Посторонняя и Светлячок. 4

Андрей Можаев
А. Можаев

ЖИВ ЛИ КТО НА БАСТИОНЕ?
или
ПОСТОРОННЯЯ и СВЕТЛЯЧОК
(баллада в прозе)

5

В занятиях минула неделя. Однажды, после обеда и "тихого часа", Энрике, заботливо укутанный девочками-дежурными, вышел гулять. Первым делом решил побеседовать с дубом, высившимся прямо среди двора.
- Что стоишь, грустный такой? – мальчик рассматривал свилистые изломанные ветви полуиссохшего древа, чудом устоявшего во времена стройки. – Тебя тоже постригли?.. Где мне найти зелёный листок?
- Аки-и(тут)! – отозвался по-испански дуб и из-за ствола спрыгнул с нижней ветки Альдо.
Малыш от неожиданности попятился и уселся в сугроб.
- Зачем тебе листок? – Альдо спрашивал с усмешкой. – Зимой листьев не бывает.
- Светлячка покормить надо. А то он не светится.
- Он сдох давно, глупый, - помог старший подняться младшему.
- Нет, он заснул. Ему есть нечего. А когда есть нечего, очень спать хочется. Мы голодали когда, тоже много спали. А если его накормить, он засветит.
- Ладно, пускай спит, - Альдо скучно было спорить. – Иди за мной, - повёл с оглядками к забору.

А чуть сбоку от них, на площадке перед особняком, стоял звон от ребячьих голосов. Там громоздился подарок – четырёхкрылый самолёт. И все стремились к нему. Дети сменяли друг дружку в кабине, представляясь Малыгиным, Бабушкиным, другими полярными героями. А один мальчишка принялся будто строчить из пулемёта и никак не мог остановиться. Личико свело судорогой, а он всё строчил и строчил. Его пытались согнать, но не могли, и наконец-то оторвали и усадили, обессилившего, на снег.

У забора Альдо откопал из-под снега деревянные салазки и длинный проволочный крючок. Отвёл тесину, выпихнул Энрике наружу и выбрался сам. От площадки их отгораживали густо насаженные сирени, и потому беглецов не заметили.

Очутившись на улице, они добежали до угла забора и взялись подглядывать за дедом Захаром, снаряжавшим в путь розвальни. Тот обычно выводил из усадьбы лошадь под уздцы – не приведи, Боже, какой сорванец под копыта угодит! У ворот напоследях осматривался: не забыл ли чего, всё ли исправно? Вот и сейчас проверил запряжку, бросил на солому смотанную верёвку, топор, сел сам и, прилаживаясь удобней, взялся разбирать поводья. Всё это проделывал неспешно, по-мужицки дотошно – разве могут иметься в хозяйстве нестоящие мелочи?

Альдо, пока тот возился, успел подкрасться, уцепить крючком за сани и, оседлав салазки, усадить впереди себя Энрике.
Лошадь тронула. Заскрипел под полозьями снег. Довольный Альдо бросил:
- Не бойся. Теперь можно говорить. Дед глуховатый.
Но Энрике говорить не хотелось. Он только головой вертел – больно ему понравилось такое катание по белой пелене с тугим ветром и снежной пылью в лицо.

Скоро слободка с замыкающим ее интернатом осталась далеко за спиной. Мальчишки отцепились на самом увале, где гомонила ватажка слободских ребят. Выждали, когда сани укатят в чисто поле, чтоб ринуться на салазках вниз.
- Альдо, а куда мы?
- Не бойся. Я знаю…

Друзья лежали на льду под берегом извилистой речки и глядели в разметённое полупрозрачное оконце.
- Альдо, там же вода!
- Ну да, это речка.
- А почему я тогда на ней лежу?
- Потому, что она сверху замёрзла, и ты лежишь на льду.
- А-а… Значит, она тоже заснула? Вот видишь, здесь всё спит. И кокуйё – тоже… А водоросли зелё-ёненькие.

