Жизнь вслепую

Елена Клингоф
Жизнь вслепую.

Парку Победы посвящается.

Глава 1.
Она была слепая. Жизнь её делилась на две части: та, что внутри, - красивая, родная, безопасная; та, что снаружи грубоватая, резкая, часто плохо пахнущая, хватающая её за руки, тянущая в круговорот суеты. А вот в круговорот ей не хотелось, да и нельзя было, - свои ориентиры, свои тропы - кратчайший путь к необходимым вещам. Музыка, звуки города были её лоцией.
Она... имя, её звали Генрих. Это было сумасшедшее лето, критически кусачее по отношению к возрасту - Рубикон - тридцатое по счёту лето её жизни. Генрих, это она звала себя так, а были и документы, и квартира, и прописка. Но внутри она была Генрих, ходила голая по маленькой квартире, много спала, смотрела интересные широкоформатные сны и потом рисовала их. По вторникам приходил мужчина, просто мужчина, он назывался «друг», наверно так и было. Рассматривал её творения, приносил краски, карандаши, бумагу, готовил ей мужскую еду - плов. Она ходила голая, не натыкаясь ни на что. В её доме было три больших зеркала, в каждое из них она окуналась, проходя мимо. Если бы не знать историю её глаз, можно было бы назвать её нарциссой, самозабвенно купающейся в своих отражениях. Люди естественные всегда красивы, она была естественна. Мужчина - вторник видел это; кормил с вилочки пловом, пальцем заправляя куски мяса ей в рот, а рот то был маленький, и эта церемония возбуждала мужчину-вторника.
Кровать у неё была широкая, просто гнездо. Генрих не стеснялась своих желаний, умела себя удовлетворять и своими и чужими руками. Мужчина - вторник, отплясав свою программу, уставший и взмокший (дева не сковывала себя в движениях) отправлялся в душ, и к восьми часам вечера, по-деловому отобрав броские рисунки и, заплатив за предыдущие работы, уходил. Он бы и остался на ночь, да независимый нрав слепой нимфы строго регламентировал сетку посещений. Ночи она проводила одна, это была её заповедь - ни с кем не делить свой сон. День принадлежал наружному, ночь ревниво охраняла дверь внутрь.
В среду она могла отдохнуть от плотских желаний, среда была мёртвым днём, в доме была еда, а руки ещё не тянулись к карандашу. Генрих слушала музыку, она летала голая, обжигая своими незрячими глазами, пустую комнату. У неё был балкон над крепкой и плодовитой яблоней. У неё всегда были яблоки. Приносить их было одно из условий визитов гостей. Яблоня пахла яблоками, но ведь Генрих не видела её, она её только представляла: толстая, здоровая, щедрая. Сидя по средам на балконе, с карманами халата, набитыми яблоками, Генрих грызла их, думая, что они дети той яблони. Во вторник и среду она не ходила гулять.
В четверг приходил парень с добрыми глазами и очень стыдными в прикосновениях руками. Ей становилось весело и хотелось, чтобы он волоком затащил он её в постель. Она знала, что так и будет, и заранее радовалась. Имя этого гостя Генрих вспоминала только в постели. Резвый гость, измочалив её, как скорняк шкуру, вёл гулять, но сначала он с алчностью купал её в душистой ванне, причёсывал, красил, одевал. Она знала его только с прошлой осени, да и то только так знала - знала, что четверг - день парня со стыдными руками. Они ходили танцевать, Генрих своеобразно делала это - естественно, а значит, красиво. Там, куда они ходили, было много его друзей, знакомых ей по голосам, по прикосновениям - жадным, но добрым. Придя, домой, «Четверг» готовил ужин из продуктов, купленных по дороге, и она, уставшая до самого дна, старательно ела, потом кожа её покрывалась колючками озноба, сон быстро забирал власть над всем её существом. Парень из четверга уволакивал её в постель, раздевал, укутывая одеялами. Он бы и остался, но хозяйка была свирепа к нарушителям её ночного кодекса.
В пятницу приходила мама, будила, кормила, прибирала её нору, всюду расставляя охапки срезанных в своём саду цветов; ругала галерейщика - вторничного гостя, пересчитывая её деньги. Вечером приезжал дядя Бено и увозил на два дня в горы. Две ночи она проводила вне дома. Генрих не спала - она рисовала, много, жадно, чувствуя под рукой край листа. Утро воскресенья она бродила по колено в розовой от малины воде арыка. На соседней даче разводили розы, но у хозяев сломалась машина, и вот уже две недели розы делали, всё, что хотели, угорая от собственной красоты и запаха. Падали золотые прозрачные груши, Генрих по звуку находила их в траве, мыла в лейке, оставленной здесь мамой с вечера, и сидя верхом на огромном бревне, расписанном ею птицами и цветами, ела груши, мурлыкая песни. После бессонной ночи Генрих была свежа. Она вылила миру то, что жило у неё внутри, она рассчиталась с этой неделей своей жизни.
Вечером её привозили домой, мама была ласкова с ней, как с девочкой при первых регулах. Мама помнила её разную, а Генрих помнила свою мать молодой и красивой. Некрасивость бытия, увядание родных и любимых - всё это не имело власти над ней. Уже давно мир был только таким, каким она хотела его знать.


Глава 2.
Наступил понедельник, Генрих навсегда закрепила за этим трудным днём автономный поход в открытое пространство, обход любимых ею и знакомых с детства мест. Серьёзное и строгое по ритуалу занятие начиналось с перехода через не очень бойкое шоссе, потом по заросшей подорожником плиточной тропинке через поле, мимо железных столбов- ориентиров в парк на широкую главную аллею. Всё время, держа чуть - чуть правый уклон, она безошибочно упиралась в гранитный парапет канала.
Генрих думала, что там чистая вода, а может быть, даже плавают кувшинки, но канал так запаршивел за последние годы, что уважающие себя утки брезговали мочить в нём свои туловища
Там, у парапета, начиналась тропа её детства. Генрих помнила себя в красном комбинезоне зимой, в цветастом сарафане летом, в плиссированном школьном платье осенью, а весной в новой кожаной кепке. И всё на этом месте. Очень уж был красив тоннель из бордовых кружев, какого- то вечно яркого кустарника. Этот кустарник не сдавался, был таким же, он узнавал её и думал, что видим ею. Красивый чугунный, хоть и горбатый мостик, дальше дикие теннисные корты, скамейка с краю на солнцепёке - Генрих всегда там отдыхала, воображая, что смотрит, как режутся в теннис. 
В этот день она проделала правильно всё- каждый шаг становился добрым союзом её ступни с доброй землёй. Спустившись по особому хребту мостика, она направилась к скамейке. Но через несколько шагов врезалась в проволочную сетку какого-то ограждения.
Давно, очень давно, Генрих разучилась удивляться; она даже забыла вкус этого ощущения: горький, солёный, сладкий? То, что было снаружи; погода, природа, шоссе с ручными ласковыми машинами, парк, который никогда не позволял себе меняться- путать её, все эти неизменные наполнители её пространства, как будто заключили договор сроком на безвременье. Но стоило сдвинуть хоть одно стеклышко в калейдоскопе, и картинка могла измениться. Картинку нельзя было менять, всё должно оставаться таким, каким это запомнилось ей в последний раз. Вот и стояли стёклышки в своём хрупком порядке, стояли до этого дня, жаркого, колючего, для многих будничного, для нее - ещё одного понедельника, только понедельника, без чисел и отсчёта лет.
Рукою, ощупав преграду, она пошла вдоль неё. Идти пришлось долго. Кто-то соорудил резервацию без входа и выхода там, где всё было так привычно. Когда теряешься или теряешь надо вернуться туда, в исходную точку, где всё было как надо. Генрих вернулась, скользя пальцами по решётке, в начало своего столкновения с действительностью.
Возвращаясь, домой, она уже не была уверена, что проволочная решётка не вырастет перед ней снова и неожиданно.

Глава 3.
Когда-то давно она - Генрих, Генрихом не была. У неё была фамилия, имя (женское, красивое), отчество и номер школы, где она училась, гордая литера «А» в названии её класса. Была действительная действительность с книгами, факультативами, газетой на чужом языке, приходившая раз в десять дней. Тогда не было ещё паспорта, но и псевдонима не было тоже. Из тех времён у неё остался персонаж женского пола- подруга Гала, колоритно захлёбывающаяся нецензурщиной, шлюха по убеждению и призванию.
Она - подруга появлялась только по ее - Генриха звонку. Этот понедельник требовал разъяснений, разъяснений зрячего. Генрих ненавидела тревогу, а сейчас попалась на тревожный крючок, не зная как освободиться.
То, что из показательной умницы- дочки Генрих превратилась в затворницу, жившую своим творчеством, добывающую себе пищу для развития во снах было удивительно и непостижимо для Галы.
Лет десять после школы никто не видел и не слышал Генрих, что она делала? Чем жила? Так и осталось тайной. Мама сменила телефон и адрес. Говорили, что подруга то ли ослепла, то ли оглохла.
Но как-то раз Гале позвонили. Женский хрипловатый, но мягкий голос не походил ни на чей из знакомых голосов Галы. – Меня зовут Генрих, ты знала меня прежней. Хочешь узнать меня сейчас? Приходи, вот адрес..., вот время..., приходи. Раздались короткие гудки.
Гала догадалась, обрадовалась и пришла. Она боялась, что придётся обливаться жалостью к убитому существу ей, женщине сильной и устроенной своими собственными силами, но, придя и увидев незрячую жалеть, пришлось себя.

