Барин из аэропорта. Песни первая и вторая - Scriptor

Копирайт
Песнь первая


Барин из аэропорта

Рванутся кони, словно лайнеры на взлете...
А. Городницкий «Аэропорты XIX века»

Из здания аэропорта выскочил молодой господин в черных гималайских джинсах, ватерпруфе с прорезиненным воротом и цилиндре. Он обежал, изогнувшись, стайку таксистов, проводивших его ненавидящим взглядом, перепрыгнул через металлическую оградку и вскочил в стоявшую неподалёку пролётку. Возница с готовностию оборотился всем корпусом к долгожданному пассажиру:
— Куда прикажете, барин?
— На Невский, — невозмутимо откликнулся молодой господин.
— Овёс дорог, барин, — молвил ритуальную фразу ямщик.
— Не обижу. Держи вот, — и барин сунул в протянутую руку платиновый пятидесятирублевик.
Возницы изумленно уставился на юбилейный «леонардо». Но господин припечатал, как тузом, ладонь кучера маленькой музыкально шуршащей проодеколоненной бумажкой.
— Детишкам на молочишко, — приглушенно сказал он и пояснил. — Себе на табачок, жене на помаду, дочерям на орешки.

Возница оторопело вытаращился на полураскрытую ладонь: спецкарточка А-категории. Она, по слухам, давала право на три для «элитарки». С момента предъявления у Белого здания на Бешеной площади владелец её становился буквально полубогом. На протяжении трех суток выполнялись без изъятия любые его капризы, желания, алкания, прихоти — в пределах, не нарушающих разом более трех фундаментальных физических законов. Все анонимно, тайно, секретно, скрытно и мгновенно. Увы, лишь в течение трех дней. Даже члены верхней палаты надпарламента получали не более штуки в полтора года. Извозчик проглотил сухую слюну, дрожащими руками бережно спрятал драгоценный лоскут бумаги в самое надежное место (не станем раскрывать, какое, — у каждого человека могут быть свои укромности), яростно взмахнул кнутом и вытянул им коренного в тройке аукционных скакунов.

Карета рванула с раллевой скоростью. Молодой господин, как скошенный, повалился назад в пушистую ротонду, увешанную сотней беличьих хвостиков. Цилиндр снесло с головы, но барин лишь блаженно зажмурился и сладко задумался. «М-да-а... — мыслил он самым неторопливым образом. — М-да-а, вот... Санкитербурх... Мда-а-а...». В таких приятно-разнеженных размышлениях барин провел минут сорок.
Фешенебельныя шины эллегантнейшей проллётки элластично шеллестели по шоссейному песску...
— Барин, Невский за поворотом! — голос возницы прервал санкитербурхские раздумья барина.

Голицын перебрался на небольшое сиденье. Кони влетели на Невский. Извозчик пламенно и страстно хлестал валютных рысаков, гортанно выкрикивая причудливые проклятия прохожим. Люди привычно и зло разбегались.
Немного истории. Невский был отвоеван у машин и транспорта усилиями державной гуманитарной аристократии. Не показываясь на поверхности, она подпитывала материально (толикой своих бесчисленных гонораров) и духовно (готовыми текстами) многочисленных экокосмистов, славянолюбов, контраппаратчиков. Искусными маневрами они сплотили эту разношёрстную и маловлиятельную публику на единой платформе «Даешь Невский пешеходам!». К моменту внеочередных выборов расклад сил не оставлял ни малейших зазоров для фантазий и рождественских гаданий. Блок «Невский фронт» за месяц до формальной акции сбрасывания голубых бумажек в красные коробки обеспечил себе как минимум 96,8 процентов голосов. Для нейтрализации возможного недоумения внестоличной публики забавляющиеся аристократы духа обрушили со страниц якобы противоборствующих изданий поток статей на «невскую» тему. Одни журналы и еженедельники как корень кубический из минус единицы доказывали, что машины надо вывести с Невского, ибо на них раскатывает только разжиревшая плутократия. Другие обвиняли первых в утилитаризме и прагматизме, доказывая ту же мысль астрологическими и алхимическими выкладками. Третьи (в основном ежедневные газеты) убеждали, что машины на Невском препятствуют введению демократии западного типа (митинги негде проводить!). Четвертые осыпали первых троих бранью и заявляли, что устранение машин с Невского — это только первый шаг и что русский народ как жил испокон веков без машин, так и жить должен. Пятые напряжённо изо дня в день подсчитывали количество непрогоревшего бензина выброшенного в воздух на Невском… Страсти кипели, тиражи росли, и при общей политбеспросветице вся Россия через полгода пребывала в полной уверенности, что ликвидация машин с Невского — дело первостепенное и общенародное. Группа индустриалов приводила цифры гигантских экономических убытков, но кому нужны были их малотиражные неиллюстрированные издания?

Одним словом, Невский закрыли для машин и открыли «для пешеходов и экипажей». Последняя добавка воспринималась большинством поначалу как условность или шутка. Однако пресыщенная индустриальными удовольствиями санкитербурхская великосветски-богемная гуманитарствующая публика именно ради этого-то и затевала весь сыр-бор. Прямо в день оглашения результатов голосования на Невский выехали кареты с поляроидными стёклами. Обитатели карет могли смотреть на прохожих. Те же, напротив, никак не могли узнать достоверно, кто из литературных или театральных светил свершает променад. Мгновенно слепилась целая отрасль слухов, анекдотов, легенд и пересудов: кто где купил или у кого увёл коня; как молодой чичисбей выиграл в бильярд у законодателя поэтических мод колесо от парадной кареты, и тот был вынужден отдать за него любимую яблочную кобылку; как дрыгалка кордебалета на спор произвела тридцатикратное фуэте на холке у жеребенка и за это получила право два сезона играть первые роли…

— У Гостиного притормози! — вполголоса произнёс Андрей Дмитриевич Голицын.
— Слушаю, барин, — подобострастно отозвался извозчик.
Россыпь замедленных цокотов, и пролётка замерла. Андрей отпускающе взмахнул рукой, быстрым полушагом прошагал к ближайшему киоску.
— Любезный, мне «Крокодил», «Чингисхан», «Сатирикон», завтрашнюю «Вечёрку», «Правду», «Правду-2» и «Правду-4». Что там у тебя ещё? Давненько я здесь не бывал.
— Газетка новая — «Правда как истина». Брать будете?
— Давай всё, милый, — великодушно разрешил Андрей. — Ну, и последних три выпуска «Только для девочек».
— Простите заради Бога, барин, — взмолился киоскёр. — У нас с этим строго: только классным дамам или по записке от мэтрессы. Даже домашним не разрешается. Всё же специальное издание… Мадам грозилась выгнать с волчьим билетом и жёлтый вдогонку выписать. Нельзя, говорит, на сторону.
— Ну-ну, не расстраивайся, — Андрей положил в окошечко свёрнутую трубочкой тридцатирублевку, принимавшуюся в магазинах «Русская сосёнка» и «Российский тополь». — С Елизаветой Петровной мы как-нибудь разберемся, а ты пока купи жене платиновое колье. В чёрный день продашь — лет на пять хватит.
— Ой, барин, да как же… — залепетал ошеломлённый киоскёр. — Я вам сейчас всё в коробку сувенирную положу. Да тут у меня ещё спецвыпуск «Секреты молодых барышень» — тираж всего двенадцать экземпляров. С иллюстрациями!.. Да нет, нет, что вы? — в сакральном ужасе отстранился он от простодушно протянутой Андреем хрустящей сторублевки. — Вы мне за весь киоск, можно сказать, четырежды заплатили! Вот вам упаковочка, и заглядывайте ещё.
Барин взял трепетно протягиваемую упаковку газет, отошёл от киоска, свернул за угол, оглянулся и нырнул в жерло депутатского входа «подземки».


В депутатской подземке

Промчавшись по эскалатору, Андрей вбежал в услужливо раскрывший двери вагончик депутатского метро. Князь ткнул кнопку «ход» рядом с надписью «Салон служивых поэтов А. С. Пышкина и С. Евсеймана». Двери мягко съехались, и поезд покатил по идеально гладкой, без единого стыка, магистрали.
Вагон был обычно пуст. Андрей присел на обитое желтым бархатом кресло и, положив рядом пачку приобретенной прессы, развернул свежий номер «Сатирикона». «Поучительная басня», — прочитал он и заскользил глазами по строкам:

Шел козел по бережку, нашел большую денежку,
Пошёл козёл в ко-пе-ра-тив, купил козел ак-кре-ди-тив,
Пошел козёл на Скотный Двор и закатил козе террор,
Коза сказала: не хочу. Козел сказал: я заплачу.
Коза сказала: я мадам. Козел сказал: я в ухо дам.
Коза спросила: где лямур? Козел сказал: вот сто купюр!
Коза не дурочкой была и подношенье приняла.
Мораль сей басни такова: аккредитив сильнее льва.
Или верней: коль не козлы вы — берите впрок аккредитивы!

Голицын хотел было недоумиться и ознакомиться с именами автора и редактора журнала, но вагон вдруг мягко, почти незаметно притормозил. Двери раскрылись, и в вагон вошел таракан. Он достал из широких штанин бесценный груз (не дубликат!) и, помахивая им, запел на мотив вологодских «страданий»:
Мы не сеем и не пашем, а валяем дурака.
С колокольни грузом машем — разгоняем облака.
Ой, беда, беда, беда, —
В огороде лебеда,
Черемуха белая, —
Что любовь наделала...

— Сгинь, нечищеный! — сказал князь лениво и для верности бросил в таракана свёрнутым в трубку «Сатириконом». Таракан с депутатским значком и бесценным грузом закашлялся и начал исчезать, источая сильный запах дуста. При этом он продолжал отчаянно распевать:
Из-за леса, из-за гор показал мужик топор,
Он не просто показал — еще к пузу привязал!
Ой, беда, беда, беда...

Таракан исчез. Князь разогнал «Правдой-2» сильный запах ДДТ и снова нажал кнопочку «ход». Двери мягко затворились, и поезд неслышно помчался дальше. Взгляд князя непроизвольно упал на яркие красные буквы удерживаемой в руках газеты:
«Всем! Всем! Всем! — гласили они. — Губитель и ренегат России, монархист и религиозный фанатик Андрей Голицын в двенадцать утра прибыл сегодня в Санкитербурх рейсом из родового имения в Шевардинске. По неоффiциальным сведениям князь намеревается нанести ряд необъявленных визитов».

Голицын бросил газету в окно и взял в руки «Правду как истины». Взгляд князя упал на первую страницу:
«Резидент 15 недружественных государств Аркадий (по другим сведениям — Алексей) Голицын прибыл сегодня тайным рейсом из Токио в Санкитербурх. Целью его является подрыв основ правопорядка и конституционного строя. Всякий честный гражданин, желающий получить вознаграждение...». Дочитывать Андрей не стал и выбросил все имевшиеся «Правды» в окно.

Номер «Чингисхана» открывался новой поэмой А. С. Пышкина «Дед Пахом и дед Мороз». Голицын заинтересовался. Он никогда не читал произведений этого прославленного в некоторых российских кругах и чтимого официозом литератора. Поэма была короткой, и князь просмотрел ее скоро:

Дед Пахом живал когда-то
Праздно, весело, богато.
Не творил добра, ни зла,
И земля его цвела,
Вот однажды в рождество,
Когда дергалось мужство,
В дом к нему вошел старик.
Дед Пахом с полатей — прыг!
— Здравствуй, дедушка Мороз, борода лопатой!
Что в мешке ты мне принес, пылесос горбатый?
— Хочешь — чё, а хошь — ничё,
Хочешь — шарф через плечо.
Хочешь — майку полосату,
Хочешь — кошку волосату,
Хочешь — книжку Тихий Дон,
Хочешь — латаный бидон,
Хочешь — гривенник деньжат, —
Сможешь выпить оранжад!
Тут из печки вылез гусь:
— Тихо, братцы, я пекусь!
Прибежали гуси, утки, —
Притащили незабудки.
Дед Мороз рванулся в драку,
Получил удар по фраку,
Оказался под столом,
Весь обмотанный сукном.
Тут пошла пластовка злая —
Притушили попугая.
Дед Пахом лежит — не дышит,
Только пальцами колышет.

— Н-да, если это называют стихом, а автора — светильником русской поэзии, то я без пяти минут самодержец, — вслух подумал Голицын, и «Чингисхан» разделил судьбу предыдущих листков.
На скамье оставались лишь «Секреты молодых барышень». Андрей раскрыл брошюрку на середине: «...была высокая и белая, — прочитал он, — нужно ежедневно опускать её в подогретую смесь касторового и кокосового масла, дрожжево-клубничного сиропа и двух частей истолченных молоков карася. Затем поочередно втирать до появления блеска мягким тампоном».
Голицын даже присвистнул, хотя не умел и не позволял себе этого. На следующей странице шло нечто подобное: «...была упругой, свежей, радующей глаз, нужно обмывать её ежедневно смесью из равных частей глинтвейна, портвейна и пчелиного аттрактанта, а затем массажировать следующим образом: два щипка, два хлопка, четыре легких пожатия, два щипка, два хлопка...».
Благо, на следующей странице Андрей обнаружил нечто более поэтичное. На листе, украшенном бестиарными маргиналиями, шел текст какого-то романса:

...Как назло, никогда не казалась
Мне такою милашкой она.
Щёчки рдели, высоко вздымалась
Под капотиком груди волна.

Спустя десяток наугад отброшенных страниц, князь смог прочесть следующие строки:

Сердце билось испуганной пташкой,
Не давало ни часу заснуть,
Подымалась под белой рубашкой
Высоко ея белая грудь...

Андрей было заскучал, но тут взгляд его зацепился за броский заголовок «Новое стихотворение лучшего дамского поэта Сергея Евсеймана»:

Милая, не бойся, я не груб,
Я не стал развратником вдали,
Дай коснуться побледневших губ,
Дай прижаться к девичьей груди...

«Надо переговорить с Лизаветой, чтоб такие шедевры девочкам на дух не пускали», — подумал Андрей и выбросил «Секреты» в окно. Затем подошел к табло, нажал «стоп». Горящая надпись «Салон служивых поэтов А. С. Пышкина и С. Евсеймана» погасла, вагон остановился. Андрей подумал и набрал шифр: «Кафе свободных литераторов».


Кафе свободных литераторов

Соскочив со ступенек эскалатора депутатской «подземки», Голицын шёл, почти шагал, почти бежал к старинному зданию, служившему до недавнего времени обиталищем волостного совета тред-юнионов. Он пересёк набережную и шмыгнул в арку за приоткрытыми литыми чугунными воротами. Тёмные фигуры кинулись к нему, но отпрянули. Сочетание полос кобальта, охры и ультрамарина было сегодняшним паролем на проникновение в шестую зону. Голицын с усилием подавил тяжкий вздох — он знал, как нелёгок предстоящий путь.

За аркой открывалась большая площадка, замкнутая непрерываемым кольцом зданий, особняков и великолепных брандмауэров. Отверстия окон, если они вообще существовали, начинались на высоте седьмого этажа и напоминали иллюминаторы. Ниже этого уровня стены были гладки и неприкаянны, не считая редко стоящих атлантов и чувственно вздыбившихся (изрядно изголодавшихся) кентавров. Андрей отметил привычное отсутствие набедренных повязок у первых и у других.
Молодой князь знал, что каждый его шаг фиксируется десятком регистрирующих устройств. Знал, что под булыжной мостовой в состоянии «полная боевая тревога — готовность ноль-штрих-ноль-ноль» сидит спецрота, где самый нижний чин соответствует полковнику обычной армии.

Привычным широким шагом Голицын шествовал через площадь, отыскивая еле заметные неровности в узорах безукоризненной кладки. Где-то здесь должна быть скрыта дверь, которая была ему нужна. «Мементо моря», а, попросту говоря, не желая рисковать, Андрей направился к двери плавным полукругом. Ему не улыбалась перспектива резкими поворотами подтолкнуть неудачника генерал-есаула к инсценировке пиесы «Шаг в сторону — расстрел на месте».

Эти подземные полковники — «семья подземных королей», как они себя называли, — были обречены всю жизнь проводить под сводами перекрытий, без прямых лучей солнца, без информации о перипетиях надземных конъюнктур. Любимой книгой их был детектив «Мужики в муравейнике», любимой песней — «Ответный удар». О женщинах они не говорили вообще. За это могли свои же устроить тёмную и забить до отправки на пелопоннесское озеро Стикс.
Андрей поднес палец с нейтронным перстнем к отверстию-глазку, скрытому в кладке стен. Ультрафиолетовый огонек стал тут же инфракрасным, и двери распахнулись.

Теперь маршрут князя простирался сквозь узкий коридор-лабиринт типа «изотоп». Надпарламентский значок Голицына излучал определенную частоту установленной чистоты. Иная частота или чистота излучения отключала аппарат по насыщению воздуха кислородом. Любой забредший сюда задохнулся бы и остался лежать в одном из тёмных углов, дожидаясь подземно-королевских мусорщиков.
Андрей расслабился, произнес мантру духовной левитации и, весело шагая по запутанным просторам лабиринта, позволил себе помыслить о предстоящей встрече.
Минуя шестой поворот, он с удивлением узрел три ряда изогнутых (для стрельбы из-за угла) ружейных стволов. Одни карабинеры лежали прицельной россыпью, другие упирались в левое колено, третьи же располагались стоймя.
— Чёрт! Опять забыл! — не успел даже подумать князь.

В прыжке-падении Андрей успел повернуть рубин в перстне на 93 градуса. Роту подземных брандполковников с грохотом отсекла стальная дверь-стена, выросшая встречным ударом трёхтонных половинок. Лишь щепотью секунд позднее прижимавшийся к шершавой поверхности щебенчатого пола князь услышал щедрые очереди одиночного карабина.
«Верно, нервы у майоришки не выдержали», — с доброй усмешкой подумал Голицын.
«Верткий дворянчишка», — поморщился за щербатым монитором подземной гвардии полковник.

За двадцать пять лет беспрецедентно беспорочной службы его команде удалось разодрать очередями только двух длинноволосых разночинцев, пробравшихся сюда с чужим значком погреться на дармовщинку. Да изрешетили разок ненароком группку пансионерок-гимназисток, коих князь Львов пригласил на депутатский прием, забыв предуведомить о некоторых сюрпризах шестого поворота.
Свинцовая дверь палладиевого лифта закрылась и спустя секунду раскрылась. Голицын вышел на открытую площадку, располагавшуюся ста пятьюдесятью метрами выше «весёлого лабиринта». Князь безуспешно пытался постичь секрет мгновенно-бесперегрузочного перемещения свинцово-палладиевого сооружения на весьма немалое расстояние.

Он пристально взглянул на лжепрогуливающиеся пары квазидерущихся панков и якобысидящих на корточках хиппи. Андрей знал, что все они являются платно-бескорыстными сотрудниками ВДНХ-РСХА. Зато жандарм в парадной форме по-всамделишному был министром духовной культуры, лишь здесь ощущавшим сладость подлинного бытия. Особенно любил он браниться с пьероподобным нищим (в миру — министром призрения и попечительства). Впрочем, Андрею не надо было объяснять, что министры в России от века являлись не более чем дрессированными зайцами, послушно скачущими под удары искусного кнутомахателя в цирке Юрия Владимировича (естественно, Дурова).

Двор тоже являлся частью пропускной системы. Здесь необходимо было в лицо знать каждого и строго определённым образом поздороваться с нужными людьми. Небрежным салютом князь поприветствовал Лейбу Лейбница, хлопнул по ладони здоровяка Люпуса и криком «Хелло, Острейлиэ, о-о-о!» окликнул наркотствующего джаз-жокея Робика, известного в глуздырничающих кругах по кличке ГБ.
Завершив ритуал, Голицын скинул надоевший ему ватерпруф и запихал его в авантажный мусорный сундук у входа в погребок «Праславянский дуб». Вывеска была покарябана, и надпись читалась как «Славянский дух». Небось, дюже-масоны подгадили, — усмехнулся князь. И вправду, запах перекисшей капусты, смешанный с чем-то неназываемым, придавал весьма двусмысленную окраску переправленному названию.

Андрей, не останавливаясь, прошёл ряд столиков с обречённо склонёнными главами и скрылся за изящной дверью с буквенной символикой метрополитена. Через пять минут, миновав утомительный ряд нескончаемых белокафельных унитазов, Голицын на пределе неизмеримой дворянской выдержки узрел, наконец, скромную демократичную вывеску «Кафе свободных литераторов».
Князь толкнул густо смазанную гусиным жиром дверь и, шагнув вовнутрь, отёр ладонь висящим на ржавом крючке рушником. Дворянскому взору открылась небольшая, добротно обставленная и скверно освещённая комнатка, напоминавшая будуар спятившей от богатства купчихи.

— Андрюша пожаловал! — Анна Андреевна легко отделилась от трапециевидно-пробкового стола и стоявших за её плечами тёмных фигур. Грузно, но с непередаваемым благородством она приблизилась к почтительно замершему у входа Андрею и ловко прижала его к своей благоухающей фиалковым дезодорантом груди в тот момент, когда он вознамерился поцеловать ей руку. Андрей Дмитриевич искусно затаил дыхание. Оба надолго замерли.

— И этот влюблен, — пояснила Анна приблизившимся через четверть часа тёмным графам.

Графы — один седобородый в поддёвке с кушаком бордового окраса, другой в парадном фраке и с холёными усами — понимающе кивнули.
Андрей с трудом оторвался от корпуса Анны и кивнул целокупно всем. За столиком возле окна-мозаики сидел Николай-Африканец. Он привстал, скупо кивнул и снова сел. Изображая всем видом великосветское равнодушие, он, конечно же, был ужасно рад Голицыну. По бокам его, как всегда, стояли два мощных зулуса в плиссированных набедренных повязках. Они усердно намахивали опахалами.

— Как жираф? — осведомился Андрей весело.
— Сдох! — так же весело ответил Николай. — Ничего, поймаю нового. Лицензию уже подписали.
Андрей достал пачку «Мальборо» и угощающе протянул Африканцу. Николай чиркнул было зажигалкой, но тут из-за стана Анны Андреевны вышмыгнул Эмильевич.
— Андрюша, угостите сигареткой, — просительно молвил он и потянулся тонкими пальцами к пачке.
— Да берите всю пачку, Осип, — сказал князь незлобиво.
Эмильевич торопливо взял пачку и стал читать: «Марль-бо-ро... Мар-льбо-ро...». Он пытался сложить рифму и старательно морщил лоб. Потом обернулся к Андрею.
Его коровий взгляд, озаренный вдохновением, был прекрасен.
— Марль-боро — Полит-бюро? — вопросительно произнес Осип. — Марль-боро — Пол-литр-бюро! — утвердительно молвил он и спрятал пачку в карман.
— Ребят у костерка угощу, — пояснил он и ушёл в тёмный угол, где сидел царь поэтов, покачивающий седоватыми кудряшками волос с явными следами не то горячих щипцов, не то папильоток. Он хмелеюще-истомно поглядывал на приближающегося Осипа в отражение, игравшее на поверхности налитого в бокал фиалкового ликёра.

Долгом Андрея было посидеть за столиком Анны Андреевны.
— Я научился вам! Блаженные! Слова! Ленор-Соломинка! Лигейя! Серафита! — самозабвенно выкрикивал Эмильевич загадочные фразы из тёмного угла.
Из дверей кухни выглянул взъерошенный Мишка-казачок в стройотрядовской целинке с поднятым воротом.
— Соломинку? Щас, сию секунду! — испуганно выпалил он и исчез в дымных недрах кухонного задверья, чтобы воскреснуть буквально через мгновение. — Какую изволите? Розовую с арабесками или бирюзовую с фильтром?
Осип замахал руками и застучал ногами. На воловьих глазах его вспыхнули злые слёзы.
— Миша, уймись! Займись своим делом, наконец! — строго прикрикнула Анна Андреевна.

Не понятый в лучших своих намерениях казачок поплелся к дверям. Приоткрытые, они обнажали промозглую тьму, в которой, искрясь, горели папиросы. Колченогий матрос появился из сернистой мглы, едва не сбив волчьим плечом уносящего пучок невостребованных разноцветных соломинок притихшего Михаила. Колька-матрос вразвалочку подкатился к столу, где сидели Голицын и Анна.

— Стукнул по карману — не звенит! — недвусмысленно спопрошайничал он.
Андрей бросил в оттянутый карман горстку серебряных «леонардо».
— Кто сегодня на камбузе? — вежливо поинтересовался он.
— Кабо-чугунок, — небрежно бросил морячок. — Для Лысого острый соус варганит.
С этими словами, не поблагодарив за «звон благодатный» в кармане, морячок скрылся.

Зулус, стоявший за африканерскими плечами, вопрошающе поднял глаза на сородича. Тот кивнул. Передав ему опахало, первый зулус незаметно отделился от спины Николая-Африканчика. Спустя минуту собравшиеся вздрогнули от непритворного вопля, донёсшегося с кухни.
— А-а-а-а! Р-работать! А-а-а! Рра-ботать, работать и а-а-а!!! Рра-ботать! Не отрекусь! А-а-а! Ч-чёрт! Лысый! А-а-а!
Африканец хмурил брови, сосредоточенно рассматривая в карманном зеркале кровоточащую от цинги десну.
— Николай, нельзя же так, — строго сказала Анна.
Охотник кротко взглянул на неё.
Анна Андреевна покраснела и потупилась.
Николай спрятал зеркальце.
— Вамба! Намба! Куку-нини-ба! — крикнул он изменившимся тоном.

