Тигры и леопарды

Sun
…Потом я проснулся. На улице заливисто выла собака. Все, конечно, знают, что случается потом. Нет, я о том, что должен был бы появиться хозяин и загнать ее в конуру. Но, по-видимому, у него был отменный сон счастливого человека. Человека, владеющего собственным домом, бассейном, машиной, женой, детьми (иногда и их няней), подстриженным газоном и собакой. Которая воет. Если бы он вышел – собака получила бы пинка. Ну а я бы смог поспать еще хоть немного. Так все зачастую и бывает. Я имею в виду взаимосвязь. Что бы кто-то мог, на конец, заснуть, кто-то другой должен получить с носаря по ребрам.
Светало. И месяц за окном был как остриженный ноготь в голубовато-грязной воде. Моя милая все еще спит. Я откинул одеяло – на теле моем повсюду царапины. Я откинул одеяло с милой – на ее теле повсюду синяки. В свете рассвета, в этой истерзанной постели, мы походили на двух молодых зверей. Должно быть, на тигра и леопарда (у кого там из них полосы, а у кого пятна?)
Да, вчера мы крепко перепились. И вчера мы так же крепко подрались. Кровь лилась рекой. И посуды расколото было немерянно. Да, точно – я вспомнил, как нежная моя голубка разбила об мою голову что-то не слишком крепкое. Я тогда еще призадумался и решил, что это могло бы быть одной из наших недопитых бутылок пива, потому что почувствовал что-то текущее по лицу. Я принялся вытряхивать из волос осколки. Их было множество. Очень мелких. Теперь же оказалось, что то, что вчера я принял за бутылку, было сахарницей, пиво - стало быть, кровью, а осколки – сахаром. Наверное, именно это и называется –«подсластить пилюлю».
Я встал и оделся. И когда уходил, она все так же спала, и мне захотелось поцеловать ее между лопаток. И потом немного выше – в шею, откуда начинался благоуханный лабиринт волос. Знаете, как пахнут волосы моей милой? – Солнцем. Солнцем и ветром. И еще немного росою пота, проступившего от легкой работы сна.
За дверью безмятежно спала вся общага. Я спустился вниз по лестнице.
И
там
было
полно
ступеней.
Вахтерша за стеклом своей конуры самозабвенно погрузилась в сон, откинувшись на стуле. На лице своем, даже в нежных объятиях Морфея, она сберегала печать неподкупной церберской свирепости. Но скрип двери сейчас ее не побеспокоит.
Лютни утра, между тем, отпели уже истекшую ночь. Захлебнувшись последним ее горьким глотком. И замерший звон, остановленный вдруг, медленно угасает в ликующем щебете парковых птиц. Обмытые липовым ливнем дома играли их песней, бросая ее друг другу как драгоценный хрустальный мяч. За спиною с грохотом захлопнулась непридерженая дверь. И тот хрустальный мяч птичьего гомона разбился, будто неловко упущенный. И сотни его острых осколков разлетелись по улицам. Звеня уже навязчиво и фальшиво. Теперь уже с какой то слабоумной радостью. И мое все еще длившееся опьянение разбилось вместе с ним. Их совместные осколки, мешаясь и сверкая, складываются в нелепый коллейдоскоп похмелья.

Я знаю, что мне нужно. И я знаю, где это искать.

Сколько уже бессчетных раз, устремлялся я, и один, и в группе товарищей, к этому месту. Вечером, днем и утром, всегда (всегда!), находили мы там радушие и понимание. Сколько раз, поздней ночью, на самом пике пиршества, когда обнаруживалось вдруг, что нечем более причащаться, жизнями рискуя, спускались мы по решеткам, балконам, на пожарных рукавах, со страховкой и без, в различных степенях опьянения, но одинаково неудержимо влекомые к этому животворному источнику. И сколько раз, возвращаясь обратно так же экстравагантно, или же, напротив, в наглую, через вахту (где выставляли за беспокойство, все время ошибаясь: мужчинам – шоколадку, женщинам – пиво), мы приходили в нашу не проветрившуюся комнату, едва уполовинивали принесенное пиво, и расходились по своим углам, и засыпали без всяких снов.