Глава 4.
Над страной проносились ветры перемен, ломая сухостой и переворачивая всё кверху корнями. Многие привыкли к жизни вверх тормашками, адаптировались. У страны менялся состав крови и это болезненно.
Гала тоже поменяла всё в себе, иногда узнавая себя только на ощупь.
Она пришла в зелёный двор. Она поднялась на пятый последний этаж. Она позвонила в дверь в самом углу у железной лестницы на крышу. Услышав шаги в тишине неведомой ей квартиры, заволновалась. Дверь открыла она - её бывшая подруга...
Время меняло всё вокруг. Блондины становились брюнетами. Тощие становились толстыми. Толстые превращались в скелеты. Гала пережила градацию веса с сорок четвертого и обратно и опять туда, к средне-славянскому стандарту. Гала перебрала всю палитру цвета волос, Предлагаемую изменчивой модой. Сейчас она была брюнеткой.
Дверь открыла она - её прежняя подруга. Она - Генрих, если бы её одеть в школьную форму, то, казалась, и времени, пролетевшего, и не было вовсе. В платье из плотного набивного шёлка с белым воротничком и с манжетами на коротких рукавах стояла в дверях Генрих.
Девушки обнялись. Какая это радость узнавать на ощупь тех, кого когда-то любил.
- Давай условимся, меня зовут Генрих, знай, я не вижу, но чувствую всё.
И не известно кто из нас зорче, - сказала Генрих.
- Хорошо, договорились, - ответила Гала.
Пакт был заключён. И вот это да! Маленькая квартирка представляла собой уютное гнездо, оформленное образцами странного, страстного творчества. Стены украшали графические изыски формата А-4. Квартирой занимались явно умелые руки мастера, запущенности и беспорядка, как признаков депрессии нигде не замечалось.
- Как ты жила? – Доля своенравия в голосе Генрих не снизилась со времён выпускных экзаменов в школе. – Рассказывай, а я потом.
Гала рассказывала, разглядывая всё вокруг себя. Прикидывала, кто курирует этот объект. Гала всё рассказала, и Генрих рассказала о себе, но кратко, по делу, не затягивая, не смакуя. Оказалось, она художник своих снов. Оказалось, она живёт в квартире владельца галереи, под его опёкой, как за каменной стеной, но... не теряя свободы.
Решив несколько поурезать вторничного галерейщика в его неделовых намерениях, девушки спланировали свой вторник- день совместного исследования заграждённых пространств.       
«Оставайся», - сказала Генрих женскому персонажу. «Побудь со мной, я не буду спать, а ты, как хочешь». Гала осталась, что иногда случалось с двумя девами. Гостье было трогательно и жалостливо раскладывать по полочкам смешные причины смешных страхов. Она точно соблюдала закон этого дома, этого дня.
Утром во вторник пришёл мужчина - галерейщик Глеб, у него был ключ от её квартиры (если честно, квартира была его) он давал и стол и кров, взамен на хорошо продаваемые сонные картины и прекрасно развитое естество сонной женщины.
Наткнувшись в прихожей на огромный, ядовито жёлтый зонт и пляжные шлёпанцы возбуждающего цвета, Глеб прошёл в спальню. Гала!
О, эта была обоюдоострая нелюбовь, из поединков которой он выходил всегда побеждённым жизнеутверждающей нецензурщиной Галы. Если бы он не был ценителем искренних проявлений темперамента в любых его формах, никогда бы не отступал, но эта Гала била с первого взгляда в его сторону. Она начинала, вершила и приканчивала, а он терял дар речи, то ли от восхищения, то ли от возмущения.
Отобрав у Глеба мешок с продуктами, Гала в футболке, едва прикрывавшей точку разветвления ног спереди и уж совсем ничего не прикрывавшей сзади, ушла на кухню, оставалось одно, расплатиться за старое, отобрать новое и никаких экивоков в сторону сближения тел. А жаль. Генрих сидела голая, заспанная (хоть и клялась не спать) ноги бесстыдно на раскоряку, поистине стыдно кому видно, а она то слепая...
Рассортировав продуктовую мзду, сготовив экономный завтрак, Гала, сжалившись, позвала на кухню. Она смеялась над повышенной рельефностью его левой штанины, но смеялась внутри, а снаружи была свирепа, дика, бескомпромиссна. Сели, поели, встали. Мужчина - на выход. Дамочки - отводить душу в сплетнях и матерщине.
Однажды, когда Гала сорвала Глебу вожделенный вторник, он попробовал сделать вид, что ушёл, а сам вернулся, стал подслушивать, но получил в глаз заварочным чайником. У девушки был отменный слух, молниеносная реакция, крепкая и верная рука. Она никогда не предупреждала о своих намерениях. Глеб сделал вид, что его там и вовсе не было, а на люди появился только через пять дней, отмочив фиолетовое оформление левого глаза. Зато Гала не узнала зря или не зря разбила симпатичный чайник.
В полдень девицы вышли. Проделав путь, не пропуская ни одного ориентира, дошли до парка, до диких кортов.
Азартным матом приветствовала зрячая картину светопреставления. На небольшом, в общем, то пространстве, зажатом прудами, стояла ватага крутолобых грузовиков- трейлеров. Горы палаточного шёлка, сдутые ещё батуты, железные джунгли каких то механизмов. Всё это валялось прямо на асфальте в стадии ревизии и начального монтажа. Вокруг этого добра суетились люди. Вот почему был огорожен теннисный корт - там было много добра, там завелись люди, языка Галы нецензурного и цензурного не знавшие. В этих краях, в это самое время, праздновали добрую волю, которая выбрала игру с добрым президентом. Президент любил праздники, свой город он тоже любил и жителей, населявших все ярусы этого города. Из страны классического чужого языка был выписан парадиз на колёсах. Под брезентом трейлеров скрывались рёбра и позвоночники будущих аттракционов. Команда полудиких рейнджеров появилась здесь дня три назад. Матерясь на чужом языке, они впихивали свои просто громадные машины в предоставленное им просто малое пространство суши, зажатой между старыми прудами.
В первый день их удивило дикое количество комаров, во второй день, а уж особенно в ночь, их уже озлобила настойчивость летучей нечисти. А на третий день они запаслись зельем, куда там всем пойлам, что знали они раньше. Прозрачная беда адаптировала ко всему. Водка- подарок местных туземцев. Туземцы к тому времени успели полюбить носителей этого классически чужого языка. Подъезжая на своих боевых машинах, вплотную к резервации аттракционщиков, зазывно горланили, выказывая душераздирающую тягу к братанию и питью на брудершафт. Братались, наращивали градус, а потом работали, кто во что горазд. Надо было собрать увеселительные машины быстро, от этого зависел их кусок хлеба. Железо не слушалось, но были сроки, был контракт. Комары, водка, туземцы... Но через два дня машины должны начать вращать, кидать в разные стороны, подбрасывать вверх- вниз восхищённую публику. Хорошо мало кто знал, как сочленялись визжащие всеми болтами железные монстры.
Гала видела дневную работу, сочно комментируя природные данные, попавших в поле зрения тружеников.
На сетке забора висел плакат, объяснявший суть явления.
- Мы придём сюда послезавтра, - сказала Гала,- А сейчас пойдём по магазинам, по тряпкам, по шмоткам.
До вечера, до очугунения ног бродили девы по тряпичным вернисажам, были приобретены: сарафан в горошек - чёрный фон, белый горох, красный, приталенный жакетик, чёрные лодочки на среднем каблучке, всё для незрячей Генрих. Она когда-то видела такую экипировку на дамочке вольного статуса. Та дамочка была именно такой, какой хотела быть и картинка соответствовала содержанию.
Гала не ушла в среду. Алчным нюхом прирождённой шлюхи она чувствовала приближающийся зуд новых ощущений. Парковая колония полудиких продавцов счастья влекла её и снилась.
В четверг Генрих её выгнала, не грубо, а так любя. Вдруг захотелось, да, именно захотелось Четверга, своего Четверга без новых выдумок и перемен. Гала ушла, зная, кто её сменит.
Постель распахнула свои объятья, звонок. Открыла дверь голая, парная, жующая  яблоко. Всё закружилось и понеслось в сторону постели. Стыдные, ласковые руки везде и внутри и снаружи, да и сам Четверг утонул где-то глубоко в ней.
Вечером они пошли танцевать, проходя мимо парка, услышали музыку, вопли с зазывными интонациями. Он увидел иллюминацию над шатрами. Мимолётный парадиз был открыт для всеобщего платного обладания. Они зашли.
Когда-то, когда у неё было девичье имя, она переварила один классический чужой язык, и много чего могла понять и сказать на нём. А сейчас, слыша знакомые слова, так своеобразно изукрашенные смысловыми оттенками, что можно было никогда не держать в руках ни словарей, ни газет со статьями для перевода, всё было понятно на уровне вздоха, стона, смеха.
Генрих выпустила на минуту руку Четверга, он отошёл на шаг за билетами. Вдруг перед ней (она явно чувствовала это) запрыгал кусок плоти. Мужской плоти, судя по дыханию, бьющему ей в левую ключицу. Особь была не исполином. Силу голоса трудно было оценить, был лишь скрежет. Голоса уже не было, сел, то ли от комаров, то ли от аборигенских брудершафтов.
Они стояли друг против друга очень близко, вплотную. Он разглядывал крупную фемину, откровенно смотрящую на него. Она слушала его голос- скрежет, смешно обольщающий прелестями своей чудо-машины. Но кататься ей пришлось в другом, противоположном углу луна- парка, на другом аттракционе.
Вечером Генрих позвонила Гале, как человеку адекватному миру. Гала примчалась даже раньше, чем ожидала Генрих. Было всего девять часов вечера, когда она пришла. Генрих устала, зевала, мёрзла в духоте, как на морозе.
- Ну, кто тебя обнюхал? - Смеясь, выспрашивала Гала. – Что не привыкла ещё, что девочка что ли?
Но Генрих была трогательно серьёзна. Все, рассказав и погладив рукой то место на левой ключице, куда ей надышал неизвестный, она попросила помощи у зрячей. Она и раньше прибегала к услугам Галы. Недаром вот уже два года Глеб испускал злобное шипение в сторону подруги, при его то корректности и постоянной готовности идти на компромисс.
Гала стала глазами Генрих, и от этого позиции некоторых персонажей сильно пошатнулись.
Девушки были повязаны детством, отрочеством, юностью. Это служило гарантом доверия. Словесные портреты, даваемые Галой, не внушали подозрения, а положительные рекомендации тому или иному соискателю жаркого лона творческой натуры Генрих, всегда оправдывали ожидания, на них возложенные.
Проще говоря, Гала стала... сводней. Но зато как расширился круг света, излучаемый любовью, льющейся на незрячую подругу. Как нравилась Гале эта работа, этот отбор достойных. Она выбирала ласковые, сильные, вездесущие руки для Генрих. Она выбирала ловкие, горячие ноги для Генрих. Она выбирала сладкие губы, сладкие речи для Генрих.
Мальчики-деликатесы, юноши-приправы, но вот от основного блюда, замужества, эта свободолюбивая спящая красавица отказывалась, предпочитая пользоваться своей стеной в лице Глеба.
Гала была в нетерпении, что же так напугало Генрих, ей, в общем, то женщине из среды обыкновенных среднестатистических людей, работающих за зарплату по строгому расписанию - неделя через неделю, представлялась возможность снова заглянуть в странную, притягательную, соблазнительную жизнь её бывшей одноклассницы.
Глава 5.
Кот, широкий в спине, полосатый, тигристый, медленно вплыл в сумрак пространства около лежбища Генрих. Он ходил, осторожно скользя масляной спинкой по углам, чем больше предметов было обтерто им, тем он становился смелее. Вдруг, миниатюрный тигр плотно приложился к плюшевому креслу, а потом встал в неоднозначную позу, хвост, толстый и крепкий как початок кукурузы, судорожно задергался. Вот это да! Сейчас он мне тут все опрыскает, - подумала Генрих. - Будет вонять, не выветришь.
Генрих протянула руку: «Кыш, кыш!» Кот не уходил. Подошел, обтерся о протянутые навстречу ему пальцы, так хорошо обтерся - от пухлой, как моховая кочка, щечки вдоль всего своего длинного в маслянистой шкурке тулова. Генрих подумала, что сон очень приятный - теплый, уютный. Такой у неё был кот Пупсик- сын Тюпы, там, давно, дома. Дома, в детстве, у неё их - этих кошек было много, а она у них была одна. Четыре поколения кошачьей семьи уживалось с тремя поколениями семьи человеческой. Кошки воспитали Генрих своими жизнями на глазах у людей. Сначала квадратные котята ползали по дну коробки. Потом пушистые резвые шары катались по полу комнаты, а потом сытая игривая ватага, носилась по квартире, сбивая стулья и коврики на полу, с разбегу  запрыгивая на ковры и шторы, долго вися в нелепых позах, зацепившись когтями за ворс или ткань, висели пока не приходили люди- хозяева  дома, и не снимали их.
Коты и кошки вырастали. Еще заранее зазывались гости- сваты, все интеллигентные люди, ведь как можно кошку из приличной семьи отдать в недостойные руки, где ни обхождения, ни рациона должного не выполнят. Вот Пупсик пошёл жить к  заведующей сберкассой. А Роман к завучу музыкальной школы. А вот с барышнями обстояло дело плохо. Они, конечно, все были красавицы, как на подбор, дебелые, с оранжевой спинкой и хвостом и с оранжевой же прической на голове, с прямым пробором; беленькие ушки, лапки в чулочках, белоснежные штанишки с розовой звездочкой под жизнерадостно торчащим вверх хвостиком. Вот  от  этой звездочки и шли все препятствия к быстрому сватовству к новым хозяевам. Она, эта розочка, явно обещала бурную кошачью юность, плодовитое материнство, что уж явно не радовало людей, ведь не сельхоз-животное кошка. А для услады глаз в доме, и плодиться, размножаться, тревожа человеков, ей не следовало бы. И оставались в родительском доме: Анастасия, Вика, и Фрекен Мышка. Гладкие, чистые без пятнышка кошки, с горя чуть не умирали, когда на них напрыгивала какая ни будь заблудшая блоха. Генрих облегчала их моральные страдания, гоняясь за насекомым по белым брюхам и, догнав мерзавку-блоху, казнила её  изгрызенными вдрызг ногтями.
Да, Генрих  грызла ногти, ей все время было тревожно, она всё время думала, думала, думала, а потом рисовала. Разговаривая вслух, озвучивая сюжет своих мысленных картинок. Однажды, пребывая в гостях  у бабушек во фруктовом горном местечке,  она рисовала и говорила, как всегда, и вдруг заметила, что бабушка - великая мастерица, кулинарка, оторвавшись от изготовления чак–чака, стоит за спиной и слушает, млея. Генрих подавилась собственным языком, условия её творческого вдохновения были вероломно взломаны слащавым вниманием. И всё, она стала рисовать молча, забираясь под слонообразный стол, завешанный кистями скатерти до пола. Её звали на свет, но на свету ей было неуютно, беззащитно.
Честолюбивая мама грезила конкурсами рисунка, но все конкурсы задавали свои рамки, а Генрих боялась огражденных пространств и кем-то заданных тем. Нежелание петь под чужую дудку предательски выделяло её среди цветов поколения. Врожденная гордость эдельвейса требовала покорения исключительно своих, исключительно белоснежных вершин. Но её выделяли и делали, кто во что горазд, из неё идолищу. Она не жаждала общения с сожителями по бытию, но бытиё диктовало свои права. Так, не прожив ещё и трех лет своей углубленной жизни. Да, да -  от роду в три года ей исподволь подсунули карапуза. Это был первый её выкормыш -  соседский сын, отпрыск от помеси избитой высокородной шляхты и оренбургского казачества - кареглазый, до удивления резвый и гладкий мальчик Андрейка. Se la vi, бабушка- соседка дружила с бабушкой Генрих, тоже отпрыском побитой и высокородной Речи Посполитой. От этой вот Андрейкиной бабушки Генрих получила магические пинетки, в которых всё- таки пришлось встать и пойти по этой грешной земле, а было тогда ей около года от роду. Но уж потом, когда в соседской, сугубо бабьей, семье родился парень, отказать в участии в его духовном становлении было нельзя, хоть и от роду тебе три года. Сначала этот Андрейка довольствовался дикой качкой в коляске, он так драл гирлянду с погремушками, что сусальные зайцы, рыбки и прочая дребедень, которой пытаются отвлечь взрослые от реальной жизни своих новорожденных чад, летели к бесовой бабушке. Генрих понимала - хлопцу пошлости не надо, хлопцу саблю подавай, и трясла его в коляске, изображая тачанку батьки Махно, уходящую от погони Буденного, и пела песни собственной выделки, соответствующие моменту. Она понимала эти мокрые карие глаза, одна знала, чего ему там взбрело в голову, у неё был опыт! Опыт собственного недавнего младенчества, которое она помнила, в отличие от других послушных деточек, что в угоду взрослым родителям и воспитателям забывают то, что было вчера.
Генрих помнила всё! А, может быть, она просто умела слышать всё, рассказываемое про неё между взрослыми, и казалось, что собственная история жизни ей известна чуть ли не с рождения и первой пелёнки. А погремушки и всякие там такие глупости Генрих вычленяла из среды своего обитания, а занималась, сидя в манеже, голая прикладыванием к своему телу разноцветных лоскутков, слава Богу, бабушка была не только умна, но и рукодельна. Сосредоточенная работа с тряпочками могла занять весь день, еле-еле вмещаясь в режим.
Бабушка называла внучку татарской невестой, уж так разноцветно пышно изукрашивала тряпицами себя девочка, что выбивало иногда слезы умиления. Это вот про ранний период, а в зрелом детском возрасте уже пришлось скрашивать собой безотцовское бытиё соседского отпрыска. Ох, и подозрительно быстро рос этот мальчик! И очень быстро научился говорить. И сказал... Будто ради этого только говорить и выучился... Сказал бабушке Генрих, чтобы ему отдали её в жёны или просто отдали. Все были так ошарашены, никто, правда, не понял, как была выражена мысль, но суть дошла до всех слушателей.
Шестнадцать лет из хулиганства, унаследованного от казаков, или из упрямства, унаследованного от поляков, подопечный выказывал свои матримониальные намерения своей au pair. От стараний преодолеть проклятые три года разницы в возрасте мальчишка прослыл вундеркиндом, но в школу с четырех лет не брали.
А вот Генрих пошла в свой первый класс, абсолютно не понимая зачем, она умела читать, писать и тратить, пять часов жизни ежедневно на коллективное пребывание ей казалось бессмысленным. Но в школе оказалось,  можно было потешить честолюбие и удовлетворить все низменные инстинкты проснувшейся самочки и властительницы умов. В школе ей предоставляли пьедестал, только влезь, только  посещай, только выполняй  несложный устав. И это увлекало. Горизонт школьной жизни был безоблачен, тем более что мама учительствовала в соседней школе, а вся учительская братия знала друг друга в лицо, а иногда и поближе... Вот от такой близости и появилась на свет девочка, единственный и поздний ребенок у своей сорокалетней мамы.
Папа то был просто piccolo  d’amour для многих что-то из себя представляющих дам, почему-то своим икс - фактором он безжалостно разил директрис ювелирных лабазов, директрис общеобразовательных и музыкальных школ, был их тайной страстью при живых и скромных мужьях. Сам же папа предался истории, он её любил и вещал в старших классах. Говорят, преподаватель был достойный певец, но, однако, являлся плотно утробно женатым на истерично влюблённой в него бабочке непонятного социального статуса, зато хронически абортируемой в отраслевой больнице.
Папа имел двух тщедушных дочек в своём законном браке. Но мама не посмотрела ни на его женатую суть, ни на двух девочек, ни даже на те скабрезные слухи, что сочились терпким ароматом ему вслед. А слухи действительно были щедры на пикантности. Дело в том, что папа домогался своей законной тёщи... Может, он случайно её прижал в темноте или что ни будь ещё, но истеричная жена, а может и сама престарелая леди, раздираемая то ли тщеславной женской радостью, то ли глупым негодованием, изготовили красочный лейбл и водрузили её на личность мужа и зятя. Папа, как интеллигентный человек, конечно, протестовал, когда не интеллигентные люди, между прочим, спрашивали его о сем факте.
Папа пришёл в семью, за столом сидели: дед- бухгалтер общества рыболовов и охотников, бабушка - райкомовская библиотекарь, а в дверях стояли моя мама, решившая иметь отношения с обладателем пряной репутации. Сели за стол. Дед с ухмылкой посмотрел на бабку, поели и стали жить дальше, но недолго. Папа удержался в этой семье три месяца. Но за эти три месяца  успел набрать рекордный вес, чем привёл в изумление свою мать, приехавшую в гости, вызвав у неё вопль восхищения: « До чего ж гладкий то стал, как боров!». Его изгнали после зачатия...
Генрих никогда не видела отца, он уехал, возглавляя истеричное законное семейство. Но она знала, что похожа, потому что оставался учительский и торгово-ювелирный дамский корпус, тоскующий по её отцу и смотрящий ей вслед с громким шёпотом комментируя внешность и манеру поведения.
Что маму, что бабушку время не брало, они были красивы строгой красотой служащих обществу.
Жизнь Генрих, размеренная и насыщенная, текла среди кошек, плодящихся, играющих, упитанных и всё же вечно голодных, среди карандашей, пластилина, среди двенадцати жёлтых томов детской энциклопедии, среди кукол с их семьями. Причём за неимением пары кукле Шуре пришлось выйти замуж за кота (немецкого плюшевого, на живот подавишь, скажет «Мао»). Шура была балериной, а кот (его звали Константин) служил опером в УГРО (ментом).
У Генрих имелся дядя Бено – в прошлом - майор УГРО, похожий на кота, только рыжего, он очень нравился племяннице. А жена его обладала неуёмной энергией, просто вертела на боку дыру, так про неё говорили. Это что-то из балета, решила Генрих и играла в семью милиционера и балерины. Дети от этого брака в комментариях уже не нуждались. Вся игрушечная мелочь была потомством кота- милиционера Кости.
Соседские друзья и подруги, к счастью, не круглосуточно украшали собой комнату Генрих, а иногда их можно было просто выгнать, прикинувшись, больной. Тогда можно было поиграть и одной. А какие были гарнитуры в её игрушечной семье и спальня, и столовая, и кухня, а сервизы, постельное бельё, а гардероб- всё было продуманно, сшито вместе с бабушкой, была даже игрушечная стиральная немецкая машина с центрифугой и шлангом, работающая на батарейках. Всё как у людей, где ж с таким раем, да без друзей прозябать. Но отбор посвящённых, был суров. Нарушил порядок - возвращайся с небес на землю. И хоть две недели вой под окном, хоть засылай бабок с дарами на переговоры, всё бес толку - девичье сердце было сковано стальным обручем.
Целый год она не разговаривала с Андрейкой. Он и не знал почему. А ей показалось, что сосед напустил на неё сперматозоида. Она слышала, что эти сперматозоиды злы и вездесущи, Андрейка в процессе игры лежал на ней сверху и пыхтел, сопел, а дети делались именно так. Она знала. Она подсматривала с соседскими девочками. Те её подсаживали (потому что были больше и старше на три, четыре года и хотели ей открыть глаза), что бы она могла заглянуть в окошко первого этажа, в щель между шторами, а там...
Молодожёны на диване. Она снизу попискивала, раздвинув голые ноги, а между ног мелькала его задница в приспущенных тренировочных штанах, и он сопел и пыхтел, как Андрейка. Потом у них появился младенец и орал, как поросёнок под ножом. Вот отсюда и была обида на Андрейку, хотя ей было девять, а ему шесть лет и ноги у неё были не голые, а в колготках, и он был в штанах. Но кто ж их знает этих сперматозоидов. Тот молодожёнец тоже был в штанах, правда, плохо натянутых. А вот ведь визжит день и ночь, что слышно сквозь все стены, детёныш человеческий.
Котята, те не такие беспокойные. Пискнут, раз другой и спят дальше.
Генрих сняла опалу только спустя год, потому что у тех молодожёнов младенец вылупился через год (во всяком случае, она так посчитала), и женщина-молодожёнка опухла животом, а у Генрих всё было в норме, но на всякий случай она хранила гранитную неприступность по отношению к своему, ничего не понимающему воспитаннику.