Вдруг Альдо обожгла догадка и он сел.
- Хочешь – достану тебе листы?
- Где?! Достань!
Теперь они поднялись оба и всматривались друг в друга.
- Знаю место. Это моё дело. А что мне за это будет? Банку печенья даёшь?
- Я её для мамы приготовил, - засомневался малыш.
- До мамы ещё сто таких наберёшь! Тебе же не завтра возвращаться?! А сейчас тебе листы нужней. Ну?

Энрике вынужденно кивнул.
- Смотри, потом не откажись. Уговор дороже всего! А теперь делом займемся. Ты замёрз?
И снова тот кивнул.
- Это хорошо. Запомни: настоящий борец должен быть сильным и ничего не бояться. Ты мужчина?
И в третий раз кивнул Энрике.
- Тогда закрой глаза и повторяй: мне не холодно. Я сильный.

Малыш подчинился, и они принялись заклинать на пару:
- Я сильный! Я самый сильный! Я не боюсь холода!
- Самое трудное – холод победить. Снимай валенки, - приказал Альдо.
Энрике распахнул испуганные карие глазки и отказался.
- Эх ты! Какой ты мужчина?! Смотри! – заводила скинул валенок и ступил на снег. – Если не трус, давай спорить, кто дольше простоит? – и тут же поднял ногу.

Энрике спорить не хотелось, но обидела пренебрежительная ухмылка дружка. Непросто обживаться в незнакомом сообществе, да ещё когда попадаешь под опеку самого предводителя! Безрадостно разувался малыш и встал таки на снег.
- А кто проиграет – санки тащит, - приберёг напоследок Альдо.

В интернате зажгли первый свет. Недавно окончился полдник с овсяным киселём, и дети разбрелись по своим делам. Обычно в это время воспитанники постарше садятся за уроки, а малышам либо читают, либо они возятся в игровой комнате. Младшим зимой скучнее – мало дают бегать во дворе. Зато старших сполна загружают всевозможными диспутами и прочими мероприятиями.

Сегодня Анне Михайловне выпадало ночное дежурство. Всё последнее время воспитательница старалась ненавязчиво приглядывать за Энрике – тронул душу этот доверчивый бесхитростный мальчонка с другого конца света.

Благодаря этому мальчику, состоялось для неё и полное воспоминаний свидание с некогда величавой столицей Империи, где пребывать бывшей столбовой дворянке, а ныне - выселенке Анне Михайловне Болдиной, запрещено. Как, впрочем, запрещено пребывание и в прочих крупных городах.
Родовая москвичка, труженица, она когда-то недолюбливала тот внешне блестящий и бесхарактерный «петербуржский» стиль. Но нынешний вид «Петра творенья» глубоко оскорбил: серые здания, огромные хвосты-очереди, нагруженные авоськами с провизией женщины. А ещё - воинственная, бранчливая толкотня в трамваях, зеленовато-землистые лица. И повсюду – въевшаяся в сердца злоба по пустякам, как и проступившая с потерей блеска серость.

От всего этого зрелища в Анне только сильней разгорелась без того не затухавшая любовь-тоска по убитому прошлому, беспрерывный скрытый плач «по отеческим гробам».
И те давние полузабытые впечатления ещё от первой поездки с родителями в Петербург вспомнились вдруг неожиданно светлыми, светоносными!
Уютные кофейни, радуги фонтанов, цокот гордых рысаков – такие, казалось бы, пустяки выступили из тумана памяти осязательно, чётко и складывались в единый романтический образ. А ещё - серебристо-голубое зеркало залива, марево душного дня, зелёное веселье финских дач…

У моря в Анне всегда рождалось ожидание, жажда будущего: такого неясного, хотя безусловно лучшего. Но и грустное что-то есть на берегу, щемящее. Может быть, от запаха, где обязательно – частица тлена выброшенных волнами примесей. Эта примесь тленная - только у берега, и должна исчезнуть в открытом море. Но побывать в плавании и вернуться, провеянной чистыми потоками, как ей ни хотелось – не довелось…