На бедную голову мою неотвратимо нахлобучивалась по-мономахски нелегкая шапка. Этот треух похмелья стягивал затылок и прикрывал уши, погружая слух в лохматую глухоту. В общем – изрядно отягощал. Следовало поспешить. Но в этот момент из подворотни через дорогу, мне на перерез, вывалилась странная пара. Длинный, излишне пьяный дяденька в мятом плаще и шляпе, бывшей когда-то интеллигентской, под руку с гражданином так же пьяным, но, на мой взгляд, гораздо изумительнее.
- Уважаемый, мы лидируем! – длинный радостно тянет вверх свою руку, совершая кистью движения, словно он еще взбалтывает волшебство в хрустальной мгле бокала. – Эпическая сила, – спотыкаясь, он останавливается, пораженный увиденным прежде меня. Я заворачиваю за угол, и понимаю, что его поразило наоборот, то, чего он не увидел. А не увидел он (равно как и я) нашей общей и заветной цели – круглосуточного ларька. Вместо него у тротуара курьими ножками остался лишь осиротевший фундамент.
- Где он! – длинный театрально простер ко мне руки, словно протягивая этот полный угрюмого укора вопрос. - Где? – обращался он, возвысив голос, теперь уже ко всей улице. Призывая всю ее засвидетельствовать и осудить этот изуверски вероломный акт вандализма… Однако же, смолчала ему пустынная улица.
- И об твою мать. Это что за светотень, гражданин? – подал голос третий собрат по несчастью. Балансируя всем своим телом и стремясь удержать ровно заваливающуюся голову, он отчаянно пытается не упустить меня из фокуса. И хотя обескуражен я был несколько менее чем они, но что ответить не нашелся.
- Это катастрофа! – все так же возвышенно продолжал интеллигентный, - Ведь только вчера, на этом самом месте, мы приобретали…
- Вступив в сговор – вставил третий, - ну, положим, не вчера…
- Трагедия, друг мой, - длинный соболезнующе обнял его, - Невосполнимая утрата! – гладит, похлопывая по спине. - Отправимся же предаваться скорби, - они разлепляются.
Тротуарный траурный митинг был окончен. Близкие усопшего понуро двинулись в разные стороны. Хотя я решил остаться еще не надолго и несколько продлить наше прощание, исследовав остывший одр на предмет просыпаной, оброненной и по всякому другому-разному потерянной денежной мелочи. Похоже, ларек действительно увезли едва ли не только что, потому что я безраздельно унаследовал добрую горсть разнокалиберной мелочи. Теперь я могу усложнить свой ранний завтрак, прибавив к вожделенной бутылке пива пачку сносного курева. Я полон решимости отыскать непременно свою панацею.

Если честно, мне нравится бухать. Потому что тогда я чувствую вкус настоящего. Его мясо. Не эту мороженую курятину сраной реальности, которая есть на каждом углу. А сочное, настоящее мясо. Насыщающее опьяняя. Для него нужны клыки, и глаза, как обнаженные члены в мягких горячих дырах глазниц. И еще вечно нетрезвая изголодавшаяся душа. Вино это словно яркий сон крови. Когда его нет –мир разрастается как огромная опухоль, и ты мелкой козявкой увязаешь в его густеющей смоле. А время вечно то путается своей змеиной тенью под ногами, то грубо толкает в спину. Когда же ты пьян, мир обнимает тебя, согревая и шепча что-то заманчивое. И время, не выносящее перегара, оставляет тебя.
Ну а когда у тебя похмелье, вся эта патетика сходит на нет. И тебе остается вместо целого мира только реальность. Голая и посеревшая, как неоднократно вываренная кость.

Утренняя позолота, к этому времени совсем обесценившись, осыпается с домов, крыш и деревьев. И сонные дворники лениво сметают эти тускнеющие хлопья, вперемешку с пестрым мусором, куда-то в канаву.
Появляются прохожие. Странно, но когда на душе твоей еще далеко до рассвета, все люди вокруг становятся сумеречными. И вскорости их череда уже представляет собою какой-то дикий и тихий пард-алле компрачикосов. Идешь мимо них, словно шаг вперед, два шага назад – все возвращаясь к этим лицам. Что они вынесли, что теперь у них такие глаза? Изрядно, уважаемые, ушибиться можно об такие глаза.

Сумеречные люди сумеречных дней. И ты такой же, как и они – посторонний.

