Белый бегемот

Раиса Елагина
Собственно говоря, теперь, после всех этих скандалов, моего заточения в психушке, и лечения, что помогло мне в неполные двадцать три года достичь веса в сто тридцать килограмм, мне стало все без разницы. Пожалуй, я с удовольствием согласилась бы даже и совсем не жить – именно не жить, потому что умирать я боюсь – это наверное очень больно, а мне хотелось бы именно не жить. Скорее всего это даже приятно – весь мир со своей мерзостью жизни корчится в судорогах существования, а ты находишься в оцепененном полусне, не ощущая его боли и не испытывая его неудобств, как зритель, что после сытного ужина расположился на мягком диване возле телеэкрана. Впрочем, время от времени – как только начнется очередной курс из той дряни цветных таблеток, которые выписывают для профилактики психам, я хожу по квартире, как сомнамбула, натыкаясь на мебель, четко усвоив три главных места в жизни: диван, унитаз, холодильник, и мозг мой совсем не реагирует ни на время суток, ни на вид природы за окном, ни на тех людей, которые почему-то появляются рядом со мной, и существую именно в том небытие, которое пока еще ассоциируется у меня именно с нежизнью, и я отключаюсь от всего прочего, как ленивое стойловое животное, мир для которого заключен лишь в нем самом.

Будущего у меня нет. То есть есть, вот такое – из курсов цветных таблеток, забытья, и ужаса пробуждения. Все те же стены, все та же мебель, и мама, которая законсервировалась пятнадцать лет назад и с тех пор не меняется. Меняются только мужчины возле нее: она все время «выходит замуж». Вхождение в замужество для нее давно уже превратилось в перманентный процесс. Знакомство-ухаживание-разрыв, знакомство-ухаживание-разрыв, и так до бесконечности, как повторяющаяся часть периодической дроби. Ей –маме – пожалуй совсем не надо замуж, но она очень хочет доказать отцу, что она и без него не пропадет, и поэтому все выходит и выходит замуж. Иногда я про себя думаю: «Господи, ну пусть она наконец-то выйдет, хоть разочек, может ей так будет лучше», но видно я слишком большая грешница, и мои молитвы до Господа Бога не доходят.

Зато отец после развода женился раза три или четыре. С последней своей женой он живет уже пять лет, и у них сын, мой сводный брат, которому два с половиной года. Последняя жена моложе папочки на пятнадцать лет, и он ее вроде бы очень любит. В промежуточных браках – между мамой и последней женой – детей у отца не было. Мама говорит, что это хорошо, а то у него – отца – было бы гораздо меньше возможностей уделять мне внимание.
А как по мне, так лучше бы этого внимания и вовсе не было. Вот отвезли они меня в двухмесячном возрасте к бабуле в деревню – и жила я без забот, и спокойно так могла доучиться до восьмого класса в деревенской школе, а потом пойти на полное довольствие в ПТУ, а там – проторенная дорога: завод и заводское общежитие, и никаких проблем! Разве что к тридцатилетию непрерывного трудового стажа мне родной завод выделил бы малосемейку. И все. Но нет же! В восемь лет родители забрали меня от бабули в город и впихнули в английскую школу. Папочка и тогда уже был большой начальник и в обыкновенную школу отдать меня не захотел. А потом папочка решил впихнуть меня в мединститут. На экзаменах я даже не плавала, а тонула топориком. Но меня зачислили – должно быть папочка одарил всю приемную комиссию морозильниками и стиральными машинами. По другому свое поступление я объяснить не могу. В институте я промучилась пять лет. Каждую сессию за меня сдавал папа.
«Просто диву даешься такой лени! – рычал он на меня. _ Ты бы только знала, какие непотребные деньги они с меня дерут! А тебе все само в руки идет, а ты даже пальцы сжать ленишься!» - и он приводил мне в пример себя и мою маму – им-то учиться никто не помогал.
Если честно, то я толком не знаю, отчего они разошлись Мама говорит, что жить с ним было совершенно невозможно, женщины ему прохода не давали, прилюдно на шею вешались, а папочка им в этом деле никогда не перечил, и она, мама, такой жизни не вынесла, и если бы у отца было хоть чуть-чуть совести, и он эти свои ширли-мырли напоказ не выставлял, то они конечно бы жили вместе. Но это – мамина версия. У папочки версия иная: «Если бы твоя мать хоть немножко меня ценила!..» – говорит он. Еще две версии – для общегородского употребления – я узнала случайно, одну подслушала в трамвае, а другую – в психушке.