На пороге кухни возник растерянный зулус. Он замер, устремив виноватый взгляд долу, и смущенно наматывал набедренную повязку на руку. Поймав вопросительный взгляд Анны, он двумя торопливыми взмахами перепоясал себе чресла и боязливо подошел к Африканцу.
— Всегда готов служить, хозяин, — сообщил он, оскалив белые небитые зубы.
Николай вполголоса произнес что-то на бурско-английском.
Покрывшись внезапно испариной, зулус опустился на корточки и подполз к столу. Лишь за спиной сюзерена он посмел распрямиться и дрожащими руками нащупать на полу опахало, в страхе оброненное собратом.

За тонкой перегородкой из буфетной донеслись перебивающие друг друга возгласы:
— Никогда, Зигмунд Фёдорович, я не соглашусь, что какая-то там эротическая интеракция может заменить прямое социальное действие, — напористо уверял собеседника заказчик острого соуса.
— Позвольте, но сублимативная трансформация либидо способна... — пытался объяснить собеседник.
— Ка-те-горически возражаю! — петрушечьи верещал голосок Лысого.
Анна Андреевна брезгливо поморщилась и устало окликнула сидящего в углу Эмильевича.
— Осип, да уймите вы, наконец, этих горе-мыслителей! Ещё самомнения хватает литераторами себя величать!

Эмильевич кошачьи выскользнул из-за задымленного столика, и, сжав в ладони богемскую вазу, пружинисто метнул её в стену. Голоса, взвизгнув, оборвались на полуслове.
Осип удовлетворённо отряхнул руки и вернулся к дымящемуся столику. Звучавший там одинокий лопарийский самогимн сменился эксцессным двухголосьем.
— Ты ко мне не вернешься, — с упреком выпевал один.
— Одиссей возвратился, пространством и временем полный, — мягко ответствовал другой.
— Котик милый, деточка, встань скорей на цыпочки, — бредил один наяву. — Алогубки-цветики жарко протяни!
— О, как я ненавижу сухие солёные губы, — интимно возвещал другой.
Анна Андреевна, желая сгладить некоторую неловкость, вызванную выходкой Эмильевича, крикнула через стенку, окликая одного из недавних спорщиков:
— Фёдор Зигмундович! Думаю, вы при всём желании вряд ли сумели б отыскать эротику в романах нашего пейзанствующего графа? Боюсь, этот орешек придётся вам не по зубам!
— Да здесь и искать-то нечего, — раздался из-за стены умиротворённый голос Зигмундовича. — «Дубина народной войны поднималась и опускалась, поднималась и опускалась...»
— Ну уж, — препоясанный граф сжал бороду в кулак и густо покраснел.
— Да граф весь на этом замешан, — входил в азарт Зигмунд Фёдорович. — Вы, небось, сами замечали, Анна Андреевна! Есть возможность — девок портит, нет — под поезд кидать начинает. Его суперэго, как флюгер, поворачивается вслед за...
— Пойду, дергану стопарик, — зарывшийся в бороду граф удалился к стойке.
Анна Андреевна проводила его сожалеющим взглядом и тут же влюбленно уставилась на Николая-Африканца. Она подперла пухлую щеку крепким кулаком и затянула:
— Вот кто-то с го-о-о-орочки-и-и спустился-я-а-а-а...
Николай сильно побледнел, стал оскорбительно белым и вытащил из нагрудного кармана газету «Ведомости Южного Калахари». Уткнулся в неё и побледнел ещё больше.
— На нём пого-о-онызо-о-олотые-е-е, и яр-ки йо-о-орден на-а-а груди-и-и...

Анна старательно выводила жемчужные звуки коралловой чистоты и джомолунгмовой высоты. Перековавшийся граф, поправляя от времени диадемовый аграф, старательно подпевал. Он по губам безошибочно считывал слова, еще только зарождавшиеся в глубинах невероятной груди Анны и сам произносил их чуть раньше, чем это доставало сил ненаглядной певунье. Святая — в своей всегдашней наивности — Анна растроганно взглядывала на усердного сюртукасто-коренастого подпевалу. Дуэт представлялся ей прекрасным до беспредела.
Африканец, как мог, прятал свои побитые георгиевские кресты под широкой ладонью битого завсегдатая саванн.

Наконец, песня завершилась, а мелодичные отголоски её медленно растаяли в воздухе.
— Я вот всё думаю, как наказывают писателей в аду, — покашляв в подол холстины, завёл разговор вернувшийся от пары стопариков граф.
Сбитая некстатейным вопросом с лирического настроя Андреевна зло взглянула на подпоясанного бородача и, не задумываясь, процедила:
— Заставляют таскать мешки с изданными сочинениями!
Граф беспомощно охнул и старчески залепетал:
— Ох, грехи наши тяжкие! Одно только полное — девяносто томов! Да прижизненные, да посмертные, да переводы, да перепечатки, да хрестоматии, да детгизовские, да вольфовские, да сытинские, да безлицензионные, да вольнотипографские... О-о-ох! Грехи наши — воистину тяжкие!!!..
Андрей решил, что период трансцендентальной медитации несколько затянулся. Анна тоже почувствовала это своим женским сердцем и с трудом отвела безнадежно влюблённый взгляд от Николая.
— Вот, Анна Андреевна, — Голицын протянул объёмную, хоть и карманного формата, книжку с золотым тиснением на обложке. — Ваш верный ученик. Моя, так сказать, первая книжка... Слепая ласточка, некоторым образом...
— Крупная вещь, — уважительно проговорила святая (в своей всегдашней простоте) Анна, приняв в ладонь увесистый томик.
— Ах, нет, Анна Андреевна, одна танка всего лишь, — искренне порвался растолковать князь.
— Какой он всё-таки ещё ребёнок, — вспомнила Анна свой хор. — Всё скромничает!
— Да! Да! Далеко пойдет! — согласно забубнили графья.
Анна с любопытством открыла первую страницу и с выражением прочитала:
— Адабашьян, Авалиани, Ашкенази, Альтшуллер, Айгешатский, Асратян...
С изумлением оторвала она взор от великолепно пропечатанных строк.
— Что это, Андрюша? Старый забытый модернизм? Белый стих? Засеребрившийся век мой вспомнили? Спасибо вам! — Анна Андреевна незаметно смахнула накатившуюся непрошено слезу. — Вы простите, Андрюша, я смаковать дома стану! Пока только мельком взгляну. «Фолькенштейн, Фергиссмайннихт, Фрейман, Фрейдлих, Феттерних, Фиттих...» Да что это, Андрюша? Звукопись фамильных смыслов? Философия имени? Скажите же!
— Вы пролистнули, разрешите...
Андрей ловким жестом изъял сборник и прочитал внезапно просевшим голосом:

Ветром наполнены, как паруса,
Шторы мои на зеленом окне.
А на другом, где прошла гроза,
Цветы неполитые плачут.

— Ну да... Мое влияние... Детали… Многослойность... — польщённо завздыхала Анна. — Но что это за странные фамилии?
— А... Это... Трудовой коллектив одного «почтового ящичка»... Так легче напечататься без ненужной шумихи. Не хотел пользоваться влиянием своей фамилии...
Анна понимающе кивнула и опрокинула малую рюмашку славной бурдашки, бодро принесённую старым новороссийским официантом Леонидычем.
— Андрюша, — немного помявшись, заговорила Андреевна. — Если вас это не взбесит... Вы Голицын по дедушке или по дядюшке?
— По м-м-матушке, — блаженно выговорил Голицын и, в удовольствии прикрыв глаза, со вкусом повторил. — По м-м-м-матушке!!
— А кто ваш папа? — краснея от бестактного вопроса, спросила Анна. — Вы уж простите моё бабье любопытство. У меня волос хоть и недолог, но ум всё равно коротковат.
— Да ништо! — успокоил её Андрей. — Романов я по батюшке.
Все вскочили моментально, словно только что присели на торчащий из кресла гвоздь-«сотку». Лишь африканский охотник Колька встал с достоинством, деловито одергивая довольно беззащитную гимнастерку.
Эмильевич торопливо затянул:
— Бо-о-же, ца-ря-я-а храни-и-и... Си-и-ильны-ы-ый, держа-а-ав...
На «си-и-ильный» он дал нескрываемого «петуха». Но Голицын уже немыслимо благородным жестом пресёк искренний порыв остальных поддержать старательного Осипа.
— Оставьте, господа! Эко, право... Мы все здесь запросто! Да и какое всё это имеет значение! Прошу садиться!
Посетители с явной неохотой рассаживались по местам первичной дислокации.
Незадачливый Эмильевич убежал к дальнему столику, за которым, недвижим, холодно забавлялся сигаретными колечками король поэтов. Нужно ли объяснять, что он единственный не поднялся, услышав батюшкину фамилию Голицына. Воистину это был король поэтов!

В кафе свободных литераторов могла зависнуть довольно увесистая и продолжительная стереомонархическая пауза. Но тут из камбуза выполз Колька-матрос и шарнирной походкой подвалил к великокняжескому столику.
— Романова живого не видали? — развязно обратился он к присутствующим и вихляющимся баритоном пропел: — «Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны...»
Поймав недвусмысленно-указующий взгляд Анны и брошенный Андреем «леонардо», довольный собой Колян ушагал обратно.
— Андрей, — с томностию произнесла затуманившаяся Анна. — А хорошо у вас: «Я ломал стекло, как щеколад, в руке...». Ваше, катеринбурхского периода!
— Это не моё, — мягко отрёкся Андрей. — Это другого...
Вечер в кафе постепенно вливался в привычное русло. Но все ещё долго поглядывали на круглый столик под зелёной лампой, где, склонившись над ликёрами, грустили и молчали Анна Андреевна Махаяна и Андрей Дмитриевич Голицын.


Русская партия

Немного подышав свежим воздухом, Андрей направился к другому подземелью. Он приблизился к наглухо запертой двери и, не замечая поржавленного серебряного замка, распахнул её. Князя обдало подвальной сыростью. Освещая путь сиянием глаз, он по глухим ступеням сошёл вниз. Воняло квашеной капустой и прорастающей картошкой-синеглазкой. Где-то здесь должен был коптиться устричный жемчуг шахматного мира.

Втайне Андрей надеялся обрести в этом подвале ту опору-опару, на которой могло бы взойти кислое тесто будущей России. Он твердо решил сунуть в садовники российского огорода всякого сыгравшего лучше его.
О Голицыне здесь знали понаслышке. Некогда он, будучи еще подростком-безразрядником, объявил на двенадцатом ходу скандальный «вечный шах» тогдашнему чемпиону стран Магриба и Бенилюкса. Сии двенадцать ходов облетели весь шахматный мир — партия получила название «неувядаемой», а голицынский «вечный шах» вошёл во все шахматные учебники. Но ах, как давно это было!

А пока сойдем вместе с князем в устричную ракушку.
Обстановка в подвальной житнице была шатающеся-праздной. Сандаловые доски и столики валялись и дыбились где попало. Фигурки — фарфоровые, липовые, асбестовые, целлюлозные, дубовые, хлопчатобумажные; человекоподобные, каббалистические и орнитоморфные; рубленые, точёные и мочёные фигурки всех образцов и сословий торчали отовсюду: из цветочных горшков, замочных скважин, карманов пальто, портсигаров и портмоне.

Буфет исправно изрыгал похожую на разорванную губу сёмгу, рыбу с гадким названием «стерлядь», отливающую розовым коксом горбушу, тёплые спинки минтая и другие деликатесы, набитые белым фосфором.
«Чампи» сидел в ореоле зависти и земной славы. Изредка к нему подходили на цыпочках мелкие гроссмейстеры и, получив короткий, как замыкание на контур, ответ, крабьи отползали прочь.

Андрей подошёл к склонившемуся над изюмно-арахисовой доской экс-чемпиону, бесконечно преданному Игре. Он был один из немногих, кто не гнался за призами и местами, поэтому, дважды побывав чемпионом мира, статус «международного шахмейстера» получил совсем недавно. Иная братия устраивала договорные межзональные турниры, покупала судей, награждала себя званиями и призами. Понятно, что она с брезгливым снисхождением относилась к этому Дон Кихoту шахматной Севильи.

Поскольку все голованы и головастики пережёвывали фосфор, подвижник шахмат радостно восстал навстречу вошедшему князю. Обменявшись цеховым приветствием, они поставили часы на блиц и бросились в пятиминутную сечу.
Андрей не мудрствовал. Продольными взмахами разменяв всё фигурное имущество вплоть до королей, он перевел партию в стройный эндшпиль и, загнав соперника в неудержимый цугцванг, принял от него восторженные громогласные поздравления.
Тут же восемьдесят сандаловых боевых досок железным кольцом охватили князя. По неписаным законам высшей шахматной ложи, выигрыш чужака у любого её представителя влёк за собой обязательство пришельца сыграть с каждым из оставшихся шахмейстеров. Андрей обязан был выбрать соперника и играть немедленно. В противном случае он имел весьма реальный шанс не выйти отсюда.

Что ж, князь знал, на что шёл. Андрей взглянул на подёрнутые позолотой изумрудные адмиралтейские часы и сказал просто:
— Играем все вместе. Так будет проще.
Рассевшиеся ещё не могли взять в толк, что собирается делать Голицын, а тот уже прикрыл глаза и негромко возговорил:
— Первые двадцать досок — е-четыре, вторые двадцать — конь эф-три, третий блок — дэ-четыре, четвертый — аш-три.
Дальше занялось что-то невообразимое, напоминающее биржу во время очередного кризиса в Персидском заливе или репетицию подвыпившего оркестра.
— Е-пять, е-пять — истошно кричал кто-то. — Вторая — е-шесть. Тридцать четвертая — отказанный Фалькбеера! Семьдесят третья — конь эф-шесть, предлагаю атаку Маршалла! Шестнадцатая доска — а-семь, а-семь, слышите меня?
Базарную трескотню уверенно перекрывал драматический баритон князя:
— Первая-восьмая-шестнадцатая-семнадцатая-сорок пятая: ферзь — аш-пять. Вторая-седьмая-тридцать третья и пятьдесят вторая — слон цэ-четыре. Все остальные чётные доски — короткая рокировка, все нечётные — длинная с шахом.
— Вторая: можно переходить?
— Карте — место, — афористично и властно отрезал князь.
— Тридцать третья: король эф-восемь, а если вы ладьей на эф-четыре...
— Тридцать третья: ферзь дэ-восемь, мат, спасибо. Окажите психологическую помощь соседу, ему мат ходом позже. Доски шестнадцатая, двадцать вторая и с сороковой по пятьдесят шестую: конь бэ-шесть, двойной шах. Доска пятьдесят седьмая: за фук не берут, это вам не шашки. Доски четырнадцатая и сорок восьмая: не пытайтесь рокироваться через битое поле, я всё вижу!
— Вторая, вторая, — не переставая, звучал назойливый голос. — Можно переходить?
— Карте — место, я сказал. Слон эф-семь, мат, примите мои поздравления. Нечётные доски, внимание: объявляю мат в четыре хода! Доски, кратные трем: мат в три хода. Для досок, номер которых оканчивается на семь, сюрприз: мат в два хода. Восьмидесятая, поимейте совесть, неужели я вам за восемь ходов двумя ладьями мат не поставлю?
— Восьмидесятая — сдаюсь!
— Третья — сдаюсь!
— Двадцать девятая — сдаюсь!
— С пятидесятой по пятьдесят пятую — сдаемся! — неслись всё более частые крики, посвящённые теме капитуляции.
— Первая доска, ферзь дэ-шесть, эполетный мат. Полюбуйтесь, господа, просто этюд!
— Доски с восемнадцатой по тридцать вторую — сдаёмся!
— Вы очень любезны. Доски шестая, тридцать четвертая и сорок девятая: пешка бэ-восемь, конь, мат. Благодарю вас, господа!
— Доска семьдесят вторая, эф-пять, предлагаю ничью!
— Семьдесят вторая: е-эф на проходе с вилкой и шахом. Сдаетесь? Разумное решение.
— Доски семьдесят третья — семьдесят седьмая, сдаемся!
— Оставшиеся доски: аш-восемь, ферзь! — молодцевато скомандовал Голицын.
— Сдаемся! — шахматисты смешали оставшиеся фигуры, после чего выжидательно уставились на изображавшего невозмутимость «чампи». Тому ничего не оставалось, как принять вызов.
Двое сели друг против друга. На часах установили по шесть часов каждому. Князь нажал кнопку, время «чампи» пошло:
— Йе, — сказал тот, переводя ход часов на Андрея.
— Йе, — ответил князь и тоже нажал кнопку.
Они посмотрели друг на друга. Посвящённые, они поняли всё с полуслова. В переводе с профессионального арго это означало обмен ходами е2-е4, е7-е5. Передвигать фигуры было излишне, они сражались взглядами на уровне стратегий, а не тычков-ходов.

Взмахом поседевшей (на глазах) правой брови чемпион предложил испанскую партию. Андрей прищуром левого ока объяснил, что после 12 ... Ке5 белым остается лишь пожать сопернику руку.
«Чампи» едва заметно побледнел и, шевельнув мочкой правого уха, предложил итальянскую партию. Князь, чуть приподняв уголки губ, дал понять, что просто-напросто переведёт игру в дебют четырех коней, а затем в безнадежный для белых эндшпиль с изолированными ладейными пешками.

Чемпион покраснел кончиком носа и, опустив глаза долу, легким колыханием щёк указал на северный гамбит. Голицын, едва сдерживая жалость, взглянул на соперника и, дробно постучав веером пальцев по поверхности стола, просветил партнера насчёт того, что выбор гамбита — королевского ли, северного ли, означает для того неминуемый крах не позднее восемнадцатого хода.
Оставалась русская партия. Её Андрей принял кивком головы. Её он и ждал. Уже на третьем ходу покусыванием нижней губы князь поддался на учебную ловушку.
Чемпион радостно улыбнулся, но Голицын показал зубы, и всемирный шахмейстер понял, что за коня ему придется платить четырьмя пешками, тремя вертикалями и потерей обеих рокировок. «Чампи», шмыгнув носом, намекнул, что оживит игру на ферзевом фланге, но Андрей, почесав шею, дал понять, что бросит короля в центр.
Чемпион лихорадочно просчитывал в уме все варианты, пытаясь вернуться к одному из первых ходов и переиграть — ведь на доске не было сдвинуто ни единой фигуры. Но как бы далеко он ни возвращался, в неумолимом взгляде Андрея он читал форсированные варианты неминуемого проигрыша белых. Так «чампи» вернулся к первому ходу — только изменив его, можно было попытать счастья в поисках ничьей. Но роковое «йе» было им уже произнесено. На глазах первого шахмейстера выступили слезы бессилия. Он встал и, буркнув «сдаюсь», скрылся в чемпионском спецбуфете.

Андрей одержал победу в самой важной для себя — русской — партии. Но он не хотел лишать шахматистов ни славы, ни доходов.
— Меня здесь не было, — мило улыбнувшись, произнес князь и направился к выходу.
Вздох облегчения и благодарности был ему ответом. Авторитет шахматистов и тех, кто стоял за ними, издавна был велик на Руси. Поддержка с их стороны была князю обеспечена.



В поисках утраченной мудрости

Невозможно принимать всерьез ситуацию, когда человек
ищет истину так, как ищут уборную и наоборот –
ищет на деле всего-навсего уборную, а ему кажется,
что это истина или даже справедливость.

Мераб М.-швили, грузинский философ

Голицын взял пролётку за шесть гривен и под благовест лихо подкатил к двадцатиэтажному перекосившемуся лентой Мёбиуса зданию, на крыше которого громадными рубиновыми буквами с неоновой подсветкой переливалась надпись «АФОН». Ниже бегущей строкой шла расшифровка аббревиатуры: «Академия философских и оккультных наук». Здесь, по определению, обитал цвет Абсолютного Духа и его окрестностей.

Все двенадцать сверкающих никелем лифтов, как всегда, не работали. Голицын легко взбежал на семнадцатый этаж, двумя крестообразными движениями в санчин-дачи восстановил дыхание и, взмахивая сиреневой книжечкой члена международной лиги диссоциированных философов, пошагал по коридору.
Он шёл и оглядывал надписи на дверях: «Философские проблемы самоубийства и суицида», «Поэтика и мифологика преступности», «Лаборатория искусственного синтеза религиозного экстаза»... Последняя табличка вызвала живой интерес князя, однако его охладила укрепленная подле записка: «Не входить, идёт испытание». И вновь замелькали надписи: «Метафизика идиотизма и диалектика инсайта», «Нравственные аспекты менструального цикла», «Феноменология ползучей контрреволюции», «Гносеология и аксиология флагелляции и трибадии»...
Светлейший слегка помотал головой, чтобы разогнать прилившую к щекам кровь. «Эх, черт! — подумалось ему. — Бросить бы всё, взять кафедру... Аспирантов из даровито-родовитых набрать... Лет через пять профессора бы дали, а там и до почетного академика рукой подать. Да-а-а… А по нечётным, как говорится, рыбку бы ловил. Эх, нелегка ты, шапка дворянина!..»

Размышляя подобным образом, Голицын мимоходом отметил про себя относительную демократичность этого заведения: так, вахтёры сидели через пять дверей, швейцары — лишь через десять, причём пропуск те и другие спрашивали редко и нехотя.
Наконец, князь остановился возле двери с надписью: «Конференц-зальц». Здесь, как было известно Голицыну, к сему часу должны были присутствовать сливки антропософской мысли.
— Какая сегодня тема? — обратился Голицын к вахтеру, монотонно переводящему взгляд тусклых глаз по трассе вниз — вправо — влево — вверх. Трудно было решить: тренирует ли он глаза, осеняет себя крестным знамением или просто отсчитывает музыкальный ритм на четыре четверти.
Не прерывая занятия, вахтер протянул князю брошюрку в синей бархатной обложке с малиновым переплетом: «Стерилизация и пастеризация славянского этноса: общее и особенное».

Князь задумчиво хмыкнул и осторожно приоткрыл дверь. Пригнув голову, Андрей прошёл между рядами, негромко извинился, сел и стал слушать.
— Неужели вы всерьёз полагаете, — язвительно говорил из зала крупный (даже очень крупный) философ, — что ментально-меонный генофонд этноса виртуально неисчерпаем?
— Я говорил не об этносе, а о популяции: в стерилизации на первом месте стоит популяционный срез, тогда как этнос присутствует лишь в пастеризации. Я полагал, что сие общеизвестно, — высокомерно ответствовал с трибуны именитый (но не такой крупный) оратор.
— Не понимаю, о каком популяционном срезе славян можно вести речь, когда наиболее популярными по недавним опросам Бем-Баверка являются ниппонцы и ататюрки, — изящно срезал крупный именитого.
Тот, однако же и не думал признавать поражение. Напротив, он агрессивно приподнялся на носках:
— Уж не отрицаете ли вы подспудно необходимость кроссбридинговой стерилизации кузенно-инцестуозных популяций, пусть даже и постиндустриального толка?
— Да нет, собственно, — сразу же стушевался крупный. — Я только пытался применить теорию отражения...
Внезапно в середине зала выросла фигура здоровой душой и телом (телом — особенно здоровой) дамы в бордовом (некогда) платье и с пухлыми детскими губами. Она решительно взбила слежавшиеся от сна пряди и неожиданно звонким голосом произнесла:
— Я никак не могу понять, как можно говорить о каких бы то ни было — подчеркиваю! — каких бы то ни было проблемах, не придерживаясь проверенной сотнями ученых, никем ещё не отменённой — подчеркиваю! — никем ещё не отменённой концепции постнеклассического идеала рациональности?
Дама поворачивалась то вправо, то влево, стремясь ортодоксально обратиться одновременно и к залу, и к президиуму, и к выступавшим.
— И в этой связи мне абсолютно — обращаю ваше внимание! — абсолютно непонятна сама формулировка того форума, на котором по долгу службы и зову совести я в настоящее время принуждена присутствовать. Ведь постнеклассицизм как метод познания напрочь, полностью и подчистую исключает возможность верификации суждений, включающих одновременно эмпирические измерения стерилизации и теоретические параметры пастеризации. У меня складывается впечатление, что нас провоцируют на отказ от проверенных принципов. Зачем это делается и кому это выгодно?

Дама в багровом платье грозно сверкнула очами, зрачки которых словно были накачаны атропином и белладонной.
— То есть вы хотите сказать, Рамайяна Георгиевна, что кощунственна сама постановка вопроса о релевантности понятий пастеризации и стерилизации по отношению к ноумену славянского этноса? — священно трепеща, спросил бледнолицый юноша лет тридцати пяти, восставший с кресла у окна.
— Точно так! — хладнокровно отчеканила дама и победно приземлилась, вызвав град аплодисментов, к коим князь, во избежание дремоты, счел возможным присоединиться.
— Но давайте же в таком случае рассмотрим вопрос о повышенной пассионарности славянского этноса! — с третьего ряда поднялся худощавый профессор, чем-то неуловимо напоминавший отдельных обитателей кафе свободных литераторов. — Ведь понятие пассионарности не затрагивает, кажется, постулаты постнеклассического рационализма?

