Привезли

Наталия Михайлова
Господи, помоги и защити! Не от глада и мора, не от болезней и напастей, защити нас от нас самих, научи любить и терпеть, сострадать боли чужой, научи забывать о благах земных, научи растить в душе своей совесть, да и душу саму растить и любить.
Господи, Боже наш, помоги не забыть, что мы – люди.

***

Дима позвонил мне накануне: «Наташ, понимаешь, отец приезжает, а девчонок-то моих нет. Нина только послезавтра из санатория вернется. А у Женьки – выставка, как всегда. Она только к вечеру освободится». Димка явно был чем-то расстроен, и сильно. «Я бы и сам, но ведь подготовить комнату, поесть там и прочее. Поможешь?»
Нина моя давняя подруга и я очень привязана к этой семье. Я люблю их всех – семью и всех ее членов в отдельности. Достаточно видеть, как Дима огромными лапами обхватывает «своих девочек» - тоненькую, хрупкую Нину и совсем невесомую Женьку, как радостно блестят глаза и как, очень в унисон, они при этом хохочут, - ты физически чувствуешь, как хорошо, как тепло им вместе, и как они готовы щедро разделить с тобой это свое тепло.
«Дим, ну о чем ты? Конечно, помогу», – отозвалась я, мысленно утрамбовывая свои дела, чтобы высвободить день. Меня несколько озадачило его настроение, но выяснять по телефону ничего не стала, мало ли у нас всех причин для душевной непогоды.
Два года назад у Димы умерла мама, отец живет в Ташкенте. Там же живет Лиза, сестра, с семьей. Это, пожалуй, все, что я знала о родных Димы.

Мы, конечно, опоздали на вокзал, простояв в пробке, и пассажиры уже вышли из вагонов поезда.
Николай Александрович стоял на перроне. Высокий седой мужчина – костыли не делали его ни стариком, ни инвалидом. Дима торопливо шагнул навстречу: «Здравствуй, папа». Они обнялись, и стало видно, как они совсем не умеют этого делать. Лиза без конца говорила, старательно делая веселое и независимое лицо. Вдруг я поняла, что было странным и неестественным в их поведении – никто не смотрел друг другу в глаза. И уже тогда, еще не зная никакой предыстории, я почувствовала, что им всем стыдно чего-то.
Дима и Лиза передвигали чемоданы, суетливо сталкиваясь руками. Отец молчал, и лицо его было растерянным и виноватым. Почему-то вспомнились папины глаза, его, немного виноватое: «Наташенька, ты так редко приходишь». И чтобы разорвать эту липкую паутину стыда и неловкости, я бросилась к ним. Мы с Димой бестолково затолкали вещи в машину.
Лиза подошла к отцу: «Ну, вот, пап. Поживи у Димы. Я потом…». Он с трудом посмотрел на дочь, и Лиза замолчала. На минутку прижалась лбом к его подбородку, резко повернулась и пошла по перрону. Она уходила, очень прямая, со слишком высоко поднятой головой. Николай Александрович отвернулся.
Мне трудно было понять, что происходит, но происходило что-то тягостное, неправильное, нелогичное.

«Наташенька, ты так редко приходишь».

Сколько горечи может быть в пальцах, стиснувших перекладины костылей. Наталья, тебя ведь позвали помочь. Вот и помогай, не отвлекайся, говори что-нибудь бодренькое, обязательное. Господи, у Димки руки точно такие же и так же, до синевы, сжаты на руле. А лицо. Ой! лицо! И я заговорила. Бодро, правильно, про погоду, про то, как удобно мы все приготовили в комнате, про красивый городок, и Женечка часто будет приезжать, и Нина вот завтра приедет из отпуска, и я вас познакомлю со своим внуком, он забавный. Я никак не могла остановиться.

Вечером приехала Женечка. Кажется, немного потеплело. Женька, ласковый добрый огонечек. Мы ужинали, когда позвонила Нина. Женя кивала, смеялась, а потом сказала: «Мама, а нам дедушку привезли». «Женька, - заорала я молча, - Женечка, ну что же ты, девочка. Ну, как же ты!» Она так и сказала. Не «приехал», и даже не «к нам», а «нам привезли». И оттого, что именно это было правдой, стало совсем невыносимо. И ложечка мелко бьется о стакан, и тоска в глазах, навсегдашняя теперь, вязкая, тугая.
«Папа, может быть, ты отдохнешь с дороги». Да, конечно, давайте разбежимся и останемся один на один с тем, что произошло. И он останется один со своей болью. Он вернется в свой пыльный южный город, пройдет по улице, по которой всегда ходил на работу, постоит над могилой Веры, он будет бродить по вашей старой квартире, где бегаете и деретесь вы с Лизой, маленькие, смешные, любимые, и Вера, торопливая, всегда занятая. «Пап, а Димка кота за уши дергал». Лиза. Любимица. Как он хотел девочку, как переживал всегда, что она живет без правил, как-то нелепо. Сын всегда казался устроенным, а она, своенравная, взбалмошная, институт бросила, и эти мужья. Ей трудно, помогать надо, защищать. Вера слишком строга. Избаловали немного, конечно, но она добрая, добрая девочка. «Ну, вот, пап. Поживи у Димы. Я потом…»
«Женечка, останься сегодня». «Что вы тетя Наташа, мне нужно вернуться домой, мой муж совсем, как маленький, он не может без меня». «Мне вставать очень рано», – разбегаемся? – Дима уходит, такой же неестественно прямой, с как-то неправильно вздернутой головой. «Николай Александрович, может быть, телевизор посмотрим, детектив сегодня, или новости, или…» Опять меня несет. Он не слышит меня. Я не нужна ему. Не я нужна ему…