В трамвае я сидела на одиночном сидении у окна, а рядом стояли два парня – довольно-таки молодых, чуть меня постарше, и трепались. Один говорил другому:
- Слыхал, а Корсаков опять женился.
- Да? И на ком?
- Молоденькую взял. Клевая телка, помнишь, в «Орбите» все с ракеткой бегала?
- Веселенькая такая, с завитушками?
- Ага. На днях родит.
- Молодец! Такого зверя окрутила! Был бы я бабой, я б тоже под Корсакова лег – зверь мужик, зверь!
- А что он от жены-то ушел?
- Разве он уходил? Его все бабы друг у друга из рук дерут, шутишь ли – генеральный директор! Он у них – как переходящий приз…

В психушке под дверью моей платы разговаривали две пожилых санитарки.
Одна говорила другой:
- Вот, раньше в этой САМ после белой горячки отлеживался, а сейчас какую-то прости господи привезли.
А вторая ей отвечала:
- Да не прости господи, а Корсаковскую дочку.
- Да ты что! А разве у Корсакова есть взрослые дети?
- Вот видишь – есть, от Шурочки.
- От Шурочки?! От этой проститутки?
- От нее, от нее. Уж как он с ней мучался, бедненький, из под кого только не вынимал! Вот ведь б… была! Он за дверь – а она мужика в дом. А наглая! Свет не видывал! В дом отдых вдвоем поедут, а она в лодке с тремя мужиками – скок! – и не одному не откажет всех считай на глазах!
- Да ты что?!
- Вот те крест! Он с ней, бедолага, помучился-помучился, да и ушел. А девку она ему спортила. Да как же у такой б… девка нормальная вырастет! Вот уж яблоко от яблони…
А потом он долго говорили про САМОГО.
- Ох, времечко хорошее было! Напьется, САМИХА Путяхину звонит – плохо мол, Гришеньке, а Путяхин – вот умница! – во фрунт вытянется у трубки: Вас понял, спецвыезд прибудет через пятнадцать минут». Свою «Волгу» за ним посылал. Привезут САМОГО, уложат, наколют-налечат и под персидские ковры в эту палату. А утром САМ проспится, на крахмальных простынях рассядется, сопли синие распустит и причитает: «Матушка моя родная, Аглафера Илларионовна! И думала ли ты, что твой Гришка первым человеком в области будет!
- Да уж. А как совсем отрезвеет, из палаты выйдет, с любым персоналом за руку поздоровается и за жизнь спросит. Душевный был человек.
- Да уж, как хороший человек, так сразу в Москву и берут.
- А помнишь – он съедет, а через три дня всему персоналу премия из спецфонда и паек…
И они так подробно и так вкусно стали вспоминать, что именно и в каких количествах входило в этот паек, что у меня слюнки потекли, и я стала вспоминать всякие вкусности из своей жизни, которые мне иногда перепадали с папочкиного стола, и перестала прислушиваться к их болтовне.

Словом, родители мои разошлись, когда мне было десять лет, и все. Отец оставил матери квартиру и обстановку (впрочем, он каждой жене оставлял квартиру и обстановку), свою – в то время уже достаточно известную в определенных кругах – фамилию, и меня. И мы стали жить вдвоем – мама принялась выходить замуж, а я – существовать своей отдельной детской жизнью.

Вообще-то, я на отца не в обиде, ну ушел – и ушел, ничего не поделаешь, но в данном случае есть кое-какие отягчающие обстоятельства. Просто одно то, что он большой начальник. И мама волей-неволей его постоянно вспоминает, причем вспоминает таким образом: «Вот, если б он жил с нами, то (тут следует название какого-либо блага: квартиры улучшенной планировки, модной тряпки, дефицитной путевки или еще чего-нибудь), было б наше, а так его финтифлюшке досталось, а не тебе». И так все время, и так постоянно. Нарочно что ли, чтоб я себя чувствовала как можно более обделенной…
Тут поневоле на ум придет, что если б отец не ушел, а умер, то всех этих охов-вздохов не было, и мне бы жилось гораздо лучше, по крайней мере, в моральном плане. А тут еще то, что отец меня не забывает (мама считает, что все это он делает ей назло), и время от времени что-нибудь подбрасывает или чем-нибудь помогает, но на маму не угодишь, Она непременно ввернет, что своей очередной жене он более модные сапоги достал, нежели родной дочери, или что он, такой сякой, дочери путевку на море за тридцать процентов стоимости принес, а мог бы и бесплатно сделать – не бедный, взял бы и сам заплатил.