Ах, как жаль тех минувших дней с их юным очарованием! Как горько, что совсем иные ветра обвеивают и бывшую столицу, и всё Отечество. И родительская любовь уже не в силах защитить безмятежности детства. Да и есть ли ещё те родители, умевшие сочетать нежность со строгостью, примером растившие чад без мелочной злости, зависти: стойкими в испытаниях и отзывчивыми к чужой беде? Но ведь всё теми же прежними остаются детские глазки в ожидании ласки и добра. И всё тот же терпкий, с примесью тлена, воздух побережья…

Да, участие Анны в мальчике вырастало из жалости и воспоминаний – мир жесточе и жесточе! Но она, человек одинокий, научилась спасаться от него памятью о прошлом, вернее – о несбывшихся его идеалах, и стойко охраняет этот обезлюдевший бастион от напирающего устава иной жизни. И так хочется подать кому-нибудь руку помощи!..
А моря, оказывается, умеют сближать не хуже, чем разъединять.

Необходимость быть всегда начеку, в напряжении души, сделали Анну чуткой, часто не по-женски дальновидной; и вот сейчас какое-то подспудное волнение заставляло её проходить коридором и осматривать комнаты в поисках Энрике.

В поле смеркалось. Энрике с трудом тащил по руслу реки салазки с рассевшимся в них дружком. Поначалу, разогревшись в работе, он не замечал холода, но теперь, в испарине, начал зябнуть страшно. Стиснув зубы, он долго крепился, чтоб не расплакаться, а когда вконец обессилил, просто встал молча как понурая лошадка, и по щекам сами собой скатились крупные слёзы обиды.
- Ну, хватит на сегодня, - смилостивился Альдо и поднялся перенять верёвку. – Думаешь, легко коммунистом стать? – но, увидав мокрое синевато-серое лицо Энрике, вмиг перепугался. А тот, вдобавок, задрожал до перепляса зубов.
Альдо заскулил наподобие щенка, намотал на него свой шарф, натянул вторые варежки и заколотил по спине и груди:
- Связался с малышнёй! Что ж теперь будет?!

Сумерки густели. Позванивал, потрескивал лёд. В поле и по реке мелким бесом уже вилась, шуршала позёмка и шалым волком завывал ветер. Высыпали первые звёзды. От крепчающего мороза они виделись пушистыми крупинками, точно пшено плесневелое. И вокруг – ни огонька. Придавленная двойными налогами сельщина таилась...

Альдо, всё тихонько поскуливая, впрягся в санки и, усадив Энрике, припустил по руслу. А Энрике сидел скорченный и сипло спрашивал, забывая обиду и возвращаясь в свой мир:
- Альдо, а речка проснётся?
- Проснётся.
- А куда потечёт?
- В океан, - отвечал тот сдавленно.
- В океа-ан?.. А когда она проснётся?
- Весной, когда тепло.
- Здесь так холодно, что никогда не станет тепло, - ему, несмотря ни на что, это его путешествие в Россию всё ещё представлялось почти сказочным, не настоящим как сон.

Вдруг на горушке они увидали чёрный короб. Приняв его за жильё, принялись карабкаться, все в снегу, не раз обрываясь, по крутому берегу ручья. В отчаянии нашли пустой сруб мельницы. И ничего уже не соображая, куда и зачем их несёт, побрели полем. Совсем заблудились в издавна обжитых многолюдных местах, в этом древнем «светорусье», постепенно превращавшемся в омертвелую пустыню, где все пути равно гибельны.

Они едва могли уже передвигаться. Под ветровое буйство побеждающей смерти опустились на снег и тихо заплакали, смиряясь с навалившейся тяжестью…
Но вот из глубокой темноты взбрехнула собака: раз, и другой. И друзья, взревев в два горла, рванулись на звук.