Глава 6.
Кот  последний раз потёрся бархатной шеей о руку, протянутую к нему, и выплыл из комнаты, мелькнув полосатым хвостом. Генрих встала, любопытство толкнуло её на быстрый отрыв от спального ложа. Думая, что и  это все сон, она босиком пробежала в комнату с балконом. Ведь это сон... и живой кот на рассвете может проникнуть только с балкона и исчезнуть животное тоже должно посредством двери балкона, двери в лето. А лето – это яблоня, она уже совсем близко, она тянет свои ветви, хочет быть мостом между скворечником - квартирой на высоте пятого этажа и землей, покрытой сейчас всевозможными травами. Коты ученые ходят по цепям, они знают дорогу от русалки, сидящей на самом верхнем суку, до подножья, где сидит поэт, где гуляют волны, наполненные могучими богатырями, ой, да и чего - чего там только нет на реальной тверди и нечисти тоже хватает.
Дверь балкона была широко открыта, сама же Генрих и засунула в створку камень, чтобы не захлопнулась ночью. Тюлевая штора соскользнула с кончика хвоста кота-резидента. Генрих отдернула штору. Точно. Он - кот, прыгнул на ветку яблони и пошел вглубь листвы к стволу, намокая шерсткой от утренней росы. «Какой яркий сон, какой яркий. Я не представляла, что там внизу может быть так красиво, разноцветно, там какие-то синие цветы мелкие, образующие дымку над зеленью травы», - подумала Генрих, наклоняясь через перила балкона. Холодный металл влажный и липкий на ощупь и, самое странное, очень реально, очень, как наяву». Вот, прикасаюсь и вижу к чему», - Генрих провела ладонью вдоль балконной железяки, провела ладонью по батисту ночной сорочки, там, где прижималась к мокрому и холодному железу, осталось мокрое, холодное, длинное пятно. Реальность? Сон? А где же кот? А кота уже не было видно, только колыхались волной ветки где-то там внизу.
А тем временем всходило солнце. Медленно, розовея, дрожала пелена тумана. И вдруг, ярко, смело, гордо оно выплыло большим апельсином на небо и все,  жизнь началась. Заорали воронята в гнезде на огромном тополе. Заверещала птичья мелочь. Голуби, гортанно переговариваясь, скреблись своими когтистыми лапками по жести карнизов. Все это Генрих знала по звукам, она знала историю каждого звука и запаха и поэтому легко представляла себе  всю эту жизнь наяву. Вот про вороний выводок, что не давал ей спать ранними утрами, она слышала от соседки. Гнездо свила ворона прямо напротив соседского окна, и хозяйка квартиры преклонялась перед материнским самопожертвованием божьей крылатой твари. Дождь не дождь, ветер не ветер, снег (случающийся по недоразумению в июне в этих краях) не снег сидела горемыка ворона на яйцах, мокла, мёрзла.
Соседка никогда не была замужем, не размножалась и чужая тяжкая женская доля приводила её в душевный трепет.
Вылупились дети - горластые воронята, страшненькие, преступно прожорливые. У вороны был муж, когда она сидела на яйцах, он её кормил. Для женщины, всю жизнь зарабатывающей на себя самой, такая забота со стороны противоположного пола была тоже умилительной. Соседка хвалила ворониного мужа. Потом, когда птенцы подросли, ворона с мужем по очереди, не переставая, таскали им еду. Вот и сейчас стоял такой гвалт в вороньем гнезде, как в школьном буфете на перемене.
А ещё голуби, они тоже жили бок о бок со спящей царевной, она про них ничего особенного не знала, пока мама не рассказала ей об одном из них. Оказывается, пухлый розовый голубь- обладатель прекрасных, идеально круглых глаз лилового цвета, давно, уже года два, наблюдает за обитательницей тихой квартиры. По утрам он заглядывает в щель между шторами, когда открыто окно; если окно закрыто долго топчется по карнизу, стуча коготками и гугукая. Когда Генрих просыпается и идёт на кухню, чтобы поставить чайник, розовый голубь перелетает на карниз кухонного окна и оттуда за тем, что делает хозяйка. Мама видела даже, как он заходил в балконную дверь, но далеко в комнату не прошёл, застеснялся, торопливо вышел. Голубь часто сидел на балконе, когда Генрих была там. Он не подходил к ней, а только смотрел. Она вызывала в нём любопытство. О чём он думал, глядя, как живёт эта женщина? Странная женщина...
Голубь подглядел Генрих, а мама подглядела голубя и рассказала о крылатом поклоннике дочери, ей льстила любая любовь, любое внимание, оказанное Генрих хоть кем-то, хоть чем-то, пусть даже голубем. В конце концов, в «Гаврилиаде» у Александра Сергеевича между девой и крылатым поклонником возникла животворящая страсть. Мама мечтала, что на дочь тоже свалится, что ни будь такое животворящее, а то все календарные пассии под именами дней недели. «Прямо дом восходящего солнца», - думала мама. «Ну и что же, что слепая. Она же сама не хочет видеть. Хотела бы, прозрела». – Родительница была уверена в этом, да и некоторые врачи, которых давным-давно Генрих послала к чёрту, тоже были согласны с мамой.
Генрих назвала голубя Мишей, Михаилом- архангелом, архистратигом, вроде он должен её защищать от всех напастей, которые она не видела, но которые кружились вокруг неё. Теперь можно было позвать Мишку, и Мишка появлялся. Она слышала его шубуршание на окне.
Сначала он не знал своего имени, но недолго ломался, всё-таки слоёные булочки, приносимые мамой, связали зов имени и гостинец в одно целое, в один образ. И голубь из этого образа не выходил. Вот и сейчас, она позвала его, и он возник, выглянул из-под  крыши, сел на перила балкона, перебирая лапками, боком приблизился к ней и она... увидела. Первый раз увидела этот идеально круглый глаз, удивлённый и пытливый. «Какой же ты красавец! Розовый, крупный, пышный, как пеон, а пёрышки... вот, надулся и видно какие эти пёрышки, как прозрачные лепестки. Такие лепестки рисуют у цветов на обоях для спален» – думала Генрих, рассматривая птицу.
«Рассматриваю птицу, вижу хвост. Фиолетовый? Лиловый? Вижу крылья, плотно прижатые к туловищу, на крыльях кромочка серебряная... отлично, садись, пять. Я вижу» – Генрих села...
«Я вижу, как это? Только бы не вспугнуть это и опять не оказаться в темноте» – Генрих уселась, куда попало, на балконный порог, вцепилась в край тюлевой шторы и стала рассматривать ячейки плетения нитей, слагавших узор на купоне. «Свет кремовый, цветы на узоре. Если потянуть - плотная, прочная ткань, если приложить к лицу - сетка и через неё видно небо, небо...» – смотрела и думала Генрих.
Это кончилась вечность, безвременье так просто взяло всё и вышло, оставив после себя огромный внутренний опыт, как тяжеленный чемодан, набитый вещами на все случаи жизни. Да при таком то приданом и не жить? Да ещё со своими собственными глазами.
«Я всё рассмотрю. Я проверю взором, свежим взором всё что щупала, гладила, ища ответа на свои вопросы. Я узнаю степень соответствия всего всему», – смаковала Генрих своё открытие. Но вдруг отчаянный страх опять провалиться в темноту охватил её всю от бровей до кончиков пальцев на ногах. «Надо быть осторожной и жить как жила. Пока жить как жила. Не обнадёживая особо себя и других. Надо затаиться. Но почему именно сегодня, в это июльское утро, пелена упала с моих глаз, надо подумать, всё перебрать в памяти. Найти причину и беречь её, как этот яркий мир, который был внутри, а теперь рвётся наружу.
«Надо вспомнить» – решила Генрих, а вспоминать лучше во сне и, если уж проснувшись, она откроет глаза и увидит подушку, одеяло, шторы на окне, ковёр и это всё в цвете, пусть даже пыльное, но всё живое, тогда можно верить чуду - спящая царевна проснулась, кончилось заклятье злой феи.
«А пока спать» – она поднялась с балконного порожка, прошла в комнату, где-то на кухне запищало радио. Шесть часов утра всего лишь. У Генрих были часы, где-то рядом с кроватью на секретере, мама иногда заводила их, когда ночевала у дочери, такое случалось, когда Генрих болела. Такое было в апреле, а маме надо было вовремя на службу. Часы были маленькие, похожие на кубик на подставке, долго пищали. Генрих принимала лекарство по их сигналу.
Часы не надо было долго искать, протянув руку, Генрих взяла их с секретера. Чёрные, пластмассовые с электронным табло. На табло шесть, ноль - ноль. «Как это здорово- реальное время - пять минут седьмого. Как это здорово! Спасибо коту!»- подумала, зевая, Генрих.
«Но пока для всех – я слепая». – Она оглядела комнату, - «довольно уютно, а вот и платье в горошек на стуле... а вот и мои сонные картины. Батюшки! Да я же гений. Ой! Не проснуться бы слепой». – Засыпая, вздохнула Генрих.
 