Когда мне исполнилось двадцать лет, все мамины причитания мне так ужасно надоели, что я решила выйти замуж и уехать от нее куда-нибудь подальше.
Замужество мое оказалось и глупым, и коротким, и неудачным. Вспоминать тошно. Окончилось оно скоропалительно. Я училась тогда на третьем курсе, мы ездили из одной клиники в другую, и в зимней транспортной толчее меня так крепко вжали при входе в троллейбус ровнехонько в металлический стояк поручня, что поездка закончилась гинекологическим отделением и пятимесячным выкидышем. Все было мерзко-премерзко, и почему-то самым виноватым во всем в моем сознании оказался мой муж, и я его просто возненавидела, и то, что потом мы быстренько и навсегда расстались, было совершенно естественным и нормальным. И когда я вспоминаю эту историю, единственное, что приходит мне на ум – так это то, что замуж вообще не надо было выходить, и все. Ни сожаления, ни раскаяния, ни какой-то там утратной горечи. И единственный итог моего замужества – это год академического отпуска, истраченного на лечение.
Папочка меня очень жалел. Он частенько приезжал ко мне в больницу, а потом взял меня отдыхать на турбазу. С ним жили там молодая жена и мой сводный брат. Турбаза была заводская, по вечерам в нашем домике собиралась начальственная компания, они устраивали скромненькие застолья с коньяком, осетриной и сервелатом, с шуточками, анекдотами и карточными играми, на меня все смотрели как на неизлечимо больную, и у всех на лицах было написано: «Какой хороший отец! Как он заботится о своей дочери!». Помню, что все это меня ужасно злило, и я все старалась сделать какую-нибудь гадость - или глупость сказать, или дверью хлопнуть, или же отчебучить что-нибудь эдакое, чтоб у всех присутствующих их поганые челюсти навсегда отвисли, и они бы навсегда забыли дорогу в отцовский домик. Слава богу, никаких больших глупостей в тот отпуск я устроить не успела, вот только нервы отцу и его последней супруге все-таки потрепала.
Но это тоже дело прошлое. Хотя, может из-за этого все остальное и случилось. Да, конечно, папочкина жена, чтоб не проводить время со мной рядом, подговорила отца отправить на следующее лето меня на отдых вместе с мамой. А мама ехать со мной не захотела – у нее же одни женихи в голове. И поехала со мной подружка Ленка – вместо мамы.
Отдыхали мы в Сочи, в санатории «Россия». И тут, в Сочах, со мной все это и случилось. На дурика в общем-то. Пошли мы с Ленкой пешком на базар – а там дорога мимо пивного бара идет, есть там, в Сочах, такой хитрый пивбар у самого пивзавода, над речушкой Сочи. И вот идем мы мимо зашторенных окон, и Ленка говорит: «А неплохо бы было сочинского пивка попробовать», и тут же из толпы, что в очереди возле входа в бар, отлетает молодой человек и говорит ленке: «Конечно неплохо, если хотите – давайте со мной зайдем, я тут за неделю столик заказывал, а друзья опаздывают, не пропадать же заказу!». И тут на нас прямо какой-то солнечный удар выпал – мы вдруг взяли и согласились. Зашли в пивбар на час – там у них расписание такое, только на час пускают, а вернулись назад в санаторий ажн через сутки.

Папочку вызвали телеграммой: «СРОЧНАЯ ВАШЕЙ ДОЧЕРЬЮ СЛУЧИЛОСЬ НЕСЧАСТЬЕ СРОЧНО ПРИЕЗЖАЙТЕ НАЧГОРУВД СЕЛИВАНОВ». И папочка примчался. Да, конечно, если бы этот самый Селиванов с папочкой в одной компании прежде не пил, и лично папочку не знал, или хотя бы я свою девичью фамилию себе после развода не вернула… Ну, в общем все это бы само собой замялось, и не вылилось в то, во что оно вылилось. Да что я вокруг да около…

Словом, друзья того парня подошли, хотя и с опозданием, и оказались мы в компании людей не то восточных, не то горских, и на дурика и с пьяну после бара продолжали веселиться бог весть где на территории какой-то не то дачи, не то усадьбы, не то пансионатного домика, а дальше все пошло не слава богу, поскольку мы с Ленкой были пьяны, не то восточные, не то горские люди – настойчивы и целенаправленны, словом все кончилось скандалом, слезами и милицией, поскольку Ленка уже потом, после всего решила из окна выпрыгнуть, и хотя комната, где все это с нами случилось, была всего-то лишь на первом этаже, Ленка все равно умудрилась сломить руку – так, ерундовско, даже не перелом, а трещина, но шуму получилось тьма, крик, рев, плач, толпа людей и всякая прочая непотребь.
История эта даже в местную печать просочилась, на тему морали о неразборчивых девушках легкого поведения, что так запросто ходят в гости к незнакомым мужчинам, и что, мол из этого выходит.