Решив пройти к следующему пункту моих исканий дворами, я вошел в арку и невольно остановился закуривая. Это был обычный двор старого дома, и я стоял, осматривая его и пытаясь догадаться какие эпического размаха события могли бы быть связаны, к примеру, с этой покривившейся, облущенной каруселью. По разноцветным слоям краски на ней можно без труда было высчитать все минувшие майские субботники, когда карусель подновляли, и добраться до самого торжественного дня ее установки. Или вот окно. Обычное окно с красным абажуром. А быть может, стоял под ним, скажем зимою, какой-нибудь пацан, отстав от спешащих по домам приятелей. Стоял в непонятном томлении, шмыгая носом под этим красным светом, в котором снежинки обращались в серый пух, и говорил себе, что пора уже, все же, решаться. Сколько можно сносить эту неопределенность? Завтра же, он отправится в эту квартиру с красным абажуром и потребует руки своей шестилетней возлюбленной.
А кривые разноранжирные ряды металлических гаражей! Ведь в их душных и ржавых лабиринтах, наверняка свершались, по тайному сговору, или же, наоборот, исподтишка, подсмотром, первые ознакомления тех же пацанов с особенностями телоустройства девчонок. И содрогались тогда, во втором случае, эти гаражи, приютившие забежавших сюда пописать подружек, содрогались от визга стыда и восторга, что вот, мол, все успели вскочить, а Люська-то трусы еще и не натянула!..
Эх, постоишь эдак вот, и вскорости, как пить дать, вспомнится тебе уж дворик твой собственный. Недавно довелось мне побывать там, и я невольно умилялся, встречая взглядом приметы своего детства. Казалось, прочно уже позабытые, но дивно быстро оттаявшие в памяти. И я улыбался, видя не особо подросшую с тех времен иву, на которую некогда я так отважно взобрался, и не мог покинуть ее битых два часа, обнаружив в себе в первый раз страх высоты. Улыбался, найдя подгнивший пенек там, где возвышался некогда деревянный гриб - под его широкой шляпой в дождь хватало места половине дворовой детворы. И совсем уж развеселился, наткнувшись на надпись «МИР» все с теми же тремя ошибками, процарапанную на своем прежнем месте – первое растолкованное мне матерное слово.
Какой же крошечной оказалась моя детская вселенная! в которой я знал каждый муравейник, каждую колонию краснокафтанных жуков-солдатиков и каждое дерево! В которой поход за дом, взглянуть на повешенную собаку, казался сродни полной опасности африканской экспедиции. А вторжение на соседнюю стройку, где грозили нам беспощадные схватки со сторожем, требовало недюженой отваги и доблести.
Как щедро черпали мы тогда из этой бездонной сокровищницы детства! И совсем не заметили, что дно это нежданно обнаружилось, и что попадается в горсть теперь только одна-две монетки, совсем уже не прежнего достоинства. Горестно становится, уважаемые, от такого внезапного обнищания. И все беспробуднее сгущаются сумерки на душе. Где же искать в такой день света? Да только в книгах надежных, пожалуй.