Глава 7.
Спать. В спальне  кровать – гнездо манила своей ещё не остывшей начинкой. Много, много – целых пять, подушек мал, – мала меньше, образовали собой крепостной вал, синий с какими – то желтыми каббалистическими знаками, такая интересная ткань.
Целый рулон этой ткани приволокла год назад Гала, сказала, что очень красивая, очень! Потом стоял такой треск от раздираемой на прямоугольники плотной ткани, что у Генрих опухали уши. Гала сама из человеколюбия взялась за изготовление наволочек и пододеяльников, простыней и скатертей. Изодрав всё до последнего кусочка, уселась подруга за швейную машинку, оставшуюся от прежних обитателей квартиры.
Генрих  чуть не сдохла с тоски от строчения бесконечных полотен, красоту, которых она и оценить то не могла.
- Чего ты так взметнулась то так? У меня вроде и так всё есть, мама следит – как-то, измучившись постоянным присутствием деятельной особы у себя в тихом омуте, спросила Генрих.
- У тебя есть для прошлого, для тех, кто к тебе привык, к кому привыкла ты, а они не могут ни удивить, ни удивиться. Главное – пора удивлять заново тебя. Тебе нужны новые люди – мужчины, я имею ввиду. Новые тела, новые чувства. Представляешь, новые не знающие тебя ещё руки, губы, ноги, ну и сама понимаешь что... – Гала мечтательно вздохнула, потом деловито чапнув ножницами, вынесла резолюцию:
       -    Всё должно быть красиво, ты не увидишь, а новый увидит. И ты почувствуешь это на своей шкуре в самом прямом смысле. В лучшем виде почувствуешь. Ты – плод некондишн, это даже интереснее для искателей мечты. Иного полноценностью не возьмёшь. Нужна трещина, высокохудожественная трещина. Твоя безглазость в красивом антураже, это такой шарм! Это такой романтический шарм! Куда там! А уж тот, кого я для тебя вынюхала, это всё оценит. Он утонет в этом синем море твоей постели. Он живой и абсолютно новый. - Гала заливалась соловьём.
- Ах, как уже есть предмет? Вот откуда столько прыти, – рассмеялась Генрих. Тебе бандершей работать идти или в свахи. Деяния твои бескорыстны, в сутенёрстве тебя не обличишь. Это не за страх, а за совесть. Это не ремесло, это творчество. Ладно, своди... А как он на ощупь? – лукаво поинтересовалась Генрих.
- Ой, ты ещё спрашиваешь, не нагладишься, только что из Алушты приехал, два месяца там, на пляже валялся, в горы лазал -  Четырдаг со скуки покорял. У него там прабабка при санатории живёт. А теперь голодный до поэзии любовной, девки то были... а они там простые, податливые, но этому то мечту подавай. – Гала знала, как поймать на крючок.
- Да он натрахавшийся? Будет со мной лопотать только и всё... – огорчённо заключила Генрих.
- Недели три, как девки надоели, ушёл в горы с друзьями, с пацанами, баб не было, говорит. Но я же видела, у него глаза, как у хорька блестели, когда я про тебя говорила, – успокоила Гала.
- Ах, ты уже обо мне говорила? Как начала то?
- Картинку твою у меня на столе увидел, помнишь, ты маленькие такие рисовала? Тростник, там, какой – то, колючки, сучья, стрекозы... Этот гондоглеб их за пять баксов у тебя брал, а потом, я видела, загонял за двенадцать.
- Ну, это не большой навар в нашем деле. Ты Глеба не трожь. Он меня реализовывает. Может и есть, где ни будь, иной для меня выход, но я то его не вижу. А Глеб в системе, которая принимает только своих. Кормушка вся через Глеба. Давай не будем о печальном... Ну и что увидел этот новый картинку? И что сказал? – Генрих уже улыбалась таинственной улыбкой, теребя оборку халатика, накручивая на палец ткань.
- А он меня в приземлённые натуры записал в своём реестре, – сказала Гала.
- Да ты что, с ним трахалась что ли? – уже ревниво выпытывала Генрих.
- Нет. Я не трахалась. Но это такой тип, он всех своих знакомых классифицирует, что поделаешь юрфак третий курс. – Гала игриво посмотрела на подругу.
- Студент... – обречённо вздохнула Генрих. – Ну и что же он спросил?
- Он удивился, что делает такой эксклюзив на столе у такой особы, как я. Я и рассказала про тебя. Даже фотографию школьную показала. Ты там, в белом фартуке с крылышками, в платьишке с кружевным воротничком, как гимназистка. Боже мой! Как взвился юноша. Глаза томные стали, мокрые. Губы кончиком языка облизывает. Потом закурили мы с ним, так это, долго затягиваясь, со значением... В десять часов домой ушёл. Он мой сосед. Они недавно с матерью вселились, поменялись или купили квартиру, не спрашивала. Мать редко появляется. Деловая, крепкая тётка. Утром иду на работу, его встречаю. Готов, совсем готов! Но его надо встретить во всеоружии, стоит того. Вот и стараюсь, – вывела Гала, клацая ножницами.
Генрих была довольна, предчувствие чего-то тёплого, ласкового, неизведанного манило её. Сразу хотелось нарисовать эти предчувствия, уже подрастающие до вожделения. Она наметила день для нового аманта – четверг и осторожно стала подталкивать разговор с Галой к встречи с неизведанным в четверг. Сегодня – понедельник, значит три дня на подготовку.
- Сошьёшь к четвергу одёжку для гнёздышка? – спросила, кокетничая, Генрих.
- Ай, маладца! Долго уговаривать не заставила, молодец! Всё справим к сроку, приберёмся, приготовим искусительный стол. Да и справим волчью свадьбу в четверг.
- Ага, волчью свадьбу! – смеялась на всё согласная Генрих.
Так появился в её жизни Четверг с добрыми и стыдными руками. И они утонули с Генрих вместе в этом море синих подушек и одеял, смастерённых Галой.


Глава 8.
Генрих забралась в постель, зарылась в одеяла и подушки, пообтиралась шкуркой, повозилась, зевнула, погладила ноги от колен по бёдрам к животу и обратно, зажала ладошки между ляжек, потянулась сладко. Последний раз, осмотрев комнату, закрыла глаза, вспоминая, как же пришёл тот четверг в её жизнь год назад.
Позвонили в дверь в семь вечера. До этого всё утро и день, Генрих и Гала подготавливали приём. Потом подруга настрогала салатов, нажарила мяса с черносливом и орехами. Гала всему предавалась сладострастно. Вот и тогда изготовила такой умопомрачительный, ароматный ужин, что любой вегетарианец поменял бы ориентацию... Винцо... Мускатик... Водочка анисовая... Торт испекла шоколадный, украсила трюфельными пирамидками. Вся пропахшая ванилью, специями, Гала в шесть побежала за новобранцем, чтобы и ему дать последний инструктаж, а потом, приведя, и, познакомив, парочку, осталась с ними для услуг, чтобы всё без сучка и задоринки прошло. Чтобы до койки с чистой совестью.
Ах, да, она ещё и в ванной с травками Генрих выкупала и халатик выбрала.
- Именно халатик, коротенький, синий, шёлковый. Он такой в облипочку, где надо распахивается. Да и возни с ним немного. Чего жеманничать, гость знает, зачем его ждут, – хлопотала Гала.
- А трусики будем одевать? – спросила Генрих.
- Трусики? Я думаю, всё-таки, надо, всё-таки юрфак, универ, третий курс, можем оскорбить беспардонностью, если уж так сразу, без трусиков то. Кто его знает, соблюдём приличия, – Гала проявляла благоразумие. – Оденешь те, что я тебе подарила, без задницы, с крупным ажуром, - Гала сновала по квартире, отыскивая нужные для дела вещи.
Одев, причесав, Генрих, она оставила подругу до семи вечера, до урочного часа.
«И так, позвонили в семь», - сладко потягиваясь в постели, вспоминала Генрих, а руки её уже гладили соски под сорочкой. Соски торчали, похожи на пупочки на крышке фарфорового чайника.
Тогда прошлогодний Четверг в семь вечера, они – соски, тоже торчали, поднимая шёлк халатика и мурашки бегали по коже, а по позвоночнику гулял ток, заземляясь где-то в тазу.
Она пошла открывать дверь. Открыла и наткнулась на что-то шершавое, округлое, тяжёлое, и на чьи – то руки тёплые, пахнущие фруктами, обхватывающие это круглое и шершавое.
- Это Вам, - он протягивал ей корзину, набитую яблоками и грушами.
- Э, нет, не Вам, а тебе, давай уж сразу сроднимся... – скорректировала Гала, выхватывая корзину, разделявшую гостя и хозяйку, и подталкивая его к ней.
- Нечего на пороге стоять! – совершенно уж бесцеремонно впихнула в квартиру гостя Гала.
А Генрих растерялась на миг, плотно прижатая к стене телом её нового друга, телом, пахнущим ещё морем и Крымом. Он поцеловал её в висок, она его в шею. И почувствовала, как хочет его, как с ним ей будет хорошо. И... как он хочет в неё, она тоже почувствовала. Теперь надо было только соблюсти церемониал, отдать должное мастерству Галы. Пусть она порадуется успеху своего предприятия.
Все сели на диван. Гала, как добрая фея, наполняла тарелки и бокалы. Четверг, сбоку рассматривая хозяйку, был явно доволен. Уверенно обнял её, что бы Генрих могла хоть как-то “рассмотреть” его своей кожей. Ей это всё нравилось. Генрих чувствовала, как разошёлся от пупка халатик, и, наверное, видно треугольник трусиков. Тот самый ажурный треугольник. Он видел всё. И естественно разведённые ноги, не отводимые от его плотно прижатых ног. Он видел в распахнутом халатике такое доверчивое желание. Груди с торчащими сосками, руки в гусиной коже. О! Эта встреча обещала быть доброй.
- За встречу, – провозгласила тост Гала.
- За встречу – чокнулись они, жадно выпив первый бокал, почувствовали благодатный голод.
Гала старалась, подкладывала мяска. Ох, оно ему пригодится для траты сил, которая, судя по всему, будет безоглядной этой ночью. Ночь Генрих точно отдаст ему, это видно, даже и не известно, когда он от неё выберется, такой неутолимой выглядит она. Говорит мало. Да и он тоже. Они говорят телами. Он кормит её со своей тарелки.
- На брудершафт? – вопросительно взглянув на Генрих, выдохнул Четверг.