Папочка примчался на всех порах, наорал на меня, облобызал начальника ГорУВД Селиванова, навел справки насчет Ленкиной руки, и, взявши нас обеих за шиворот, уволок из курортного города прочь в постылую глубинку. Здесь он сдал Ленку на руки ее родне, а меня – мамочке, и тут все началось.

Они переругались. Они кричали друг другу такое, что я уши затыкала. А потом со мной началась истерика. Причем необыкновенная. Я употребила исключительно в свой личный адрес весь словарный запас русского мата, который на тот момент помнила, и все слова эти были только женского рода, перемежевала я все эти сочные выражения дикими выкриками, что жить я не хочу, и меня, которая и такая и сякая, и эдакая, поскорее прикончить надо, а поскольку мама с папой этого сделать не хотят, то пустите меня на балкон, я сама с него сброшусь. Папочка закричал на меня, что я дура, и влепил мне не то пощечину, не то оплеуху. Я взвизгнула и зарыдала, как царевна-несмеяна. Мысли мои приняли другой оборот, и я запричитала, что после всего случившегося у меня - тут я перечислила весь венерологический раздел учебника по дерматологии, и мне, такой из себя неизлечимо больной и невыносимо гадкой жить все равно не стоит, и таких как я, в зародыше душить надо.
Вот этого мамочка с папочкой слегка перепугались. У мамочки ее крашенная мордочка тут же вытянулась, а у папочки лицо срочно посерело.
А дальше у меня в памяти провал. Затравили мою память. Память моя начинается с той самой привилегированной палаты для психбольных.

Не знаю, чем они меня пичкали, но от их лечения я все толстела и плыла и плыла, и раздобрела аж на сто тридцать килограмм. По субботам папочка брал меня к себе домой купаться. Он лично надраивал мне ванну, отмерял два колпачка душистого импортного средства для пены, и набирал воду. Пробившись сквозь воздушный айсберг радужной пены, я умещала свои телеса в теплую жидкость, и представляла себя огромным добродушным белым бегемотом, что плещется где-то в речке Лимпопо. И мне было хорошо… Я растворялась в воде, тело мое легчало и переставало меня раздражать, и я забывала и о своих печалях, и о своей невыносимой гадкости, и о своей полнейшей никчемности.