Встревоженная воспитательница вошла в кабинет к директору. Тот, в своём френче, в бурках с калошами и в тюбетейке, собирался домой и возился у вешалки – в карманах что-то проверял.
- Степан Кондратьич, двое мальчиков пропали.
- Как, пропали? – не понял он. – Территорию запрещено покидать. Небось, играются где-то.
- Я всё осмотрела. И за ужином не появились.
- Построить всех немедленно! – перепугался директор. – По головам считать! – и безвольно опустился на стул.

Скоро он совсем раскис. Анна Михайловна была раздражена его квёлостью:
- Надо розыск организовать! В милицию сообщить! Рабочих, наконец, поднять! Надо делать что-то. Ведь, замерзнут! Вы мужчина и начальник, к тому же!
- Может, обождать чутка? – замялся тот. – Ещё не ночь, успеют вернуться. А мы с вами пойдём поищем за ворота.
- Да что такое вы говорите?! – она рассердилась, и голос её зазвенел.
- Ну, хоть минуток десять ещё? Это ж ЧП! Нам доверили, а мы? Как мы ответим?
- Сообщайте немедленно! – от неё так гневом пахнуло, а в голосе и во всём облике столько повеления открылось, что директора будто кто со стула подбросил и вытянул перед ней.
А она выговаривала:
- Можете обвинить меня. Это я недоглядела.
- Я, я.., - подломился, обмяк тот. – Всё ж Василь Семёнычу в первую голову доложимся, - подошёл в конце концов к телефону на стене и, откашливаясь нервно, вызвал номер.

Ребята, растёртые и накрытые тулупом, лежали на печи и рассматривали избу деда Захара. Она казалась какой-то голой, а красноватые стены из тёсаных брёвен были все в трещинах и в тёмных прожилках-узорах. Эти узоры, однообразно повторяясь от потолка до пола, будто тянули грустную неведомую мелодию.

Скрипнула утеплённая паклей и обитая жердями поверх мешковины дверь и девочка-восьмилетка, обвязанная по пояснице драным полушалком, внесла чугун картошки.
- Деда? – поставила на лавку как уронила. – Картопля-то выходит. Как же мы будем?
- Черпни водицы, обмой прах, - старик сшивал подпревший гуж и головы не поднимал, зная все ухватки внучки. – Вон, талой, - ткнул шилом на медный таз с осевшим снегом, что у порога стоял.
- И в торгсин снесть нечего, - всё сетовала та по-старушечьи.
- От-ить сопрел как! – дед ковырнул сыромятину. – И уцепить – не уцепишь!
- А у Савёловых баба Дарья совсем обезножела. Ох, кабы и нам кору не толочь! Картопля-то последняя! – и она сдвинула в печи угли.
- Цыть, неясыть эдака! – осердился старик. – Проживём! Не твоя забота!

Девочка норовисто хмыкнула и посадила чугун. А потом отошла в свой уголок, где на грубо сколоченном столике под портретом Клима Ворошилова собраны были её богатства: сшитое из тряпок подобие куклы, гранёный флакон из-под духов, разномастные пузырёчные пробки и крупный свежий апельсин. Здесь же хранились тетрадки и букварь.

Поразмыслив, она ухватила флакон и принялась любоваться сквозь него новенькой, ещё не засиженной мухами лампочкой на матице.
- Деда? А Куба далеко? – перед её глазами всё сияло, расплывалось.
- Далёко, Алёнушка.
- А как далеко? Дальше Москвы? – она нет-нет, да и покосится на Энрике. Альдо же будто не замечала – тот разглядывал её с превосходством, как маленькую, да притом - у неё в доме, и это обижало.
- Подале.
- И там зима как у нас долгая?
- Да что ты меня-то пытаешь. Ты, вон, стервецов спрашивай, пока не увёз. Эх, озорники!
- У нас зима не такая. Снега совсем нет, - подал голос Альдо.
- Знамо, не такая, коли без снега. А-ить без снега, поди, голодно. Ни лугов тебе заливных, ни влаги полевой, ни озимых. Худо без снега. Сынок, бедствует народ у вас?
- Бедствует. Ещё как! – вздохнул Альдо. – Потому и надо бороться.
- Потерпите малость. В газете писано: бьются учёные люди такой сорт пашаницы вывесть, так даже в тундрах вызреет. От тогда пойдёт жизнь! Тогда и вам хлебушком помогут.