Гала -  умница, подсунула подушку под спину Генрих: - пора, пора уже, чего томиться то – резонно усмехнулась Гала, подливая в бокалы вина.
Руки сплелись. Он пил, предчувствуя, как сейчас начнётся начало, и можно будет не просто обнимать её, а узнавать пальцами, ладонями всё её трепещущее тело под синим шёлком халатика. Последний глоток. Бокалы пусты и отставлены. Он губами коснулся уголка её губ, она от нетерпения не стала медлить, полностью открыто засосала его губы, обхватив загорелую шею, ероша затылок, гладя ненасытными ладонями лопатки, растягивая ворот футболки. Он, сначала на мгновение, оторопев от такой зрелой страсти, завалил её на подложенную подушку.
Она изогнулась, заёрзала, бедром подбираясь под его бедро, с таким жадным беспокойством подрылась под желанное тело, что он, оказавшись у неё между ног, почувствовал себя устрицей в створках ракушки. И только тогда её движения приняли уверенную плавность, когда она сцепила ноги у него на пояснице.
Гала смотрела, смотрела и думала, что это очень похоже на эротическую сцену из американской мелодрамы – страсти мордасти через край, стоны и всхлипы, а задниц, да передниц голых не увидишь. Какой же это секс, если у него даже ремень на джинсах не расстёгнут. Гала посмотрела сбоку на гостя, зажатого бёдрами хозяйки и сползшего уже вместе с неё в тесное пространство между столом и диваном.
«Вот-вот запутаются в скатерти и всё на себя потянут», - подумала Гала – «а подруга то хороша! Чем она там под столом занимается, если разобраться»? – Гала налила водки в стопочку, подсыпала себе в тарелку помидорок, подцепила шмот мясца. Смакуя еду и картинку разворота действия, хлопнула стопарь другой и ещё раз хлопнула. Стала резво и ёрно на душе. «Во, извивается, тазом то, тазом, как сбивалка вертит», - думала Гала, - «как бы она о пряжку ремня себя не разодрала, с такой станется...»
Случался с подружкой такой грех, в порыве страсти себя не помнила, то ногу в кровь об какой-нибудь косяк издерёт, то кожу на копчике, как наждаком об ковёр исшаркает, а потом ходит вся в детской присыпке с головы до ног вымазанная «потому, что слепая», как жена мельника в муке.
А гость с хозяйкой жили под столом жизнью, бьющей через край, сами по себе. Генрих уже висела, опираясь на лопатки на край дивана, когда Четверг, охваченный её бёдрами, встал на колени. Руки его, сначала дорвавшиеся до её груди, уступили место его губам. А там, где были пальцы, там теперь язык и зубы... Он кусался! Нет. Не страшно, а так, мелко и часто подкусывал бушующую под ним плоть, а руки по очереди, то правая, то левая изучали голый зад хозяйки. Голый, потому, что перемычка трусиков глубоко въелась между ягодиц, а халатик сбился, чуть ли не до шеи. Она же с остервенением тёрлась крошечным треугольником этих несчастных трусиков о вздыбленный, как пирамида Хеопса, гульфик гостя.
А гость, тем временем, отыскал всё-таки эту перемычку элемента женского белья, потянул, высвобождая истаявшую  в ожидании серединку. И когда эта вездесущая почувствовала в себе присутствие пальца, только пока пальца! И то... характер дыхания Генрих изменился.
«Она, что, задыхается что ли? - подумала Гала, - «вот картина – то, нимфа в собственном соку лежит, лежит, набухает, набухает, а потом вот так, только вскроешь штопором консервную банку, затопит соками. Тварь сонная...», - по-доброму бранилась про себя Гала, -  «аж завидки берут».
У Генрих зубы выбивали дробь. Рука внутри неё шуровала. Как каждый палец, удовлетворяя своё любопытство, нырял и выныривал, как хотел и куда хотел. Где–то, под глазами,  зародилась судорога, спускаясь на скулы, исказила губы, лоб, брови, щёки, подбородок. Всё сковало истошной маской, но это на какой – то миг. А потом стон блаженной истомы и покой. Ноги на хребтине у гостя ослабели. Руки умиротворённо разметались по краю дивана.
Он поднял голову, оторвавшись от её груди.
Какое охуенное лицо! Вырвалось у пьяной Галы, когда Четверг, вспомнив, что они с Генрих не одни, обернулся к ней.
Это нечто, это океан какой–то... – умоляюще глядя Гале в глаза ответил гость, поглаживая всё ещё не снятый треугольник трусиков, совсем уже мокрый.
А Генрих, тем временем, немного придя в себя, пальцами ног уже нашаривала молнию на джинсах гостя. И, удачно проникнув внутрь, радостно засмеялась.
Закохался совсем... взмок, заблагоухал. Запах, как в лесу – грибами пахнет и прелыми листьями – игриво мурлыкала Генрих – тут неудобно, пошли в постель.
Давайте, давайте, хватит уже онанизмом заниматься... веско заключила Гала.
А я люблю онанизм - смеялась Генрих.
Это не то, что вы говорите, милые дамы, это называется петтинг – ввернул гость.
- Вот, что значит, тяга к образованию, вот где третий курс сказался – уже иронично пропела Генрих. «Ну а это как называется? – и она запустила руку ему в ширинку, подбираясь под резинку трусов.
- Это как называется? – голос её дрогнул, теряя свой насмешливый оттенок.
- Это называется, - я хочу тебя всю! – не моргнув, ответил студент. – Пойдём! – и поволок её в узкий проём двери, ведущей в спальню.
Гала слышала, как они упали на постель, как вскрикивала Генрих, как кляцнула пряжка ремня, как радостно умиротворённо застонала подруга, дождавшись желанного вторжения.
- Ну, вот и хорошо, хоть наестся досыта, а то, что толку от деляг, что крутятся вокруг, – думала Гала, прибирая стол, оставляя на нём блюдо с мясом и водку – это им понадобится, когда очнутся.
Гала любила свою странную подружку и ревновала к её немногим приближённым из другого, незнакомого, ей недоступного мира. Глеба, чего уж душой кривить, она не переносила. А тут такая пуля в белый, холёный загривок галерейщика. –« Да, пацан этот действительно пуля! Вот воет под ним дева, а может и на нём, как хорьки весной в зоопарке, до полного измора друг друга доводят». У Галы заболела голова, да и как тут не заболеть, не железная же. –«Так, пора домой, а завтра должен придти галерейщик, ах, ах, какой облом ему будет, вот интересно» – так думала Гала, застёгивая пряжку на туфле, сидя на пуфике в прихожей. Посмотрелась в зеркало – глаза красные, дикие. «В чужом пиру похмелье, - подумала, открывая дверь, там, в спальне стонала Генрих, то громче, то тише, но всегда радостно и благодарно. «Ну и прекрасно, я довольна собой, вот и славно» – Гала захлопнула за собой дверь.
Он встал на колени между её колен, он рассматривал её белое, тепличное тело. Он такой внешний, вступающий в любую стихию, не боясь и не задумываясь. Море, солнце, горы выдубили его за это лето, как бронзовая статуэтка он стоял между её раздвинутыми широко ногами. Он знал, что красив, особенно сейчас, удовлетворённый, он чувствовал ненадолго, потому что, если она так будет перебирать ягодицами, то он опять нырнёт и, утонув на время, пойдёт ко дну, но выплывет, обязательно выплывет, ведь плавать он умеет и на волнах кататься тоже. Он так красив, а она не видит, жаль! Её ладони, пальцы, губы, язык, колени, да вся её кожа – были её глазами.
И поняв это, поняв, что она знает, каким сокровищем обладает сейчас, он опять потянулся к ней, отдавая себя на полное изучение её чувственных анализаторов.
Она уж его гладила и лизала и кусала. «А что же, он – то кусается, я тоже теперь буду!» Пока опять…, опять не заполнила им зияющую, страждущую пустоту внутри себя. Она что-то лепетала, как сомнамбула с полузакрытыми глазами, качает, как в седле иноходца, а он лежал припаянный её телом, в синем море её постели, изредка двумя пальцами – указательным и средним касаясь её сосков, и эти прикосновения вызывали волны гусиной кожи на её груди.
Люди органичные всегда красивы, они оба были органичны и не противились власти природы, а природа щедро одаривала их всевозможными радостями пола.
Всё это вспоминала Генрих, блуждая руками по своему телу. «Ой» – вспыхнуло и лопнуло что-то там, в сердцевинке. Генрих вздрогнула, вынув мокрую руку из-под одеяла, и распахнула глаза. «Господи! Как хорошо, я вижу, всё на месте, ничего не исчезло, не потухло, я вижу; но почему? Надо вспомнить, а может, это кот хвостом провёл по глазам или чьё – то дыхание на ключице, похожее на скольжение кошачьего хвоста по коже, надо вспомнить. Вспомнить во сне» – она заснула.
«Надо вспомнить, надо вспомнить». – Стучало в дремлющем мозгу Генрих. А вспоминать то и нечего. Весь прошедший день лежит, как на блюдце. Утром всё как всегда. Пришёл Четверг, до вечера они барахтались дома, потом пошли в парк, вот тут кто-то обжёг её своим знойным вниманием. Потом они покатались на карусели, но того, горячего, рядом не было. Потом Четверг привёл её домой, покормил и ушёл. Но беспокойство не проходило, она позвонила Гале. Гала пришла и ушла. Генрих уснула слепая, а проснулась на рассвете зрячая. А может быть она не просыпалась? Может только желание видеть проснулось в ней? Ведь чудес не бывает...
В пятницу пришла мама, открыла дверь своим ключом. Генрих спала. А когда мама приготовила обед и разбудила её, Генрих была, как и прежде, слепая, слепая. Эх, не вышло перехитрить жизнь и подсмотреть за всеми не открываясь. Не удавалось Генрих хитрованство. Однажды, находясь на побывке у бабушки, Генрих спёрла скамейку у соседской девчонки. Зачем она ей сдалась эта скамейка? Кондовая, некрашеная, тяжёлая. Пока Генрих тащила это чудовище через двор, её ноги тряслись от сладкого ужаса своего прегрешения. Что было делать с этой скамейкой, куда спрятать? Измучилась Генрих своим грехом, да и выложила всю правду-матку бабушке. Та её отругала, не посмотрела, что гостья, взяла с неё слово вернуть похищенное хозяйке. Ой, как было стыдно идти с покаянием? Но Генрих пошла, заливаясь румянцем позора, пересекая двор под взглядами удивлённых соседей. Ей казалось, что все на неё смотрят и думают: «Такая приличная девочка, учительская дочка, отличница с белыми бантами, и вот, какой срам, воровка». На самом деле никто и не заметил девочки с тумбой-юмбой в руках, идущей на ватных ногах к своей соседке. Мало того, соседка не заметила исчезновения этой злополучной скамейки и искренне удивилась возвращенной ценности. Вышло так, что Генрих подобрала забытую этой растяпой-соседкой вещь и принесла её в хозяйский дом. Вроде получилось благородно. Но бабушка то знала всё. Генрих прятала и прятала глаза от пронзительного взора бабушки и не могла дождаться, когда её вызволит мать.
Когда мама узнала про этот казус, то удивилась: «зачем тебе воровать, попроси, тебе и так всё дадут». Может и дадут, но запретный плод всегда сладок, а запрещалось Генрих вот что: подсматривать, подслушивать, ябедничать и... воровать. На каждом из этих грехов Генрих засветилась по разу за своё малоопытное детство и зареклась. Всё равно ничего не скроешь. Слишком просто была устроена её душа в те времена, чтобы хранить тайны.
Даже матершинные песни, по секрету спетые ей подружками постарше, перепевались в порыве покаяния маме и бабушке. Старшим подружкам доставалось иногда даже ремнём по толстой заднице за такое растление малолетних. Но они, спустя некоторое время, опять выдавали порцию пряностей для впечатлительной Генрих. И та опять и опять, помучавшись между двух огней, шла и пела нецензурщину предкам.
Она – Генрих была похожа на беленькую, чистенькую кошечку, которую так и хотят осчастливить подвальной блохой уличные кошки. Слава Богу! Девочки повырастали и у них появились интересы вне двора и про Генрих они теперь не вспоминали. Да и она сама стала ученицей, обзавелась порядочными одноклассниками и твёрдым кодексом чести.
А вот в ночь с этого четверга на пятницу в ней проснулся бес Паниковского, то есть так захотелось быть ложно-слепой: всё видеть и чтобы никто не знал про это. А это значит притворяться. Не вышло, всё оказалось сном во сне.

Глава 9.
В пятницу мама и дядя Бено приехали до обеда, она ещё спала. Мама решила кормить её домашней едой и кормила, а потом дядя Бено увёз их в горы на дачу.
 А в это время на город хотели хлынуть дожди, да не тут то было. Веселый мэр устроил артиллерийский погром силам природы, бомбя серые ватные тучи серебром. Спортивный праздник все европейского масштаба продолжался, бесшабашно одаривая местных блудниц такими откровениями любви за плату и без, что они распускались как ветки орхидей, забыв на время о северных широтах и гнилости климата. Пейзаны, занесенные по поводу сбыта продуктов агрокультуры из близлежащих губерний, рассказывали об обложных дождях, готовых простирать своею водой округу, не дававшим просохнуть огородам и всевозможным полям- весям.
Никто не думал о поливе. Коровы сонно жевали траву, по сочности и сладости не уступавшую экваториальным бананам. Упитанные дождевые черви удабривали собой почву, а если зазёвывались, то садились на крючок и соблазняли собой чрево угодных рыб. Страшнейших размеров корнеплоды везли на рынок разгулявшегося города жители предместий. И сражали наповал древних патриархов рассказы вернувшейся молодёжи о тропической жаре, каким то странным образом гордо восставшей в пределах отдельно взятого города. Было шесть часов утра. Чистенькие с капельками на бортовом стекле шли, покачиваясь и позвякивая трамваи, огибая садик с музыкальной ротондой и членообразным обелиском.
Солнце, как огромное яблоко с дачи в горах, висело над водой мощной реки. Чугунные перила моста розовели, вбирая в себя рассвет. Рассвет. Sunrise. На рассвете клубится пар над тинистыми водоёмами в парках. Скрипит красный песок под кроссовками суперменов- бегунов из породы жаворонков. Жирные утки сползают в воду из своих ивовых владений.
Но не тронуло пробуждение колонию англо-говорящих разносчиков счастья. Спит скрипучий парадиз из каруселей всех сортов и мощностей, спят галёрники рабы- ребята обслуживающие эти механизмы. Спала в это утро и Генрих, зарываясь поглубже в одеяло от докучливых комаров.
Вот уже две недели колония британской братвы была загнана на клочок земли между длинными прудами за сетчатую ограду старого катка. Несуразную жизнь, которую вели пришельцы. Можно было объяснить щекотливыми обстоятельствами их личных судеб. Горячие головы, познавшие лязганье тюремных замков, реабилитировались в социуме, копаясь с мазутными болтами и гайками аттракционов. Угодив in prison, а по-местному в тюрьму, кто в двадцать, кто в двадцать пять, выйдя на свободу, пополняли собой ряды искателей приключений. Вербовались Джонни, Полы, Томы, Андерсы проводниками железного каравана, прошедшего всю старую Европу и веселящего сейчас спортующийся город. Величественная история которого, мало трогала их девственный интеллект.
Среди колонистов процветали воинствующий гомосексуализм, вошедший в привычку, как атрибут бродячей жизни, которую по силам выдержать только диким мужчинам, но сердобольные обитательницы коммунальных квартир и общежитий, дивясь на экзотику любви сзади, умудрялись растопить лёд отчуждения в душах этих парней. Какие там курсы английского языка. Не зная ни слова, в первый вечер Наташи и Светы могли связно объяснить, что они хотят уже на вторую ночь. С гомосексуализмом завязал даже негр Том. Им завладела крупная девушка из дома напротив парка.
Бескорыстие дев сначала пугало, а потом стало докучать. Гордость аглицких кровей не позволяла принимать бездумно альтруизм местных вакханок, и тогда к братве с берегов туманного Альбиона пришла развесёлая делегация.
Припарковав свои джипы под устои сетчатой ограды, выходили упитанные bearfaces. Играя пальцами, как брокеры на бирже, они ревели жертвенными быками от восторга, взвиваясь ввысь на каруселях и, тренируя вестибулярный аппарат, висели вверх ногами на диком аттракционе, скрипящем на всех болтах, вываливаясь из кабинок, они обнимали и брали на руки своих хилых развлекальщиков, осуждая упаднические настроения гомосексуалов. Они предлагали им для перевоспитания здоровые женские кадры из проверенных собственноручно рядов.
Язык эсперанто не надо выдумывать, он сам рождается там, где есть развернуться дружбе. И дружба развернулась. По ночному парку гоняли мотоциклы и джипы. В старом пруду разогнали ряску, кидаясь горячими, голыми телами в него с разбегу. Свет луны и водка вдохновляли на мощные спевки и игру волейбол до рассвета. Служители порядка давно уже спятили от жары и необузданности этого лета. Взбесившийся парк жил своей ночной жизнью, ему не мешали, давая накуролеситься на долгие годы вперёд.

***
Продолжение есть всегда. Страшное слово конец, но оно не должно пугать, просто пройден еще один пролет лестницы, ведущей вверх или вниз. Это уж как кто себе выберет. Иногда ступеней в одном пролете жизни бывает так много и так безнадежно долго приходится карабкаться, а ещё, если с грузом, что, добравшись до площадки, обещающей отдых, долго переводишь дух. А еще бывают перевалы, девятые валы, для тех, кто не склонен к урбанистике. В жизни Генрих было и так и этак. И душу, она перепрятывала не один раз, как Кощей Бессмертный. В конспирации она стал профессионалом.
Звериная интуиция незрячего существа позволяла ей пользоваться сведениями об окружающем мире, недоступными по своей эфемерности для других. Она жила по слуху, по запаху, по передвижению воздуха вокруг себя умела составить истинную картину бытия. Трудно её было обмануть, невозможно даже, трудно использовать против воли, играя в самодурство. Генрих фильтровала персон, входивших в ее ареал. Она не видела, но чувствовала, это знали все и принимали ее устав. Вольному - воля, а спасенным - рай. Спасение в непосредственности, и когда-то, потеряв дар видеть вокруг. Генрих обрела дар познания этого рая. Мена была жестокая, но честная. Мена была, что надо. Сейчас, придя, домой, она понимала это, как никогда. Если бы глаза были зрячи, то могли бы и  подпортить дело, нашептав, свои конъюнктурные замечания. А тут все, ничего не мешало ей вновь раскручивать тот упругий клубок ощущений, метко угодивший, надо полагать, ей в самое то место, где полагалось быть душе. А душа уже ждала, хоть и пряталась, душа хотела развернуться вовсю, повставать на цыпочки и. легко оттолкнувшись от грешной твердыни, взлететь.
И случилась то ерунда, ну дыхание на ключице почувствовала, ну села, как бусинка на иголку с ниткой, ну прокололась. Зачем? Откуда это и куда приведет? Кто он, обладатель луча, неведомой силы, ничем не отуманенной? Что же это? Абсолют? Она так боялась абсолютов, идеалов, всевозможных подвигов и патетических концов, да и начал тоже. А тут, ничего не зная о предмете, так заинтересоваться им. Ей было стыдно даже, но стыд очень легко перешел в ёрное подтрунивание над собой, и вот каким образом, она стала представлять себе, то недозрелого тинэйджера, то согбенного сардонического старца, жадно вдыхающих фимиам ее летнего тела на уровне ключицы. А вот еще смешно, вдруг это была, нет, был, пес, большой красивый дог. И все равно хорошо, очень хорошо. Так хорошо, что от этих игр с собой у нее кружилась голова.

