозяин – читает собственного производства стих, в котором некий – для большего приличия названный флейтистом – предлагает свою персональную флейту, столь же неотделимую от него, как и собственная плоть, для проигрыша, наигрыша и развлечения неким губам и губкам – верхним, нижним, средним, внутренним и еще каким-то ( просто безбожно капустное множество губ), и те – не помню: не то соглашаются, не то нет.
Автор млеет от собственной смелости. Смелый «флейтист» нагло копается в самых разных моих ассоциациях, и то, что заведует прошлым, извлекает из небытия пол дюжину всевозможных флейтистов, выставляющие свои флейты для обозрения на полупустынных аллейках парков, в общественном транспорте, и перед окнами женских общежитий. Девичьей сущностью они воспринимались постыдно ужасными.
Последний из флейтистов попался мне на глаза пару месяцев назад, и сутью женской был воспринят совершенно иначе - флейта его была весьма привлекательных форм и размеров, и в душу мою вспорхнуло сожаление: «Ах, какая флейта пропадает! Вхолостую трудится! Бог мой, сколь одаренный флейтист, скольким дамам он был бы способен доставить истинное наслаждение - и нет же, пропадает зря исключительно из-за изъянов собственного характера, ему лень тратить малейший минимум времени на пробуждение в даме интереса к своей персоне! Какой жестокий рок – где-то страдающие дамы мечтают о талоне на мужчину или же на его искусственный заменитель – а тут прозябает (помнится, было прохладно – морозец градусов в пять) такой бесподобный экземпляр!». К счастью, жалость моя была мимолетной и не побудила к экстравагантным поступкам.
Порнуха. Чернуха. Видюшник. Парниковый эффект безобразия.
Все – без образа, но в гольных телах.
Какой пассаж! Тихий ужас.
Лето. Жара. Тротуар. Навстречу – трое – детдомовских подростков. Отчего детдомовских? – А запах от них такой – общественный. Один из них останавливается передо мной и что-то шепелявит. Двое рядом нехорошо улыбаются. При моей извечной рассеянности и пониженном слухе переспрашиваю. Он повторяет – и я опять ничего не слышу. И опять переспрашиваю. И он опять шепелявит. Те двое, что рядом с ним, уже смеются, не в силах сдерживать приступ счастливого удовольствия. Наконец до меня доходит смысл абракадабры вышвырнутых им в воздух резких звуков. «Бюстгальтер не жмет?» – спрашивает малец.
Осень. Дождь. Слякоть по уши. Вечер – довольно-таки темный. Моя знакомая Е* возвращается домой после вечернего дежурства. Вдруг она замечает компанию подозрительно крупных и броско одетых подростков – шобла в девять человек. Ноги перышком несут ее в противоположную от них сторону через ухабы, рытвины, переполненную водой канаву. Наконец она останавливается перевести дух на пяточке твердой земли. Сапоги ее на удивление чистейшие, словно ее перебросило сюда по воздуху, а не по осенней жиже. Вдруг из шоблы раздается до боли знакомый голос:
- Мама, мама, ты куда? Мы пришли проводить тебя домой, чтоб тебе не было страшно возвращаться одной, а ты вдруг вприпрыжку куда-то бежишь…
Страх. Страшно. Страшилище. Жуть.
Волков бояться – в лес не ходить.
У страха глаза велики.
Смелый умирает однажды, трус – тысячу раз.
Жизнь страшна и жить страшно.
Ну очень страшно. А потому – глупо.
А если не бояться?
Не бояться только дураки и покойники.
Ты покойник?
Нет.
Значит, дурак.
От дурака и слышу.
Сам верблюд!
Вокруг – одни верблюды с верблюдихами. Ходят – глупомордые, надменные, тупые и горбатые страшилища.
Дайте мне дерюжку, посыпьте голову пеплом, оставьте в покое! Я забьюсь в дальний угол, в тонкую щелочку, пусть косматые патлы упрятывают мое уродливое лицо, пусть мой горб нависает надо мной навесом – отвяньте от меня все, отстаньте, оставьте в покое! Я – верблюдка, уродка, чучело, страшилище, глупище, ублюдище – не троньте меня! Не троньте, дайте спокойно досуществовать!
Не дают.
Да отвяньте же от меня, скоты!
Не отвянывают.
Говорят:
- Нечего за чужими спинами отсиживаться! Вставай и работать иди, а не то за тунеядство привлечем.
А я им:
- Не могу. Мне на люди показываться стыдно и страшно.
А они мне:
- А жрать не страшно? Иди, иди, страшулютка, вкалывай!.
Зарыдала и пошла.
Пришла на работу. Села работать, а работы нет. Рядом народ сидит, языки чешет. Такая вот работа у народа – языки чесать. И за это ему, народу, деньги платят. Ма-а-аленькие. Ровно такие, чтоб с голоду не помереть. На уровне пособия по безработице, если б оно было. А так, вместо пособия – работа такая.
А у меня язык не чешется и задаром его чесать не охота.
Вот и сижу, мучаюсь от безделья. Трудная у меня работа. Тяжелая.
Дома работа куда легче. Но ее много, и она разная, а главное, ее рано или поздно ее все равно сделать надо. Ох, и бяка же эта вещь, я вам скажу! На нормальной работе все же лучше.
Но это было давно. О-очень давно. Еще до постперестроечных времен. А нынче полно безработных, и для них есть пособие, что ровно в три раза выше моей нынешней зарплаты. Но это другая оперетта.
