Посторонняя и Светлячок. 2

Андрей Можаев
А.Можаев

ЖИВ ЛИ КТО НА БАСТИОНЕ?
или
ПОСТОРОННЯЯ и СВЕТЛЯЧОК.
(баллада в прозе)

2

Среднерусский фабричный городок с его бордовыми многооконными казармами и белой обезглавленной церковью на центральной площади с раннего вечера тих и пуст. Работный люд ценит часы покоя и забытья. Скоро пересменок и опять мёрзни да жарься, да глотай пыль на кирпичном, на ткацко-прядильной. Правда, нет-нет, да и шумнёт где-нибудь в чёрном закоулке у общежития неизмочаленный покуда фабрикой молодняк.
Уже третий год, как эпохальным планом вспороли селу вены и перекачивают жизненную силу в «змиеву контору» индустрии. Крестьянские дети, перекованные в пролетариат, скоро обращают остатки былого самостояния и вольности в гульбу. Иконы порублены и косы острижены, и Бог заперт в дальнем чулане сердца. Отцы и деды, социализацией земли прельщенные, в состоятельные собственники надеялись выйти, а дети, сполна отоваренные водкой-«рыковкой» и противозачаточными средствами с печатным инструктажем-рекламой, пускай себе сожительствуют и бузят – лишь бы трудовой график не срывали. Гульба властям не страшна. Опасней, коли засядут по семейным ячейкам, этим пережиткам старого быта, и – кто их знает? – примутся за самоваром подтачивать устои нарождающегося строя. Семейным народом управлять сложно…

На той же площади в бывшем купеческом собрании с порталом и лепными упитанными амурчиками по фронтону, что против здания тоже бывшей, псевдорусского стиля, Думы, ночи напролёт заседает Союз воинствующих безбожников. И здесь собирается молодежь, но не та, из подворотен, а уже вышедшая в люди, в новые, конечно, люди. Пока они только «оруженосцы», активная комсомолия, но в будущем – верные «рыцари-меченосцы ордена ВКПб». Ночи напролёт разламываются за амурными стенами юные мозги над планами операций по защите трудового класса от мракобесов-дармоедов. И успехи в борьбе с «тошнотворными испарениями монастырских трапезных за торжество атеистической веры в свет разума», как выражается лучший журналист и верный ленинец тов. Кольцов, на глазах у всех – разгромленные белые церкви приспосабливает под зиму вороньё.

Отсюда же, с этой площади, берёт исток и главная улица города с ведущими учрежденьями. Улица эта под надзором особым: за руководственными дверями дежурят постовые и лампочки в фонари ввинчиваются исправно.
Усечённые названия заведений, коль рискнуть произнести их с вывесок, все до единого звучат грозно. Это что робкому человеку наганом перед носом трясти. Тут забудешь как «наробр» от «заготскот» отличить! Но вот сами вывески оплошали: мелкие, невзрачные, не по чину. То ли из-за временных трудностей это, то ли манер такой? Да, минули былые денёчки - яркофасадные, ярморочные! Новый быт суров.

Широкая эта улица коротка. Старинная добротно пригнанная брусчатка обрывается вдруг, как человеческая жизнь в разгаре впечатлений. Мостовая сменяется ухабистым просёлком, а тот вскоре выводит в примыкающую к городу слободку. Деревянная и тихая, она ничем не отличалась бы от села, кабы не рядок бревенчатых домов о четырех крыльцах каждый, да не двухэтажный каменный особняк необычной формы.

Эта новостройка выглядела в глухой русской провинции странной прихотью. Конструктивистская мысль родила её разрезанной в плане надвое и затем сдвинутой относительно оси, отчего посередине образовались лишние углы, куда поземкой надувало целые сугробы. Эту изломистость подчёркивала ещё сплошная линия балкона по верхнему этажу. Окна были не по климату велики, а крыши у здания не было вовсе. Вернее, она была, но плоская. И потому здешний отсталый люд полагал, что у зиждущих либо задора не хватило стропила вывести, либо к небу они и не стремились. В результате будут вечно промокать потолки и тепло в доме держаться не станет. Так оно и случилось.