Реакция дамы была решительно непредсказуемой:
— Как вам не стыдно, Велимир Велимугович! Я знаю, что вы имеете в виду!
Рамайяна Георгиевна, минуту назад напоминавшая генералиссимуса (конечно, Суворова), разом обмякла, потом вскочила, попыталась рвануться к выходу. Но фигура не позволила ей достаточно изящно скользнуть меж кресел, и она, заплакав, села.
Из президиума поднялся грузный любомудр и, пережевывая габерсуп (овсянку), забормотал:
— Я, как председательствующий, не могу не заметить, что намеки уважаемого Велимира Велимуговича на то, что присутствующая в нашем философском кругу единственная дама — не будем называть ее имени — является чьей бы то ни было пассией, наносят оскорбление уважаемому собранию и не имеют под собой никаких оснований. Подобно жене Цезаря, профессор Эльдарова — вне подозрений!

В зале послышались редкие, но одобрительные рукоплескания.
— Прошу прощения, меня неправильно поняли! — ссутулившийся профессор вновь привстал, уже куда более робко. — Я заговорил о, прошу прощения, пассионарности славянского этноса лишь потому, что, как выразилась глубокоуважаемая мной Рамайяна Георгиевна, постнеклассицизм с его запретом квантификации предиката практически элиминирует возможность рассмотрения пастеризации славянского этноса...
— А вы что думали! — дерзко выкрикнул юный доцент из близкого окружения академика Рутянского (Вятская губерния). — Нас пестицидами травят, а мы — молчать?
— Я не стал бы, юноша, сводить обширную проблематику пастеризации исключительно к частному вопросу пестидизации, — снисходительно заговорил профессор. — А во-вторых, пожалуй, не стоило бы гипертрофировать роль Вятской губернии в генезисе славянского этноса...
Велимир Велимугович имел все шансы осадить бойкого русича, но он не полностью рассчитал «ходы черных».
— Па-а-азво-о-льте, глубоко-о-о-уважа-а-а-емый профе-е-ессор, — растягивая слоги и тайно потягиваясь после долгого сидения, поднялся сам академик Рутянский. — Этак, вы, пожалуй, договоритесь до того, что славянский этнос своими истоками восходит к североамериканским индейцам! А ваши последние швейцарские и новозеландские публикации позволяют сделать и такие предположения... Да-да-да! А вы думали, что кроме вас никто по-швейцарски и новозеландски не читает и вы сумеете избежать здоровой отечественной критики? Нет уж, позвольте вам, профессор, сказать по-простому, по-академически: без Вятской и Нижегородской губерний не было бы ни Московии, ни Малороссии!
Последней фразой Рутянский ловко привлек на свою сторону довольно мощных союзников.
— Да! Да! Совершенно верно! Очень справедливо! — выкрикнули с места двое волжаников.
— Вот видите, — Рутянский благосклонным жестом обвел сектор клакёров. — Народ одобряет, массы поддерживают!

Академик не спеша опустился в кресло. Подавленный большинством выступивших и старшинством главного оппонента, профессор больше не поднимался.
Однако механизм конфликта уже заработал. Хотя у Велимира в зале союзников не было, зато здесь присутствовали сибирские противники рутянского клана. Понимающе переглянувшись, два чалдона из Академгородка пустили в ход артиллерию средней тяжести: кольнули под рёбра впереди сидящего член-корра-новосибирца. Привычный к скандалам, тот поднялся с наглостью пахана:
— Я хочу спросить глубокоуважаемый президиум многоуважаемого собрания, — начал он лениво. — Почему это некоторые, излишне обремененные высокими степенями, участники конференции здесь говорят одно, а на своих публичных выступлениях — совершенно другое? Вот я недавно присутствовал на открытой лекции академика Рутянского в Вятском университете...

Начавшийся скандал мужественно прервал в самом начале Дмитрий Сергеевич. Он привстал со своего места в президиуме и голосом двенадцатилетнего Робертино вдохновенно затянул:
— Не лепо ли ны бяшет, братие, начати старыми словесы трудных повестий о полку Игореве...

Почетный академик 333 зарубежных академий, изучавший в молодости философские аспекты воровских жаргонов, к закату жизни пришел к выводу об умиротворяющем воздействии славянской классики на самые горячие головы. Смело уподобляя себя Бояну-бо-вещему, он в любой ситуации мог растекаться чистым голосом по мелодическому древу. Вот и сейчас, окончив «князя Игоря», он плавно перешел к «Временным повестям»... Вскоре вся аудитория, за исключением крепившегося Андрея Дмитриевича, мирно дремала.

Голицын осторожно, стремясь никого не разбудить, пробрался к дверям. Жестами показал оратору, выводящему замысловатую руладу, как он восхищен. Затем изобразил сожаление, что ему совершенно срочно нужно оставить сей конференц-зальц. Дмитрий Сергеевич понимающе кивнул, и князь тихо выскользнул за дверь. Через тридцать пять секунд он входил в курилку.
В смокинг-холле с чубуками и кальянами стояли Николай Александрович и батюшка Павел в стёганых курительных халатах и специальных вязаных чулках для курения. Это были известные знатоки души русской, настоящие российские любомудры. Неподалёку от окна притулился Рюрий Михайлович Плотман, глубокий русский структурал.

Он посасывал невзрачную сигаретку и время от времени покашливал в рукав.
— Ну, вы посудите сами, — мягко втолковывал непреклонному Николай-Санычу Вербяеву проникновенный отец Павел Лавренский. — Ведь если вы не отрицаете, что пространственно-временной континуум суть эманация Всевышнего, — а это вы не сможете отрицать, и если вы не отрицаете принцип восточного «тримурти», то бишь триединства, — а это, надеюсь, вы тоже не станете опровергать, то очевидным становится факт троичности пространственно-временного континуума в обеих его ипостасях...
Андрей с ходу врезался в спор:
— Вы полагаете, иными словами, что троичность Творца коррелирует не только с троичностью пространства, но и...
— …времени! — отечески закончил отец Павел.
— Но тогда уж и того, что за ним, то есть Вечности? — вопрошающе продолжил мысль Николай Вербяев.
— Согласен с вами, особенно Вечности! К этому-то я и вел, — подтвердил Лавренский.
— Добрый день, князь, — как бы между прочим поздоровался Николай Саныч.
— Присоединяюсь, — добродушно пробасил отец Павел. — Только уж и вы присоединяйтесь к нашей скучной беседе.
— Здравствуйте, — изысканно поклонился князь. — Уже присоединился.
От стены, выстрелив сигареткой за окно, отделился Рюрий Михайлович и, как тень, направился к беседующей группе. На лице его было написано глубочайшее раздумье.
— Но позвольте, — несколько не к месту произнёс он, напряженно сдвинув брови, — ведь семиосфера не выдержит троичности! Она по природе своей двоична! Верх — низ, право — лево, сено — солома, унешнее — унутреннее... Вот и зеркало, например. У него же только два пространства...
— «У него же, у него же...» Негоже, Рюрий Михайлович, так расслабляться, — укоризненно покачав головой, молвил отец Павел. — Я же давно говорю вам: курите кальян или хотя бы чубуком пользуйтесь, а то совсем низведут вас эти сигаретки!
— И вправду, Рюрик, бросил бы ты эти бычки смолить, — поддержал отца Вербяев. — Князь, вы уж, пожалуйста, разъясните нашему Михалычу, а то у нас глотки пересохли от спора...
— Простите, Рюрий Михайлович, — стараясь не обидеть умнейшего ученого, заговорил Андрей. — Вы просто забыли об асимметрии сакрального и профанного миров. Что диадично в мире профанном, то триадично в мире сакральном, как причастном к триединству Создателя. Если же, к примеру, рассмотреть предложенное вами зеркало, то и оно, помимо двух профанных пространств отраженного и отражаемого, имеет третье измерение. Это знаменитая сакральная граница, как раз и придающая зеркалу мистический смысл... Ещё раз простите, Рюрий Михайлович, вы и сами всё прекрасно знаете, просто забыли. Бросили бы вы, правда, эти сигаретки...

Сражённый семиотик сразу погрустнел и отошёл обратно к окну. Там он достал ещё одну сигаретку и взгромоздился на подоконник, уперши ногу в батарею отопления. Уставился в окно, наблюдая дерущихся воробьев и качающиеся ветки. Андрей счел нужным разрядить обстановку и, приняв приличествующее вопросу выражение лица и соответственную позу, вопросил:
— А почему вы не в конференц-зальце?

Эффект превзошел все ожидания князя: присутствующие рассмеялись сразу и от души. Отец Павел грохотал на всю курилку, словно огромная пустая бочка скакала по камням. Вербяев перегнулся пополам, будто его внезапно и сильно ударили в дых, и страшно сипел. Рюрий Михайлович подпрыгнул на окне и ударился головой о стекло так сильно, что не будь оно пуленепробиваемым, величайший семиотик вывалился бы на улицу...
— Всё шутите, князь, — просмеявшись, одобрительно прокомментировал вопрос Голицына Николай Саныч.

Голицын понял, что его шутка оценена должным образом и присоединился к смеющимся, на которых накатывала вторая волна смехового шторма.
Когда князь оставил собеседников колыхаться в клубах сигаретного, кальянного и чубукового дыма, между российскими мудрецами состоялся следующий разговор.
— Как вы мыслите, Ники, — молвил отец Павел, разглаживая седую бороду. — Если бы Россия получила такого монарха, как этот мыслящий молодой человек?
— Это было бы, действительно, недурно, — согласился Вербяев. — И сердце есть, и ум, и кровь августейшая, похоже, имеется...
С подоконника утвердительно кашлянул Рюрий Михайлович.


Сим завершается Песнь Первая и предначинается Песнь Вторая Великого Сказания о Князе Голицыне

Песнь вторая. Институтские рандеву


Вестибюльная прелюдия

Голицын толкнул резную дубовую дверь и очутился в полутемном междверье. Он толкнул еще одну дверь — стеклянную. Чистенький, не богатый, но обширный вестибюль распростёрся перед ним. На мозаичном полу с рубиновыми вставками высилась чёрно-белая будка постового швейцара.
— Барин! Князь Голицын-Рымникский!
От изумления старик затрясся. Он белкой вскочил с кресла. Блеснули галуны и аксельбанты швейцарской одежды.
— Мы уж вас не ждали, Андрей Дмитриевич. Никак из Санкитербурха? Иль из имения?
— С БАМа, — пошутил Голицын и, заметив оторопевшее выражение лица бравого швейцара, пояснил: — Ну, шучу, шучу! Не сердись, дед! Из Шевардинска я. С воздушного корабля, так сказать, на бал.
— Ой-ой, — умилённо пропел старик, и глаза его мгновенно увлажнились. — Никак до матушки кланяться ездили?
— К мамане, в натуре, — не стал скрывать князь.
— Как маменька? Расскажите, князь! А то звонок скоро, барышни набегут — не поговорить будет.
— Ну, что, — неторопливо заговорил князь, поглаживая, словно кошку, красное деревце контрольно-пропускной вертушки. — Маменька, я думаю, мной довольна. Пришлось немного потрудиться — все восемь православных храмов поднял. Да-да! Ты уж, поди, забыл, сколько их у нас до времен оных было?
— Ав-ва, ав-ва, ва-ва-ва-во-семь? — зашамкал Фаддеич.
На старика невозможно было смотреть без сострадания.
— Да три новых отгрохал. С последним сложности были. Мусульмане с иудеями заспорили — одним вторую мечеть подавай, другим — синагогу. Пришлось буддистам-тэйквандонцам отдать. И сразу — никаких религиозных проблем. Конечно, «тат-тван-аси» — принцип хороший. Но буддисты — тоже люди. Могут и повредить что-нибудь непонятливым.
Старик, оправившийся от ошеломляющей новости, с жадным интересом внимал рассказу князя.
— Ну, а с маменькой-то что? — поинтересовался он.
— А с маменькой... Народ ведь наш без благодарности не может. Сперва хотели Авангардный проспект в бульвар Голицына переделать. Как говорится, позволь людям Богу молиться, они за тебя лоб расшибут. Воспротивился я, да обхитрили, черти. Собрались в одночасье — и... стала маменька председателем церковного совета. Сейчас без её подписи не только что мэра или губернатора не изберут — последнего сторожа в пригороде не уволят!
— Ой, лихо! — зацокал с восхищением языком Савелий. — И это в Шевардинске, который со времен оно и на картах-то через раз печатали!
— В нём, в нём! Но это ещё далеко не все! — палец Голицына описал в воздухе замысловато-изящную линию. — Я там года два назад открыл филиальчик одного из столичных университетов. А сейчас сам университет числится шевардинским филиалом. «Ученых записок Шевардинского университета» и в самом городе не достать. Столичная фарца замучила — десятками тысяч на корню скупает, аж отрасль теневой экономики на шевардинских брошюрах организовали. Ты представь, Савелий! Установили в типографии сингапурское оборудование, и внаглую «Ученые записки» штампуют. Ну, да я не возражаю. Лес-то ведь на бумагу из «Заходящего солнца» идёт, не нашенский.

Князь перевел дух. В глазах Савелия Фаддеича сверкало подавленное восхищение, смешанное с нескрываемым восторгом.
— К нам тут было иностранцы зачастили. А они, знаешь ли, известную нравственную нестойкость несут. Сейчас с этим покончено. Маменька двадцатикилометровую зону вокруг Шевардинска объявила. И ни одного иностранца младше шестидесяти пяти не пускает. О! Я по сравнению с маменькой — просто аморальный тип!
— Ах, барин, — вскинулся Фаддеич. — Что вы такое говорите! Ваши нравственные устои!
— Полно, Савелий, я всё понимаю, — остановил его князь.
Фаддеич немного успокоился, и, остыв, вопросил:
— А к нам, барин, в Богом оставленный Санкитербурх, зачем пожаловали? Мы уж и не надеялись вас увидеть...
— Да хочу с Лизаветой Петровной перемолвиться-перекинуться. Как она насчет открытия в маменькиной епархии филиальчика вашего благородного института...
— Знаю, знаю, что невозможно, — жестом остановил князь готовый вырваться из уст Фаддеича возглас. — Но, я думаю, в некоторых ситуациях можно проявить понимание, так сказать, герменевтику, ну, в крайнем случае, экзегетику....
Андрей усмехнулся.
Савелий мало что понял, но тоже посмеялся.
— Ну, наша Елизавета Петровна понимание едва ли проявит, — всё же не согласился старик и ввернул мудрёное слово. — Мо-но-по-лии на единственный институт она не отдаст.
— Уж ясно, как Божий день, — согласился Голицын.
Старик истово перекрестился, а Андрей продолжил:
— Скорее Дунай потечёт вспять и небо упадёт на землю, чем наша с тобой Лизавета сделает что-нибудь просто так. Я тут везу ей бумагу на Шнобелевку. Думаю, подтает. Не железная ведь! Хоть и не сахар.
— Шнобелевку!!! — всклокотал Фаддеич. — За неё, я помню, полвека назад Иван Андреич с Дмитрием Сергеевичем чуть бороды друг другу не повыщипывали. Да за Шнобелевку она вам не только филиал откроет, она из лавры и батюшку наилучшего выпишет. Знаете, как это институточки наши любят?
— Неужели по сей день обожают? — недоверчиво вопросил князь.
— И не говорите, Андрей Дмитриевич! Отца Иакова всего ленточками задарили, он, бедный, сейчас в монастырь ушёл. Мне каждый день марльборовские самокрутки таскают — такие шедевры паяют! Курить жалко! Я их на шварцнеггеров обмениваю!
Фаддеич с гордостью раскрыл дверцу бронированного сейфа, и князь узрел ворохи мощных торсов, накачанных тестостероном. Цветные дагерротипы скалящихся дегенератов произвели на Голицына гнетущее впечатление, но Савелий истолковывал невольную гримасу Андрея как симптом восхищения.
— Так что сигаретки — это не беда, — продолжал Фаддеич, замыкая сейф. — А вот когда они ладошки на свечках палят или стекло горстями глотают, тогда хуже. И всё, чтоб любовь свою доказать! До Рождества каждый месяц хоть одна в Елисейские поля да отправлялась.
Савелий воздел очи горе и покрыл себя крестом. Голицын, посуровел и слушал, не перебивая.
— А под Рождество... Как вспомню... Оленька Вяземская... «Белянка» из выпускного класса. Физиканта обожала. А он в чувствительности ничего не понимал! Барышни ему к уроку записочек, коробочек, закладочек, рисуночков на стол набросают, а он только: «Дежурная, почему в классе не убрано? Придется поговорить с вашей классной дамой!». И решил этот физикант жениться. Так нет, чтоб втихомолку, — возьми и брякни им: «Так, мол, и так, барышни. Женюсь я и работать с Рождества у вас не буду». А на следующий день Оленька не проснулась... Полгода до выпуска оставалось. Как бы она в салонах сверкала! Умница, добрая, поёт прекрасно! Пела... В нее чуть не пол-института — в основном младшеньких, «кофейных», — влюблено было. А на обыденку после Оленьки пятнадцать девчушек нашли. Слава Богу, ещё двадцать ночью уловить успели. Да улови их попробуй! Руки на минутку шмырк под одеяло, хрясь! — и готово. Утром под кроваткой лужица юшки, а девчушка-ангелок — вся беленькая...

Ангел молчания Аккой Кнебекайзе пролетел над притихшими собеседниками. Старик вспоминал погибших обожательниц, сердце же князя захлестывала необузданная нежность к этим созданиям, способным любить только искренне и только всерьёз.
В то время, когда жалость и нежность Голицына грозили достигнуть опасной черты неуправляемости, из дабл-ю в углу коридора, пошатываясь, вышла худенькая институтка лет тринадцати. На костлявых плечиках и ключицах ея подрагивала белая пелеринка, едва прикрывавшая завязочки рукавчиков. Подол неуклюжего суконного платья со шнуровкой на спине почти полностью закрывал ноги в тонких нитяных чулках, обутые в прюнелевые ботинки с деревянной подошвой. Голубой фартук несколько скрашивал явную нелепость формы. Девчушка стала расправлять передник, и взгляд её ошарашенно зацепился за князя.
— Ой! — вскрикнула институточка и села на пол.
Князь, как дворянин, кинулся ей на помощь.
— Институточка голубого класса Катя Карская, — представилась барышня, едва поднявшись с немалым споспешествованием Голицына.
Она тут же сделала глубокий книксен («макнула свечкой», как выражались в институте) и опять повалилась. Андрей успел поддержать её за локоть, неимоверно худой и покрытый пупырышками гусиной кожицы.

Катя встала, опираясь пальчиками о стену, и попыталась затеять светскую беседу:
— Князь! Андрей Дмитриевич! Какой негаданно счастливый ветер причудливым порывом занес вас в наше захолустье?
Голицын церемонно изготовился к приличествующему ответу, но не успел произнести ни одного звука.
— У вас шнурочек развязался, — бессильно-нежным шёпотом измолвила она и с непередаваемым благородством нагнулась к ватиканским туфлям Голицына.
Князь не нашелся сразу что возразить, а Катя, пользуясь его замешательством, почти в открытую развязала шнурок и стала ме-е-едленно, с наслажде-е-ением завязывать.

Андрей беспомощно посмотрел на Фаддеича.
Мгновений растерянности хватило, чтобы Кати трижды запечатлела следы своих уст на сверкающей красной коже (шкурка кабанья, основа парчовая) княжеской туфли. Князь, однако же, заметил движения Карской и неуверенно возразил:
— Ну, что вы... Эко, право...
Андрей наклонился и, взяв за плечи, поднял институтку. Внимательно посмотрел ей в глаза. Кати потупила взгляд и отвела его в сторону. Взяв руку Кати, князь поцеловал зябкую ладошку. Ладошка беспомощно дрожала в его пальцах.
— Ступайте, барышня, в классы! Вас ожидает блестящее будущее. Только помните: не всё то золото, что блестит, — и он кончиком безукоризненного носового платка убрал капельку — быть может, слезинку? — с кончика её пухленького носика.

Карская зарделась, закрыла лицо пелеринкой и бросилась опрометью бежать по коридору, громко стуча деревянными подошвами неуклюжих башмаков. Голицын проводил ее задумчивым, подёрнутым моросью, взглядом.
— Извинения просим, Андрей Дмитриевич! — кашлянул в кулак швейцар. — Пора звонить, служба...

Князь, не задумываясь, отдал бы по двадцать «леонардо» за каждую минуту тишины, но ему не хотелось ставить под удар старика. Андрей обречённо и согласно кивнул. Грянул звонок.
Князь едва успел запрыгнуть в чёрно-белую постовую будку, но скрыться, то есть действительно спрятаться, так и не сумел. Весть о появлении в институте князя непостижимым образом облетела все классы. Сарафанное радио, кстати говоря, было исключено как средство передачи информации. Дело в том, что сарафан у институток издавна почитался крайне неприличной одеждой, сравнимой разве что с дурацким колпаком. Приличнее было войти в кабинет к мэтрессе без чулок и пелеринки, чем даже под страхом мучительной смерти надеть на себя сарафан.
Итак, сначала две-три, потом шесть-семь десятков, потом все двести обитательниц великолепного дворца (за исключением Саши Воллерт и Лизы Курош, лежащих в лазарете; Наташи Ратмановой, приглашенной сегодня на разговор к классной даме-«синявке»; Риммы Свиридовой, Тамары Синявской и Любы Бюнюэль, сидящих в карцере; а также десятка «кофейных», оставленных в классе за неприлежание), да, все двести шестнадцать за исключением шестнадцати вынужденно отлученных высыпали в вестибюль и наглухо окружили укрытие князя. По стенам будки забарабанили. Стекла задребезжали.
— Выходите, Андрей Дмитриевич! — взмолился швейцар. — А то венецианское стекло разнесут — взять негде будет! Всё равно выходить придется!
— Как папанинца встречают, — проворчал князь и вышагнул из будки. Мозг его, как всегда в экстремальных ситуациях, выбросил пригоршню каламбуров: как папа-нунция, паопан-иньцзи, папа-ниндзю...
Андрей вежливо улыбнулся, ища глазами спасительных классных дам. Но классные дамы, хотя и не теряли величия и осанки, стояли в стороне и вмешиваться не собирались.

«Эх!» — махнул рукой Голицын и достал из карманов носовой платок, по счастию, довольно чистый даже после утирания носа Кати Карской. Князь подбросил платок, и тот ястребом воспарил к потолку, а затем в эффектном пике рванулся в самую гущу.

Раздался общий счастливый визг. Барышни нетолерантно боролись за нити. На нежных запястьях оставались кровавые царапины, слетали одна за другой пелеринки.
Понимая, что дело плохо, а мэтресса не появляется, Голицын сунул руку в карман и — о, удача! — отыскал там пачку спасительного «Марльборо». Он ласково разбрасывал сигареты и смотрел поверх голов.
Старшие институтки-белопередницы стояли поодаль, дёргали друг друга за фартуки и перешёптывались. Улавливая случайно взгляд князя, белянки «макали» наиглубочайше «свечкой» в реверанс, полагающийся только предельно августейшим особам.
— Князь! — услышал Голицын негромкий голос швейцара. — Не побрезгуйте!
Савелий протягивал сигареты «Бель-амор», изготовленные по лицензии итальянской фирмой. Андрей согласно кивнул и начал по возможности медленно раздавать «бель-аморины», запасы которых таяли, как лебединый пух. И тут князь узрел вдали — в дали коридора — благосклонно приближающуюся мэтрессу. Вдохнув побольше воздуха, Голицын стал пробираться к ней.
Князь шел. Его руки целовали. Его руки целовали и целовали безостановочно. Толпа была плотной и гудела, как разоряемый шмелиный улей. Так как многие пелеринки были содраны в борьбе за нити носового княжеского платка, князь невольно ощущал холодок неприкрытых плеч институток.
Вдруг что-то больно укололо Голицына в ладонь. Князь поднес ладонь к лицу и с удивлением обнаружил на ней маленькую капельку крови. Институтки тоже ее заметили. Гул на мгновение смолк.
— Ставская! — раздался вдруг истерический вопль. — Ставская! Дрянь! Долбяшка! Гадкая! Она пелеринку булавкой заколола! Долбяшка! Гадкая! Гадкая!
Толпа мгновенно перегруппировалась. Эпицентром её стала маленькая щупленькая веснушчатая девчушка с торчащими косичками. Руки со всех сторон тянулись к тельцу бедной «кафульки» подобно железным опилкам, устремившимся к магниту. Всякая считала своим первейшим долгом ущипнуть виновную. А если не её, то хотя бы ту, что находится ближе к ней. Две «лазурницы» — барышни голубого класса — нежно пощипывали друг друга, стоя на периферии пульсирующего круга и, похоже, уже не думали о Ставской.
Князь сосредоточился, сгруппировался, стал обтекаемым, как субмарина, и нырнул в забывшую его на минуту толпу.
Стукнувшись пару раз головой о коленки, он вскоре достиг искомой «мертвой зоны», которая простиралась вокруг попечительницы на полтора метра.
— Прошу ко мне в кабинет, — любезно произнесла она.