Мне нравятся книги. И по целому ряду причин. К примеру, мало что есть на свете так же приятно пахнущего, как новая книга. Почти снежный запах белых страниц и густо-пряный дурман свежеотпечатанных букв! Они способны взволновать не слабее окутывающей девушку взвешенной дымки или карамельно-сдобного аромата младенца. И как в растущем ребенке проступают постепенно черты характера, личности, человека, проявляются в строках книги ее персонажи, мысль автора и предначертанный сюжет. Но желтеют листы, взрослеет и старится человек, и теперь на их страницах можно встретить и засохший цветок любви, и колючую крошку давнишней обиды, и прихлопнутую, скрюченную мечту-комара, и, опять же, грязноватый отпечаток неумолимого перста судьбы. И именно поэтому, хоть и мало что может сравниться с запахом новой книги, мне интересней книги с биографией, и такие же старики. И именно поэтому я нередко прихожу на книжный базар, так удачно объединяющий и то и других. До него отсюда совсем рукой подать и позабыв об заветном пиве, я отправился в его сторону.
Это, собственно, просто улица, криво петляющая куда-то вниз, с расположившимися по обоим берегам ее книжными продавцами. Записные книголюбы и прочие букинисты! годами взлелеивали они, словно гаремы, свои библиотеки, а теперь расстаются, может с сожалением, может хладнокровно, с экземплярами потрепанными, ненужными или переставшими вводить в трепет по другой какой причине. Совсем скоро меня затягивает людским потоком и выносит к остаткам крушения достаточно внушительного собрания. Взяв в руки одну из книг, я небрежно перелистывал ее страницы.
- Эх вы, все еще молодой человек! – обратился ко мне с укором Робинзон – ее хозяин, - Открывать книгу на последней странице, не прочитав ее от начала, все равно как задирать юбку первой встречной барышне. Поступок, конечно, с лихвою оправдываемый любопытством, но такой же неучтивый.
Это был колоритный старикан, невысокий и крепкий. С глазами такого голубого цвета, какой приобретается только вблизи моря. И белым пухом на висках, казалось, вскипающим на его навечно загоревшем лице. Слова, которые он произнес, задорные и крепкие, похожие на сочные сизые сливы с острой косточкой внутри, так же свидетельствовали о его южном происхождении. - Теперь вы, как честный человек, просто обязаны купить ее у меня. И поскольку вы теперь знаете, чем все закончилось, я уступаю вам эту литературу, круглым счетом, за пятьсот копеек.
Я, должен признаться, несколько замешкался, потому что у меня на кармане имелась именно эта сумма с небольшим излишком.
- Но вас цена моя, похоже, смущает, - кажется чуть обиделся он, - Хотя, если по истине, она и смехотворна… Так пожалуйте же сюда, козырь вы мой дивный! - он указал на своего соседа. - Самая дешевая, в смысле цены, разумеется, а не качества, поэзия на всем развале. Владелец, изволите ли видеть, глухонемой, поэтому, что такое рифма не чувствует и не понимает. И поэзию отдает почти задаром. В хорошие руки, само собой.
Руки мои, призывно жестикулирующим Пятницей, похоже, были признаны за хорошие. Потому как он принялся отчаянно тыкать пальцем в заботливо навешенные для непонятливых ценники, призывая таки подойти, и подивиться здешней неслыханной дешевизне. Но поэзия, даже и не дорогая, сейчас меня колыхала мало. Какая же поэзия, в самом деле, может быть в день такой суровой похмельной прозы. И я вернулся к своему Робинзону.
- И правильно сделали, - принял он меня обратно, - К бесам это поэтическое соплемотание. Розы, понимаешь, слезы – злоехидно потешался он, скраивая страдальческое выражение на своем лице. - Кстати, вот и Федор Михайлович. Нет? Все же Бертрана берете?
Цена бедного Гаспара была не намного выше соседне-поэтической и крайне соблазнительной и мысль моя суетно заметалась между старенькой книжицей и прохладным пивом. Выбрать я мог только что-то одно. И совсем уже спутавшись, что из них приятное, а что полезное, я выбрал книгу. И улыбнулось мне тогда мое пиво уже откуда-то издалека. Грустно так, надо заметить, уважаемые, улыбнулось. А Робинзон между тем все бурлил:
– Отменный выбор! Не пожалеете! Начнете – не оторветесь. И помните, восхитительный вы мой современник, - он вдруг принялся возвышенно напутствовать меня, - Книга – лучшее лекарство!
По-моему старичок путал время и подарок, хотя, может, и прозорливо разглядел скорбное мое состояние. А тут еще каверзная моя бутылка вдруг зашипела, снова оказавшись рядом:
- Очень умно. А главное самоотверженно. Пожертвовать здоровьем! и заради чего? Нет, вы полюбуйтесь, граждане - книжечку купил! - Она все пенилась, - А что, между тем, есть такое книга? Я вот тебе разъясню. Имеется, скажем, некий автор, и по мере сил, способностей и желания, он запихивает в себя, не жуя, события, образы, истории, людей и прочие сюжеты. Размачивая эту кашу собственными воспоминаниями и впечатлениями. Все это затем переваривается, в той или иной степени кислотности, таланте, и начинает, помалу, формироваться в задуманном виде. После этого в муках и кряхтениях на свет является очередной шедевр. Который, при благоприятных условиях, и толике удачи, попадет на бумагу. И вы все, вместе тут собравшиеся, умиленно ковыряетесь во всем этом древнем говне. И что самое комичное, еще и платите за него.
Она выдыхалась достаточно долго, и совсем обессилев выслушивать ее шипение, я присел на лавку автобусной остановки. Людей не было.
Странно, как я забрел сюда. На другой стороне, через дорогу я видел здание, облицованное сверху донизу кафелем, будто бы выставляя наружу то, что у него внутри. Это больница. И завтра я, и моя милая придем сюда вместе. По той же причине, что и десятки других слишком молодых пар или сотни доверчивых студенток. Короче – мы залетели.
Я почувствовал прикосновение. Серый котенок, дремавший на другом краю скамьи, оказался вдруг совсем рядом. И теперь, уловив, что на него обратили внимание, он принялся мурлычить во все горло и опасливо подсовывать мне под руку свою голову с прижатыми ушами. Видно было, что этой клизме на лапках доставалось уже сталкиваться с различной реакцией на свое настырное дружелюбие.
Однако же, мой хороший, знаю я ваши подходцы кошачие, – думалось мне, - стоит только погладить несчастного бездомного котика и через пару минут он узурпирует твои колени и получит имя вместе с приглашением подкормиться. А через пару дней, изъев шнурки на всей доступной обуви, и наклав сами знаете чего в каждом углу, (словом, освоившись), он начнет свою еду уже требовать, и ты покорно пойдешь и купишь этому диктатору рыбьи головы, ливерную колбасу и прочие деликатесы.
Если бы я думал так вслух, может, разгаданный котик и устыдился бы, и оставил меня в покое. Но котик (он так изогнулся в приливе нежности, что я убедился – таки котик) уже спрогнозировано топтался на моих коленях. Едва не бросаясь на шею, он вставал на задние лапы и жмурился. Коварная тварь очаровала меня – я сдаюсь. Возможно, я спасу эту жизнь. Слегка выпустив рубаху, я впускаю котенка за пазуху. Он тут же укладывается и заводит древнюю, как само кошачье племя, песнь о беззаветной любви к людям. Уверяя своим теплым тарахтеньем, что в его конкретном случае она будет так же бескорыстна, как и бесконечна.

