мед

Оксана Ростова
Нет ни в чем вам благодати,
С счастием у вас разлад,
И прекрасны вы некстати,
И умны вы невпопад…

Ох, ну и зима же здесь. Хочется молчать белым льдом на подоконнике. Но только молчать. А говорить бы лучше белым мягким псом. Цветные сигналы так хорошо ловить лежа. На кресле, на диване, на полу. Мастерски мусолить смутно напоминающую в галлюцинации фолиант книгу, тем не менее талантливую и мудрую, тоже ,впрочем, удобно в положении лежачем. Лежачего не бьют, пусть трижды под лежачий камень не течет вода. Да то все призказка к сказу. А будет ли он, сказ-то, - а кто его знает?

Жила была одна кочующая домовиха. И на тебе, - пригрелась. И где? На четвертом этаже многоквартирного дома. Кочевницей была домовиха работящей, пасла пауков, заплетала хозяйкам косы, моль морила горловыми песнопениями, ангелам сказывала добрые сказки про лешиев и наяд болотных. Стены расписывала добрыми вьющимися трещинками, сверчкам носила крошки и делилась с ними молоком, которое ставили ей хозяйские дети. И вот пригрелась. Осела. И заленилась. Сказки позабыла, пауков развела, моль на моли да молью погоняет, в паутину укуталась и - перед ящичком с цветными живыми картинками поселилась. Улеглась в паутиновый гамак, накрылась паутиновым пледом и смотрит, куда бегут картинки. А в картинках все хозяева да хозяйки, все особняки да хаты, все квартиры да шалаши. Ох как хорошо мне лежится, думает домовиха, весь мир лежа обойду, во всех домах похозяйничаю. Все же пустые! Верно вовсе малахольный люд в них проживает. Ни паутинки, ни клопчика, ни шороха, ни скрипа, ан ведь и ни ангела, ни чуда. И как они еще и жить-то там умудряются?
 Вставала домовиха с гамака только по молочной надобности. Сухие ее суставы костенели и плохо слушались, она кряхтела и нашептывала мелкие поклятьишки. Гамак беззвучно раскачивался в кресле, волоча плед по пыльному деревянному полу домовихиного гнезда. Прозрачная ворчунья цеплялась пальцами за буфет, перебирала ножками, ловко выпутываясь из семи юбок, по остренькому углу дверцы и в полторы минуты оказывалась рядом с миской, под самым потолком, и умывшись молочком и закапавши пять капель в уши и рот, потихоньку слазила вниз.
 Старая полированная осина больше собою не пахла, но отражала смешанный жирный, жаренно-мясной запах кухни. Мясным и жаренным пахло и молоко, да еще сывороткой отдавало, уж больно кислое, уж больно застоялое, уж больно густо на трехнедельном порошке замешано да тоской приправлено – и зазудело в ушах, защипало в горле, закукожилось на скукожившихся щеках.
 Вода, водичка, видиченька, сестрица моя милая, струйка проточная, ты меня умой, напои, пыль мою пообтряхни да прижурчи-приласкай-примурлыкай. Она спрыгнула со шкафа на вечерний солнечный луч, луч от простоквашенной кислоты аж свернулся и от натяга чуть было не лопнул, да успел отпружинить старую кочевницу в кухонную раковину.
Та на ощупь развертела кран и стала скакать как оглашенная, кружиться, приплясывать, юбками брызгать. Да нитки промокла. Улыбается. Неуютно однако же в мокром, - липнут юбки к жилистым ножкам, грузом виснут платки, капают, капельный полог за собой по дому тащат. Стыд и срам, - сколько жила домовиха, а такого позору ей терпеть не доводилось…что ж делать-то? А делать-то и нечего, а ну снимай барахлишко, старая, да ступай все выстирай как следует да развесь на паутине – авось не порвется. У хозяюшки тряпка свежекупленная, сухенькая, мягенькая. Обернулась домовиха в ту тряпку, подошла к кастрюле – глядь на себя – баттттюшки! Молодуха какая-то в доме чай поселилась, и на новый-то манер причесана, а одета-то, ты поглянь! Королевна, вся ж в розовом…Тьфу ты! И чего только на ум не придет, коли картинок да снов наглядишься! Пора прилечь. Что-то затянулась прогулка да трапеза. А пледик-то чудный, уютный, получше паутинового будет.
Развесила старая все свои семь юбок на нить – гляяянь! Вся неделя как на ладони – понедельник – коленки от задору зазудели – гляди, прохудятся - в пляс просятся!
Вторник – щеки загорелись смущением, сердце знать к щекам прилило всю кровушку;
Среда – глаза защипали от пахучей кофейной пыли и слезы - солью на лице.
Четверг – пальцы зачесались, перо ногтями заточили и ну строчить: я бываю-я бываю- как найдешь вторую личину, вот когда найдешь, узнаешь, просклоняешь, проспрягаешь и протянешь и рассмотришь…пятницу тебе встречать под паутиновым одеялом.
Пятница – и лоб и щеки и живот и колени замедоточили, заиграли золотом на утреннем ленивом солнце, тепло и ласково и сладко.
Расселась домовиха посреди своего добра: субботняя и воскресная юбки никак не высохнут…мед с них еще с пятницы течет и видит она густые молочные реки да кисельные берега и все в меду и все текучее, переливчатое с русла в русло, с кувшина в кувшин, а кувшинов-то и нет. Вскочила кочевница и махом к гамаку – мед повсюду, мед уже и к креслу подбирается, и паутину в левом углу залил, и не ступить ей ни шагу. Стала домовиха пауков звать, моль созывать, прусаков в вентиляцию кликать - все дружно попрятались и поразбежались, лапы-крылья умыли и в застенок.
Делать нечего – принялась домовиха сама мед пить: пьет-пьет, только уста новым платьем утирает, причмокивает, присвистывает, упивается. Округлилась старая, помолодела, посправнела – а меду все не убывает. Смотрится она в свое отражение в прозрачном золотом меду и думает – и куда мне такой красивой деться-то. Грудь налилась, колени окрепли, бедра зазвенели… а кругом один только мед. В каждой щелочке, в каждом закоулочке, в каждой затрещинке.

Тут от сладости да солнца разобрала кочевницу такая досада!:
ни гамака, ни паутины, ни ящичка!
ни пятницы тебе, ни субботы, ни воскресенья!
Один только мед с понедельниками, средами, вторниками да четвергами.
От такой досады расплакалась кочевница – да ни тут-то было: вместо слез у ней мед течет, густой, размеренный, невозмутимый. Утерла мигом медовые слезы, - тут ведь и ослепнешь ненароком, подпрыгнула до юбок, обхватила пышную сухую четверню да на высокий обеденный стол. Во рту сладко да тошно. В юбки кочевница вскочила – пустилась в пляс, разрумянилась, перо в зубы да в окно – и была такова.
Младенец из соседнего подъезда рассказал потом, что из своей прогулочной коляски видел как она за час испила всю весеннюю маслянно-разноцветную лужу, рассказала ему сказ о влюбленном прусаке и, измазав ему ладошки тополиным горьким медом, исчезла. Глаза ее сверкали тревогой. Головастики слушали ее упоительно. Она была им славным утешением перед тихой солнечной смертью. Сладкого кочевница есть с тех пор не могла. Говорила: «кто сладким плачет, тому сладкое жжет горло». И с пером не расставалась. Грозилась переломить пополам, как только все медовые чернила насухо стекут с ее пятницы субботы и воскресенья.