Мэтресса Лизавета

Они сидели в её кабинете с глубокими нишами и высокими, метров в восемь, потолками. Андрей недолго думая открыл беседу.
— Елизавета Петровна, я к вам по делу!
— Знаю, знаю, Андрюшенька, что вы ко мне без дела не заглянете, — ласково улыбнулась мэтресса.
Получив удар в глаз (не в бровь!), Андрей смешался.

Чтоб хоть как-то скрыть собственную неловкость и растерянность, князь принялся целовать даме ручку. Та была пухлой настолько, что мало кто мог бы определить точку перехода ладони в запястье. Что же до локтя, то его расположение было неизвестно и самой обладательнице сей потрясающей длани.
Голицын лобызал и вспоминал прошлое Елизаветы Петровны Кудимовой-джан. Пять лет безысходной работы путевой обходчицей с киркой и лопатой. Заочные восьмимесячные курсы в техникуме беспроволочной связи. Выполнение поручений в месткоме на общественных началах. Фатальная встреча на одном из профсоюзных слётов с вице-секретарем влиятельного в Шевардинске общества спасания на железнодорожных конках с империалами, после которой Лизавета заняла должность заместителя смотрителя станционных контор. Альтернативные выборы, в которые её включили для смеха, и внезапная — на волне противуаппаратных волнений — победа. Стальная номенклатура удивилась, но на скандал не пошла. Прежний инспектор Зауральской сети трамвайного сообщения был направлен в наркомат рыбной и нефтеперерабатывающей промышленности, а Лизавета Петровна-джан приняла хозяйство. Спустя полгода она стала первой фавориткой сержанта муниципальной службы карабинеров. Это непродолжительное, но обоюдоприятственное знакомство привело Кудимову-джан на пост начальницы нравственного попечения и просвещения Шевардинской губернии. В период третьей деконструкции, когда вся столичная и волостная аристократия была отправлена — к тётке, в глушь, в Саратов — Елизавету Петровну утвердили верховной попечительницей Российского института благородных барышень на правах настоятельницы.

Андрей остановил лобызания и вновь заговорил:
— Слух об успехах Воспитанниц Ваших вышел за пределы Державы Нашей...
Увы, красивый греческий период, заготовленный по всем правилам риторики Демосфена, пропал абсолютно втуне.
— Андрюшенька! — мягко прервала его мэтресса-джан. — Давайте!
И Елизавета Кудимова извлекла из близрасположенной ниши симпатичную бутылку, аккуратно закупоренную газетной — кажется, «Ригас балсс» — пробкой.
Она достала оттуда же два бокала. Один — сравнительно прозрачный. Видно было, что пользовались им нередко. Другой — пыльный и, судя по всему, давно не употреблявшийся.

Мэтресса ловко выдула со дна двух сушёных мух вместе с пылью и, уловив протестующий жест князя, успокаивающе сообщила:
— По маленькой!
Андрей покорно принял наполненный бокал и выпил стоя. Лизавета откушала сидя. Князь опустился в кресло. Они помолчали, прислушиваясь к похрустыванию растворяющихся хрусталиков алкоголя в кровеносных сосудах. Спустя минуту мэтресса заговорила. Для Андрея это было привычным делом — слушать. Он закрыл глаза и то ли отключился, то ли погрузился в сосредоточенное восприятие.
— Такая работа тяжелая, — жаловалась Елизавета Петровна доверительно. — Вы только вообразите, Андрюша, чего только не придумают разные нехорошие люди! В пирожках от общественных организаций обнаруживаем... эти... как их...
— Ногти? — попытался угадать-помочь Андрей.
— Ах, если бы, — возразила Лизавета, — хуже! А в тортах — что бы вы думали? Ксероксы книжек... этого, Зигмунда Федоровича, что ли?
Андрей вспомнил невольно услышанный разговор в кафе свободных литераторов и кивнул.
— А недавно Библию пытались передать! Я уж совсем было разрешила, а потом взглянула — а там вместо рисунков Доре — изображения из Камасутры. Ужас! Даже не ужас, а уджас! Уцжасс!!!
Андрей почувствовал, что это удобный повод заговорить о своём деле.
— Вот об этом-то я и хотел с вами побеседовать, — осторожно молвил он.
— Да? — недоверчиво вскинула выцветшие (а может, обесцвеченные, кто знает?) брови мэтресса Лизавета.
— Ну, конечно! Давайте всех неустойчивых, всех возможных радикалок, экстремисток, суфражисток, хвеминисток и прочих контркультуристок-воительниц отправим к нам в Шевардинск!
Мэтресса даже отшатнулась и замахала руками:
–Что вы, что вы, князь! Это слишком! Специнтернат «Зеленый бор» — это слишком жестоко. Я так не люблю все эти ссылки, каторги, тюрьмы и изоляторы для спецпереселенцев! Я считаю, что моим девочкам вполне достаточно карцера!
— Вы не так поняли! — в свою очередь, опешил князь. — Я только хотел предложить вам открыть в Шевардинске маленький филиальчик вашего достославного Института. Эдакий... нам-филиальчик, вам-фимиамчик, как говорится...
Елизавета Петровна что-то почувствовала и осторожно отвечала:
— Хм, филиальчик... В Шевардинске... Ну, конечно, Шевардинск — это оплот нравственности... Да и ваша маменька присмотрела бы... Но... Мне... В моем не совсем устойчивом положении... Не знаю, есть ли смысл рисковать?
— Ох, как же я забыл! — искусно спохватился князь. — Вот взгляните!
И он возложил на стол ловко выхваченную из-за обшлага неширокую, но весьма увесистую грамотку... Лизавета лукаво взглянула на него.
— Что это, князь? — и попечительница (на правах настоятельницы) кокетливо достала из блонд лифа золотое пенсне. — Что это за сюрпризик вы мне приготовили, Андрюшенька?
— Подписи двух третей Шнобелевского комитета. О присуждении вам именно Шнобелевской премии. За выдающиеся, гкхм, заслуги.
— А в какой области? — по-детски непосредственно заинтересовалась бывшая путевая обходчица. — Я ведь и ботаникой интересуюсь. Цветы люблю — пальмы, подснежники, гелиотропы разные. Девочки у меня в живом уголке орхидею выращивают — приучаю их природу любить. Животных люблю тоже. Но иногда знаете, Андрюша, сердце не выдерживает, когда на классах начинают разное там проходить. Девочки могут что-нибудь понять, а им это ни к чему. Меня вот это никогда не интересовало, и им, думаю, не интересно. Я обычно на эти классы сама прихожу и про лебединую верность рассказываю. Голубков вот вышивали на пяльцах — внимание развивает и усердие. И хватит им, я думаю. Да, Андрюша, а ещё я к литературе пристрастна — стихи пишу. Могу почитать!
— Отчего же! — несколько неопределённо ответствовал Андрей. — А область заслуг вы сами впишите — хоть физику, хоть геодезию, хоть борьбу за обмирщвление вообщественности.

Тут раздался робкий стук за дверью, словно скреблась кошка.
— Да! — рявкнула мэтресса Елизавета, и лицо её враз сделалось властным и неуступчивым.
В дверях показалась пепиньерка.
Спустя секунду девушка уже зависла в глубоком книксене, ожидая дальнейших речений настоятельницы.
— Слушаю вас, любезное дитя, — заскрипела Елизавета, как проржавленная колодезь. — Что у вас там опять стряслось? Что лишает меня возможности заниматься в полную силу делами государственной важности?
— В столовую пожалуйте, откушать! Без вас не решаются начинать, — еле слышно молвила пепиньерка.

Кудимова надменно кивнула, быстрым движением ладони поворачивая бутылку той стороной, где было начертано «Валериановые капли на спирту». Причем надпись «на спирту» была аккуратно заштрихована фломастером под цвет этикетки.
Девочка вновь зависла в неправдоподобно глубоком книксене и, наконец, ушла. Андрей протянул руку мэтрессе, и они вышли в коридор.
Группа запоздавших «белянок» (подвивали локоны) обычным строем маршировали в столовую. Только слова обеденной речёвки звучали на сей раз не вполне обыкновенно.
— Раз, два!
— Наш отряд!
— Три, четыре!
— Стройся в ряд!
Вот тут-то и раздалось дерзко-восторженное:
— Наш великий князь Голицын видеть нас, конечно, рад!
— На месте! — гаркнула мэтресса. Все замаршировали на месте.
Елизавета Кудимова выждала секунд сорок.
— Стой! Де, труа! Автор слов, три шага вперед!
Строй колыхнулся. Замер. Вновь колыхнулся и выпустил вперед свинцово-пунцовую от гордости и смущения девочку лет пятнадцати. Мэтресса удивленно вскинула выцветшие брови.
— Хельга Мещерская? Опять вы, мадемуазель? — и, помолчав, трижды коротко произнесла.
— Вам карцер. Пять суток. На одной минералке.
— Помилуйте, — попросил князь негромко. — Всё же как-то...
— Хорошо, — с внезапной ласковостию отозвалась Лизавета. — Благодарите князя, Хельга! Трое суток! И в конце второго дня можно немного ситника.
— Разрешите встать в строй, — закусывая нижнюю губу, отчеканила Хельга, но ничуть не изменилась в лице.
— Ступайте, мадемуазель! И хорошенько подумайте о своем поведении. У вас будет для этого достаточно времени, несмотря на милостивое заступничество князя. В карцер отправляйтесь после обеда.
Мещерская виртуозно вкрутилась в книксен. Выходя из него, она столь же виртуозно развернулась на сто восемьдесят градусов (через левое плечо, разумеется) и щёлкнула ботинком о ботинок. Одновременно стоявшая в первом ряду девочка шагнула вперед и вправо. Хельга вошла в открывшееся пространство, и девочка обратно-симметричными движениями замкнула строй.
— Вперед! — раздался голос мэтрессы. — Без речёвки! Строевым! Равнение прямо! В столовую... Марш!
Тяжелый удар ботинок раздался через секунду, паркетный пол с рубиновыми вставками колыхнулся, и строй ровными рядами двинулся по коридору.
— Отставить! — рявкнула Лизавета. — Горох! Горох рассыпаете! Через несколько месяцев выпуск, а они пройтись не могут! Смотр песни и строя понадобился? А ну-ка, соберитесь! Вперёд строевым... марш!!!
Сокрушительный удар потряс здание института, за ним последовал второй, ещё более оглушительный, затем третий, четвертый... Елизавета Петровна, хмуря выцветшие брови, отсчитывала про себя удары.
Строй скрылся в дали бесконечного коридора.
— Хорошо идут, — заговорила мэтресса. — Молодцы всё-таки девчонки! Люблю я их. Ругаю иногда, но люблю. И они меня любят, знаю. И вот все это вместе — и есть наш институт. А за филиал, князь, вы не беспокойтесь. Думаю, всё будет хорошо.
Вдруг её лицо посерьёзнело, покрылось озабоченностью и помрачнело:
— М-да... Знаете, князь, с этой Оленькой Мещерской такая история была. Никто до сих пор ничего до конца понять не может. Даже, знаете, как-то всё это...
Мэтресса пристально глядела на Андрея и подыскивала слова. Андрей удачно закашлялся и мастерски перевел тему. Напряжённо уставившись взглядом в грудь мэтрессы, он с неподдельным интересом вопросил:
— Этот кулон французский или баварский?
— Французский, из Парижу, — нежно прикоснувшись к груди, словно это были святые мощи, уничтожила Лизавета колебания князя.
— Я точно такой же видел в Лувре, — очень задумчиво сказал князь.
— Не точно такой же, а именно этот! — довольно рассмеялась весьма польщенная Кудимова-джан. — Мне его Дюсик Ришелье подарил вместе с «Монолинзой» — так, кажется? Её ещё этот нарисовал, ну, которым наши платиновые рубли украшены. А, Леонардыч!

Князь согласно кивал в ответ на эти и другие, куда более извилистые воспоминания мэтрессы о днях, проведенных в Париже. Та растаяла от столь искреннего внимания Голицына и не особенно сопротивлялась, когда он повлёк её по направлению к столовой.

А в столовой безраздельно царило сладостно-праздничное возбуждение. Впервые в истории института в стенах его должен был обедать князь Голицын. Институтки хорошо знали его по многочисленным лубочным изображениям — «Великий князь Голицын-Рымникский переходит Индо-Гималайский хребет», «Князь Андрей и Соловей-разбойник», «Князь Голицын поражает двуглавого Полкана», «Князь Андрей пленяет войско неверных и белокурых красавиц» и прочая, прочая, прочая. Но видеть живого, настоящего князя им доводилось впервые. И в этом отношении белянки-выпускницы ни в чем не превосходили кафулек-малышек. Напротив, маленькие институтки, носившие форму кофейного цвета, могли надеяться, что лет через пять ещё раз увидят князя вживую.

Хотя до официального окончания обеда оставалось не более четырех минут, никто, даже послушные парфетки, не притрагивались к еде. Злые синявки (так называли институтки классных дам, носивших синюю униформу), метались от стола к столу, угрожали барышням завтрашним «безобедом», «черной сотней» (стократным переписыванием длинных немецких предложений), карцером, даже «сарафаном» — ничто не помогало. Институтки против обыкновения не дерзили, молчали, но есть отказывались.

А как хотелось! На столе у каждой вместо обычной картофелины (правда, без нитратов) и чая (правда, цейлонского) лежало сегодня три (!!!) картофелины (причём, одна крупная!) и хвостик старательно очищенной селедки. В стакане вместо будничного чая была жидкость, отдаленно напоминающая молоко.
Обычная скудость рациона, постоянно державшая институток в полуголодном состоянии, была обусловлена отнюдь не бедностью институтского бюджета и не махинациями шеф-поварессы. Аскетизм рациона был составной частью воспитательной концепции Елизаветы Петровны Кудимовой-джан — мэтрессы, настоятельницы, попечительницы. Она знала по опыту, что вкусная и обильная пища отнюдь не способствует большему интересу к учебе или пробуждению хороших манер. Напротив, она вызывает трудноуправляемые и малоконтролируемые переживания-фантазии неблагородного происхождения. Поскольку же борьба с пороком (в первую очередь, у других) составляла суть устремлений попечительницы, то и питание было подчинено этой, безусловно достойной, цели.
Следует, кстати говоря, отметить, что старания мэтрессы не пропали даром. Подавляющее число институток к моменту выпуска были совершеннейшими девочками, и по виду их можно было принять за одиннадцати-двенадцатилетних. Достаточно сказать, что признаков возрастного расслоения нельзя было углядеть даже в институтской бане (о которой позже), а друг друга барышни различали по цвету формы: кофейная у младших (три дортуара), голубая у средних (тоже три) и белая у старших (тоже три). В каждом дортуаре спало по двадцать четыре девочки, так что «кафулек», «лазурниц» и «белянок» было по семьдесят две мадемуазели, а вместе они составляли двести шестнадцать молодых барышень.

Но вернемся к столовой. Тяжелые дубовые двери с электролитической позолотой грозно и медленно распахнулись. Вошли мэтресса и князь. Неподвижно стоявшие до тех пор девицы разом поникли в глубоком реверансе да так и застыли. Редкостно благородным жестом князь Голицын бесшумно усадил институток за столы. Подойдя к отведенному для него месту (на одном лишь столе помимо оговоренных выше трех картофелин стояло блюдце с разрезанными огурцами и открытая консервная баночка сахалинской морской капусты), князь обнаружил сидящую тут же патронессу. Андрей едва заметно кивнул ей и, отломив кусочек чёрного хлеба, осторожно ввёл его в полость рта. Все напряженно следили за процессом пережевывания пищи. Наконец, князь проглотил тщательно пережёванное и благосклонно улыбнулся присутствующим. Вздох облегчения пронесся по залу и спустя мгновение воздух заполнился шорохом счищаемой с картофеля кожуры.
Праздничный обед начался. Бедные голодные кафульки, не умея смаковать редчайше выпадающие деликатесы, проглотили всё в считанные секунды и сидели, довольные, поцеживая прозрачное молоко из стаканов. Лазурницы вели себя более разумно. Они откусывали картошку крохотными дольками, занюхивая каждую порцию деликатеса хвостиком селедки. За дальними же столами, где сидели белянки-выпускницы, заметно было странное перешёптывание и перемолвливание. Мельком взглянув, князь увидел передаваемую по столу тарелку, куда каждая барышня складывала по одной очищенной картофелине. И вдруг от стола, словно белый ангелок, отпорхнула Оля Мещерская. Не обращая внимание на шипение и шиканье синявок, она в несколько секунд оказалась у стола Голицына и мэтрессы-джан. Институтка неуловимым движением опустилась на одно колено и почтительно поставила на край стола перед князем тарелку с румяной ещё, чуть теплой картошкой.

— Князь!.. Просим... Может, мы больше никогда вас... Отведайте вместе с нами! Освятите!

Со стола белопередниц послышалось «зум-зум-зум», словно гудели шмели в банке. Так институтки традиционно выражали высшую степень благоговения по отношению к избранной особе. Повлажневшим взором князь обвел зал. «Зум-зум-зум» всё нарастал, новые и новые столы присоединялись к просьбе Мещерской. «Отведайте!», «Откушайте!» — неслось с разных концов столовой. Князь ковырнул золотой вилкой картошечку и проглотил кусочек.
Мэтресса улыбалась несколько оторопело, силясь понять, как следует себя вести в этой ситуации и стоит ли это делать вообще.
— А, плевать, — подумал вдруг князь.

Загадочно улыбнувшись Ольге, он вынул из нагрудного кармана плоскую бутылку с вензелем «АГ» и надписью «Царская водка». Не отрывая взгляда от, в свою очередь, не сводящей с него глаз Мещерской, Голицын открутил колпачок и щедро полил содержимым горку картофелин. От остальных столов немедленно полетели аналогичные делегации. Хельга Мещерская медленно поднялась с колена, взяла со стола тарелку с освящённой картошкой и, больше не «макая свечкой», одними губами неслышно произнесла:
— Спасибо... князь... Андрей...

Это был скандал! Назвать высочайшую особу по имени! Да ещё в присутствии попечительницы института! Это пахло в лучшем случае двумя месяцами карцера на одной минералке!
Но, по-видимому, начали действовать те самые «заштрихованные» валериановые капли. Елизавета Петровна повела себя вконец неожиданно. Прикрываясь плечиком от Андрея, она достала из-за корсета точь-в-точь такую же, как у князя, бутылку и налила себе в стакан.
Выпила.
— Я вас прощаю, Мещерская! У меня золотое сердце! Ступайте и благодарите Бога, — и грубо, по-мужицки, не стесняясь, высморкалась в платок.
— Благодарю вас, мадам! Я отсижу! — гордо ответила Оля и легко дыша пошла к столику, неся на вытянутых руках драгоценный картофель.
Попечительница-джан хотела что-то сказать, но, подумав, махнула рукой.
Праздник продолжался. Девочки, шурша бумагой, доставали припасённые к пасхе сладости, передавали под столом трюфеля с ликёром, карамельки с коньяком и вишнёвую настойку в шоколаде.
— А я институтка, я дочь камергера...
Родниково чистый, незабудково красивый голос со стола белянок рассёк пищеварительный гул зала. Ольга Мещерская бесстрашно выдержала переполненный сучьей ненавистью взгляд синявки и продолжила пение, поддержанная на этот раз верными подругами Верой Шварц и Женей Канегиссер:
— Я черная моль, я летучая мышь...
Попечительница обронила платок и скосила глаза на князя. Андрей не спешил к нему нагибаться.
— Танцкласс и диктанты — моя атмосфера, — присоединились к трем подругам с других столов.
Попечительница перевела дыхание и ещё сильнее скосила глаза на Андрея. Князь не замечал знаков мэтрессы, он разглядывал мещерский столик.
Узкие своды столового зала были тесны для хорового пения институток:
— У ног моих плачет прекрасный Париж.
Мэтресса неожиданно робко обратилась к князю. По-видимому, капли продолжали оказывать свое воздействие:
— Князь... Андрюшенька... Ничего, что у нас так?
— Хорошо! Очень хорошо... Как это всё прекрасно! — прошептал Андрей и смахнул обшлагом на паркетный пол с рубиновыми вставками скупую, но очень искреннюю дворянскую слезу.
Внезапно со стола кафулек, не умевших долго петь грустные песни, донеслось озорное:
— Я институтка... Второго курса...
Голицын встряхнул головой и, войдя в терционное двухголосье, звонко подхватил:
— Пью водку с квасом... То — дело вкуса!
За столами завизжали от восторга, и все две сотни барышень (плюс попечительница минус синявки, записывающие в кондуитики фамилии самых ярых певуний) — все две сотни девичьих горлышек задорно прокричали припев:

А шарабан мой, а маципура,
А я балдею от перекура!
А шарабан мой, американка,
Я институтка, я хулиганка!

Потом пели ещё.
Потом Крепочкина и Юшкова исполнили матросский танец.
Потом Аня Аренина проникновенно декламировала:

Нас по щекам линейками не били,
Но жили мы, не поднимая глаз.
Мы тоже дети горьких лет России —
Безвременье вливало водку в нас.

Елизавета Кудимова негромко похлопала в ладоши:
— Всё, всё, всё, девочки! На самоподготовку — и спать! Завтра князь проведет контрольное испытание в одном из классов! Не подведите меня!
Девочки выходили из-за столов и взволнованно выстраивались в колонны. Походным шагом доходили до дверей, там делали равнение на князя и мэтрессу. Выйдя за дверь, они переходили на строевой парадный марш, выкрикивая радостно:

Спасибо нашим поварам
За то, что вкусно варят нам!

Девять полков с грохотом один за другим промаршировали по гулко ухающим коридорам Благородного Института. Наступила относительная тишина.
— Андрюшенька! У меня голова болит, — мэтресса тронула лоб обильно наманикюренными перстами. — Благословите девочек на сон мятущий! Девять комнаток по паре дюжин в каждой...
Андрей смешался...
— Смогу ли я?
— Да что вы, Андрюша! Перекрестите их крест-накрест крестным знамением. И все дела.
— Я ещё не патриарх, — попытался отнекнуться Андрей.
— Но мы же с тобой из Шевардинска! У нас же боги как люди, а люди как боги!
Андрей понял, что попался — от благословений не откреститься, и согласно вздохнул. Он изысканно поклонился и отправился во своя вси. Вдогонку он услышал слабеющее:
— Начните с младшеньких...



Кто такая «мама»?

Спустя несколько часов князь шагал по длинному гулкому коридору института. Пройдя несколько сот метров, Андрей остановился у двери с надписью «Дортуар №1», здесь спали «кафульки» — как называли в институте младшеньких, носивших передники кофейного цвета. Князь вздохнул и осторожно толкнул двери.
Кто-то уже лежал в постельке, кто-то молился стоя, кто-то шептал, сидя на коленках. Две девчушки помогали друг дружке заплести косы макраме. В углу возле газового рожка три малолетки учили новенькую шнуровать платье.
Все разом оглянулись на открывшуюся дверь.