Чужеумный, диковинных статей особняк этот замыкал собою слободку. Дальше просёлок валился под бугор, выстреливал поймой через речушку на возвышенный правый берег, недолго вился вдоль него и затем, промахнув сквозящую далями берёзовую рощу, устремлялся неохватными чернеющими на всхолмиях полями к некогда богатому селу в дворов триста, что темнело у припушённого изредка лесными колками земного окоёма.
Особняк хорошо просматривался окрест отовсюду, господствовал на бугре точно боевая позиция, отгороженная от крестьянско-мещанского мира бастионом – мощным тесовым забором с вывеской на воротах: «Интердом».

В это позднее время в интернате отбой. Под глухой перебрёх дворняг, под морозец и несильный ветродуй сладко спится на Руси. Правда, сегодня в доме вечер особый и половина нижнего этажа освещена. Слышны голоса, на снег под окнами падают тени – это в просторной комнате зачисляют новоприбывших воспитанников, а с ними и мальчика с корабля.

Порядок был таков: сначала детей стригли, раздевали и запускали в полуподвальную жарилку и душевую. После осматривал доктор. Заносил в метрики рост, вес, прочее. Затем их одевали в чистое бельишко.
Занималась этим знакомая по порту женщина. На ней теперь – свежие белые косынка и халат и ладненькие, по ноге, валенки. Держится она тихо, неприметно. В помощницах у неё две девочки лет по двенадцати.
Одна – остроносенькая, с белёсыми косицами. Бойка и ухватиста. Её светло-серые глазки, чуть косящие, примечают поверх круглых очков многое, зачастую лишнее для неё. Родом она из Судет. Одинокая и скрытная, но исполнительная, холодным умом коллекционирует впечатления для тайных размышлений о будущей взрослой жизни.
Другая помощница – широколицая азиаточка с плавными движениями, какая-то отрешённая, сонная. Всё многоцветье, вся звонкость жизни утопают в густо-карей бездне её недетских глазок. А глазки эти – под тяжёлыми, как после долгого плача, веками. Глядит она больше вниз, и что ей чувствуется, о чём думается, отчего тоска всеохватная? – не вызнать.

От этих одевальщиц, или точнее – обмундировальщиц в серо-голубые рубашки, сарафанчики, ребёнка направляли к торжественному, под зелёным сукном, столу и там заносили в реестр воспитанников.
Совершали это дородная, внешностью и замашками из зажиточных мещан, женщина в тесном пиджаке тёмно-синего колера и в белой блузке и сухопарый мужчина в мешковатом френче болотного окраса.
Мужчина и стрижкой своей, и усиками, и всем обликом силился выпятить сходство с прославленным Макаренко. Он и сидел-то под портретом грустного педагога-новатора – недавно сам приказал развесить несколько в актовых помещениях.
Ну, а над завучем, напарница его была завуч, красовался на стенке образ улыбчивого Ильича.
Оба учётчика возраста были одинакового, немногим за сорок, держались солидно и строго. Моложавость и вольность у ответработников не в чести.

Кроме поименованных, в помещении присутствовали ещё двое. У входа по стойке смирно застыл старик в цигейковом треухе, в линялой советской гимнастёрке, обшитой по обшлагам байковыми тряпицами, и с надраенным школьным звонком на ветхом ремне образца нижних чинов царской армии.
Второй же, наоборот, являлся здесь самым главным: серый, тонкого сукна китель с накладными карманами, орден Красного Знамени на бархатке, ширококрылые галифе. Заложив руки за спину, он расхаживал по комнате – половицы давил. Глядел под ноги: то ли эти самые половицы изучал, то ли хромовыми, ярого блеска сапожками, любовался. Одним словом, настоящий предисполкома! А интернат – самый ответственный его объект. Он, местный главковерх, несёт за него персональную ответственность! Недавно по линии ведомства в интердоме провели чистку и на ключевых постах утвердили выдвиженцев. И он чуть свободней вздохнул – эти проще, на начальство поглядывают робко. Начальство же их открыто зраком пронзает! И только единственно, кто в грош его не ставит и вечно отворачивается – женщина та самая. Но с ней волнения связаны рода особого…