Последняя папочкина жена ненавидела мои купания всей душой.
«Ты бы о сыне подумал, он ведь тоже в этой ванне купаться будет», – шипела она отцу.
«Ну и что?»
«Так она же заразная!»
«Брось выдумывать! У нее просто невроз».
« А вдруг это еще не проявилось?»
«Не выдумывай глупости!»
«Это у тебя глупости, а у меня ребенок!»
«Это тоже ребенок, только большой и больной…»
И они переругивались прямо возле закрытой двери ванной – мне кажется, папина жена это делал специально, чтоб я все слышала. А я выучила все ее шпильки наизусть, и совсем не обращала на них внимания – ведь я белый бегемот, а бегемоты о-очень толстокожие.
В институте папочка оформил на меня очередной академ. Сейчас он мечтает, что я очухаюсь от своих неврозов и снова буду учиться. А я учиться не хочу. Совсем. И совсем не хочу идти работать врачом. Это ведь так страшно – люди приходят к тебе со своими болячками, а ты терпеть не можешь ни их лично, ни их болячки, и никого не хочешь знать и видеть… Ах, если б я училась где-нибудь на технаря! Тогда я устроилась бы работать куда-нибудь в громыхающий темный цех, села меж мрачных железных станков, равнодушных и беспристрастных, как все железное, в каком-нибудь самом глухом углу, где людей отродясь не бывает, и мне было бы хорошо и покойно в этом мраке и грохоте…
Дома после выписки я наткнулась на очередного маминого жениха. Мама так и сказала: «У него серьезные намерения. Он ВДОВЕЦ».
Вдовец было сказано так значительно, как говорят: «штатовская вещичка» или «японская штучка», или «Made in Germany». И я подумала, что вдовец – это может быть действительно серьезно, ведь все остальные мамочкины ухажеры были женатики. Они приходили в нашу квартиру, хвалили мебель и обои, маменькину выпивку и закуску, потом исчезали с ней в спальне (своей комнаты у меня не было, и я перебивалась в зале), и неизменно возвращались домой к своим плохим женам, которые их понимали не так хорошо, как моя мама, и которые их плохо или не так любили, и которые были совсем некудышние, но они были те самые жены, от которых никто никогда не уходит.
«Ты знаешь, мы решили после ЗАГСа непременно обвенчаться в церкви. Церковный брак – это перед богом, это навсегда!»
«Да-да, конечно, сейчас модно все православное...»
«И еще… Мы решили разменять с тобой квартиру. Ты взрослый человек и у тебя тоже должна быть личная жизнь.»
«Квартиру? Но… но ты… мне… не мешаешь…»
«Да, да, да! Квартиру! Потому что ты… ты…»
И больше она мне ничего не сказала.
А я пошла на кухню, налила себе кипяченой воды в стаканчик, выпила пригоршню цветных таблеток, назначенных мне для профилактики, и отправилась спать.
Иногда я просыпаюсь. Мое белое огромное тело расплывается на поверхности постели и мне тяжеловато справляться с ним. Я подолгу думаю, что мне надеть, и как я в этой одежде буду выглядеть, и это при том, что мой гардероб более чем скромен – ведь мне пришлось поменять всю одежду. Потом я все-таки встаю и одеваюсь, и выхожу на улицу. Здесь я медленно и важно дышу воздухом и размышляю на серьезные темы.
Вот я. Большой белый бегемот. Я произошла на свет, поскольку на нем однажды встретились моя мама – юркая коричневая бегемотиха, и мой папа – большой белый медведь. Его занесло в наши джунгли прямо с Ледовитого океана верхом на белом айсберге. И вот итог этой встречи – белый бегемот. Не коричневый медведь, а именно белый бегемот. Мой папа, белый медведь, пожил-пожил на реке Лимпопо, и решил, что это ему не подходит. Взял и уплыл на север к своим айсбергам. А меня с собой не взял – у меня ведь нет белой теплой шерсти и цепких мохнатых лап. Вот и осталась я, белая бегемотиха, со своей мамой, бегемотихой коричневой. А все окружающие бегемоты и бегемотихи, у которых глазки маленькие, и видят они плохо, тычут в меня своими копытистыми ножонками и говорят: «Смотрите, смотрите! Белая дочь папы-медведя! Это особенный ребенок, не такой, как мы все, это существо высшее!» – а я такое же существо, как они. Только по иронии судьбы чуть-чуть другого цвета. Такое же парнокопытное и болотно-живущее. А белый папа-медведь этого тоже никак не поймет, и все пытается утащить меня к своим айсбергам. А я упираюсь и не хочу, потому что там мне будет холодно. И там – в белых айсбергах – я замерзну в большую льдину. Ведь для того, чтоб там не замерзнуть, мне нужно, чтоб кто-то отдал мне свою теплую белую шкуру, а еще каждый день приносил мне траву, которая на айсбергах не растет. А шкура у папы только одна, и снять ее с себя, чтобы отдать мне, он не может. Но он никак, никак не хочет этого понять, потому что он – белый медведь – любит свою дочь – белую бегемотиху.
А иногда я ни о чем не думаю. Я просто смотрю по сторонам. Я рассматриваю своих толстых дурно одетых соседок, что ходят по улицам в мягких комнатных тапочках, которые облегают на пальцах ног наросты соляных отложений. Я присматриваюсь к их тяжелой грузной походке, к их мощным икрам, испещренными варикозными вздутиями вен, я вижу их авоськи и мешковатые тряпичные сумки, набитые чудом материализовавшимися продуктами, и вслушиваюсь в их сиплые сорванные голоса – они ругают перестройку, Горбачева и Ельцина, и со щемящей грустью шепчут: «А вот при Брежневе в застой…» - «Да уж, только и пожили…» И перед моим внутренним взором возникаю я – жительница наступающего через восемь лет двадцать первого века, которая поместит свои большие страшные ноги в стоптанные тапочки, прикроет тело выцветшим как полная луна, ситцем, и шепелявым присвистом выдаст такой же страшненькой своей товарке по предподъездной скамеечке: «Да уж, только и урвали, что три года после школы человеческой жизни было…» – «Вот-вот, мы с тобой хоть три, а Зинка – всего на пять лет моложе, а так ничего в жизни и не видела…» И в памяти моей возникнет уже не та пакость сочинской ночи и весь тошнотик психушки, а старинные, добротно выстроенные корпуса санатория «Россия» и галька вдоль берега плёского Черного моря, и белая ванна с тепой пенной водой, которую готовил мне мой отец…