Люблю оперетту – в ней все страсти кончаются хорошо. Как в сказке. А сказки потому и выдумали, чтоб было у людей хоть что-нибудь хорошее.
Когда-то у меня была хорошая фигура. Но у меня к ней еще и принципы были. Теперь нет ни того, ни другого. Осталась одна я, да и то такая, что сама себе не нужна.
Бог посмотрел на меня и заплакал.
Да-да, именно так: создал Бог, и сам заплакал.
Господи, ну не плачь, может быть, я все-таки изменюсь к лучшему, ну не плачь, ладно?
А Еву господь создал из Адамова ребра. Что б ему скучно не было – именно так, как средство от скуки. Должно быть потому женщина, если со скуки ею мужчина не занимается, чувствует себя совершенно никчемной и неудельной, и мается от собственно профнепригодности.
Итак, Ева была задумана как средство от скуки.
А прежде Евы была Лилит.
Так окрестили глиняную женщину, что вылепил Господь Бог вместе с первым человеком в один день. Она была из глины, а не из ребра, и потому была женщина самостоятельная. И потому Адам ей был не интересен.
Должно быть, я тоже из глины, ибо если бы я была из ребра, то непременно нашелся бы Адам, которому своего ребра –то есть меня, не хватало бы, и он меня бы схватил. А поскольку я из глины, меня никто не хватает.
Врешь. Хватал. Был один такой – Гадюшонок. Опрыскиватель в роли любвеобильного одноразца. Одноразца – поскольку более одной ночи его ни одна женщина не терпела. Вот он и торопился беднягу как можно более солидно опрыскать. Ну что еще о нем сказать? Гадюшонок он и есть Гадюшонок, и лучше не о нем, а о чем-то более приятном. И хорошем. И красивом. И высоком. И чистом.
Ха-ха-ха! Хочешь высокой и чистой любви? Тогда поднимайся сегодня ночью на сеновал.
Вот вам и все большое, высокое и чистое. Се ля ви, се ля аи.
Ах, ну скажите пожалуйста, зачем вам любовь?
Ведь вы ее совсем не хотите. Она ведь хлопотна, она беспощадна, она беспокойна – а вам нужно совсем другое, бесчувственность и безбытность.
А я не хочу этой спячки чувств. Я взрываю их безрассудством и каюсь в неосмотрительности.
Мир был взорван однажды изнутри. И все перевернулось: Добро и Зло, Белое и Черное, Война и Мир, Радость и Горе, Любовь и Ненависть. Полюса поменялись: «минус» на «плюс», а «плюс» на «минус». И я вдруг стала смеятся, когда нужно плакать, презирать, когда следует жалеть, и быть слепой, когда следует быть зрячей. И я испортила себе жизнь вместо того, чтоб сделать ее если не хорошей, то хотя бы сносной. И все потому, что в моей голове жили перевернутые принципы.
А нынче стала модным единовременно прозревать и единовременно изменяться. Но я закостенела, и у меня ничего не получается, и я всем не своя, все не такая, как надо.
Позвонили в дверь. Пришел Гадюшонок. Положил на стол свои вонючие ноги и стал учить жизни. Объяснил, как найти миллион. Мне не захотелось столь дурно пахнувшего миллиона, и я их обоих выгнала.
Сижу – одинокая, нищая, без миллиона в кармане и Гадюшонка в постели.
Господь не создавал Гадюшат – они выклюнулись из яиц Змия-искусителя. Сами. Приняли человеческие обличья и носятся по земле сутенерами счастья, волонтерами подлости.
Мир задыхается от Гадюшат.
Распахнула форточку – а там двуокись азота, формальдегид, фтористый водород, сернистый ангидрит и цементная пыль. Отдышалась всласть и вновь закупорилась.
Опять позвонили в дверь. Пришла соседа, Ё*, и стала судачить за жизнь. Сказала мне:
- Господь хороших людей не парует.
- Не парует? Это как?
- А так – лентяя к труженику, к умному - дурака, к хорошему – плохого. Нарочно – чтоб один всю жизнь другого тянул, и чтоб оба они выплыли – один у другого на горбу.
Поплакалась-поплакалась мне на жизнь, и пошла жить дальше.
Ну совсем как я сама.
Хочу вкусного черного кофе с пенкой, сваренного в джазге из только что смолотых глянцевых жестких зерен. Хочу большую вкусную шоколадку – сладко-горькую, «Миньон» или «Особый», или же нежнейшую «Пористый». Хочу холодных жирных сливок, густых и сладких. Тихую красивую мелодию. И его рядом – мое доброе зеркало, что отразить не отчаянно курносый нос, а дерзкие и печальные глаза. Но нет его рядом, моего нежного друга, верного гранда, доброго гения – того, что вдруг оказался случайно спасшейся в океане ненависти искоркой любви.
- Господи, зачем ты сказал: «Да будет свет!»?
- Чтоб увидеть тьму.
- Господи! Зачем ты оставил Зло?
- Чтоб было от чего отличать добро.
- Господи! Зачем же ты создал Ненависть?
- Чтоб выживала Любовь.
- Господи! Но зачем же те тогда ты ее от меня оделил?
- Чтоб осталась Память. Настоящее ненадежно и изменчиво, Будущее непредсказуемо, и лишь Прошлое прочно и вечно.
- Так ты мне оставил прошлое, чтоб было о чем помнить и жалеть?
Обиделся и промолчал.
И я бреду по жизни, обращая взор в прошлое, обернувшись к нему лицом – то есть живу задом наперед, шиворот-навыворот, передом назад.
Да-да, именно так. И по самые уши.