Наконец, у поздней этой процедуры завиднелся край: мальчик-кубинец, звали его Энрике, остался постригаться последним. Поначалу он выглядел спокойным и даже довольным, осматривался с интересом. Но чем ближе придвигался его черёд, тем заметней он нервничал. Его страшили гримасы детей под машинкой и совсем не радовал, холодил вид их лысых голов. И потому, спелёнутый простынёй на стуле, он напрягся и съёжился, а когда санитар-стригаль принялся отирать у него под носом блескучую зубастую машинку – ощетинился. И лишь тот дотронулся до смоляных его кудрей, Энрике не удержался и пискнув:
- Но! Но кьеро! Мима! – сорвался со стула, будто им выстрелили.
- Захар! Лови! – науськал санитар старика у двери и сам кинулся вдогонку.
Дед растопырил руки, но успел зацепить одну простыню – мальчишка уже промчался в коридор.
- Э-э! – в сердцах швырнул наземь полотно старый. – Да рази их удержать! – и заковылял на поиски.

В комнате на происшествие поулыбались и вновь занялись своим. У стола очутилась малышка-кореянка годов трёх. Завуч объявила:
- Данных на ребёнка нет. Будем присваивать имя. Я предлагаю… Предлагаю в честь юбилейного года – Октябрина!
- Гм, Октябрина? – директор глянул в потолок, затем откинулся на спинку стула и оценивающе уставился на малышку. – Что ж, имя звучное. Славное имя! Оказалась бы достойной, - и прикачнувшись к столу, потянулся плечами и шеей к старшему. – Как, Василий Семёныч?
Тот, окликнутый на жадном взоре, что пускал в спину женщине, раздражённо поворотился:
- Что такое? – набычился. Мужик он был хоть и не рослый, но замеса крутого. И нрава весьма серьёзного тоже.
- Девочка, Октябрина если? Одобряете?

Но ответить начальник не успел, даже не сообразил толком – вмешалась женщина та самая.
- Погодите, Степан Кондратьич, - попросила директора, нарушив субординацию. – Малышка напугана. Всю дорогу слова не молвила. А я помощницу подобрала с умыслом. Пусть расспросит. Вдруг, заговорит? – подвела к столу девочку-азиатку.
Степан Кондратьевич, не решаясь на поступок, словно кол заглотил. Но, увидав разрешительный жест старшего, отмяк:
- Ну пускай, пускай поговорит.
Женщина подала помощнице леденец и та склонилась над маленькой. Все затихли. Даже Василий Семёнович заинтересовался.

Дитя на расспросы что-то прощебетало и смолкло, хотя лакомство было ухвачено жадно. Старшая разогнулась:
- Говорить нечего. Ничего не помнит. Родителей не помнит, имя тоже не помнит. Я понимаю – она в тюрьме родилась. А имя у неё совсем нет. Вот…
Помолчали.
- Да, не первый факт, - подала голос взгрустнувшая завуч. – Так и запишем тогда: Октябрина. А утречком на линейке проведём мероприятие.
- Ага! Навроде крестин красных! – веско поддержал директор. И они собрались уж записывать, но вновь помешала женщина.
- Погодите, погодите. Можно решить иначе. Пусть пока так поживёт: оттает, развеселится. А там, глядь – имя вспомнится. Всё ж, я думаю, она речённая. А нет – успеем ей родное подобрать.
- Как это вы, милочка, рассуждаете: пусть так поживёт? – осерчала завуч. Она с первого слова уже серчала: - У нас ребёнку без имени быть не положено. А родное там, нет – вопрос непринцыпиальный.
- Отчего так? – не уловила сути женщина.
- А вот это уже – принцыпиально! – взыграла та.