Глава 10.
Был, какой то день недели. Это уже было неважно, какой. Посещения мужчин ежедневников прекратились. Все обитатели жизни Генрих не беспокоились и не записывали себя в бывших, так иногда случалось. Что с нее взять, дитя природы своенравно. А она, в своей норе сидела, как беременная кошка, что-то обдумывала и решала. Нужен был советник русалке в собственном соку.
Парню Четвергу икалось в это утро. Такая рань – семь утра, июль, лето – спи, блаженствуй – каникулы, мать в Крыму у бабки. Живи, наслаждайся спокойным утренним сном, так нет же, икота душила и сотрясала его студенческое тело. Говорят, что бы икота отпала, надо сообразить, кто вспоминает тебя в это время.
           -  Ах да, ведь год прошёл с той встречи роковой – с усмешкой подумал Четверг, - год уже, как день недели живу – четверг моё имя. И хоть бы отвязаться от этого, не пойти к ней, так нет же, как часы – с утра четверга до вечера пятницы – моё время. Заколдовала, лето проходит, в Алушту не поехал, мать квартиру оставила, что бы девок водил, а я…?
Икота отпустила. Сегодня не четверг и значит сегодня он к ней не ходок, а хотелось бы, тем более что строга она только на посещения внеурочные, а уж если прорвёшься, то всё по – полной программе. Ох уж эта программа, чуть из универа не вылетел зимой. «Ах да, зимой она была попокладистей, и мы жили с четверга по вторник вместе, а во вторник приходил этот её чёрт – полкан, закатывал сцены, нет не из-за него – голого в постели, в спальню то он не забирался, хотя видимо, раньше это было его место, нагретое гнездо. Зимой не было её мамаши с дядькой – опером, с их чёртовой дачей, где эта слепая кукла повадилась рисовать. Глеб то ей сцены устраивал насчёт этого рисовального бизнеса, он требовал с неё отдачи, если не телом, то делом».
Эти отношения как-то смущали Четверга. Господи, как он с собой боролся, а потом плюнул и принял всё, как есть, даже посещения других мужчин, что уж совершенно претило его самолюбию, но кто он ей, если она ничего про его жизнь знать не хочет и его, в свою не пускает. Не о чём не спрашивает, он свободен с ней, как ни с кем и никогда, но свободой своей пользуется надо сказать вяло, через силу, по сценарию какому то. «Вот позвоню той то и пошла с глаз долой – пусто, а там у неё нет сценария, там уже готовые сцены, она вся в его руках, вся распластанная, такая податливая, как норка, мнёшь её, мнёшь, она только тащится, а в движениях голод, неутолимый голод. Спит, по спине пальцем проведёшь, вздрогнет длинной волной по всему телу, выгнется и уже опять готова. «Такая, как сейчас всю зиму на её ненасытное тело, сессию чуть не завалил, мать счёт выставила, – во что он ей обошёлся с его злополучным образованием (не бесплатным из-за любовных похождений). Мать посчитала всё с восемнадцати лет, то есть за три года. В общем, то она – мать, женщина рассудительная, благоразумная очень даже не против была этого романа с мезальянсом возрастным, десять лет, судя по подруге – сводне, доброй соседке по площадке – Гале. Эта Гала могла быть время от времени полезна и насчёт своей бывшей одноклассницы со странным именем Генрих объяснялась так, мол, ни дитём, ни материальными проблемами она, Генрих сыночка не наградит, нравом независима, ничего ей от парня кроме его естества не нужно. «А чем естеством на все четыре стороны трясти, так это и карману юношескому ущербно, да и здоровье можно попортить, по нашим то распутным временам, а тут я – Гала за доступом к её телу слежу, её уже полгода никто, кроме вашего сынка не касался».
 
- А что Глеб там, какой – то? Богемный человек, галерейщик, знаю я, как они там по мастерским своим развлекаются, вон, у подруги знакомый художник картину продал, обмывали, упились, а завистник один взял да и поджёг квартиру, а там пьяные валяются, лыка не вяжут. Дверь горит, дым валит, пожарных вызывали соседи, успели кое-как, баб голых шесть штук выудили, ну и хозяина с двумя дружками, в чём мать родила. Богема – осторожно начала мамаша.
- А кушать сладко всем хочется, а у Генрих своя гордость – Глеб ей платит, у неё свои деньги. И никто ей не указ, ни мама, ни дядька её, она сама по себе, хоть и слепая – объясняла Гала, - а Глеб, хоть и не люблю его всей душой, но не потаскун, делаш он, своё здоровье бережёт и уж, если кто и испугался, так это он, что не дай Бог, Генрих ему какой-нибудь цветочек, в форме студенческой заразы подарит. Сам, как просёк ситуацию, завязался. Теперь только дело, рисует девушка, он продаёт - на неё спрос.
Мамаша прикинула, что такую связь надо беречь и холить. «Дама слепая, значит, нюхом шибко чует, значит, чтобы пацан ко двору был, всегда надо стрижечку, кожу, ноготки – всё в полном ажуре держать, да и никакой растительности на лице, аромат приятный тело должно источать – всё сделаем», – решила мамаша, критически оглядывая сына после разговора с соседкой. А сын вернулся из универа, была среда. Вид у дитяти был озабоченный, помятый, усталый – сессия на носу, хвостов выше крыши.
Мамаша повела сына в салон к знакомому мастеру. Время было позднее, перед закрытием – мастер, Борис Иосифович, встретил их с радостью, со знанием дела, оглядел сынка, долго возился с его головой, выспрашивал про жизнь.
- Аня, деточка, это же счастье, что мальчик на такое нарвался, как её ещё этот галерейщик не увёз за бугор, там бы он так это дело раскрутил, там этакий товар в ходу.
- Генрих не поедет никуда, - подал голос студент, - она зависимости боится, он ей предлагал и руку и сердце, но она отказалась – самодовольно ухмыльнулся он.
- Ну, куда же тут от такой красоты, и слепая почувствует, - любуясь своей работой, пел Борис Иосифович, отцепляя липучки на простынях, окутывавших Четверга.
- Столько Боря хватит? – протягивая тридцать баксов, улыбалась польщённая мать.
- Да, да, Аличка, зайди на днях, твоей головкой займусь, - игриво подмигнул мастер.
Борис Иосифович – мужчина видный, с ласковыми мокрыми глазами, когда в салон заходили дамочки, они позвоночником чувствовали его присутствие в зале. К нему всегда была очередь по записи. С крашеными блондинками мастер был особенно нежен, это был его конёк, здесь, на поприще обесцвечивания, он стяжал себе непреходящую славу. Но Аличка, это был перл, она была почти альбиноска, ей нужна была только форма, а цвет у неё был свой. «А уж глаза. А уж ресницы. Хлопнет - вздрогнешь, сынок в неё - беленький, тонкий, нервный. Ишь как глазки запали - учится, любится, женщина-зверь попалась, мальчик тает, нужны витамины, спорт, массажный кабинет для расслабления».
- Аличка, своди мальчика, вытаскивая визитку из берсетки, предложил Борис Иосифович, - вот сюда, - чиркнул ноготком по названию заведения, оттиснутого красивым шрифтом на визитке, - друг недавно открылся, солидный человек, солидные деньги вложил, заодно и мне разведсведения добудешь, что и как, - ворковал Борис Иосифович.
- Боренька! - взглянув на подаваемую визитку, вскрикнула Аличка,- а это не Сёма из тринадцатой группы? Фамилия знакомая, он вроде как в Штаты уехал и семью перевёз туда?
- Да, да, он самый, вернулся, решил рискнуть здесь, вот вложился. Меня к себе зовёт работать. Ты бы вот сходила с сыном, разведала бы.
Боря с Алей когда-то вместе учились в институте, размещённом в здании дворца, построенного по случаю проезда великой царицы из одной столицы в другую. Говорят, что в закрытых наглухо апартаментах этого дворца остались нетронутыми интерьеры, что было большой редкостью по тем временам, когда владельцы и арендаторы изгаживали всё, на чём сидели и иногда лепнина красилась ядовито зелёной краской, а на патриархальных дубовых столах монтировались сетки для настольного тенниса. Здесь же по случаю строгого профиля института всё сохранилось под крепкими замками и под флером таинственности. Говорили ещё, что из-под дворца шёл подземный ход в часовню, розовую, нежную, видную из окон аудиторий. Говорили также, что с высоты голубиного полёта, весь комплекс альма-матер очень похож на самолёт. Много чего говорили, про это престижное заведение, где сейчас многие профессора двинулись в бизнес, кто на что сподобился, а те, кто сидел на пятой точке, мечтали о яичнице из пяти яиц в день зарплаты. Зарплаты конечно согласно духу времени, были там смешные. Но выпускники ценились везде. Это уже зависело от того, кто и что из себя смог слепить за эти постсоветские годы. Вот Боря всегда был стильным мэном - нашёл себя на ниве цирюльной, а Аличка всегда хорошо считала циферки, стала незаменимым бухгалтером в солидной фирме. Они умели зарабатывать деньги, и им казалось, что все катаклизмы времени метаморфоз уже пережиты. Они умели дружить, передавая нужные знакомства друг другу, продвигая свои совместные планы, обустраивая жизнь подраставшего нового поколения. Их дети могли приятно пользоваться плодами этих дружб. Вот и сейчас студент понял, что ему открывается дверь на парадную сторону жизни, он теперь как бы лицо фирмы, гвоздь программы, о котором (благодаря его одиозной связи) можно и нужно говорить в салонах и которого надо беречь и холить. Студент почувствовал, как становится интересным мужчиной в глазах общества матери.
Мать, подхлёстнутая вниманием к своему чаду, вовсю стала раскручивать эту томительную, романтическую тему: «У мальчика роман со взрослой, обеспеченной своим талантом (это подчёркивалось особо) женщиной, что ещё более всего щекотало воображение дружественного окружения сметливой леди- слепой... Слепая художница, оплачиваемая в твёрдой валюте, это так куртуазно и так безопасно, симпатично и практично».
На этой волне появились даже новые знакомства, весьма полезные и самой родительнице в плане личного имиджа. Куча визиток держательниц модных салонов и тряпично-обувных лабазов обосновалась во внутреннем кармашке элегантной сумочки главной бухгалтерши преуспевающей фирмы. Теперь всегда была тема для салонного щебета с сослуживцами, да и сам шеф заинтересовался событиями на любовном фронте юного бель - ами. Особенно интересовались всё-таки дамочки, как- никак, а Стендаля читали «Красное и чёрное», а мосье Бальзак, а Флобер с его «Мадам Бовари».
Юноша чувствовал, как в его вены вливается кровь, обогащённая флюидами женского внимания. Он хорошел... Мать зауважала его, теперь это был не рефлектирующий, хрупкий росток, трусы которого ей приходилось отстирывать от цементирующего состава ночных бдений. (Да, Да! Она своими интеллигентными руками всегда стирала ему сама, чтобы быть в курсе его полового созревания, она выбрала для себя приемлемый тип для подражания, из всех матерей вселенной самый сочный и обожаемый - мать итальянская. Лелеющая и без цепей удерживающая при себе своего великовозрастного бомбину. Даже когда у мальчика в приличном для этого возрасте появились девочки, они все оказывались краткоцветными на ниве семейного счастья её тандема с сыном, она умело привила мальчику чувство независимости и «мы стоим дорого», а уж теперь сын радовал её изящной стойкой отстранённой и недоступной для ширпотреба звезды.)
Итак, мать его уважала, в универе вокруг его персоны сиял чувственный ореол. Все следили за состоянием его контуров, не было и дня, конечно. Если он удостаивал своим присутствием альма-матер, чтобы ему кто-нибудь не сказал, что-нибудь про интересную бледность, про томную синеву под глазами (всего этого летом после Крыма не было, но сейчас зима, длящаяся в этих широтах непривычно долго, да и страсти неутомимой подруги пообожрали персиковый налёт атлетического здоровья студента). Девушки даже трогали пряжку ремня, удивляясь его выносливости. Все всё знали. Даже преподы, дамы- педагоги опекали, мужчины, кто подтрунивал, а кого он и не на шутку раздражал. Вот это племя раздражительного педсостава и составило ему оппозицию перед зимней сессией. А он, с его- то звёздной красотой должен был сидеть по вечерних (к тому - же не бесплатных, по случаю завала зачётов); отработках вместо посещения светских раутов студенческого голден клуба со вскользь пропущенными разговорами о ней, с кем он будет валяться остальную часть недели. А она тогда, по случаю зимы и неприятия холодного мира за стенами дома, была почти на половину своей жизни заполнена им. В четверг открывалась дверь Четвергу, и он пропадал у неё до понедельника. Потому, что во вторник были дела, она взрослая и талантливая торговалась во вторник, обеспечивая себя твёрдой валютой. Глеб сначала бесившийся, теперь выжидал. Он видел, что творчеству Генрих не вредят эти захлёбы любовные. Она выдавала вещицы всё более и более интересные и спрос на них рос, а значит и бизнес процветал. Ну а против выгоды такой рассудительный человек, как Глеб, ходить не привык.
Уже запиликало восемь, а парень Четверг всё купался в набежавшей волне воспоминаний. Он вспомнил, как они оба мокрые от пота, истерзанные уснули, сцепившись коленями в раздолбанной постели. Он вспомнил это и плотоядно улыбнулся, потянулся всем телом, тренированного на любовных утехах, довольного собой животного, да, думая о ней, он чувствовал себя именно молодым самцом какого-нибудь кошачьего вида, а иногда даже пронырливым и гибким хорьком.
«Вот мы проснулись, она вся облепила меня - вся собою». Но когда он закинул бедро ей на живот, она брыкнулась и сказала: «Ой, хочу писать, пусти скорее!»- и, сбиваясь о косяки, пошла на дрожащих ногах в туалет. Он, немного полежав один, тоже встал, вышел голый в большую комнату, где был накрыт стол. К его величайшему удовольствию, там, на блюде красовались ароматные шмоты хорошо прожаренного мяса в окружении крупных помидорных колец, водочка «Немировка» с перцем и мёдом в изрядно отпитой штофной бутыли.
«Ишь Гала приложилась тут в одиночестве, надо посмотреть, может она где-нибудь спит под столом»- он заглянул под скатерть, нет, Галы не было.
«Вот говорят, не бывает высокой дружбы, я тому свидетель - бывает. Соседка моя молодец, всё сделала и ушла, другая бы, извращенка какая-нибудь, вокруг бы скакала, подглядывала, а эта кремень».
Вода в туалете зашумела, Генрих выскреблась из уединения, он, дожёвывая кусок мяса, схваченный со стола, подкрался сзади и облапил свою ещё тёплую со сна новую подругу, а она не вырывалась, пошире расставив ноги, стала тереться задницей об его бёдра. И дотёрлась бы до логического конца, но малая нужда сморила и его.
Пока лав - бой справлял свои естественные потребности, Генрих набрала ванну, напустила туда душистой пены, забралась по шею в воду, а дверь оставила открытой, приглашая гостя разделить с ней водные процедуры.
Он просунулся в дверь ванной и упёрся взглядом в зеркало, вцементированное в кафель противоположной стены.
«Да! Видок, однако - хорь хорьком - нос заострился, взгляд шалый, оскал хищный, скулы обтянуты, на шее засос... Ага, вот ещё один на ключице, на плече царапина - длинная, саднит. Покувыркался»- констатировал факт герой- любовник, ощущая сокращающиеся мышцы таза. Было такое ощущение, что коленные чашечки вывернуты куда- то вбок и назад, как у кузнечика.
«Однако потрудились»- зачерпнув пригоршню душистой пены из ванны, намазал щёки и нос Генрих. Она поймала его руку, потянула на себя. Он сиганул в ванну, Архимедов закон сработал моментально, вытесненная вода прибойной волной хлобыстнулась через борт, заливая пол. «Кто у неё убирается то? Неужели сама, на ощупь? Или опять Гала»?
- Вода пролилась, соседей утопим! - забеспокоился гость.
- Да ну их, после нас хоть потоп, - успокоила Генрих, - а вообще- то там гидроизоляция, на случай моей неосторожности. Успокойся, всё продумано, все научены, если дотянешься рукой до батареи, там пожарно-спасательная тряпка. Брось в лужицу. Она  очень много в себя впитывает, проверено - Генрих потянулась, закидывая руки за голову, выгибаясь так,  что из воды показалась грудь, а ноги её обшаривали его живот, опускаясь ниже, пока не упёрлись в пах и настойчиво не стали разводить шире бёдра гостя.
Он деловито выполнил указания хозяйки, но пока тянулся за тряпкой, почувствовал схваченным себя за самую суть вёрткими, крепкими ступнями, можно было сказать точно, что все части тела Генрих обладали чрезвычайно развитыми способностями к исследованию всего живого, что попадалось в круг её внимания.
Он сел, послушно отдаваясь её игре, наблюдая за её сосредоточенным лицом. Генрих сидела с уже мокрыми, прилипшими к шее и плечам волосами. Скулы и подбородок порозовели от горячего пара, порозовели на местах его покусов. «А вот и чуть ниже ключицы след, здорово  её тяпнул» – заметил Четверг, сжимая её колени своими коленями, но она не хотела сдвигать ноги. «Дай ей волю, так она бы, позабыв приличия, так бы и ходила с ногами в позе буквы «Л», если бы получилось. Интересно, как она ходит по улице, когда-то ведь выбирается, вон в прихожей несколько пар обуви и босоножки в пыли, и у лодочек кожаная обтяжка на одном каблуке поцарапана», - всё, замечая по ходу действия, размышлял гость.
Потом они мылись и тонули с головой, мылились и тонули. То он мылил её, старательно, не упуская ни одного сантиметра тела без внимания, так внимательно анатомию женского тела он ещё не изучал никогда. Потом она мылила его, причём хитрила и старалась лишний раз, под предлогом, не стерильно, перемыть его детородные принадлежности, играя ими, как погремушками, и не только руками. Потом, уже, перестав притворяться, заставила его застыть, прижатого к кафельной стенке, а сама, стоя на коленях в воде, покрытой мыльной пеной, добилась, но не руками, того, что заставило выгнуться дугой тело студента.
Он сполз вниз, распластался спиной по стенке ванны. Она сидела, блаженно улыбаясь напротив, лукаво облизывая кончиком языка чувственные губы.
- Есть хочу, хочу водки, мяса, мяса…, а то тебя загрызу… - простонал гость, кусая хозяйку за большой палец ноги, заботливо протянутый к его рту, ноги вот толстые обглодаю, будешь, как лётчик Мересьев, на брюхе ползать!
- Дурак, какой, дрянь, хвост собачий, пёс болотный, - набросилась она, на него шутя, но поддалась голоду тоже, и выскочила, сверкая белыми ягодицами из ванны.
       Мокрые, они уселись за стол, забравшись с ногами на диван. Было жаркое, светлое предночное время, ветер такой кроткий и осторожный еле шевелил тюлевые шторы на балконной двери.
Капли воды на коже голышей быстро испарялись. Он ухаживал за ней, хотя она и сама была не промах, даром, что слепая, водку безошибочно схватила смертельным захватом за горлышко бутылки. Генрих так интересно ориентировалась в воздушном пространстве над столом, расставив широко пальцы, она кружила ладонями над снедью и как локатором, кожей выбирала, что ей надо. «Тактильное зрение и память, - интересно, - подумал Четверг, – а читать она умеет, как слепые»?
- А читать ты пальцами умеешь? – повторил он свои мысли вслух.
- Нет, мне не надо, я и так очень много могу, что другим не дано, не надо просить лишнего, заберут необходимое. На всё про всё есть мена. Когда я видела, я не рисовала так, не чувствовала так людей, не умела так сильно хотеть.
- Генрих нашла рукой длинный голубой бокал, а сама подумала: «Вот тоже эксплорер нашёлся, исследует её, наблюдает за руками, за ориентацией в пространстве и координацией на плоскости. Смешной! Я ж здесь всё на ощупь знаю, а на стол вместе с Галой накрывала, руки то и запомнили, где, что и стоит».
- А вот вина налить, налей, выпьем за жизнь, во всех её проявлениях, - протянула бокал к Четвергу.
Он наполнил их, но не до краёв, чтобы она не облилась, крен в её захвате на этот раз уже чувствовался, а вот водку Генрих до этого разлила филигранно, не пролила ни капли, вот она наверно и действие дала.
Взяв у неё из неверных уже рук свой бокал, он красиво чокнулся с ней, и медленно потягивая вино, откинулся на меховую, длинную подушку за спиной, наблюдая за ней. А Генрих, совершенно не стесняясь своих неприкрытых форм, сидела по-турецки, зияя своими глубинами, чуть-чуть прикрытыми элегантно подстриженной растительностью. «Летняя стрижка» – так называла эту часть женского имиджа Генрих Гала. И занималась этой стрижкой, чтобы Генрих как-нибудь не оскопила себя по своей слепоте. «Чтобы я делала без Галы? А вот сейчас сижу - всё видно, а мне не стыдно, потому что всё в ажуре. А он ведь точно меня там рассматривает и думает: «И кто это ей естество так красиво прибрал, уж, не в салон ли ходила»?
От мысли, что студент изучает взглядом точку соединения её ног, Генрих почувствовала сладкое, тёплое, стыдное чувство. Допила вино и поставила бокал на стол, попав поначалу в тарелку с мясом. Он поправил её, тоже допил и тоже освободил руки от лишних предметов.
- Иди ко мне, - потянулась к нему, ища губами его губы.
Он опрокинул её на спину. «Хочу, хочу…» – стучало в мозгу в ритм движениям. Она цинично замирала, сведённая судорогой желания, потом, вскрикивая, с каким-то кошачьим шипением продолжала отдаваться своей благодатной природе. Четверг, упёршись лбом в её шею, весь сосредоточенный на слиянии, впился зубами во влажную кожу плеча Генрих. Это было бы больно, будь это при других обстоятельствах, а сейчас боль от укуса с засоса или засоса с укусом только дополняла общую гамму ощущений. И вот волна прибоя подняла их на своём гребне и выбросила на берег. Они затихли, сон сморил, не разъединяя их тел.