— Князь! — девочки бросились к Голицыну и обступили князя со всех сторон: кто-то гладил его по руке, кто-то касался обшлагов. — Ко мне! Садитесь ко мне! — раздавалось отовсюду.
Князь не знал, как поступить.
— Посидите до утра! Расскажите историю! — неслись просьбы.
— Ну, медамочки, — возразил наконец Голицын, — История еще не написана.
— Да нет же! Страшную историю расскажите! Страшную! Расскажите же, князь!
— Самую страшную? — уточнил он, пытливо вглядываясь в кофейные рожицы.
— Да, да! Самую страшную! Самую-самую!
— Однажды ночью, — начал князь, — двадцать пятого октября от рождества Христова одна тысяча девятьсот...
— О-о-ой! Не надо! — завопили девчушки в ужасе. — Не надо! Князенька, родненький! Это очень-очень страшная история. Вы нам просто страшную расскажите. Про белое пятно или «ползут-ползут по стенке зелёные глаза».
— Ну, хорошо, — согласился князь.
— Девчонки! Тушите свет! — зашумели институтки. — Нет, три рожка оставьте! Нет, один! Нет, три, а то страшно будет! Ну, пусть два...
— Ну, слушайте, — заговорил князь, когда институтки утихли. — Жила-была девочка. У неё была мама, а папы не было. И эта мама умерла. И у девчонки появилась мачеха. И была она девочке словно мама до тех пор, пока мачеха не взяла в дом папу. Тогда «мама» подарила девочке на день ангела синие ленточки. Ленточки были очень красивые.
— Князь, а из чего были ленточки? — не выдержала самая младшенькая (её взяли в институт в три года), Вероника Жмыховец.
— Молчи, молчи, — зашикали на нее со всех сторон. — Князь всё сам расскажет!
Князь, ничуть не обижаясь, продолжил:
— Ленточки были очень красивые, из синего велюра. Девочка ужасно, ужасно обрадовалась и стала ими играть. А мама ей все говорила: «Да вплети ты эти ленточки в волосы!». А девочка смотрела на маму чистыми-чистыми, цвета ляписа, глазами и просила: «Ну, мамочка! Ну, можно я еще поиграю?». Но в десять часов вечера, когда девочка легла спать, мама вплела ей в волосы синие ленточки. Девочка заснула, и ей приснился страшный сон, как будто враг человечества Вельдз набросился на неё и хочет отнять душу. Девочка тяжело дышала во сне...
— Князь, а мне тоже страшные сны снятся, — шепотом молвила Катя Кларк и осторожно взяла князя за руку. Тот понимающе кивнул и продолжил рассказ:
— ...И сумела как-то сбросить эти ленточки с себя во сне. Утром просыпается, а ленточки лежат на полу, все красные от крови, ползут к ней, а за ними тянется кровавый след. Девочка испугалась, обвела взглядом спальню, хотела выскочить из неё, и тут увидела, как из полуоткрытой двери на нее смотрит... мама!
— А-а-а-а! — крикнули вдруг близняшки Лера и Люда Батмановы и, бросившись на одну кровать, сцепились, судорожно стремясь укрыться от страха друг у друга на груди. Это у них не получалось, тогда сердобольная Кристина Воронкова подошла к ним и накинула на них своё одеяло. Девочки затихли. Князь, секундой отвлекшись, решил продолжить:
— Девочка очень удивилась и спросила: «Мама, что здесь делаешь?». А та ей говорит: «Да вот, пришла посмотреть, хорошо ли ты спишь. Вставай, пойдём в магазин, я тебе к ленточкам туфельки куплю». Девочка заметила, что пока мама говорила, ленточка становилась всё синее и синее, а лицо у мамы всё розовее и розовее, но ничего не сказала. Они пошли в обувной магазин. Там были туфли разных размеров, но девочкиных — только одни, красные башмачки, а мама ей в ответ: «Может, ты что другое хочешь?». Девочка сказала: «Нет». И мама ей купила красные башмачки. Идут домой, девочка говорит: «Мама, мне ножки больно». Мама ей: «Ничего, скоро дом будет». Девочка ей: «Мама, мне ножки больно в этих башмачках». Мама ей говорит: «Ты посиди на скамеечке, а я пойду домой, ты отдохнешь и приходи». Пришла мама домой, легла на кровать и заснула. Вдруг слышит: дверной колокольчик зазвонил. Она подошла, открыла дверь, а за ней нет никого. Она посмотрела вниз, а на коврике стоят два красных башмачка, оба залиты кровью, а на них записка сверху: «Я пришла к тебе, мама!».
— Князь! Я сейчас заплачу и умру, — жалобно прохныкала Сонечка Пруст. — Что было дальше?
— Дальше? М-м-м... Дальше папа пришел домой, увидел башмачки и обвившуюся вокруг них красную ленточку. Схватил их и бросил в камин. Те зашипели от крови, тогда он бросил в огонь и ленточку. Та зашипела от крови. Башмачки обуглились, а вместо них осталась горсточка костей. Он оглянулся, а мама на кровати лежит вся мертвая. Вот и всё.
— Хорошо кончилось! А то мы думали — умрём от страха. Эй, медамочки, вылезайте!
Кристина Воронкова подошла и скинула одеяло с близняшек. Те осоловело крутили головами, едва ли что соображая.
Князь сдержанно наслаждался произведенным эффектом. И в это время худенькая девочка с живым выразительным востроносым личиком негромко произнесла:
— Князь, скажите, а кто такая «мама»?

Голицын почувствовал внезапную тяжесть в теле и тёплый толчок в области гортани. Он попытался приподняться, но ноги ослабели и не держали его. Князь суетливо начал проверять свои карманы в поисках «Бель-амора», но вспомнил, что всё раздал на внезапном рандеву в фойе вестибюля. Девочки удивлённо наблюдали за движениями Андрея и ждали ответа. Князь обвёл спальную комнату недоумевающим взглядом. Ни улыбок, ни ухмылок, ни маски неловкости за спросившую — ничего не было. Одни вопросительные и ожидающие ответа взгляды. Андрей пятнадцать раз прочитал про себя мантру гармонии с космосом, но болезненный спазм горла не исчезал. Он посмотрел на часы:

— Ой, девочки, — глухим срывающимся голосом проговорил князь с трудом и встал с видимым усилием, — заговорился я, а... — он не договорил фразы и, махнув в отчаянии рукой, промолвил совершенно упадочнически: — Покойной ночи, барышни!
— Покойной ночи, спать до полночи, — растерянно прощебетали девчушки свое традиционное дортуарное приветствие. — Видеть осла и грызть мосла.
Князь слабо улыбнулся и вспомнил, что они совсем голодные.
— Я попрошу, чтобы вам на завтрак подали, — князь задержался на пороге, — омлет руаяль и фромаж из печёнки с мягким бешамелем. А на третье, — Голицын на мгновенье задумался и вдруг светло улыбнулся, — а на третье — пунш-гляссе из земляники! — закончил он составление завтрашнего меню.
Девочки захлопали в ладоши, бросились целовать друг друга и нательные амулетики. Князь, воспользовавшись моментом, раскрыл тяжелую дверь и быстро вышел в коридор, едва освещаемый падающим сквозь высокие оконца светом дворового фонаря. Он, как сомнамбула, подошёл к стене под оконцем, прислонился лбом к зеленой прохладной краске и стал глотать освещённый воздух, не замечая текущих слез.


Аленький цветочек

Страшные истории так расцарапали легкоранимую душу князя, что лишь спустя восемь минут он сумел обрести привычное равновесие дворянского духа. Последний раз прижавшись лбом к холодной краске зеленой стены, Голицын решительно встряхнул головой и пошагал к видневшейся вдали двери следующего дортуара. Андрей мысленно постучал. Никто не отозвался. Тогда он осторожно приоткрыл дверь и бросил неслышный взгляд в замкнутое пространство институтской спальни. На полу в бязевых пеньюарчиках, рассеивающих вокруг себя какой-то рубиновый отсвет, сидели девчушки. Ладошками охватив лодыжки и прижав подбородок к коленкам, они парой лунных серпиков очерчивали срединное пространство с сидящей там счастливой малышкой. Затаив дыхание, и, как показалось Голицыну, отчасти завистливо юные барышни следили за струйкой крови, неуклюжей змейкой сбегающей по руке девчушки в серебряную с финифтью чашу. Князь мысленно кашлянул. Всё разом, но без испуга, посмотрели на полуоткрытую дверь и медлившего на её пороге князя.

— Присаживайтесь, принс, — с ласковостию и видимым радушием проговорила Лёлечка Айзенштадт, словно приглашала к обильно накрытому столу. — Мы только начали.
Князь невозмутимо присел рядом с девчушками. Два серпика сомкнулись в полукруг.
— Прошу вас в середину, князь, — мило запунцовев, зашептала отворявшая жилы Леночка Эрлих.
И сразу все загалдели вполголоса, не нарушая общей торжественно-приподнятой атмосферы:
— Просим, князь!
— Просим!
— Уважьте, князь!
— Окажите честь!
— Если вы настаиваете, барышни, я готов, но... есть ли смысл? — попытался если не отнекнуться, то хотя бы прояснить смысл происходящего Андрей.
В разговор обстоятельно вступила основательная Люся Себякина:
— Понимаете, князь, мы растим цветок. Маленький-маленький. Крошечный-крошечный. Потому что большой могут увидеть и беспримерно наказать нас. Мы лелеем такой карликовый кактус в бамбуковой жардиньерке. И хотим, чтобы цветок был багровый-багровый, бордовый-бордовый. Вот и поливаем его всяким красным, чем можем.

Основательной Люсе не дали обстоятельно досказать заветное до конца. Девчушки враз затараторили. Андрей узнал, что красных чернил достать сколько-нибудь изрядное количество практически невозможно. Что перманганата калия нет и в помине. Что о красном «Кагоре» можно только мечтать в ночных сновидениях. Что сурика нет ни свинцового, ни железного. Пытались воспользоваться лазаретным йодом, но, провалявшись в институтском лазарете три недели, Вера Ягель сумела добыть лишь полпузырька на одну поливку.
Люся Себякина тайнозрачными методами подавила неорганизованные высказывания и вернула нить рассказа в свои крепкие руки:

— Поэтому мы и решили поливать кровью. Знаете, как все хотят? Мы уже списочек составили и очень редко кого без очереди пропускаем. Ну, разве кто у синявки её кондуитную тетрадку уведёт или всему классу контрошу по транспространственной тригонометрии решит. Конечно, такое редко случается. Зато в конец очереди вылететь проще легкого. Уголок подушки при заправке кровати будет чуть-чуть уже 43 градусов — и изволь, душенька-голубушка, в конец очереди. Или там, скажем, шнуровка на формяшке туже, чем условлено. Вот Ксюша Шуваликова ни разу не полилась — слишком уж в рюмочку затянуться горазда.
— У, ябеда! — вспыхнула Ксения-Оксана и, устыжённая, запахнула лицо полами капота.
— Ну а моя-то кровь зачем? — задушевно вопросил князь.— У вас ведь и так не просто с очередностью!
— Ну что вы, князь, ну что вы, князь! — загалдели вновь девчушки, стараясь разъяснить светлейшему очевидное.
— Тише, медамочки, я всё объясню принсу, — Люся Себякина навозврат установила свое соло. — У вас голубая кровь, князь, понимаете?! Вы представьте: цветочек аленький, а один лепесток — голубой, это ведь потрясающе, правда!?
— Ну что ж, для такого дела — с радостью, — согласился Андрей и занял давно освобожденное Леночкой Эрлих место в середине полукруга.
Князю не впервой было кромсать себе вены. В горячей озорной юности он позволял себе время от времени баловаться кровопусканием для укрепления организма. Скоро он научился открывать себе кровь одним усилием доброй свободной воли — без надкусов или надрезов. И сейчас он мог без суеты нацедить полный фиал великокняжеской крови. Но князь видел в глазах барышень тайную тоску и решил подыграть их подспудным желаниям.
— Да, медамочки, но чем же? — изображая растерянность, проговорил он.

Радостные барышни вскочили с мест и загомозились вкруг Голицына, наперебой закатывая ему рукава батистовой рубашки. Предусмотрительная Таня Крепочкина сбегала к тумбочке и приволокла на ватке несколько капель драгоценного парижского бальзама для дезинфекции надрезов. Леночка Эрлих и Худякова Юля принесли каждая по золотой пиалке. Князь прикрыл глаза и протянул десницу и шуйцу к правой и левой пиалам. В тот же миг множество перышек, стеклышек, вязальных крючков, ножичков, бритвочек, зубов, ногтей, иголок, булавок, заточённых напильников и отверточек вонзились в его запястье.
Лик великого князя осветила улыбка Алконоста. Полузабытое ощущение левитации в стадии отрыва от земли на секунду перехватило дыхание Голицына. Его вновь уносило в знойную Лапландию — древнюю родину белых журавлей.
Полунирваническое состояние князя было нарушено непонятным многогласным гудением, напоминающим атакуемый хозяином улей или стаю высоковольтных телеграфных столбов. Князь принудил себя приоткрыть глаза и непрояснившимся взглядом окинул комнату.

Дортуар напоминал госпитальную палату в Порт-Артуре, только что оставленную разведгруппой самураев.
Неподалёку от Андрея лежало с полдюжины девчат, сплетшихся предплечьями в кровавый хороводик. Множество девчушек, по-видимому, поодиночке, расползлись по спальне и, замерев, лежали в лужицах крови в самых труднообъяснимых позах. Наконец, на кровати у стены, под бронзовым жирандолем с оплывшим воском, в рядок сидела шестёрка парфеток. Кровь стекала у них в целлофановые пакетики, аккуратно надетые на руки. Именно от этой группки и исходило то неравномерное полифоническое гудение, которое вывело князя из полунирванического состояния.
Андрей чуть было снова не прикрыл глаза, но тут среди мерного блаженного гудения он уловил глухие всхлипывания.
В углу на кроватке сидела, ссутулившись, девочка. Плечики её вздрагивали. Время от времени поднимая голову, она в отчаянии, неприцельно и безрезультатно била острым ножичком по венам.
«Патологическая свертываемость, — понял князь, — кровь не льётся».

Словно джигитующий «джи-ай» в скафандровую брезентину, Голицын разом впрыгнул в свое тело. Будучи в теле, он приблизился к плачущей. Ксюша-Оксана Шуваликова умоляюще посмотрела на него. Её губы что-то неслышно шептали. Располосованный капотик не прикрывал уже ни рук её, иссечённых ленточными круговыми ударами тупого лезвия, ни груди и шеи, покрытых глубокими надрезами.
Легким двуперстием князь коснулся лба неудачницы. Россыпью алых фонтанчиков забила молодая девичья кровь. Отроковица Оксана полубезумно-благодарным взглядом выказала князю свои чувства и, откинувшись на подушку, блаженно смежила очи.

Андрей отошел от постели Шуваликовой и вновь внимательно оглядел комнату. Улыбки, слишком уж безмятежно блуждавшие на лицах барышень, насторожили его. В случае чего двух-трех мадемуазелек он мог бы оживить без труда. Но с уверенностью рассчитывать на две дюжины воскресений князь полагал себя не вправе. Голицын решительно вернулся в центр дортуара, произвёл несколько энергичных энергетических пассов, и мерное течение крови из жил институток прекратилось. Девчушки зашевелились, раздались слабые возгласы:
— Князинька, ну ещё!
— Ну, самую малость!
— Минуток пять еще!
— Хорошо-то как!
— Довольно, довольно, медамочки, — скрепя сердце проявлял непреклонность князь.
Он-то знал, как редки радости в жизни этих дочерей великой и несчастной России. Но нельзя было бесконечно длить скупые институтские радости, — ведь девочки просто-напросто могли лишиться земного бытия.
— Ну, в последний раз!
— Князинька! Ну, пять минуточек! — неслись умоляющие крики.
Князь сдерживал себя.
— Ну, четыре минуточки, принс!
— Хоть три, князинька!
— Ну пожалуйста! Мы завтра свой завтрак вам отдадим! — не унимались девочки.
— Ну хорошо, — не вынесла напряжения легкоранимая душа великого князя. — Две минуты — и спать!

Не желая упускать ни единого мгновения кровавого блаженства, девчонки повалились на пол, кто где был. Обратным диагональным взмахом Голицын отворил кровь институткам. Те занавесили глаза ресницами и разомкнули в счастливых улыбках сухие губы.

Спустя две минуты — дополнительную пару секунд князь накинул из жалости и дворянского гуманизма — Андрей тремя скупыми движениями унял кровотечение. Барышни вразнобой стали подниматься, приводить себя и дортуар в порядок. Леночка Эрлих и Юля Худякова, мешая от усердия друг другу, разливали кровь князя по хрустальным флакончикам.
Почти все застирывали под умывальником пеньюарчики и, дрожа от холода, напяливали их на себя. Чтобы согреться, девчонки устроили маленькую игру в третьего лишнего с приставным без перекидного. Люся Себякина обстоятельно зашивала распластанный капотик Оксаны Шуваликовой.

— Пора мне, барышни, — негромко заметил князь.
Девчушки, бросив игру, расплетание кос, выжимание пеньюарчиков и расстилку постелей, слетелись к князю. Наперерыв старались они получше расправить рукава батистовой рубашки, вложить в его ладонь на память забавную драгоценную безделушку, поцеловать руку...
— Спите с миром, — молвил князь.
И, благословив на прощанье обитательниц дортуара, Андрей Голицын оставил гостеприимную комнату.


Ночные луноходики

Ползать здесь нехорошо и даже незаконно –
Я приказываю вам отсюда отползать...
Песня «Стой, кто идет...»

Миновав несколько десятков метров коридора, Андрей «влетел» в приоткрытую дверь ближайшего дортуара и, мудро улыбаясь, присел на первую попавшуюся кровать.
Девочки обрадованно завозились, закутываясь по шею в простыни. Они сдвигали кровати и рассаживались на них по трое, четверо, прижимаясь плечиками друг к другу и стремясь ненароком прикоснуться к князю.
Девочка-подросток, придерживающая под подбородком простыню, заговорила первая и по делу:

— Андрей Дмитриевич! Мы тут разговаривали и спорили: какая у девицы, у барышни, в общем, у девушки такого возраста, как мы, — какая у неё, то есть у нас, должна быть фигура? Ведь это так важно иметь правильную фигуру, и ведь это дурной тон — иметь неправильную фигуру! Нам говорят, что узнаем обо всем в конце выпускного класса, а это так долго! Мы смотрели на картинках — а там непонятно. Все одетые, в платьях. А мы — ну, то есть я, и все, многие, одним словом, — хотим всё знать, как должно быть: ну, там — линия плеча, шеи, ноги, груди, талии...

Сия длинная тирада выбила из колеи князя, не успевшего прийти в себя после цветоводческих экспериментов. Он попытался выиграть время и направить локус девической эттенции в более плавное русло.
— Ну, барышни, я думал, что вы сами что-нибудь поведаете: об урочных каверзах, о придумках ваших.
Уж где там! В ответ на не вполне уклюжую реплику князя раздался единовременный, хоть и разношерстный взвой голосков со всех сползшихся кроватей и тумбочек:
— Князь! Пожалуйста! Расскажите!!! Князь! Мы уже взрослые!!! Пожалуйста! Благоволите!
— А почему принято простынками закрываться? — сквозь револьверный лай пробился чуть слышный голосок Гели Вилюнис, и все замолчали. — Нам старшие по секрету рассказывали, что при мужчинах надо или под одеялом недвижно лежать или уж простынёю прикрываться. Вы ведь мужчина, князь?
Голицын в замешательстве кивнул.
— Ну вот! — удовлетворенно молвила Геля. — А это так неудобно! Простыню все время придерживать приходится!
Разногласье возгласов огласило дортуар:
— Да, князь! Почему? Когда без фартука стоять выставляют — это, понятно, позор да и вообще стыдно. А почему без простыни нельзя?
— И когда сарафан надевают — это позорничество! У нас, слава Богу, ни разу такого не случалось! — в разговор вступила Фея (Орфея) Базукина.
— Вон в том выпуске, говорят, девочку одну выставляли в столовой стоять в одном сарафане. Так она после полгода по коридору с закрытым лицом ходила, руками от позорничества закрывалась.
— Да, да! — подхватили другие. — Почему надо простынками закрываться?
Князь не располагал априорным знанием на этот счет и решил прибегнуть, за неимением дедуктивных навыков, к конструированию банального апостериорного суждения:
— Нет, ну, в общем-то, — осторожно заговорил он, — собственно говоря, в этом, как таковом, ничего такого, особенно специфично стыдного или позорнического нет. Действительно, м-м-м, без передника в классе или в сарафане в столовой — это, пожалуй, не очень пристойное зрелище для столь благородных и благовоспитанных барышень. А простыни — это, пожалуй, старшенькие что-то напутали. В «Зерцале», помнится, ничего об этом не говорится, и в «Домострое», дай Бог памяти, тоже. Так что если простыни вдруг кому-то мешают, то их, пожалуй, можно, в известной мере, без боязни позорничества или, скажем там, срамозрения снять. Только, я полагаю...

Однако продолжения не понадобилось. Девочки поочередно и взапуски сдергивали надоевшие простынки, ненавистно комкали их и швыряли на стоявшие в отдалении несдвинутые кровати. Белые рубашки длиной до щиколоток, с кружевами на груди и вокруг подола обступили князя со всех мыслимых сторон.

— Князь, скажите про фигуру! — продолжала настаивать на своем неугомонная Геля Вилюнюс, не удовольствовавшаяся достигнутым снятием табу.
— Сообщите, поведайте, растолкуйте! — поддержали её содортуарницы — неизменно взыскующая сокрытых знаний Василина Собольская, исходно влекущаяся к абсолютной истине Фея Базукина и неоднократно патентованная правдоискательница Карина Станкевич.
Князь, не желая сдавать одну позицию за другой, усиленно цеплялся за малейшие соломинки и неровности рельефа.
— Да у вас превосходные фигуры, девочки, — отговаривался он. — Тут и толковать нечего.
Безусловно, «аленький цветок» не прошёл для Голицына бесследно: он попался в элементарную ловушку.
— Ну, как же вы можете видеть наши фигуры... — рассудительно заговорила Неля Белова.
— Мы же все в сорочках свободных! — продолжила неумолимое развёртывание форсированного силлогизма Оленька Данайская. — Здесь только рукой удостовериться можно.
— Вы рукой проведите, — твёрдо произнесла Геля Вилюнис. — Мне вот кажется, что у меня слишком тонкая, «осиная», талия и грудь великовата. Князь, не откажите, ведь мы вас когда ещё увидим, а больше никто не скажет! Благоволите, Андрей Дмитриевич!

Со всех сторон глядели на князя умоляющие глаза. Геля была своеобразной лакмусовой бумажкой. По ней можно было измерить всех.
Ни «зум-зум-зум», ни стукота колен не было слышно, но энергия молчаливой мольбы превышала стукот и «зум-зум-зум» вместе взятые.
Князь нерешительно простер длань к Гелиной фигуре. Та шагнула вперед и оказалась стоящей совсем вплотную к князю. Прекратив дышание, барышни наблюдали за действиями князя. Андрей осторожно коснулся плеча мадемуазель Вилюнис, провел вниз по руке. Геля подняла руку.

— Нет, вы и под рукой потрогайте!
Князь поднёс руку к подмышке, прижал ладонь к стану и легким упругим движением провел вниз до талии.
— Хорош-ша! — невольно вырвалось у всегда сдержанного князя.
Он спохватился и, кашлянув, более спокойно произнес:
— Хорошо... все...
— Князь, ещё! Прошу вас! — взмолилась Геля Вилюнис.
Голицын провел рукой по бедру.
— В-великолепно, — вновь не мог удержать светлейший своей реакции.
— Но грудь, князь! Как же грудь? — загалдели все в ажитации и сильном волнении.
Первый тур испытаний прошёл успешно. Девчушки чувствовали гордость за Гелю — не подвела! — и им хотелось до конца утвердиться в своей пусть крохотной, но необыкновенно сладкой виктории.
— Н-нет, н-ну стоит ли, — принялся отнекиваться князь. — Всё и так понятно...
— О! Князь! Светлейший! — возопили девочки таким надрывным хором, что Андрей дрогнул. — Ну, пожалуйста! Что вам стоит! Ведь нам это так важно знать! Мы об этом всякий вечер рядим, а прийти ни к чему не можем! Князинька, про грудь отзовитесь!

Андрей выдохнул воздух и возложил пясть на ключицу девочке. Та ещё больше выпрямилась, задрала подбородок, развернула плечи и смежила затуманившиеся очеса в ожидании тяжелейшего испытания. Так в ужасе закрывает глаза трясущийся пациент в кресле у дантиста-инквизитора, беспощадно бряцающего самыми свирепыми инструментами.

Князь медленно повёл десницей вниз. Грудь не ощущалась. Лишь спустя десяток секунд Андрей почувствовал совсем небольшой сосок, а затем вновь перестал ощущать что-либо. Голицын вздохнул и убрал руку. Все ждали. Князь возложил шуйцу на правое плечо окаменевшей Гели и подобным же образом повёл вниз. Эффект был неотличим.
— Так-так, — промычал князь. — Тоже неплохо.
Увы! Обманывать князь почти не умел. Это было очевидно.
— Князь, а можно я спиной повернусь? — обретя утраченную было дерзость мышления и проявив недюжинную смекалку, предложила Геля.
Она юркнула и оказалась на коленях у Голицына.
— Ничего, что я так?

Князь обхватил грудь Гели уже из нового положения. Вилюнис, желая то ли схитрить, а может, всего лишь помочь князю, чуть наклонилась вперед. На сей раз совместные старания Гели и Голицына не пропали втуне.
Совершенно чистосердечно и одухотворенно князь произнёс:
— Весьма, весьма неплохо! Право же, в высшей степени неплохо!

Все облегченно вздохнули и захлопали в ладоши.
Белова Нелечка обняла раскрасневшуюся (от счастия) Гелю, победно сошедшую с колен раскрасневшегося (от ответственности) князя.
Но тут оказалось, что надежды Голицына на исчерпание темы развеялись, как сон разума, как утренний туман. Выяснилось, что страстно желанный всеми осмотр мадемуазель Вилюнис вызвал соразмерный отклик в душах остальных, оставшихся без светлейшей пальпации.
— И меня! И меня тоже! — плотным кругом обступили барышни Андрея.
Каждая, казалось, заглядывала прямо в добрую душу князя.
И Андрей дрогнул. Вместо того чтобы твёрдо и мужественно отказаться, он пошел по пути поиска аргументов:
— Верно, уж спать пора... Да и всем вместе невозможно... Не жребий же бросать...
— В паровозики! В луноходики! — загалдели окрылённые барышни.
— Нет, в пароходики!
— В луноходики!
— В паровозики!

Короткая потасовка завершилась победой сторонников луноходиков. Князь, радовавшийся возможности перевести дыхание после нелёгкого испытания, с улыбкой наблюдал за девчушками. Те мигом разбились на две группы, выстроили кровати в два ряда и легли на пол, образовав гусеничные цепи.
— Командуйте, командуйте, князь, — стали они окликать Андрея.

Голицын умилённо наблюдал этих божьих коровок или, правильнее сказать, птичек божьих, не ведавших понятия греха в своем отвечном неведении.
Он согласно кивнул головой и простёр руку в плавном жесте:
— Вперед, пичужки!

Первая колонна, хоть и захлебнулась первобытным восторгом, всё же сумела бездыханно нырнуть под своды кроватного тоннеля. Вторая же колонна, располагавшая не меньшими, чем первая, навыками луноходничества, всё же не сумела уберечь выдержку: от приступа умиления и нахлынувшей экзальтации она почти развалилась.
— Ещё ничего не потеряно! Вперед, партенос! — ободряюще воззвал Андрей.