Полдень, тем временем, взобравшись на самую высокую колокольню, жалит оттуда рубиново каленым скорпионьим жалом мою тень, затравленно жмущуюся к ногам как слепая собака. Вялыми плавниками он навевает густое марево, и оно грузно расползается по всюду, словно сироп в копеечном стакане газировки. Мои волосы полны сухой запекшейся крови и сейчас она сыпется под ноги как гадкая черная пыль или перхоть. На тротуаре мусарки-охранники в дутых черных лифчиках красуются у своих магазинов, поигрывая черными резиновыми концами, которые могли бы составить честь любому секс-шопу. Вывески и витрины над ними и вокруг. Соки, воды, напитки. Чебуреки, хот-доги, шашлыки. Денер-кебаб, люля-кебаб. Люляки баб. Да, у каждой женщины есть свои люляки. И мне на встречу идут две толстухи, именно с такими вот люляками. Они похожи на подружек сатиров на своих свинячьих лакированных копытцах. Только выбрили ноги. Вслед за ними – рыжая старуха, в платье с нашитыми на него кленовыми листьями. Такими же рыжими, как и ее парик. Дальше – арабы, кудахтающие, что-то на своем варварском языке. Мяукающие китаянки. И много кого еще. А котик все так же усердно тарахтит у меня за пазухой. Еле выпуская острейшие коготки, и словно настраивая этим механизм своей кашачьей благодарности.
На душе моей так же скребли кошки, но несколько другой категории. Скребли, закидывая петли и затягивая узелок навязанной милой проблемы. Сейчас, должно быть, таким же узелком, но только под ее сердцем, она пытается укрепиться, вцепится, въестся в жизнь.
Голова тяжела все так же. О пиве я уже не думаю. Но в общаге, в моей комнате, (и это вне всяких сомнений), у меня надежно заначена пятка мафафы. Голове это не поможет, она не прекратит болеть, но, по крайней мере, меня это перестанет волновать. Причем абсолютно.

Впереди, у метро, мальчишки выставляют на продажу свои закопченные стекла рядом с лотками солнцезащитных очков. Завтра будет затмение солнца.