Глава 11.
Розовый голубь, обходя перед отходом ко сну охраняемые им… как он сам думал, он же защитник, архангел, границы обитания Генрих, по периметру балкона, заглянул в комнату, просунувшись под кремовый тюль. В комнате на диване в розовых сумерках белой ночи лежали сплетённые два человека, они спали, крепко спали, на столе, придвинутом к дивану, было много ещё вкусного для человеческого чрева, а голубю хотелось булочек. Он подпорхнул на стол и деловито ходя между тарелок и двух бутылок - одной красной, другой белой, прозрачной, нашёл белый хлеб, порезанный длинными, прозрачными ломтями, он сидел и клевал, раздуваясь от сытости, тяжелея. А они не слышали ни его довольного, утробного воркования, ни звона падающих бокалов, которые их крылатый гость, обожравшийся на чужом пиру, повытолкал своими пухлыми боками со стола.
Они разбились. «Странно, полы в этом доме все были устелены коврами – мягкие, тёплые. А бокалы разбились, наверно к счастью – подумал голубь, ретируясь с места преступления, взлетел, но, подлетая к балкону, забыл о шторе и врезался в неё, как в сеть, сконфузился, шлёпнулся на пол и, найдя край шторы, поднырнул под неё и плавно вышел под вольное небо белой ночи.
Была уже белая ночь, где-нибудь в Крыму, в Алуште в это время стояла бы угольная темень. Но это был странный город, и небо у него было странное, - летом оно не хотело чернеть, только солнце, уставшее за день, не жарило по ночам, оно дремало, давая прохладе ночи освежить лицо города и тела его обитателей, успокаивая их сном.
Стало прохладно в комнате. Генрих проснулась под своим новым… «А кем новым»? – подумала она – «Как его назвать? Кто он мне? Он моё вдохновение. Да, да, вдохновение»!
Она почувствовала острое желание творить, с усмешкой вспоминая анекдот про немца, который после любовных утех не знал большей радости, как чего-нибудь «зробить». Желание излить себя в творчестве было так сильно, что жгло руки. Генрих попыталась выкарабкаться из-под своего вдохновителя, но он спал крепко, ему было, судя по всему, хорошо на её белом, гладком теле, мягко; и ляжки, как уютное гнездо; и к плечу он присосался, как к материнской груди. Генрих попробовала отодрать его голову от себя. Он замычал, она, поглаживая его, и убаюкивая ласковыми словами, выскользнула на половину из-под него. Теперь остались в плену правая половина живота и правая нога. «Вот чуть-чуть ещё и вылезу» – старалась, не будя Четверга, освободиться Генрих. Скоро она выкарабкалась, удобно уложив спящего мертвецким сном студента. Сходила в спальню за одеялом, укутала его, уже начавшее дрогнуть тело. Сама надела уютный махровый халат, не для гостей. Нашла свои планшеты, забралась с ними в постель в спальне и стала рисовать.
Сколько прошло времени, она не знала. Эмоции сменяли одна другую, волновали, перенося на своих гранях её, Генрих, от одного сюжета к другому. Листы, с отображёнными в графике чувственными образами, летели в одну сторону, а пустые ещё, невинные, лежали и, как невесты, ждали своей свадьбы, своего познания, своей востребованности. Это был её хлеб, её вкус жизни. Её небо и земля. Рука, приводящая образы на белый простор листа, была, как луч зари, окрашивающий горизонт. Она чувствовала этот недосягаемый для других горизонт кончиками своих пальцев: она творила, она жила; всё, что она взяла у жизни, сейчас Генрих должна была отдать белому листу бумаги, вдохновенно и щедро, чтобы освободить сердце для новых чувств – сладких, горьких, соленных, всё равно каких – это всё было ценным опытом. Она не боялась чувствовать, она не боялась тратить чувства, живя без балласта несожжёных страстей. Она не дымила, не коптела, она горела. А сейчас находилась вне времени и пространства, воссоздавая свой мир.
Но… природа духа иногда бывает потревожена (так незатейливо не вовремя) природой тела. Генрих захотела в туалет. Пришлось прерваться, идти. Шум хлопотуна-унитаза разбудил гостя, охваченный схожим желанием, он, дико озираясь, забыв, где находится, выскребся из-под одеяла и пошёл на звук водной симфонии санузла. Но гость был бос, а на полу валялись осколки битых голубых бокалов. Стекло впилось в пятку, очень неприятно. Он взвыл. Она вышла, наткнулась на его парное со сна тело в дверях комнаты.
- Порезался, ты осторожнее ходи, мы с тобой бокалы всё-таки разбили.
- К счастью, я чувствую… у меня давно ничего не билось, хотя я и не вижу, тихо сказала Генрих, ласково гладя его по груди, животу, но что интересно, не двигаясь ниже.
- А стекло не попало? – так же ровно и с уже материнской заботой спросила она.
- Я напоролся, но вытащил быстро – ответил Четверг и отметил про себя её спокойствие и отстранённое внимание к нему, не как к объекту вожделения, а как к жертве жизненных обстоятельств. «Наелась наконец-то, вот и оделась и трогает меня по-другому как-то».
Однако этот мысленный монолог происходил на пороге туалета, радушно ожидавшего следующего клиента. Нужда заставила себя уважить, выйдя, как примерный ученик, пошёл в ванную мыть руки. В ванной огромная тряпка, разбухшая от впитанной воды, лежала, как Уральский хребет. «Генрих сюда не заходила, интересно и давно она выскользнула из-под меня, халат надела, прохладная вся, спокойная, не спала – бодрая, чем она в сонной квартире занималась всё это время»? – он нагнулся, поднял тряпку, выжал её, еле захватывая пальцами – такую тяжёлую и толстую. «Сделал доброе дело сильными мужскими руками» – подумал он о себе в третьем лице. Залез в ванну, думал она придёт, нет ни звука, ни движения вокруг. «А вдруг, она про меня забыла, и что теперь мне дожидаться утра или ещё хуже – я ей мешаю и ретироваться»? Он мылся, вода была на грани тёплого и не очень, и он вспоминал горячее тело Генрих, как манну небесную. «Надо убрать стекло, напорется» – вылезая из ванны и чувствуя жгучую боль в пятке, подумал он. Сейчас, не вытираясь, было уже прохладно, взяв большое мохнатое полотенце, он закутался в него, промокнув влагу, обмотал вокруг бёдер. «Она оделась, я тоже прикроюсь, пусть и не видит»… Пошёл в комнату, стёкол было на полу достаточно, нужен был веник, сходил на кухню, поикал, нашёл, на столе в кухне стоял большой шоколадный торт, отъеден был только один ломтик. «Гала, нас не дождавшись, отпробовала. Ой, молодец, соседка. Вкусно, сама, говорит, пекла» – пальцем отковырнув кусочек торта, смаковал Четверг. «Надо поставить чай, утро, скоро солнце взойдёт» – подумал, зажёг газ, поставил на огонь белый чайник, полный воды с неоседаемой хлоркой. «Пока осядет, умрёшь, не дождёшься» – автоматически выполняя действия, думал гость.
- Но где, же хозяйка? Он пошёл в комнату, прибрал стекло, полотенце на бёдрах отсырело и холодило поясницу.
«Где же я одежду кинул»? Он пошёл в спальню. Генрих сидела, обложенная подушками и рисовала, она не слышала, как он вошёл, его футболка и джинсы, трусики и носки, всё валялось здесь на полу, у подножия кровати. Выпутавшись из полотенца, он поднял свои вещи, и стал одеваться, но, звякнув пряжкой ремня, заставил Генрих очнуться от творческого экстаза. Она подняла голову: я рисую, хочешь посмотреть»?
- Да, хочу, - забираясь к ней в постель, ответил он.
- Ты оделся, замёрз? – лаково спросила она.
- Да, что-то прохладно стало, – он перебирал её планшетки с рисунками.
- Интересно, неадекватно! – сказал, глядя на неё сбоку.
- Неадекватно чему?
- Обыденности.
Она обняла его:
- А ты разденешься опять»?
- Если ты меня согреешь собой.
- Согрею, - это была уже опять прежняя игривая Генрих
- А пока пойдём на кухню пить чай, там торт и чайник уже, наверно вскипел.
- Пойдём, - ответила Генрих, готовая к восприятию новой серии чувственных ощущений жизни.
- Можно у тебя курить? – спросил Четверг после первого поглощённого куска торта.
- Можно, конечно я одна не курю, и сигареты у меня дома не водятся, но за компанию с удовольствием. Когда я курю в приятном обществе, то чувствую себя взрослой, это для меня, как элемент разврата – пряность – ответила Генрих, облизывая пальцы в шоколадном креме.
«Ничего себе» – подумал Четверг – цигарку выкурить это разврат и пряность, а я, как нечто само собой разумеющееся. Пришёл в семь, а в полвосьмого уже в постель забрался к женщине, которую вижу в первый раз в жизни, да и услышал то о ней дня три назад – это не разврат, да, это природа, она, говорят святая. Органичная дамочка, сказать проще, похотливая бабёнка. А вслух констатировал: «Сигареты – значит взрослая? А так ты, что, малолетка пятнадцатилетняя»?
- Да, где-то так – спокойно согласилась Генрих, даже не обидевшись, по крайней мере, внешне на прозрачный намёк, на не первую свежесть.
- Меня прокляли, сказали: «Чтоб тебе на всю жизнь было – ну не пятнадцать, а восемнадцать». Вот так время и остановилось, для меня есть только дни недели, времена года и сектора суток.
- Интересно, можно подумать, что тебя опоили средством Макропулоса, мы взрослеем, уходим в прозу жизни, а ты, как была, так и остаёшься, как антиквариат – время играет тебе на руку – солидно и с нотками романтической грусти размышлял юный студент, вертя в руках коробок со спичками.
- Ну, ты, чмо желторотое, мне не полста и даже не сорок, мне тридцати ещё нет – двадцать восемь с хвостиком, а ты меня уже нафталинишь – Генрих резонёрский тон гостя, да ещё и лёгкая грусть по её душу, – конечно, ты думаешь, что как за двадцать, так уже тётка, так это для этих – бескрылых…
- Не надо, не сердись, я вижу, что ты не они, но мне-то двадцать и я сужу по своим сверстникам и сверстницам. С девками происходят какие-то моментальные метаморфозы, как им исполняется девятнадцать, они теряют свою стрекозиную беспечность и в их зрачках виден крючок с наживкой.
- Четверг извлёк сигарету из зелёной пачки, протянул ей пачку, потом, спохватившись, вынул ещё сигарету, подал Генрих.
- Надуй, – попросила Генрих.
- Что? – поперхнулся смехом Четверг.
- Сигарету надуй, я не умею, – пробормотала, вроде бы даже конфузясь своей нестандартности, Генрих.
- Надуй и вставь, да? – со стороны услышишь, грех что подумаешь.
- Да, и вставь! – лукаво пропела Генрих.
Он надул и вставил в левый уголок её губ сигарету с белым фильтром.
- Ментол? Это хорошо, табаком не пахнет, – довольно морщась от струйки дыма, заметила Генрих.
- В сигаретах главное табак, ты вот зачем куришь? Если запах табака не любишь, добро переводишь? А? Балуешься?
- Для меня главное – вкусный дым и ритуал, я отдыхаю от своих рамок необыкновенности, я становлюсь такой, как все, пока не догорит сигарета – Генрих задумчиво потягивала дымок.
- Своя философия, свой способ релаксации, но что-то мы с тобой, кажется, грустим, да? – спросил Четверг, глядя на вполне оформившееся утро за окном кухни.
- Ты обещал мне, что разденешься, если я тебя погрею. Ты не замёрз? Резко сменив тему, Генрих повеселела.
- Замёрз! – действительно поёживаясь почему-то, прошептал Четверг.
- Бегом в койку! – скомандовала хозяйка, схватив своего послушного гостя за пряжку ремня на джинсах.
- Похотливая бабёнка! – ласково – иронично пропел ей в лицо Четверг, он давно уж хотел сказать этот комплимент, но сдерживался.
- Ещё скажи: «Падшая женщина»! – засмеялась весьма довольная Генрих.
- А что, кто-то уже и это говорил? Да? – подколол Четверг.
- Ой, да мне чего уж только не говорили, роман можно писать – кокетничала Генрих по дороге в спальню.
- Ага, мемуары. И меня ты тоже опишешь?
- Если ты будешь моим секретарём, я же пишу только свою роспись, а мемуары, это уже не для меня – целуя его в шею, мурлыкала Генрих, стаскивая при этом джинсы вместе с трусами с упругой задницы Четверга.
- Так, всё, этой сказке нет конца, начнём её с начала, – выпрыгивая из штанов, заегоготал он.
Она завалила его, оседлала и эта возня продолжалась долго. Пока это была игра, без проникновения друг в друга. Но шалости становились всё чувственней и чувственней, пока не переросли в страстное слияние.
В полдень позвонила мама Генрих, звала на дачу, проветриться, Генрих ей отказала, продолжая валяться в объятиях гостя. Вечером, после семи, позвонила Гала, интересовалась состоянием здоровья и продуктового запаса, чтобы в любовных утехах не подохли с голоду её подопечные. Генрих успокоила, отрапортовавшись по полным порядком по всем фронтам. Но Галу не пригласила. «Не наелась ещё», - заключила Гала. «Ну, ничего, завтра они должны уж точно всё объесть, вот тогда я и появлюсь, как добрая фея». Но Генрих не давала о себе знать, ни в пятницу, ни в субботу, ни в воскресенье, сосед – студент тоже не появлялся на лестничной площадке. «Ладно, хорошо, во вторник заявится Глеб, а там лежбище», - смаковала Гала, не понимая, что желает вреда своей подруге. Но в понедельник вечером тощий и обожжённый страстью, появился наконец-то сосед. Гала поймала его в дверях. Глазами спросила: «ну как»? «Спать, спать, спать»… - молили соседские глаза.
«Итак, значит, на дачу она с матерью не ездила, если он пропадал все эти выходные, значит, вместе с ней запирался. А вот деловой вторник не отменён. А жаль. Интересно, что она ему наплела»? – раздумывала Гала, укладываясь спать. «Позвонить ей, что ли»?
Гала набрала знакомый номер. Трубку взяла мать подруги.
- Она спит, Гала, как убитая, у неё новая пассия, три дня с ним взаперти сидела. Куча грязной посуды, два разбитых голубых бокала, ну а уж о постели и говорить нечего – бедлам, хотя гарнитур красивый, ты, говорят, позаботилась? – что-то передвигая, наверно вытирая пыль, ответила мама Генрих.
- А вы у неё давно? Никого не застали там? – допытывалась Гала.
- Да нет, Бено вёз мимо, заволновалась что-то, зашла. Гость, видимо только что ретировался, она еле на ногах стояла от усталости, попросила прибрать всё, а то завтра придёт Глеб, она всё-таки сделала ему заказ, всё озабоченна заработком, и когда только успела? - бормотала в трубку мать Генрих.
- Значит дело превыше всего? – спросила Гала обиженно.
- Ты её знаешь, Галочка. Вот и мне в пятницу от ворот поворот, а сейчас уборка, а она спит, даже ничего не рассказала. Ну ладно, поздно уже, пойду, домою посуду на кухню. Я у неё переночую, может утром, что расскажет.
- Ну, если вам не расскажет, я у неё выужу сведения, вам позвоню, - сказала Гала, а сама подумала: «Не у неё, так у него картину мира вызнаю».
А что, в сущности, можно было вызнать, ну свела, ну понравились друг другу и плевали они на весь белый свет. Но что-то ревниво грызло сердце Галы. Генрих всё так же берёт от жизни всё, что ей нравится, но приручить её гостинцами нельзя. Она сама хозяйка своей жизни, своего времени.