Колонна, восприяв импульс душевной поддержки от столь августейшей особы, всеподданнейше рванулась вперед. Стук коленок первой колонны удвоился в своей дробной ритмической мелодии, вызвав у князя воспоминания о барабанной дроби, сопровождавшем некогда обряд вздымания Андреевского стяга.
Взор князя затуманился, но в это время раздался симультанно-восторженный вопль обеих колонн. Каждая команда была убеждена, что победу одержала именно она. Взаимно резонируя, колонны довели интенсивность крика до опасной точки. Андрей Дмитриевич воздел руку.

Вспыхнула абсолютная тишина. Через мгновение вспышка погасла, оставив после себя теплое безмолвие.
— Командам построиться!
Девочки послушно и бесшумно выстроились вдоль окна, смутно освещаемые дворовым фонарем.
— Обе команды на три-пятнадцать рассчитайсь!
По строю пронеслось быстрое «Три-пятнадцать-десять-двадцать!»
— Теперь «три-пятнадцать» обеих команд соединяются в одну команду, а «десять-двадцать» — в альтернативную.
Девочки старательно выполнили распоряжение князя.
— На старт! — скомандовал князь отрывисто.
Девочки послушно залегли в змейки возле двух кроватных тоннелей.
— Внимание! — нарастало напряжение в голосе у Голицына.
Андрей выдержал паузу.
Кто-то в нетерпении взвизгнул.
— Марш! — шёпотом произнес князь.

Стук ладоней, локтей и коленей смешался с рёвом нетерпения, криком жажды триумфа и воплем страстного желания победы. И вот с восторженным воплем из-под правого ряда кроватей показалась голова, а затем и тело предводительницы одной из групп. Она с нечеловеческой силой рванулась, и «выбросила» на свет одиннадцать луноходных «вагончиков». Вторая колонна отстала на двести миллисекунд.
— Вам придётся погодить, — обратился князь к фиаскёркам. — А вы, барышни, разбейтесь надвое и — в исходную позицию!
Побеждённые и викторианки с неравным воодушевлением, но с одинаковым послушанием исполнили княжескую волю.
— Транс тернии — к триумфу! — вдохновенно выдохнул Андрей.

И музыкальный перестук костяшек девичьих кулачков разом облагозвучил возгласы, вырвавшиеся из уст эмпатяшек-фанатьерок.
Одержавшая верх шестёрка отправилась устало делиться на три тандема, а гвардия временно побеждённых перекраивала кровати в соразмерное число рядов.
— Победа близка, как никогда, — доверительно сообщил князь авангардьеркам. — Изготовьтесь!

Геля Вилюнис, вновь имевшая шанс попасть на пальпацию к Голицыну, даже заурчала от нетерпения и ущипнула напарницу Базукину.
Карина Станкевич и Василинка Собольская переглянулись и сурово кивнули.
Оленька Данайская и Неля Белова, не взглянув друг на друга, потёрли ладошками разбитые коленки.

Эмпатичные фанатьерки торопливо заключали пари — на щелчки, хвостик завтрашней селедки (они ещё не знали о подарке князя), постирушку передника или штопку чулок. Самые высокие ставки были у пары Геля — Орфея. Неплохо котировался тандем Станкевич — Собольская. Выглядевшая израненно и устало пара Белова — Данайская не котировалась вовсе.
Взмах дворянской длани. Грохот, исступленный рёв, истерический визг... Кто бы мог подумать, что измученные Оля и Нелечка на целых полплеча опередят пришедшую следом пару Вилюнис — Базукина. Суровые Карина и Василина уверенно заняли третье место и с печальным достоинством пожали друг другу руки.
Кровати снова перестроили в два ряда.

Оля Белова и Неля Данайская, так и не взглянув друг на друга, побрели к стартовым отметкам. Излучаемые ими мощные электростатические поля, цепляя друг друга, высекали искры. Князь встревоженно взглянул на них, но правила игры изменить уже было не в его власти.
— Марш! — осторожно скомандовал он.

Спустя полминуты из-под кроватей с одновременным навзрыдовым воплем вылетели среброокая дева Белова и златоокая дева Данайская.
Размазывая окровавленными кулачками слезы по чумазым щекам, не замечая содранной на коленках кожицы, девочки бросились князю в ноги. Каждая уверяла, что именно она первой достигла заветной цели.
Князь сам чуть не плакал, глядя на льющих слезы барышень. Болельщицы-эмпатьерки, забыв о пари, рыдали в полный голос.
— Вы обе победили, — успокаивал (сюр)призерок Андрей. — Я освидетельствую вас одновременно!

Умиротворённые медамочки на время утихли. Но во время «экзамена» каждая стремилась попасть именно под правую руку Голицына.
Умелые действия хитроумного князя примирили, наконец, недавних соперниц и, блаженно выпорхнув из рук Андрея, девочки самозабвенно закружились в вихре вальса. К ним радостно присоединились остальные.
Князь устало улыбался, созерцая сие празднество духа.
Вальс счастливых институток длился около часа. Когда час потехи истек, Андрей решил положить конец тайнозрачной феерии.

— Барышни! — обратился он к танцующим. — Время вступать в объятия Морфея! А у меня к вам сюрпризяшечка имеется: та, кто заснёт ранее прочих, увидит во сне желанную персону. Мало того! Эта персона проявит к ней известную благосклонность.

Стоит ли сообщать многодогадостным читателям, кого мечтала узреть в сладких грёзах каждая из двух дюжин милых девчушек?!
Рассыпной опрометью бросились институтки по кроваткам и старательно задышали дремотным сопом. Время от времени отдельные мадемуазелины вскидывались и начинали подозрительно высматривать луноходчиц: не засыпает ли прежде их изворотливо-усталая соня? Когда возможность этого казалась наблюдательницам вполне вероятной, они вскакивали и, подбежав, щипали коварных соперниц.
Как бы то ни было, дело шло ко сну, и князь, благословив самоморфизирующихся институток, смог, наконец, оставить дортуар.


Банька по-институтски

Баня — это отвратительное место.
В бане человек ходит голым.
А быть в голом виде человек не умеет...
И если девы показывают свои голые тела, то
пусть глядят на них глаза невольников сатаны.
Даниэла Хабермас

Князь стоял в коридоре, напряжённо размышляя над вопросом: отчего он запамятовал уточнить у Лизаветы-джан предполагаемый локус своего ночлега? Благословения кофейных и лазурниц худо-бедно были окончены, а мэтресса, несомненно, уже крепко спала. Пробуждать её Голицын не посмел и совсем было вознамерился ступать вслепую к Фаддеичу, на КПП. Савелий уж, верно презентует ему на ночь какую ни есть походную раскладушку.

Но тут в исчезающей дали беспредельного коридора мороком полыхнуло сумрачно-белое пятно. Оно приближалось с пугающей быстротой. Подмчавшаяся девчушка, придерживающая пальцами левой руки ниспадающую с плеч пелеринку (а больше на ней, кажется, ничего и не было), правой рукой протянула князю фосфоресцирующий конверт. Вручив послание, барышня окунулась в вечерний (походный) книксен и удалилась прочь с той же непостижимой скоростью.

Забыв надорвать конверт, Голицын вытащил листок. Как и следовало предполагать, весь запас светящихся чернил институтки истратили на броскую роспись конверта. Само же письмо, по простоте дворянской, они накатали обычным канцелярским суррогатом — «думскими черными». Князь до фантомных звездочек и боли в висках зажмурился. Затем резко распахнул глаза и обретённой на секунду способностью видеть во мгле свершил неподражаемый импринтинг обозреваемой поверхности. Подождав, пока утихнет боль в висках, Голицын бережно воссоздал текст письма в зрительном секторе ментального пространства и неспешно ознакомился с ним.
Некий совет объединенных девиц приглашал его принять посильное почетное участие в очередном ночном (тайном) заседании институтской бани. Детальное лингвистическое изложение маршрута было восполнено безупречным чертежом, исполненным в трёх измерениях и щедро ретушированным. Голицын сосредоточенно помыслил и вскоре принял решение не обижать благородных девиц благодерзновенным отказом или хладнокровной абстиненцией. Минут за сорок он на ощупь преодолел головокружительные «американские горки» подвальных институтских лабиринтов. Подошел к абрикосовой дверце, распахнул ее и, войдя, сел за невысокий столик, покрытый зелёным сукном и обозначенный на плане кружочком с короной.

Девицы трех старших групп непринужденно раздевались у померанцевых шкафчиков, украшенных литыми гербами и тусклыми вензелями. Изготовившись и пожелав друг другу приятной помойки, институтки кланялись князю и отправлялись в моечное отделение. Отверстия в куполообразном потолке последнего были частично витражированы эпизодами подвижнической жизни Кудимовой-джан, представленными в самобытно-мифологическом изводе. Помимо названных померанцевых шкафчиков, ломберного столика, за которым сидел князь, и плюшевого турецкого дивана, о котором пойдет речь позже, имелись три порознь стоявшие кабинки с разборными кальянными установками, а также небольшой журнальный столик с раскрытыми коробками дамских пахитосок.

Проводив девчушек в моечную, к Андрею подошли «матки» трёх старших дортуаров с нижайшей просьбой высочайше расшнуровать их. Последней подошла Оленька Мещерская и с потрясающей скромностью попросила помимо шнуровки распустить и затянувшийся узел подвязки. Князь благосклонно помог стянуть с ноги Хельги ажурной чулок. Затем ловкими движениями распутал случайно образовавшийся на подвязке двойной морской («санитарный») узел.
Освобожденные от пут барышни, встав в линейку, разом «макнули» александрийской свечкой и, поднявшись, направились к упомянутой оттоманке и стоявшему возле неё грубому дамскому столу топорной работы. Стол был украшен пластинками зауральских смарагдов и карельских хризобериллов. Князь остался за ломберным столиком присматривать за порядком и порядочностью в моечной.
Ещё из пригласительной записки можно было понять, что баня в Институте была не столько гигиенически-очистительным, сколько коммуникативно-совещательным заведением. На заседании совета объединенных девиц помимо «маток» трёх моющихся старших дортуаров присутствовали особо приглашаемые «матки» и «подматки» средних и младших дортуаров, а также отдельные барышни, чьё присутствие обговаривалось специально для каждого раза.

— Ну что, будем кончать синявку нашу? — с напускным равнодушием обратилась к «оттоманскому» кругу Зоечка Вербицкая, «матка» одного из дортуаров «средненьких».
— Обоснуй, — мило улыбнулась Олечка Мещерская. — И, во-втoрых, предложи способ. Не забывай, что наши возможности небеспредельны. Притушив вашу синявку, мы уже не сможем до самых святок гасить ни одной синявки вашего курса.
— Ах, что вы, Мещерская! Мы всё согласовали! Ведь правда, медамочки? — обратилась Зойка к двум параллюляшкам.
— Да, — солидно подтвердила Люся Себякина. — С нашей синявкой мы разберемся без санкций и оргподдержки Совета. Женя же Пшибышевская считает, что свою ворону они до следующего года изведут втихую. Будут комбинировать методы джихада, газавата и интифады.
— На уровне субсемитониум моди вопрос решен, — грустно улыбнувшись, проговорила Оленька Мещерская. — Какие будут предложения по исполнению, медамы?
— Надо Лёльку Варенцову звать, — скучным голосом произнесла матка старшего дортуара-два Майя Ропшина.
И, едва повернув лицо в сторону, она произнесла ленивым голосом:
— Душенька, мухой доставь нам Лелю Варенец. Но чтоб вежливо...

Девочка, стоявшая, как валькирия, за плечами оттоманши, скинула парусиновую накидку и, шлёпая босыми пятками, скрылась в плескоте моечной. Спустя тридцать секунд перед советом старейшин стояла взмыленная, с натертыми докрасна шеей и половиной спины Лёлька Варенец, непревзойденный тактик институтского масштаба.
— Лёлька, нам тут синявочку одну кончить надо. Как ты посоветуешь? Как-то бы помягче и пожалостливее. Без садизма.
— Самое гуманное — «черная дыра». Никто не найдет и возни мало.
— Лестничный пролет — это слишком примитивно, — молвила Майя Ропшина и зевнула. — Ещё варианты есть?
— Можно и без пролетов. Заманиваем к кафулькам, а там боевики старших её подушками забивают. Синяков нет — значит, из глубокого обморока не вышла. А мы на занятиях — всё чисто!
Сидящие одобрительно завозились, запереглядывались.
— Молодец, Лёлька, недаром кальян грызешь, — восхищённо проговорила Алёнка Льговская, мазерка третьего дортуара «белянок» и протянула той белый шарик. — Иди, покайфуй с полчасика. Последнюю отдаю, до декабря ничего больше не переправят.

Лёлька вертляво «макнула» в полукниксен и, схватив с ладони пилюльку, тут же мигом проглотила ее. На цыпочках проскакала и легла на сиденье своего невдалеке стоявшего шкафчика.
— Ну, с этим вопросом всё ясно. Время исполнения обговорим в рабочем порядке. Группу боевиков завтра-послезавтра все кормят исполу, кафульки — из четверти. Младшие матки, вам ясно? Четверть от обеда — боевикам. Чтоб никто не конил, не ныл. Два дня всего потерпите, а там всё, как прежде.
Майя Ропшина произнесла всё это профессионально-распорядительским тоном.
— Что у нас еще сегодня?
— Только приятное. Утверждение «усердной», — радостно улыбнувшись, произнесла Оленька. — И всё! Сегодня о неприятном больше ни слова. У нас всё же князь в гостях. Подумает, что мы каждую неделю синявок гасим.
— Князь, князь, просим с нами! — загалдели все и из озабоченных женоклубок превратились вновь в двенадцати-четырнадцатилетних девчушек.
Князь, доселе сидевший за зеленым ломберным столом и раскладывавший пасьянс и-цзин на будущую неделю, вскинул голову, после чего элегантнейшим движением бровей вверх-в-стороны продемонстрировал всецело августейшее участие в заботах институток.
— Идемте смотреть «усердную»! На смотрины! Пожалуйста, князь! — галдели просительно все, обступив его столик со всех сторон.
— Извольте, медам, только... не повредит ли это э-э-э, как вы сказали, «усердной»?
— Да-да, «усердной»! Это у нас официальных обожательниц так зовут...

И князю наперебой объяснили, что нелегально обожать можно кого хочешь, но чтобы стать признанной обожательницей, иметь право «усердствовать» перед объектом чувства, нужно пройти процедуру утверждения на сходе. Решившуюся предстать перед сходом института подвергают многостороннему осмотру и опросу, и закрытым голосованием (квалифицированным большинством не менее четырех пятых) претендентка утверждается членом негласного общества «усердных».
Группа девушек в лёгких пелеринках на плечиках и с кушачками на талийках, подхватив князя под руки, благоговейно повлекли его в отдельную комнатку.
Оленька Мещерская по входе в комнату неслышно коснулась плеча князя и, когда он оглянулся, проговорила:
— Я прошу вас, Андрей... Дмитриевич... Если можно, проведите смотрины вы сами. Эта мадемуазель желает обожать меня, поэтому мне бы хотелось максимальным образом избежать субъективизма.
И, не давая князю возразить, девчонки хором закричали:
— Про-сим, про-сим! Толь-ко кня-зя! Про-сим, про-сим! Толь-ко прин-са!
Князь развел руками — не было никакой возможности отказаться.
Боковая дверь за каштановой портьеркой неслышно растворилась, и чьи-то невидимые руки настойчиво-ободряюще вытолкнули к центру смотринной глядящую долу девчушку кофейного вида.
— Варенька Юшкова, — чуть слышно шепнула она, представляясь князю.
Князь отечески приблизился к ней и столь же отечески возложил ей руку на усыпанную чем-то вроде пудры главу. Варенька потупилась ещё больше. Князь обошел её вокруг и обнаружил очень длинную и тяжелую косу цвета портьерки.
— О-о! Чудесные волосы! — довольно бодро произнес он, напряженно размышляя, какой пудрой могла быть усыпана голова юной дворянки. — С ними ты определенно можешь рассчитывать на авантаж. Но не держи себя принужденно в присутствии предмета обожания. И давай я распущу тебе косу.
Девчушка вскинула на Голицына взыскующие благостной поддержки глаза, подёрнутые амальгамовой поволокой, и благодарно кивнула. Андрей ласково расплел старательно уложенную косу-самопрядку. Тягостно-длинные причудливо вьющиеся паутины незатейливой куафюры раскинулись по спине и тщедушным плечам институтской кафульки.
Князь несколько нерешительно обернулся к маточницам. Участники смотрительного схода усиленно замотали головами, побуждая Андрея продолжать комплексное освидетельствование кандидатки.
— Нуте-с, барышня, давайте я распущу вашу снуровку, — переходя на «вы», молвил князь. — Так предмет культа сможет лучше лицезреть вас.
Шнуровка была исполнена чуть сложнее заплёта косы — по типу футбольного мяча («пенальтевый закрут»). Князь без труда раздернул весьма немудрёные узоры жёсткой кручёной шёлковой бечевы. На минуту задумался.
— Давайте уж и пелериночку, чтоб не измять!
Голицын развязал тесёмочки пелеринки, скрепленные двойным бантом, и снял её, передав подоспевшим схожанкам.
— Корсет тайком не носите? — осведомился Андрей приглушённым полуголосом, освобождая тело некоронованной обожантки от неуклюжей тяжёлой формы.
— Нет, князь, — доверительным полушёпотом отвечала Варенька. — Это рано мне. Да и предмет мой этого не терпит.
Она покрылась пунцом и с опаской взглянула на Мещерскую.
— Ну и рубашечку давайте уж я... — продолжал исполнение смотрительских обязанностей Голицын.
Девчушка предстала перед строгим сходом вся сжавшаяся, бледная какая-то и худая неимоверно. Князь пристально окинул её, задумчиво вгляделся в локоны паутинок портьерного цвета, осыпанные неведомой пудрой.
— Вы, барышня, когда последний раз мылись? — участливо вопросил Андрей.
— Третьёводни, — молвила девочка твердо, но, не вынеся лучистого взгляда светлейшего, раскрыла истину. — Две декады тому...
— А! Ну-ка в парилочку давайте! Я вас попарю! — Андрей подмигнул Вареньке. — А там поглядим ещё, кого наша Оленька изберет себе в гофмейстерины или фрейлины. Верно я говорю?
С последней фразой князь оборотился к «маткам», вдохновенно наблюдавшим за невиданными отродясь смотринами. Те согласно закивали.
— В парную! — распорядился Голицын и указал на дубовую дверь.
Дверь, испещрённая горельефными складками, мягко растворилась. Кафулька Юшкова, растерянно ступая босыми пятками, вошла в парную и огляделась. Это была парная для «маток». Большинство институток никогда не переступало ее березнякового порога. Стены были трикрат поперечно перекрыты соответственно липой, сосной и вологодским дубом. Купол парилки — большой и звёздно-снежный — визуально покачивался. Это работала система слойчатой азотно-кислородной укладки воздушной начинки. Пока Варенька жадно впитывала распахнувшимися зирами сочную мощь элитной парилки, дабы пересказать всё любопытным содортуарыням-судартуарыням, князь зачерпнул серебряным ковшом толику клюквенного кваса и мягко плеснул его на каменку, исполненную в форме камина. Ударил невыносимый белёсый жар.
Девочка охнула, забыла вмиг о своем любопытстве, потеряла всю свою скованность и потщилась выскользнуть обратно. Но её суетные помыслы враз испарились, словно пол-литра медово-клюквенного кваса на раскалённой до температуры среднего протуберанца каменке. В дверях стояла группа «оттоманш». Весело смеясь, «матки» миролюбиво (si vis pacem), но с подтекстом (пара беллум) помахивали пучками крапивы, которые держали через парчу за стебель.
Непроизвольно взвизгнув, Варенька взлетела на самый верхний полок, к которому вела маленькая лестница из алюминия. Князь выхватил из кипящей уксусно-смородиновой смеси два веника и так крутанул их, что они на пару секунд превратились в пропеллеры пикирующего «Яка». Турбулентный поток туманной консистенции сбил Юшкову с верхней полки, и она спланировала на дощатый настил, располагавшийся тремя метрами ниже.
Завидя улыбающегося князя, девчушка сжалась в комочек, но тут же весенний град великолепно отшлифованных ударов рассыпался по её худенькому тельцу. Институтка в страхе продолжала некоторое время сжиматься, но потом разом и как-то блаженно расслабилась. Веники вращались и стучали убойными нунчаками, пробивая тельце обожательницы от лодыжек до шеи.
Некоторое время девицы у входа стояли, заворожённо созерцая колдовское действо. Потом, не выдержав, бросились на полок и лепестками раскинулись вкруг князя.
— Секундочку, медам, — князь пружинисто прыгнул к оплавившейся по краям каменке, подхватил бадью с квасом и опрокинул её в центр протоплазмы. Раздался негромкий взрыв, и кисельно-молочная эмульсия разом заполнила всё парильное отделение. Голицын по памяти прыгнул назад в центр дворянской «ромашки» и закрутил веники, как в битве с десятком ниндзя. Стон наслаждения, напоминавший пение небесных сфер, раздался в молочно-кисельной тьме. Спустя минуту полуживые от испытанного блаженства девчонки на ощупь выбрались из белёсой мглы и повалились на софетки, отороченные лисицами. Майя Ропшина оказалась на диванчике, покрытом шкурой лисицы-сиводушки («мышанки»). Зоечка Вербицкая отдыхала на завойчатых и черевьих шкурках лисы-крестовки, а Оля Мещерская лежала в полубеспамятстве на душчатых и подбрюшчатых мехах чернобурки. Варенька Юшкова, как равная, повалилась на софу, обшитую шкуркой «огнянки» и хвостиками «чернодушки» и «березовки».
Дверь повторно распахнулась, и из парной не спеша вышел Андрей Голицын, светлейший князь. Варенька с трудом поднялась и подошла к князю, остановилась, спокойно и уверенно глядя на недавно внушавший ей трепет консилиум «маток».
— Ну как, барышни? — возговорил негромко князь. — Достойна мадемуазель Юшкова быть обожанткой Мещерской?
— Голосуем открыто! Кто за? — крикнула Оля и первая подняла руку.
— Единогласно! — вскричали все вдруг и обессиленные руки разом на мгновенье взметнулись вверх.
— Тогда баня! — снова подала уже вновь властный голос Мещерская.
И тут же в раздевальню ворвалась стайка институток, содортуарынь прошедшей испытание «усердницы». Подруги со всех сторон облепили девчушку. Они щипали, целовали, поздравляли и щекотали её, успевая между делом ловко разоблачаться.
Помещение заполнялось всё новыми и новыми рядами институток, прослышавшими о необычном экзамене. В моечной было уже не протолкнуться, впрочем, князю охотно изыскали почетное место. Андрей с некоторым недоумением наблюдал за начинавшимся обрядом.
Счастливица стояла на опрокинутом липовом тазу и держала в руках венский гнутый обруч. Сонечка Пруст завязала ей глаза пояском, снятым с тела «душки» — Мещерской.
Майя щелкнула пальцами, и Варенька закрутила обруч. Она закрутила его сперва на уровне ребер, затем во вращении опустила обруч на уровень бёдер, потом подняла назад к рёбрам, потом опустила опять к бёдрам. Так уровень кручения всё время менялся — уровень рёбер — уровень бёдер, рёбер-бёдер, бёдер-рёбер, рёбер-бёдер. Тем временем Оленька Мещерская подняла плетёную из бересты лейку и стала неспешно обходить вокруг своей обожательницы, мерно поливая её остатками ледяного брусничного кваса. При этом Оля и Варя обменивались ритуальными репликами:
— Где стоишь?
— На тазу!
— Что пьешь?
— Квас!
— Ищи три года нас!
Юшкова соскочила с днища липового таза и, не прекращая с большой скоростью и алгоритмом «рёбер-бёдер» крутить венский обруч, бросилась ловить разбегающихся с визгом институток. Те, в свою очередь, плескали на неё из кружек попеременно квасной шугой и подслащенным кипятком. Кутерьма прекратилась лишь тогда, когда Мещерская затянула:

Ой ты, дитятко незрелое моё!
Да во что ж ты превращаешь жизнь своё?

Варенька замерла, словно ослеплённая сполохом фотомолнии. Венский обруч безвольной спиралью скатился с тщедушного стебелька её тела. Сонечка Пруст сняла с глаз Юшковой повязку, а Зоечка Вербицкая протянула князю алую ленточку. Голицын догадливо вручил её коронуемой «усерднице». Та дрожащими руками стала вплетать ленту в заново складываемую косичку. Слаженный античный хор лазурниц грянул:

Ой как Варенька по моечной поха-аживает,
В русу косу алу ленту завора-ачивает.
Где же, где же ты, Варварьюшка, ту ленту взяла?
Где ж ты, дитятко Варварьюшка, ту ленту взяла?

Варя безоглядно и безотчетно прижалась всем озябшим тельцем к князю и запела срывающимся голосом:

А мне алу-красну ленту князь наш батюшка дарил,
Алу-бархатную ленту князь Голицын мне вручил.

Мещерская протянула Варе голубую свою подпояску, в кое время хор затянул по второму заходу:

Ой как Варенька по моечной похаживает,
Голубую ленту ловко подпоясывает.