- Осади, Ильинична, - властно вмешался предисполкома. Забасил: - Воспитательница дело советует. С кондачка и впрямь негоже имя присваивать. Наперёд прикинь? Хоть такая операция: живёт человек себе, живёт. Мотает его судьбина, мотает. И потянет однова домой. На сродственников глянуть ли, ещё на что.., - ему и самому вдруг мимолётно затосковалось. – Ладно, приехал себе. Ходит, интересуется, с земляками сообщается. А самого звать-то как? По-чужому! Признают его безапелляционно? Нет! Потому, как имя непонятное. А не дай Боже, ещё по-ихнему – бранное! Вот тебя, Кондратыч, поп занёс бы в строку Бонапартом. Ты б ап-плодировал? – и озадачив смущённо скребущего в затылке директора, закончил победно. – То-то! Диалектика материализма! – добродушно покосился на воспитательницу.

Но тут, пренебрегая чинопоследованием, в бой ринулась завуч:
- Василий Семёныч?! Но мы верим и знаем, что наше учение победит во всём мире и соединит народы в братскую семью!
- Не заскакивай, - бездумно отмахнулся тот. – Ещё не победило, а дитё уж живёт…
И вдруг он впервые за вечер нашёл воспитательницу повёрнутой к себе. Она смотрела, как бы подзадоривая и насмехаясь, и до него дошло: неужто крамолу сморозил? Под ложечкой засосало, и Василий Семенович поспешил уставиться в санпросветплакатик на стенке.

За его небрежность уцепилась Вера Ильинична. И опять по-пионерски зазвенел её противный голос:
- И всё таки, нельзя попускать самотёку и примиренчеству! Мы, педагоги-коминтерновцы, призваны готовить общество будущего сейчас! – она в азарте пристукивала черенком ручки по столу, едва не сбив чернильницу.
- Ладно, ладно, - желая замять, проворчал тот.
- А славное имя Октября зовёт к объединению!
- Закругляй тему! – рыкнул, не выдержав, начальник. – Вопрос давно решён, а ты всё дискуссию навязываешь! Развели тут левый уклон! – руководящему ядру было известно: надежды на мировую революцию почти растаяли, мир капитала вооружается, и рассчитывать приходится на мобилизацию, сплочение внутренних сил.
И завучу оставалось по-партийному смириться и многозначительно глянуть на директора, внимавшего с одинаковым почтением поочередно каждому.
- Понимаем. Обождём.

Покуда руководство бранилось да примирялось, в дальнем углу продолжилась история с Энрике. Санитар с дедом втащили брыкавшегося мальчишку и усаживали теперь на стул. Санитар удерживал за плечи, а дед уговаривал:
- Ну-кась, и чего страшного? Гли-ка, я и сам таков, - стянул шапку и провёл заскорузлой ладонью по седому ёжику. – А-ить и я человек. И живу. И добро живу, - ухмыльнулся натужно.
Энрике от этой гримасы на задубелом лице с больными белёсыми глазами и впалыми, в старческой сивой небритости, щеками напугался пуще и заревел. С лавки от стены напротив жиденько подтянули остальные.

- Оставьте ребёнка! – напустилась на мужиков воспитательница.
- Это как это, оставить?! – окрысился расхлябанный, чуток придурковатый стригаль. – Я тут с ними ночь-заполночь нянькаться не собираюсь! У самого – семеро на полатях!
- Сумели напугать, так и нянчиться придётся, - осекла та.
Санитар, почуяв крепкую волю, заморгал. Но скоро сообразил и заканючил притворно:
- Василь Семёныч? А она исполнять не даёт. А ежели вшей распустют, кому отвечать?
- Чего-о?! – взъярился главный. – Может, мне эту шкеть обстричь за тебя?! Тогда на кой ты к машинке приставлен?! – эдак он смуту душевную укрощал.
Все замолкли. И только воспитательница, как ни в чём не бывало, успокаивала припавшего к ней мальчика.

Завуч первой поняла, что гнев выплеснулся.
- Анна Михайловна? – позвала ехидно.
Та, не выпуская Энрике, вскинула подбородок.
- Анна Михайловна, я давно наблюдаю, как вы пытаетесь вмешиваться в чужие функции. Мне казалось – это недисциплинированность, неумение жить по-новому. И этот ваш тон, и как вы держитесь часто.., - цепко всматриваясь в противницу, она встречала одно к себе холодное любопытство, точно к диковинке какой-то. И уже не могла удерживать ненависти: - Но теперь я поняла. Я знаю! Пятна старого режима! Плюя на инструкции, желаете выделиться из серой, по-вашему, массы! Лезете с советами, а за последствия, думаете, другим отвечать?! Ошибаетесь! Мы все на виду и не позволим подрывать!