Алёна оставила флакончик и схватилась нюхать апельсин – всё добро своё напоказ выставляла.
- Деда? Апельсины в Москве растут?
- Нет. Оттель их нам доставляют.
- А где растут? На Кубе растут? – глянула на мальчишек.
Но вместо ответа Альдо нахмурился и пихнул в бок Энрике:
- Это же наш, интердомовский! – шепнул. – Украл, наверное.
Но дружок недовольства его не понял – во все глаза рассматривал девочку.
- На Кубе, должно, растут, - помедлив, решил дед.
- А почему так? – внучка пристала к нему крепко.
- А потому. Фрукт сей в полуденных странах произрастает. Москва – город русский, морозистый. А теперечь на тех скворцов полюбуйся. Они к холодам неприучёные. А малой, тот и без амуниции надлежащей прибыл. От, знать, и должны у них рость. Так, сынок?
- Та-ак, - проворчал Альдо и убрался вглубь лежанки.

Алёна выслушала, потом, лизнув свой апельсин, бережно положила на прежнее место и вдруг затребовала:
- Деда?! А как это ты говоришь так? Сперва они бедствуют, что без снега, и пшеницей надо помогать, а теперь у них выходит тёпло и растёт, чего у нас нет?!
Дед Захар растерялся:
- Дак…
- Опять скажешь: неподумамши отлепортовал? А разве хорошо – неподумамши?
- Дак, нужда заставит, - дед оторопел малость от её натиска.
- А вот и нет! Я знаю, почему отвечаешь так!
- Ой ли?! Вот бы и мне узнать?! – вступил таки старый в препирательство.
- Знаю-знаю! Потому! Потому! – лукаво стригнула та глазками в сторону Энрике и зарозовела от удовольствия. – Ты просто ответа не знаешь, про что я спрашиваю! А учительница говорит: не знать – стыдно! Вот тебе и стыдно! – и посрамив деда, засмеялась.
Тот поперхнулся от такой наглости:
- Ах, ты! Ах!.. Я ж те вырежу лозину! Я ж тя! – вскочил и заискал что-нибудь в руку. – Гли-ка, учёный пупырь какой! Над старшими изгаляться!

Удоволенная Алёна метнулась к печке и, готовая в любой миг спрятаться под лесенкой в узкой щели между стен, и за дедом следила зорко, и на Энрике уже открыто взглядывала. Ну, а тот радостно наблюдал за шалостями бойкой девочки.

Анна Михайловна и директор сумерничали в кабинете. Он уставился на статуйку деревянного орла с гордо распущенными крыльями:
- Доставят, их же наказывать как-то надо?
- Что вам ответить? Я думаю: и детям, и всем нужны лишь «покой и воля». И – глаз любящий, - она была отходчива и долго сердиться или обижаться не умела. Поглаживая тонкими пальцами листок фикуса, что рос в кадушке, задумчиво смотрела в окно.
Степан Кондратьевич рядом с ней приободрился, согласно закивал:
- А знаете, я вот что сделаю – поговорю с ними по душам. Про ответственность, доверие… Как? Сойдёт?
- Говорить о чём угодно можно. Главное – самим бы верить, - и они опять надолго смолкли.

Наконец, cо двора послышались скрип ворот и глухой конский топот. Анна Михайловна приникла к окошку:
- Привезли! Дед Захар, мальчики… И милиции наряд поспел, - прояснела лицом.
А директор сморщился как от боли:
- Эх-х! Просил ведь вас подождать! Без шуму б уладили! – и ударил с досады кулаком по столу.