Князь, уловив идею, блестяще подхватил нить чудного обрядодействия:

Ну и кто же тебе, Варенька, ту ленту дарил?
Бирюзово-лазоревой — кто дарил-наградил?

И уже ни от кого не скрывая чувств своих, Варенька подошла к Хельге, опустилась перед ней на колени и, глядя своей «дусе» прямо в глаза, проникновенно запела:

Эту ленту голубую мне объект подарил,
Обожанья-увлечения объект подарил!

И тут толпа сомкнулась вокруг подруг, подхватила их на руки и повлекла по моечной, разнося по разным лавкам. Хор грянул колыбельную-величальную:

Спите, родные, усните, родные, сла-авься, сла-авься!
Светлый ваш век будет сладок и длинен, сла-авься, сла-авься!

Девочки, стоявшие подле Вари и Ольги, схватили их за руки, а затем закрыли им носы и рты. Так и держали около минуты, пока девочки не впали в глубокий обморок. «Усердную» и «душку» осушили простынями и так же на руках (если так же, то «и так же, на руках, отнесли; если без запятых, тогда «и также на руках отнесли») отнесли в дортуары.
Девочки кланялись князю в пояс, собирали одежду в кучу и, набросив простыни, уходили в спальни.
Голицын провожал барышень тёплым взглядом.


Как девиц делили

Наверное, смог, если там, где делить
Положено на два больничное слово,
Я смог, отделяя одно от другого,
Одно от другого совсем отделить.

А. Ер-менко, «Печатными буквами...»

Наутро князь, как и было условлено намедни, отправился на проведение испытания. Жребий указал на обитательниц четвертого дортуара. Поскольку тема контрольной заранее не объявлялась, институтки в ужасе зубрили все предметы. Кто мог знать, попадется в этот раз гастрономическая головоломка или теорема по начертательно-темпоральной тригонометрии. Предложат ли, к примеру, живописный этюд, географический экзерсис, богословский коан, а то вдруг укажут верлибр сверсифицировать на языке суахили.
Барышни до цветных галлюцинаций страшились пасть перед князем лицом в грязь. Ведь представляли они сейчас не только себя. Они были репрезентессками всех двухсот шестнадцати воспитанниц, всего института, включая самоё патронессу.
Вот почему, когда Голицын вошел в класс под аккомпанемент каблуков классной дамы, две барышни не нашли сил выйти из книксена. Они остались безнадежно покачиваться на полусогнутых, тогда как остальные всё же сумели на грани обморока повалиться на скамейки, отчаянно грохоча досками тируаров. Синявка, не выдержав описанного зрелища, бросилась из класса, истерически путаясь в замысловато изутюженном подоле униформы.
Князь понял, что присутствующим может помочь лишь одно средство, к нему-то он и прибегнул.
— Ом! Скажите все «ом-м-м», — с присущей ему задушевностью и чистосердечием посоветовал он.
— Ы-ы-ы...— замычали невнятно переволновавшиеся до невменяемости девчушки.
— А! Трудно! — мудро догадался Андрей. — Тогда произнесите «аум». Это куда легче, чем облизать конфетку или даже почесать нос.
— А-а-ау-уу-ум-мм, — по первости неумело, но потом все более ходко зааумкали классиньерки. — Ааумм! Аум-маумм! Ааа-ууу-ммм-аум! Аумау! Маумауууу-ммм!
Чудодейственное слово оказало свое неизменно жизнеутверждающее воздействие. Лица барышень перестали напоминать маски Белой Смерти, и Андрей счел нравственно допустимым предложить благородным девицам испытательное задание.
— Суть дела проста, — успокоительно сообщил князь. — Необходимо сгруппировать юных девиц по произвольно избранному признаку. Времени на раздумье десять минут. Отсчёт пошел.
Князь, чарующе улыбнувшись, подошел к учительскому столу, вынул из полуоткрытого ящика оставленный кем-то пистолет и осторожно выстрелил в потолок. Озорная трещина пробежала по штукатурке и прыгнула на окно, распластавшись по нему, как медуза по спине утренней купальщицы.
Андрей утвердительно хмыкнул. Девчушки согнулись над тетрадками, непроливайками и клякс-папирами и вдруг заскребли платиновыми пёрышками по глянцевой бумаге, выделанной из панциря речных черепашек, заскрипели, словно не смазанная гусиным жиром дверь, ведущая в кафе свободных литераторов.
Голицын аккуратно перезарядил дымящийся пистолет, передернул затвор, подумал о судьбе России и ровно через десять минут так же осторожно выстрелил в сторону окна.
Осколки хрусталя посыпались с кристаллическим шорохом. Барышни дисциплинированно побросали перья на пол и распрямились, устремив дворянские мордашки на князя. Андрей отбросил ненужный более семизарядник. Тот вылетел в оконный проём и, пока князь простирал руку к журналу успеваемости, произвел неблагозвучный дрызг в стёклах парника. Голицын придвинул к себе классный журнал.
— Панкратова Лайма, — любезно произнес он. — Прошу вас!
— Это мы, — с первой парты, приподнимая крышку пюпитра и зримо обретая достоинство, поднялась бледнолицая девица. Коса ее многообещающей короной поблескивала, горделиво уложенная вкруг головы.
— Наша классификация, полагая тождественным деяние и недеяние, берёт за основание внутреннюю модель внешнего поведения, — начала она. — В результате юные девицы могут быть лебезирующими, егозирующими, арбузирующими, полтергейзирующими, карапузирующими, эксклюзирующими, бельведезирующими, парадизирующими, паразитирующими, лебедизирующими, ягозирующими, джазблюзирующими...
— Мадемуазель Панкратова, — проникновенно пресёк отвечающую князь. — Осадите малость назад. Барышня с третьей парты настоятельно желает заявить вам нечто.
— Протест! — разъяснила загадочное нечто крепенькая девчушка с фигурой разочаровавшейся самбистки-рукопашницы. — Я желаю заявить решительный и бесповоротный протест мадемуазель Панкратовой!
— М-м-м, э-э-э, — начал было Голицын, но барышня предупредила его.
— Моя фамилия Линдгрен. Алина фон Линдгрен, с вашего позволения.
Князь споро отыскал названную фамилию в журнале и разрешающе кивнул, дозволяя продолжить.
— Слово «егозирующие» было упомянуто дважды. Это снижает ценность изложенной классификации ровно вдвое, — предельно чётко чеканя каждую лексему, проговорила Алина-фон.
— Ну что вы, фрёкен, — с нескрываемым презрением молвила Лайма, даже не поворачивая головы в направлении протестующей. — Как бы мы могли повторяться да ещё в присутствии князя? Повторяться в присутствии князя нам никак невозможно. Это вы повторяетесь в своих приемах, мадемуазель фон Линдгрен. Специально для вас разъясняю: «егозировать» — значит «сидеть, юзгая по скамейке», а «ягозировать» — это значит ходить вроде вас, покачивая при ходьбе яго...
— Довольно, — поспешил князь прервать отповедь Лаймы. — Разъяснение ваше, я думаю, можно принять. Садитесь обе, благодарю вас.
Князь пометил пиктографическими значками клеточки классного журнала, соответствующие фамилиям выступавших. Затем, сосредоточившись, он аккуратно выговорил:
— Амбикашенцева-Сарданапайлович Ия. Прошу вас.
Над дальней партой в ту же секунду взметнулась худенькая фигурка с лукавым личиком, на котором можно было различить только остренький носик да две-три веснушки. Последние служили предметом зависти всего института. Никто не мог догадаться, где Ийка отыскала кусочек солнца и отрастила эти замечательные конопушки.
— Это я, князь. Только... — девчушка притворно потупилась, с бешеным озорством выглядывая из-под хвойных пахучих ресниц.
— Что, не готовы? — участливо поинтересовался князь.
— Готова, но... Боюсь, что время класса закончится, и я не успею дочитать. А в неполном виде классификация прозвучит не столь внушительно.
Андрей Дмитриевич недоверчиво посмотрел на Амбика.... в общем, на Ию, взглянул на адмиралтейские часы, озадаченно покачал головой и, приняв решение, хлопнул журналом.
— Решено! Всем опустить головы и ресницы! Слушать внимательно! Глаза открываем только по моему сигналу или со звонком. Начали!
Девушки покорно опустили послушные головки на плоскости позади стоящих парт и неслышно прикрыли глаза.
— Среди юных девиц есть долбяшки, астрашки, менташки, промокашки, обаяшки, кундерманшки, монашки, симпатяшки, барабашки, канашки, мордашки, малашки, очаровашки, сарафашки, зимняшки, формяшки, неваляшки, парфешки, лимфешки, мовешки, нехорошки, фефлушки, дурнушки, губнушки, теплушки, погремушки, веснушки, михнушки, простушки, зундуглошки, брезгошки...
Сочный речитатив Ии звучал как отменный старинный рэп. Многие институтки впали в трансцендентальное оцепенение, некоторые давно уже оторвались и повторяли дхарани сутры Алмазного Света. Князь же наслаждался внутренней гармонией классификации, перетеканием семантических оболочек и дейктических интенций.
— ...милитрисски, беллетрисски, биссектриски, михиресски, шауфересски, пахитесски, триумфесски, — продолжал звучать чарующий голос Амбика... короче говоря, Ии, — конфуэсски, гольфетки, аграфетки, шарфетки, философетки, виндсерфетки, марафетки, кармелитчицы, позорчицы, бланжетчицы, кометчицы, комедчицы, лолитчицы, лимитчицы, нимфетчицы, финитчицы, помадчицы, бравадчицы, ормуздчицы, астартчицы, кайфетчицы, микитчицы, вазомоторные ринитчицы, меланколитчицы, элитчицы, фемидчицы, фригидчицы, шаплетчицы, фетротортчицы, когортчицы, ретортчицы, апортчицы, ранетчицы, замотчицы, обидчицы, беретчицы, макетчицы, пикетчицы, жакетчицы, жиллетчицы, горжетчицы, лампадчицы, лабазчицы, лопатчицы, ламбадчицы, ломбардчицы, лампасчицы...
— Сдаюсь, сдаюсь, — князь открыл глаза и арамистически воздел руки. — Вы и впрямь способны диктовать до звонка. Благодарю вас, садитесь! Вы доставили всем нам высокое и глубокое наслаждение. Да, глаза можно раскрыть и головы приподнять.
Институтки кто быстрей, кто неторопливей, выходили из самадхи, встряхивались, отводили с лица ниспадающие волосы, массировали затекшие шеи и плечи.
— Кто ещё хочет ответить? Мы готовы заслушать ещё одну мадемуазель, — учтиво предложил князь.
— Можно мне, Андрей Дмитриевич? Моя фамилия Зайцевич. Зайцевич Лезба, — сидевшая в углу стройная, с голубовато отливающими распущенными волосами барышня деликатно приподнялась, давая возможность князю высказать как согласие, так и отказ.
— Простите, как ваше полное имя? — осведомился князь.
— Елизавета, — просто ответила девочка. — Но чтобы не вызывать ненужных ассоциаций с именем нашей настоятельницы, меня все зовут Лезбой.
— Я понял, читайте, — милостиво разрешил князь.
Восприняв благородное согласие Голицына, девица заговорила ласково и проникновенно, как будто сказывала сказку.
— Девиц я делю на: гуляющих под развесистой клюквой; возмущающих взглядом спокойную рябь лесного озера; собирающих весеннюю ползуниху; сетующих на частые укусы ночных мотыльков; сладко мечтающих о голубых беретах; заплетающих косы сицилийским узором; созерцающих в снах гостиницу для путешествующих в прекрасное; обладающих вечно зудящейся лодыжкой; виновных перед лицом благодарного человечества; ещё не пришедших в свойственный им возраст; забывших запах уксуса; охлебывающихся болотным мраком; садящихся с ветром на камушек смерти; неспособных похвастаться мудростью глаз и умелыми жестами рук; склонных полагать, что Бог — это выдумка; хорошенько выпачкивающих в грязи свою репутацию; дышащих духами и туманами; блуждающих по лунному свету, посвистывая; горящих огнем красным смелым, синим спокойным, зеленым мудрым; отгадывающих до трех раз; хорошо говорящих с набитым ртом «кафка-кафка-кафка» и, наконец, заплетающих электрический воздух пустыми узлами.
Барышня скромно поклонилась и неслышно села. Андрей, пораженный, не находил слов выразить свое восхищение.
— Лезба... Лезба... — начал он, подбирая слова. Но тут заиграл звонок.
Андрей поднялся из-за стола и взволнованно обратился к институткам.
— Если иные классы хоть вполовину разумны от вашего, у России есть надежды на спасение. Когда-нибудь она проснется знаменитой, и причиной тому послужите вы.
Институтки бросились на колени и преданными муравьями поползли к ногам князя.
— Отдыхайте, — заботливо произнес князь и отечески вышел из класса.

Ката-каунтер-кодла

Легкокрылые в отглаженной с кружевами форме барышни скользили по залу в вальсе-полонезе единственно возможным способом — «шерочка с машерочкой». Плоскодонные «синявки» старательно барабанили на девяти сияющих, как антрацит, лейпцигских «блютнерах», изредка выглядывая из-за тяжелых драпировок в полумглистых альковах. Изредка доносился тягучий, нудный, выматывающий душу звук волынки — это в нишах над альковами, заслонённые пальмообразными колоннами, играли пансионерки, приглашённые на первый в своем девичестве бал.
Андрей вошел в залу, сверкающую, как глаза ящерицы, которую напоили рыбьим жиром из аптеки провизора Наппельбаума. Князь окинул приветственным взглядом присутствующих, обозначил бесподобным движением бровей поклон мэтрессе. Елизавета Кудимова обрадованно кивнула Голицыну бесцветными бровями и повибрировала ресницами. Долгие семнадцать мгновений князь наблюдал замысловатые пространственно-мозаичные пируэты ста восьми пар. Танец был необычайно сложный: некая рафинированная смесь менуэта и сарабанды. Менять машерочек нужно было часто, примерно раз в четыре секунды. Понимая, что при всей дворянской неистовости он не сможет протанцевать со всеми, Андрей решил не приглашать никого и самоё патронессу в том же ряду.
Менуэт-сарабанда прекратился. Раскрасневшиеся от «коловратительного танца» и блистательного присутствия князя, дансиньерки захлопали в ладоши и, оробело тусуясь, окружили его.
— Князь, почему вы не вальсируете, почему не мендельсируете? Озарите собой наши скучные экосезы! — наперебой приглашали они Голицына.
— Что же вы, вокруг меня хоровод водить будете? — скромно осведомился князь. — Однако ведь я не рождественская елка...
— Князь! Вы красивее любой елки! — защебетали девчушки. — Вы прекрасны, как пожарная машина! Как набор фламандских фломастеров! Как ласковый май! Как Снегурочка с Санта-Клаусом! Как мэтресса в померанцевом платье! Как мясная котлетка после Великого поста! Как флорентийские кружева Пеллегрино! Как хрустальный бокал с шипучим шартрёзом!
— Вижу, вижу, компаративом владеете, — милостиво пресек буколический поток Андрей. — А вот как у вас с хореографией? Какие танцы ристать-скакать способны?
— Ах, князь, мы все танцы знаем танцовать, — тряся скрученными косичками, затараторила шустрая осьмушка Тася Острогорская. — Мы даже играем так: кто-нибудь назовет танец, а мы вдруг хором кричим: «Танцы-манцы» с затейливым словом. А избранная мадемуазелина в это время показывает несколько па этого данса. И так, пока кто-нибудь не собьется. Давайте поиграем!
— Давайте, давайте, — подхватили институтки.
— Отчего не сыграть? — не стал возражать Голицын.
Барышни мо(ну)ментально образовали вокруг Андрея оперативно-танцевальное пространство и заняли шестую позицию.
— Готовы? Начали! — задорно выпалил князь и звонко произнес: — Кабардинка!
— Танцы-манцы-карбованцы, — прокричали танцемантки и изобразили характерные движения этой сложнейшей зажигательной пляски.
— Котильон!
— Танцы-манцы-обжиманцы! — в восторге провизжали медамочки, показав многообразные фигуры этого утомительного галльского экзерсиса, запутанного, как паутина, сотканная на овода, и сложного, как катаримоно, переданное усилиями сиамского толмача иероглифами кайшу.
— Краковяк! — попытался найти слабое место в системе дансинг-тренинга князь Голицын.
— Танцы-манцы-раздеванцы! — давясь от собственной смелости, провопили девчушки.
Механизм игровых структур заработал, обмен репликами пошел без задержек. Работа этого механизма представляла, с одной стороны, величественнейшее, а с другой стороны, поучительнейшее зрелище.
— Танец тореадора!
— Танцы-манцы-сумки-ранцы!
— Па-де-шаль!
— Танцы-манцы-еропланцы!
— Контрданс!
— Танцы-манцы-тараканцы! — вконец расшалились девчушки, и мэтресса укоризненно покачала головой.
— Виттова пляска!
— Танцы-манцы-ятаганцы! — покатились со смеху институтки и затряслись, как ярмарочные петрушки.
— Арагонская хота! — искал уязвимое место в безбрешной линии обороны князь.
— Танцы-манцы-лютеранцы! — без промедления гаркнули барышни и легко воспроизвели чрезвычайно размашистые фигуры поселянского танца.
— Менуэт, — начал терять уверенность князь, изготавливаясь к признанию непобедимости институтских дансиньерок.
И в тот момент, когда уверенные в триумфе танцевантки прокричали очередное «Танцы-манцы-атаманцы», Андрею пришла в голову блестящая, как пуговицы на енаральском мундире, идея:
— Ката-каунтер-кодла! — раздельно произнес он.
Девчушки, начавшие было по привычке орать «танцы-манцы-ветеранцы», захлебнулись удивлением, как горный орел, упавший на середину Днепра при абсолютно чудной погоде.
— Что за данс, князь? Мы такого не знаем! И даже не слышали! — растерянно и несколько смущенно апеллировали они к интеллектуальной мощи Голицына-Рымникского, стыдливо переглядываясь между собой.
— Конфуистский, — просто ответил князь. — Произвольное число партнеров визави: семнадцать, сорок три, сто восемьдесят шесть...
— А самое большое, князь? — в сладком ужасе подавленности пропищала заполошная кафулька Самоцветова, сама умевшая считать до восьми, а изредка — с жуткими ошибками — до одиннадцати, но обожавшая до поросячьего визга звучание гигантских чисел.
— Двести пятьдесят шесть, — любезно сообщил князь и несколько туманно разъяснил. — Квадрат двух в степени количества времен года или число стран света в степени кубического корня из числа клеток шахматной доски.
— Станцуйте, станцуйте его с нами, принс, — слаженно заканючили институтки жалобным хором. — Мы всё, как собаки, на лету схватываем!
Андрей негативно улыбнулся:
— Этот танец исполняется против злодеев с ножами, медамочки!
В разговор вступила мэтресса, Елизавета Кудимова-джан:
— Станцуйте, князь, — подала она тонкий, как лезвие бритвы «джиллет», голос. — Злодейки они изрядные, хоть и любят меня и отечество без меры. А ножи я велю принести... Есть у нас запас дамасских кортиков и дамских иллюминиевых кинжалов. Вообще-то мы берегли их для вручения на выпускном бале, а девочки работали с деревянными муляжами, но... Ради праздника...
Князь всё колебался и сомневался. Но тут произошло некое движение. В едином порыве, не сговариваясь и не перемигиваясь, институтки-белянки встали на одно (левое) колено, голубопередницы — на оба (правое и левое), а младшенькие — кафульки-осьмушки-седьмушки — простёрлись ниц.
Лишь одна девчушка стояла, как утёс в море, устремив вулканический взгляд в очи Андрея Голицына, непреклонного и неувядаемого дворянина. Непреклонность и неувядаемость его были беспредельны, но взор Оленьки Мещерской решил исход колебаний князя в направлении, противоположном его изначальным намерениям.
— Ну что ж, я согласен, — сбросив оцепенение раздумья, решительно кивнул князь. — Нужны одеяла. Чтоб было помягче вам падать на пол. Орудьями смерти пусть будут кинжалы. А вы, пепиньерки, накройте на стол. Когда барышни очнутся, им необходимо будет глотнуть две-три сотни валериановых капель.
Голицын уловил взгляд робко усомнившейся мэтрессы и безжалостно пояснил:
— На спирту. Каждой.
Поднялась невиданная суета. По сигналу выцветших бровей патронессы «синявки» бросились в подвалы института. Они втащили сперва около полусотни гимнастических матов, а затем постелили поверх две полусотни перин. Пепиньерки, шевеля губами, старательно отсчитывали полторы сотни капель в каждую из двухсот шестнадцати мензурок. Андрей беззвучно и недвижно медитировал: каждое поражающее движение должно было быть, во-первых, эстетичным и ритмичным, во-вторых, безболезненным и безвредным, наконец, в-третьих — отсроченным.
— Итак, медам! — привлёк князь внимание барышень-визавенток. — Сейчас мы будем блистать на солнце оружьем. Первый дортуар!
Две дюжины невыносимо отточенных кинжальных плоскостей в слаженном взмахе отразили лучезарный взгляд светлейшего.
— Второй! Третий! — Андрей с бешеной скоростью запечатлевал дислокацию содортуарынь в рафинированных очагах великокняжеского подсознания. — Восьмой! Девятый!
Уложив мозаичными узорами схемы размещения однокашниц в мобильном слое практического разума, Андрей незамедлительно приступил к доходчивым разъяснениям.
— Классные дамы садятся за рояли и в циз-моле исполняют «Песнь восходящей Луны». Затем по усеченному квинтовому кругу они скатываются в эс-дур, где играют коду «Норвежского танца с финками». Должно быть ровно шестнадцать тактов. Сыгрывайтесь.
«Синявки» торопливо побежали к альковам и затарабанили по клавишам.
Князь оборотился к Елизавете Петровне.
— Танец длится шестнадцать секунд. Боюсь, что никто ничего не поймет. Надо бы на квазивидео записать.
— Будет сделано, Андрей Дмитриевич, — мэтресса вновь повелительно шевельнула выцветшими бровями и махнула платком. Платок был тот самый, который Андрей некогда не поторопился поднять.
Пока пепиньерки устанавливали и синхронизировали двенадцать квазивидеокамер с усиленной цветовосприимчивостью, Андрей направил отеческий взор в сердца институток. Те с болезненным любопытством разглядывали приготовления.
— Чтобы после не стесняться, надо очень постараться! — назидательно произнес князь. — Во время «Лунного восхода» вальсируем в па-де-катр. Это тридцать два такта в темпе ленто. На усеченном квинтовом трансфере вы мысленно должны отсчитать восемь ступеней восходящей пентатоники, после чего рассыпаться по залу в соответствии с уставом тробриандских вооруженных сил: первая, третья, пятая, седьмая, шестая, четвертая с перекрестным прикрытием и вторая с фланговой подрезкой. Метать все умеют?
— Все! — и вместе с криком две с лишним сотни ножей прочертили в воздухе свои непредсказуемые бумеранговые траектории, покорно вернувшись, как мокрые котята, в тёплые ладошки ласковых хозяек.
— Так вот, — буднично продолжал объяснять князь. — Метать нужно в меня, желательно целиться в сердце. Но это у кого как получится. Метать следует с момента начала норвежского танца до конца четвертого такта. Все готовы?
На сей раз ответ был безмолвным. Институтки склонили головы и так выразили полное понимание и свою полную боеготовность.
Князь занял позицию «боевого лотоса» в центре дансинг-класса. Зазвучала «Песнь восходящей Луны». Князь без единого колыхновения начал подниматься. Лотос распускался невидимо глазу. Подобно звезде по имени Солнце, восходило нестерпимо яркое светило Князя света.
Барышни виртуозно вальсировали в па-де-катр, приглушённо перешептываясь:
— Аполлон! Ра! Князь-солнце! Бетельгейзе! Ярило! Двойная сверхновая!
Когда такты «Восходящей Луны» закончились, князь, пылая нетерпением и энергией, стоял в оборонительной стойке Активного Солнца. Фортепианные звуки заскользили волнующими арпеджио по усеченному квинтовому кругу. Андрей выдохнул воздух, произвел неуловимое вибрирующе-молниеподобное движение и к первому аккорду «Норвежского танца с финками», когда в него полетели кинжалы, превратился одновременно в закрученное веретено и распластанный пропеллер. Как виртуальная частица, он был одновременно во всех частях размытого континуума. Варварски наточенные ножи отлетали от князя, обернувшегося облаком симметрично-тороидальной формы, и втыкались в стену над головой мэтрессы. Вошедшие по рукоятку ножи образовывали оккультный знак Солнца.
Спустя четыре такта девчушки удивленно переводили взгляды с пустых ладошек на стоявшего вновь в центре князя и с него на солярный узор на стене. Князь печально улыбнулся, и на это ушел один такт. Девочки нерешительно улыбнулись в ответ. На это ушел ещё один такт. С началом седьмого такта навзничь, как от пулеметной очереди, повалились девчушки девятого дортуара. Восьмой такт скосил рассчитанным взмахом девиц восьмого же дортуара. Ряды институтом «пропалывались» подортуарно, и на четырнадцатый такт повалились, едва успев сделать книксен, барышни второго дортуара, а на пятнадцатый оловянными солдатиками посыпались две дюжины мадемуазелин первого дортуара. К концу шестнадцатого такта Андрей из позы Активного Солнца самолично вернулся в позицию еще боевого, но уже вечернего Лотоса. Совершил он это устало, но музыкально.
— Готовьте экран, — солнечно молвил он с истомностью хмелеющего июля.
Потерявшая дар речи и распорядительной коммуникации настоятельница ошеломленно созерцала двести шестнадцать распростертых на перинах телец своих воспитанниц. Более хладнокровные в этом отношении классные дамы торопливо начали устанавливать проекционную аппаратуру, опасливо поглядывая на долу потупившего очи князя.
— Осталось двадцать пять секунд, — негромко и утомленно проговорил он. — Мензурки наполнены?
Пепиньерки торопливо закивали головами.
— Начинаю отсчёт, — сообщил князь немногочисленным способным что-либо воспринимать присутствующим. — Двенадцать. Десять. Восемь. Шесть. Четыре, три. Два. Один. Подъём.
Девчушки разом, словно сговорясь, раскрыли глаза и, осоловело озираясь, побежали к столу, где высились пирамидкой двести шестнадцать мензурок. В основании находилось восемь дюжин склянок (без четырех сотня), следующим слоем стояли шесть дюжин, и вверху, наконец, громоздились еще четыре дюжины стеклянных пузыречков.
— Синема, синема, — толкали барышни друг друга и торопливо бежали назад к перинам, устраиваясь поудобнее перед экраном. Пепиньерки усаживались поодаль, «синявки» — чуть ближе. Вылезшая из состояния грогги Елисавет примостилась на кончике специально принесённого стула с венскими вензелями.
— «Танец с финками» дайте с сорокакратным замедлением, — попросил Андрей.
Вспыхнул стереоэкран. Закружились пары, сплетавшие узоры вокруг распускающегося в Активное Солнце цветка Лотоса, князя Голицына. Несколько десятков секунд невыносимого эстетического наслаждения. Фигурки разбегающихся барышень. Резкое замедление...
Летящие клинки. Князь в воздухе. Даже в сорокакратном замедлении его руки мелькали невероятно быстро. Каждый брошенный нож либо корректировался по касательной, либо гасился ладонью и отправлялся кистевым броском к стене. На ней зримо вырастал солярный каббалистический знак. Князя наносил удары институткам пятками в затылок, коленями — в висок и большими пальцами ног — в межбровье.
Это нестерпимо захватывающее, нечеловечески великолепное зрелище привело всех в восторг.
— Вон мой нож летит! — кричала то одна, то другая. — А вон мой! Вот мой затылок! Вот мой висок! Вот моя переносица! Божественный! Непредсказуемый! Солнце! Князь-Солнце! Сверкающий князь! Светлейший! Сияющий!
Так кричали все наперебой. А сверкающий, сияющий, светлейший князь-Солнце, попросту же — Андрей Голицын, смотрел на них и, сдерживая слезы восторга, думал:
— Еще два взвода таких барышень, и я спасу Россию.