Совсем ещё недавно одного классового чутья, бдительности вполне хватало партийцу для подтверждения верности. Но пришло новое время и потребовало умения выдерживать правильную политическую линию. А та из-за диалектики борьбы в верхах стала колебаться. Прошляпишь момент – окажешься не по ту сторону баррикад. И тогда по приговору трудящихся могут от жизни отлучить. Таково бремя власти, даже маленькой. Вот почему так хотелось Вере Ильиничне отвести своим рвением тревожный намёк на левый уклон. И кто знает, чем бы обернулся её известный приём, кабы снова не вмешался Василий Семенович:
- Вот что, товарищи. Поздно уже. Все за день умаялись. И детишки, вон, хныкают. Сворачивайте монатки. Завтра довершите.

Зашевелились охотно. Первыми собрали и увели детей. За ними подались «санпросветчики».
Предисполкома неодобрительно глянул на воспитательницу и подманил стригаля, что-то шепнул. Тот скоренько уложил саквояж и выскользнул за дверь. Ну, а далее потянулись на покой начальствующие.

У входа вновь караулил старик. Чудно вывернув ладонь с худо распрямляющимися пальцами, отдал орденоносцу честь.
- Да ты ещё боец! – улыбнулся Василий Семенович.
Дед Захар усилился вытянуть в струнку своё ревматическое тело и принялся по старорежимному есть глазами командира.
- Вольно, Захар, вольно, - похлопал его дружески тот по боку.

Никому в целом свете не было известно, что дед этот служил красноармейцем-обозником всего трое неполных суток. Рекрутированный из хутора с телегой и лошадью, он бросил свою подводу, бежал и отсиживался в приволжских чащах. Обоз на следующем переходе изрубили, и остался старый по бумагам в красноармейцах. В двадцать втором, после голодной гибели семейства сына, он вывел из родных краёв и вынянчил внучку, и с тех пор скитаются они вдвоём. Много мест переменил старый, много подсобных работ испробовал за годы НЭПа и безработицы, пока не прибился к интернату. Подфартило на исходе лет: служба спокойная, тёплая. Предисполкома из военной солидарности даже избёнку на селе выделил, что от высланных осталась. Там и проживают с внучкой. Годов ему скоро выходит пятьдесят восемь. О родине вспоминается редко. С голодовки да от колхозного разора народу поумирало страсть! И вряд ли кому-нибудь доподлинно известно о непрямой жизненной линии награждённого солдата японской и дезертира гражданской. Да и кому захочется расследовать такую мелкоту? Поэтому, давно не страшится он изобличений. Иногда, правда, найдёт смутная боязнь за внучку, и тогда принимается нашёптывать полузабытые молитвы…

- Вот служба! – к старику приблизился Степан Кондратьевич. – Кто чутка хлебнёт армейского порядка – в душу так и западает! Я, Василь Семеныч, думаю Захария на поощрение двинуть. Часы ему памятные и надпись пустить по крышке! Образцово человек службу несёт: он и сторож, и почтарь, и истопник.
- Добре. С удовольствием поддержу.

От ласковых речей и взоров дед смущённо утёрся рукавом. Но про себя скрамольничал: «На хрена б мне твои часы? Не при царе живём. Ты б сколько-то пудов картошки али пашана отвесил – я б те в ножки поклонился. Вона, опять продкарточками грозят. Попухнет народец», - втайне он почитал здесь только Анну Михайловну. Всем своим ладом она ему напоминала о той прежней, привычной и оттого, казалось, настоящей жизни.

- Вот смотрю я на людей наших и, знаете, всё чаще душа поёт! – скрестив умильно ладони на обширной груди, расчувствовалась перед старым Вера Ильинична. Ей даже слезу подкатившую задавить пришлось: - Нам ещё многому нужно учиться у масс! – это уже Анне Михайловне адресовала, но не злобно, а скорее – учительно.
И все удалились кроме старика и воспитательницы – этих ждала в комнате уборка.