Нина позвонила через неделю. Мы болтали и пересмеивались, она рассказывала про отпуск, поговорили про детей, про кто что читал и смотрел, порассуждали об «Алхимике». И все это было неважным, и словно росло какое-то напряжение. Вдруг, без всякого перехода, она резко заговорила: «Понимаешь, Наташка, они никогда нам не помогали. Всегда – Лиза. У нас всегда все хорошо, а у нее – плохо. И ее надо тянуть, в институт, на работу, а потом оплачивать ее кооператив, сидеть с ее ребенком. А теперь она продала за долги свою квартиру, вселилась к отцу, а его – к нам. Ну не могу я, не могу!» Она почти кричала: «Он замечательный человек, но он мне совсем чужой, понимаешь. Он ходит по квартире, стонет по ночам. Женька с мужем теперь переночевать у нас не могут – негде. Ну, за что мне все это. Я заматываю себя на работе, а по вечерам не хочу возвращаться домой. Дом стал чужой, чужой, понимаешь?»

Потом заговорила чуть спокойнее: «Я хочу снять ему квартиру или комнату где-нибудь рядом с нами. Я все буду сама делать – убирать, стирать, готовить. Ему будет лучше, вот увидишь. Он как-то… стесняется меня, что ли». Она не оправдывалась передо мной, она хотела, чтобы я увидела ситуацию ее глазами. Она действительно будет надраивать квартиру и вкусно готовить и покупать нужные лекарства. Я ведь знаю свою Нину - гармоничное сочетание порывистости, импульсивности и строгой рациональности. И все, что она говорила, наверное, было правильным и очень рациональным, но у меня перед глазами стояли побелевшие пальцы на перекладинах костылей.

«Наташенька, ты так редко приходишь»

… Катастрофически не хватало времени. Переходный возраст у дочки. Отдел, которым надо было руководить, вытаскивая проекты из бесконечных провалов. И папа, еще крепкий физически, но почти ослепший. Через много лет сказались тяжелая фронтовая контузия и ранение в шею. Все произошло как-то быстро – начались сильные головные боли, резь в глазах, пелена. Он никак не хотел выписываться из больницы, все еще надеясь. Лежал на больничной койке – огромные сжатые кулаки – Я буду бороться, не сдамся, не сдамся – слезы из-под повязки.

 Сколько я помню папу, он всегда читал. Урывками, когда придется, в основном, - ночами. Книги он любил страстно, как живые существа. Когда я была маленькой, то вполне серьезно считала, что папа в книгах видит больше, чем другие люди. Он иногда говорил что-то тихонько, поглаживая книгу. Мне казалось, что он разговаривает с книгами и, казалось, что они ему отвечают. «Вот перестану когда-нибудь работать и отчитаюсь за всю жизнь».

Долгими часами он слушал теперь радио и, когда я приходила, обсуждал со мной новости, радиопостановки, услышанные передачи, взяв мою руку в свои. Спорил, горячился – оживал. Разговаривая, он любил держать собеседника за руку. Это было очень важно для него, это было его «глаза в глаза». Как поздно я поняла это. Когда уже почти не оставалось времени. Я все делала правильно, рационально. Все что-то суетилась, убирала, готовила, пытаясь одновременно разговаривать с ним. Торопилась. Всегда торопилась! Разве он видел эту уборку, а еда ему всегда была безразлична. Просто отняла у него редкие минуты последней радости – так необходимого общения. Уходила из сверкающей чистотой квартиры, а он оставался. Не успела понять? Или это я ослепла в своей суете?

Это потом, когда ничего нельзя ни изменить, ни вернуть они набрасываются на тебя: память, неподкупный факир - грех за грехом - из рукава, скулящая душа, и разум, вновь и вновь возвращающийся в лабиринты мнимых оправданий и отказывающийся верить, что вон та, черствая, толстокожая, - это ты, ты!

Нина говорила что-то еще и еще, а я …я все крепче сжимала трубку и шептала: «Нина, Ниночка, не делай этого, не делай, ты не успеешь, не успеешь…»