Вечер институтской поэзии

Я слово позабыл, что я хотел сказать,
И это слово в мире эхом отдается...
Нам не дано предугадать, предугадать,
Как слово наше отзовется, отзовется.

О. Эмильевич, Ф. Тютчев, Кто-то Ещё.
Стихи Разных Лет

Урок танцев, увенчавшийся захватывающе-беспощадной ката-каунтер-кодлой, произвёл на барышень впечатление прилюдно доказанной теоремы Ферма. Имея высокий уровень знаний, они раньше знали точно границу между возможным и невероятным. Невозможно доказать теорему Ферма или опровергнуть теорему Пифагора-Виета, бессмысленно стараться объехать землю быстрее восемнадцати часов, нельзя заснуть на потолке или быть везде и нигде одновременно, недостижим компромисс между синявками и медамочками... После «танца» князя их представления о вероятном и несбыточном рухнули, как матанговый небоскреб, подмытый упругим паводком весенней плоти.
День безостановочно катился к своему неминуемому завершению. Надвигался вечер институтской поэзии. Многосторонние теневые переговоры привели к соглашению об отказе от предварительной цензуры и последующих репрессий. Речь шла, конечно же, в первую очередь, о запретной теме институтского обожания.
К вечеру зал был полон. Бессильные (сегодня) синявки обречёнными столпами благонравия торчали посреди водоворотов кружащихся институтских стай. Там и сям вспыхивали любовные сцены, драмы ревности, трагедии непонятой и отвергнутой любви, интриги обожательских замотов. «Почта» работала бесперебойно, доставляя ворохи записок.
«Панночка без венка» Варенька Юшкова сидела в середине ряда, не бегая, как другие, непризнанные, обожательницы. Она осоловело не сводила восторженно-благородных глаз с Оленьки Мещерской, и та дарила ей ответные благосклонные взоры.
На сцену вышла загадочная и торжественная Валечка Фризоргер. Тишина неслышно вползла в концертный зал.
— Начинаем!.. Торжественный!.. Вечер!.. Институтской!.. Поэзии!..
Сладкие аплодисменты прошуршали сотней конфетных оберток и смолкли.
— В первом отделении выступают воспитанницы нашего благородного заведения. Во втором отделении возможен сюрприз. Итак, на сцене группа первого дортуара. Она исполнит стихотворную драму, написанную гениальной Даниэлой Хабермас в бытность обучения её в нашем институте.
Выполнив свою декларативную функцию за пределами всяких похвал и одёрнув накрахмаленный передник, Валечка Фризоргер оставила сцену. На смену ей выбежала группка уже отчасти нам знакомых обитательниц первого дортуара, любительниц страшных историй.
Тут были близняшки Лера и Люда Батмановы, любопытная Вероника Жмыховец, доверчивая (как белочка) Катя Кларк, мягкосердная Кристина Воронкова, эмпатичная Сонечка Пруст. Были также Лухманова Наташа, Марина Рондолайнен, Нечеухина Оксана и Фридлендер Женя. Девочки рассыпались по сцене, приняли позы, напоминающие языческих идолов или действующих лиц античной трагедии.
Сонечка Пруст, воздев руку к небесам, но глядя при этом на стоящую в центре Марину Рондолайнен, изображавшую, в свою очередь, смущение и смятение, завыла:

Не мучь передника рукою и цвет волос своих не мучь,
Твоя рука жару прогонит, и душка выглянет из туч.

Лухманова Наташа, Катя Кларк и сестры Батмановы, изображавшие афинский Хор, немедля принялись комментировать происходящее. Они совершали несуразные жесты в стиле «делай раз, делай два, делай три!» и при этом слаженно кричали:

Сухое дерево ломалось, она в окне своем пугалась,
Бросала стражу и дозор и щеки красила в позор.

Вероника Жмыховец намазывала безвольно замершей Рондолайнен щеки малиновой помадой, при этом с любопытством разглядывая зал. Сонечка Пруст подбежала к Марине и при этом сунула ей в руку стакан со сгущенным кумысом.

Пусть дева плачет о зиме
И молоко дает змее!

На сцене моментально появилась змея. Это сидевший в ложе бельэтажа князь решил помочь институткам, создав симпатичный образ изумрудной медянки. Однако, услышав стук повалившихся навзничь тел, лишившихся рассудка, Андрей поспешил распылить продукт своей яркой фантазии.
Вместо исчезнувшей змеи по сцене поползла Оксана Нечеухина с сумкой сестры милосердия. У ног Марины она поднялась и долила в стакан молока бешеной кобылицы.
Хор чеканил:

Ей девочка приносит завтрак — бутылку молока и сыр,
А в сумке прятает на завтра его красивые усы.

Оксана вытащила за усы маску Чеширского кота, надела неподвижной Марине Рондолайнен оловянное кольцо на палец и холщовый чепец на голову. Хор изобразил из себя невысокий деревянный забор, а Сонечка Пруст, расширив глаза от ужаса, обратилась к залу:

И девочка снимает платье, кольцо и головной убор,
Свистит как я в четыре пальца и прыгает через забор.

Соня завистливо свистнула, вслед за ней заливисто свистнула Марина и без платья, в головокружительном сальто-мортале вылетела за кулисы. Через секунду она выставила из-за боковых занавесей обнаженную — от пальцев до колена — ногу. Остальные девочки выстроились и взволновано обратились к ноге:

Ты стыдишься нас, Елена? Мы уйдем. Прощай, сестра!
Как смешно твоё колено, ножка белая востра.
Мы стоим, твои подруги, места нету нам прилечь.
Ты взойди на холмик круглый, скинь рубашку с голых плеч.

Марина, пребывавшая доселе без формы, но в холстинковой (миткалевой) рубашке, вышла на сцену и охотно выполнила просьбу подруг. На ней осталась симпатичная белая косынка в зеленый горошек. Каре разомкнулось и грозно сомкнулось: девочки обступили Марину. Слышен был лишь протяжный и печальный разбойничий свист.
Сонечка Пруст, указуя пальцем на невидимую Марину, обличительно-победно завершила спектакль:

И Лена, в галстуке своем, свистела в пальчик соловьем.
Стыдливо кутаясь в меха, кормила грудью жениха.

Загромыхали аплодисменты. Пиеса произвела благоприятную импрессию, несмотря на то, что институтки знали её наизусть и нередко ставили в дортуарах во время сон- или сан-часа. Самые старшие институтки настойчиво распространяли слухи, что хорошо помнят Даниэлу Хабермас — полумифического автора пиесы: видели-де её воочию и якобы даже читали из её рук истёртые рукописные страницы первоскрипта-инкунабулы.
Андрей от всей души бил в ладоши. Он не знал, что сия драма открывала трёхтомный «Каталог литературы, запрещённой и табуированной для воспитанниц Института благородных барышень» (с грифом «Для служебного пользования»). Вот почему синявки, поджав полиловевшие губы, сидели в неподвижности, словно окутанные морозом ёлки, — у них возник лёгкий паралич периферийно-вегетативной нервной системы.
Раскрасневшиеся малышки кланялись и «макали александрийской свечкой» (исполняли изучавшийся ими в курсе древнейшей истории глубочайший реверанс, который полагалось исполнять в присутствии фараона) — впервые они выступали не в дортуаре меж растолканными к стенкам кроватями, а в колонном концертном зале. Наконец, воздев Марину Рондолайнен ввысь, счастливые девчушки вернулись на место.
На сцене вновь нарисовалась торжествующая Валечка Фризоргер, за время спектакля начисто решившая сменить фамилию на Долингер.
— Стихотворение! Посвящённое! Лазурницам! Исполняет! Кристина! Цисински!
Из-за посыпанных манной пылью палево-полотняных кулис выступила девушка. Вида она была наиневзрачнейшего, форма сидела на плечиках неуклюже, но улыбка ее, пронизанная безнадёжной мольбой, излучала металлическое обаяние. Она поправила чулок на правом колене и, запрокинув взгляд в лепной потолок с барельефом битвы титанов с гигантами, заговорила с надрывом:

Почему, лазурницы, ответьте,
Вы к парфеткам тянетесь всегда?
Смотрите, как ходит, как одета,
Ну а остальное — ерунда...

Леденящее отчаяние пожираемого кошкой воробья нарастало в звенящем, как лезвия серебряных коньков, голосе Цисински.

— Модные юбчонки-распашонки
Заслоняют всё для вас порой.
А другая, скромная девчонка
Мимо вас проходит стороной.

Отважная Кристина покраснела, но всё же завершила стих блестящей кодой.

— Приглядитесь к ней, раскройте очи:
Все ж девчонка эта хороша, —
Пусть она во внешности не очень, —
У нее хорошая душа.

Дребезг разнодробных аплодисментов стал не единственной наградой Кристине, которая отрешённо уследовала за кулисы. Через минуту почта обрушила на сцену ворох записок декламаторше с предложениями вечной дружбы до смерти.
Валечка Фризоргер, посверкивающая от сознания собственной роли в мистическом настоящем и окончательно постановившая сменить фамилию хотя бы на Гамбургер, вдругорядь взбежала на сцену.
— А теперь! Бардовско-акапелльная группа! Четвертого-пятого дортуаров! Исполнит грустную песню! Слова и музыка — собственные! Песня исполняется впервые!
На сцену вышла небольшая группа человек в сорок пять. Взявшись за плечи и пораскачивавшись некоторое время, девчата запели:

Девочка у берегов Невы
Славною была, как мы и вы...
Может шире чуть в плечах, может сдержанней в речах,
А в глазах побольше синевы.

Полюбила девочку одну,
Не сказав об этом никому.
Заглянула ей в глаза, закружилась голова,
И сказала: «Я тебя люблю»

Та девчонка гордая была,
Не поверила в ее слова.
Отвернулась от нее, не сказала ничего.
И она упала на асфальт.

Тут машина едет из угла,
Стормозить машина не смогла.
Разбросала всю толпу, задавив девчонку ту,
И девчонка сразу умерла.

А у той раскрылися глаза.
По щеке ее стекла слеза:
«Верю я в твои слова, в то, что любишь ты меня» —
И простилась с нею навсегда.

Вот открылись кладбища врата,
Гроб везут, а в нем девчонка та.
На груди девчонки той лепесточек золотой:
«Милая, навеки я с тобой».

Песня имела несомненный и безоговорочный успех. От классов, словно гусары-дрейфусары, летели депутации с просьбой переписать слова и с подручным обменным фондом. Имевшиеся тексты тут же «махали» на конфетки, пузырьки с красными чернилами или хвостик селедки.
Валечка Фризоргер-Гамбургер (Долингер-Макдональд), выждав период, когда прошуршат бумажки упрятываемых под формяшку текстов, объявила классическое институтское стихотворение «Зависть». Его доверили прочитать одной из победительниц «ночных луноходиков» — Оленьке Данайской.
Рискуя вызвать некоторое неудовольствие читателей, которые наверняка знают это бессмертное произведение, мы всё же считаем необходимым для полноты картины привести строки этого шедевра полностью.

Ах, что только не делала зависть — убивала, сводила с ума,
Приносила девчонкам страданья... Вот послушайте, быль есть одна.
Ну, с чего бы начать? Вот, пожалуй... В класс девчонка вошла — новичок.
Институтки, конечно, встали, и учитель прервал урок.
Сразу весть обошла дортуары — «Ах, красавица, ангел какой»,
И признаюсь, с момента созданья мир девчонки не видел такой.
Русый волос был гладко причесан, не сходила улыбка с лица,
Голубые сверкали глазенки, словно в них отражалась луна.
Полюбили все в классе девчонку. Не гордилась она красотой.
А раз имя ее было Лялька — просто куколкой звали ее.
Атаманила в классе Лолитка, тоже знатной была красотой,
Все парфетки — ну, так к ней и липли, только сохла она по другой.
Понимали всё это девчонки, отомстить вдруг решила одна.
И однажды, как грохот бочонка, прикатилась в тот класс клевета.
Ну, а Лялька об этом не знала, в класс спокойно и тихо вошла,
И лицо всё в улыбке сияло, и румянец играл на щеках.
Только вдруг подошла к ней Лолитка, напряженно глядя, как це-це.
Лялька ту клевету прочитала и совсем изменилась в лице:
«Ах, мамзели, за что так жестоко?» — и метнулась из класса она.
Пробежав институт одиноко, заскочила в заброшенный парк.
Лихо мчатся там кабриолеты, но не слышит она ничего.
Застилают ей зрение слезы, и Лолита отстала давно.
По тропинке она побежала, завизжали вовсю тормоза...
Под колесами Лялька лежала и закрыла от боли глаза.
«Лялька, Лялька, — Лолита кричала, — Лялька, слышишь, не смей, погоди!»
Но лежала уж та неподвижно, и ресницы слипались в крови.
А Лолитка, как лебедь, кружилась над лебедкою белой своей —
И кричала все тише и тише: «Лялька стой! Погоди же! Не смей!».
Люди, не надо завидовать, повторяю я вам вновь и вновь:
Пусть царят у нас в институте только Вера, Надежда, Любовь.

Аплодисменты были недолгие, но бурные.
— После перерыва — второе отделение, — звонко произнесла Валечка Фризоргер-Макдональдс. — Антракт две минуты. Можно переплестись, перешнуроваться и заштопаться.
Андрей поднялся на сцену сразу же после конца скоротечного антракта. Сладострастно упивавшаяся своей исключительной ролью в презентации князя Валентина восстала рядом с светлейшим и возговорила:
— А сейчас! Князь!! Андрей!!! Голицын!!!! Выступит в качестве импровизатора!!!!!
Выждав паузу внушительности, она снисходительно разъяснила:
— Первую тему я соберу из ваших записок, а вторую задам сама.
Валечка Фризоргер-Долингер спустилась в зал и вернулась на сцену с полной жменей.
— Вытягиваю три записки. Наугад, — проговорила ведущая и прочитала: — «Что-нибудь об овраге».
Публика встревоженно заурчала.
— Записка вторая... Так... М-м-м...
— Ну что же вы, читайте, сегодня можно все, — воодушевил князь притухшую конферашку-конфирмашку.
— Тут неразборчиво... «Уксус»... Нет, «укус»! «Укус за-сос...» «Укус за сосок»! Ой, как же так? — еле разобрав, удивилась Валя.
— Третья? — осведомился как ни в чем не бывало Голицын.
— «Рай и Содом», — на этот раз споро разобралась с почерком Фризоргер и с кощунственно-потайной недоверчивостью покосилась на князя: «что-нибудь об овраге», «укус за сосок» и «Рай и Содом»... Можно ли соединить такие темы в одном стихотворении?
Но князь нимало не смутился. Сделав несколько шагов за кулисы, он без усилий выволок оттуда полированный пол-лит(у)рой клавесин и взял несколько аккордов. Снял руки, затем снова бросил их на клавиши и сыграл что-то такое, от чего все вдруг покраснели. Безжалостно взглянув в зал, князь начал вещать:

Развлекались девицы в овраге, резвясь и танцуя,
Ослепительный смех раздавался из девичьих уст.
Их заметив, уйти не смогла и стояла, тоскуя,
И во рту появлялся дразняще-глотательный вкус.
Но когда дриадический вой прокатился по полю,
Я уйти не смогла — мне колени стянуло ремнем.
И сквозь форму зубами в сосок — чтоб до бешеной боли.
Чтоб не видеть, как Рай на глазах превращался в Содом.

Князь забыл объявить название — «Из дневника институтки» — и опасался, что из-за этого не всё будет ясно. Он ждал реакции слушателей.
В зале на несколько секунд застыла тишина.
— Гомер! — вдруг выкрикнул кто-то с задних рядов.
И тут же слаженный рёв голосов заполнил залу:
— Го-мер! Го-мер! Го-мер! — скандировали институтки.
Минут пятьдесят слушал Андрей буйство зала, затем откатил клавикорд за кулисы и подал приглашающий знак Валечке Фризоргер. Та вышла на сцену и, воздев руки к небесам, простояла так десять минут, пытаясь прийти в себя. Наконец ей это удалось.
— А сейчас! — прокричала она. — Вторая импровизация!
Зал умолк и с жадностью весенней пчелы принялся впитывать звуки, раздававшиеся со сцены.— Внимание, даю тему, — произнесла Валечка.
Князь сидел за столиком, охватив височные области подушечками мизинцев. Он настраивался на второй инсайт, как Вселенная настраивается на гигантскую вакуумную флуктуацию. Так грамотный биллиардист способен при любом положении шаров сделать карамболь или поразить последовательно три произвольно выбранные лузы. При этом всем понятно, что гарантированный квадрокикс возможен лишь при удачном взаиморасположении шаров, а уверенный пентагональный удар, направляющий слоновьи шарики в пять симметрично раскиданных луз, случается исключительно при подходящей констелляции желтых и белых карликов.
Равным образом и Голицын: создавая гениальные строфы единственно в галактически благоприятные минуты, он без напряжения ваял крепкие шедевры в любые другие часы.
— Итак, даю тему, самая прекрасная и в силу этого очаровательнейшая воспитанница нашего института протягивает вам листочек со своими стихами и просит хоть единожды взглянуть ей в глаза, — проговорила ведущая и, подумав, прибавила. — И чтоб были бревна!
После чего, выдержав пропитанную восхищением перед великим князем паузу, Валечка Фризоргер отплыла за кулисы, пуская продольные волны по плечикам.
Зал ждал напряженно. Князь провел ладонью левой руки по лбу, помолчал и, роняя слова, как сад янтарь и цедру, начал зачитывать несложную импровизацию:

Давай я — разберу — твои стихи,
Как разбирают — старый дом — на бревна...
Твое дыханье — часто — и неровно,
Твои шаги — скользящи — нелегки...
Давай я — разберу — твои стихи.

По залу прошла змеиная судорога. Андрей встревожился, но побоялся оторваться от стихотворного блюза и продолжил декламацию:

Давай я разберу твой странный сон,
Как разбирают вкус вина и хлеба.
В твоих глазах трепещет махаон
И закрывает крыльями полнеба.
Вот так я разберу твой странный сон.

В зале определенно творилось что-то неладное, но, увлеченный версификацией, Андрей никак не мог внять, в чем дело.

И что-то в разбираньях роковых
Разобрало меня тоской и гнётом...
В беззвучных облаках пишу я стих
Между паденьем в бездну и полётом.
Так, все мы — в разбираньях роковых.

Князь закончил чтение и смог, наконец, обратить высокое внимание на присутствующих.
Под фисташковый перестук кресел полтора десятка девчушек выбежало в рыданьях. Остальные плакали, сидя в зале. Всхлипывали в платочки, в пелеринки, наглаженные до умопомрачения, в нарукавники, в спинки кресел. Голосили, не вытирая слез, и всхлипывали в ладошки; рыдали в голос и беззвучно; плакали, уткнувшись в подлокотники кресел и подбежав к портьерам. Лили слезы в одиночестве и обнявшись по несколько человек, сползши на пол; рыдали с обычным подвыванием и с элементами северорусского причета.
Пепиньерок нигде не было видно: их обступили, пытаясь привести в чувство, старшие девочки.
Классные дамы большей частью валялись в сенсорном шоке. Лишь меньшая и лучшая их часть лежала в обычном обмороке. Девочки, в секунду забыв прежнюю вражду, ползали вокруг синявок на четвереньках, на корточках, на карачках, по-пластунски, умоляли их не умирать (особенно перепугались — почти вусмерть — кафульки).
Елизавета Кудимова ещё в начале второй строфы сморкнулась в платок и скрылась в настоятельской нише.
Поваресса-кастелянша выла, вспоминая молодость свою, — ей когда-то в темной страсти пыла говорили ласково: «Люблю».
И Мещерская Оленька плакала вслух, свой бесслёзный закон нарушая...
Пробуждающий святость рыдательский дух над девчонками реял, витая.
Князь растерянно переводил взгляд с содрогающегося зала на беззащитно всхлипывающую, потерявшую всю свою официальность, Фризоргер.
— Господа, — попытался было вернуть благоразумие присутствующим Андрей Дмитриевич. — Может быть, продолжим? Я мог бы сочинить вам нечто более забавное — палиндром, шараду или акростишок какой-нибудь... Валечка, может быть, вы...
Князь в надежде обратился к ведущей, но та зарыдала в голос и бросилась прочь со сцены в разметавшиеся порядки прежде благообразного зала.
Внезапно Андрей ощутил малознакомый комок в горле. Он постарался проглотить его — ничего не получилось. Князь догадался, что через десять секунд он присоединится к рыдающим, и все вместе они проплачут не меньше недели. А Россия ждать не может, её надо спасать.
Гигантским усилием дворянской воли Голицын проглотил комок и поначалу срывающимся, но мелодичным голосом запел старинный институтский гимн:

Когда на сердце жутко
И холодно в груди,
Ты, вспомни, институтка,
Что Вечность впереди...

В зале случилось известное движение, рыданья чуть приутихли, и к следующим строкам сумело присоединиться дюжины полторы барышень:

Забудутся надежды,
Исполнятся мечты,
И будешь ты, как прежде,
Счастливая почти.

Голос князя изрядно окреп.
Изменился и зал. Институтки — зарёванные, в измятых передниках, измусоленных пелеринках и нитяных чулках, разорванных в метаниях между кресел, — выстраивались плечом к плечу. Лица их подсыхали, суровели, а звуки гимна становились все более жесткими и слаженными:

Прекрасные дворянки,
Точеные тела!
И будет все в порядке —
Россия их ждала!

Отличные девчонки —
Надежней, чем сыны, —
Великие потомки
Униженной страны.

Андрей закончил пение, ибо слов, как ему достоверно было известно, в гимне больше не было.
Но институтки явно не собирались прекращать ораторию.

Когда нам очень тяжко
И хочется рыдать.
Нас князь Андрей — милашка! —
Утешит, словно мать.

Мы снова оптимистки,
Мы снова можем жить
И даже с гимназисткой
Согласны мы дружить.

Едва ли это было домашней заготовкой, судя по аскетическому и экстатическому накалу, так рождалась сиюминутная импровизация институтского коллективного бессознательного. Громовые раскаты хора приводили в содрогание своды и колонны старинного зала:

Мы знаем, что погибнем,
А может быть, умрем,
Но матушку-Россию
Мы всё-таки спасем!

Ведь ждет звезду спасенья
Столичный Петербург,
И с нами князь Голицын —
Любимый царь и друг!


Сим завершается Песнь Вторая и предначинается Песнь Третья Великого Сказания о Князе Голицыне.