Глава 12.
С тех пор прошёл год… всё осталось на своих местах. Мама убиралась, готовила, когда её просили, Гала таскала продукты, ну и всё остальное, что попросят. Глеб скупал картинки. Студент взял было большую власть зимой, но, чуть не вылетев с зимней сессией из универа, взялся за учёбу и бразды правления выпустил из рук. Потом они как-то охладели на время друг к другу, он перебирал девок, она стала выбираться в свет с Глебом. Но потом всё как-то вернулось на круги своя, и парень Четверг стал сам её выгуливать, даже танцы с ним и его студенческой компанией были Генрих доступны. Друзья Четверга даже и не шугались её – Генрих, она же их не видит. А она чувствовала их молодые, необстрелянные ещё жизнью души и щадила их, создавая добрую ауру вокруг себя. Но переступить за свою грань она не позволяла никому и признавала только игры доброй воли, только доброй…
Да, в городе белых ночей пылал июль, жаркий июль. Жара дурманила, жизнь казалась беспечной, яркой, а уж про то, что это всё когда-нибудь кончится, никто и не думал. Не верилось в промозглую слякоть осени и безотрадную вечность зимы. Не верилось…
Рио-де-Жанейро свалилось на голову северян, спасибо доброму мэру, не поскупился на серебряные бомбы, отгоняющие призраки непогоды, ползущие со стороны болот, со стороны залива с недостроенной дамбой.
Сколько ночных бабочек, в общем, то поэтесс в своей профессии, вспомнят и сейчас добрым словом этого первого и единственного мэра, который подарил праздник городу, еле отошедшему ещё от угроз путчей, искусственной голодухи, да и прочей постсоветской заразы. Мэра, которого нет уже среди нас – живых. Ему верил мир и в обшарпанный, царственный город, не боясь, съезжались спортсмены со всего мира, съезжались на игры доброй воли. Каждый десятый горожанин носил в тот июль белую футболку с символикой Good Will Games. Спасибо доброму мэру.
Неугомонная Гала за это лето превратилась в фейерверк, она была везде, вступая в обширные контакты с англо-говорящей шпаной, ей было интересно всё; она была в бассейнах, на стадионах, подрабатывала у какой-то быстро разорившейся и развалившейся группы – тур артели.
В первый раз, увидев Луна-парк на теннисном корте – катке с лёгкой руки Генрих, решила обследовать новообразование. Она видела, что выделывала с обслуживающим персоналом аттракционов жара. Крепкие англичане были истомлены плотскими желаниями, почти у каждого на кабинке лепилась стикерка с откровенным “Woman wanted”. Ну а раз есть wanted, то будет и woman. Тем более что русские дамочки оказались большими охотницами до каруселей, качалок и бросалок.
Можно было даже и денег не тратить, пококетничать, обнадёжить на первый раз и кататься себе на здоровье. Гала не ленясь, обнадёживала одного за другим покорителей железных машин, гонимая любопытством, она выискивала того, кто так пронзительно продышал своё внимание, лучше уж сказать, желание, на левую ключицу Генрих. Он мог быть механиком, билетёром, переводчиком, - надо было быть внимательной. Гала должна была его найти, чтобы приобщить подругу к этим играм, а то она – Генрих уже засиделась в крепких, ласковых руках Четверга и в цепких пальцах Вторника.
Гала шла на гуляющую толпу, как ледоход на льдину. Все безропотно уступали ей дорогу, оглядывая с ног до головы,  но не открыто в лицо, а из–за спины. Попробовали бы проявить хамство, самим бы стало дороже, опыт пикировки у Галы был огромным.
Вялый негр свисал с ограждений у картинга весь в мазуте и поту. Тут же толклась какая-то дебелая «наташа», делая негру призывный глаз. Дело было к вечеру, а дальше к душной июльской ночи. Дамочка явно ощущала свою востребованность в данный момент.
«Ай лайк ит мувит мувит» орало сзади. «Фристайла оки оки он» сбоку. Швыряла кочаны людских голов изуверская карусель, кружась, то вперёд, то назад. На облучке одного седалища прилепился вполне презентабельный молодец. Светленький, коротко стриженый, медно-загорелый, среднего роста, но выше Генрих. «Этого носа в ключицу к ней не пригнёшь, этот повыше будет»,– подумала Гала. «И интересы у него явно не в нашу бабью сторону», - заметила Гала томные взгляды манерных мужчин, обращённые к этому парню. «Это не наш кадр, на этого самого дышат».
Гала отошла немного в сторону. Было жарко. Утратив на время свою боевую решимость, Гала размякла и её уже толкали, не стесняясь со всех сторон. Она прошла мимо тира с плюшевыми игрушками- призами. На устройстве под названием «зиппер» висела вниз головой семейство, уже даже и не визжа. Гала пошла совсем медленно, нога за ногу, рассматривая складки кожи, на отвисших щеках висящей в неестественной позе молодящейся женщине. Подумала про неё, что если бы не переворачивалась некстати, никто бы и не знал, что кожа есть лишняя, а так вот засветилась.
Резкий металлический голос – хрип резанул ухо и в области шеи - дыхание жаркое, воспалённое ... «Вот он, нашла, действительно пробирает, не видя, разглядела...» – подумала Гала, преводя глаза с зипперовской дамы на светло-русую голову невысокого, надо признаться, субъекта.
«Джамп он, джамп офф, вонтид?» – спрашивали синие пронзительные глаза, кончики длинных прямых бровей, губы, запёкшиеся от внутреннего жара.
Плечи, руки, всё гибкое, сильное, небольшое тельце призывало к себе.
«Аха, ноги коротенькие, да ещё колесом из- под белёсых шортов – вот и роста нету. Но забавен, нечего сказать, спору нет, силища во взгляде какая! Жаль Генрих не увидит этих глаз. Но руки, губы, всё остальное узнает, я позабочусь», - оценивающе шаря глазами по телу парня, решила Гала.
Парень же решил, что им заинтересовались и недвусмысленно дают понять это, лаская взглядом его не совсем свежие шорты, под которыми ровным счётом ничего не было. Поигрывая мускулами, он усмехнулся. «Плиз плиз!» – расшаркался перед напористой женщиной. Думал пойдёт на штурм эта дамочка, но она посмотрела на него в последний раз, посмотрела на вывеску аттракциона, запоминая название, развернулась и исчезла.
«Бойскаут, какой то, – подумала Гала, - надо было хоть имя его узнать». И тут из-за кабинки билетерши вывалилась группа бэафейсов - здоровых хлопцев, стриженных под бокс, они ликующе загорланили, подходя к «Октопусу» – имя машины бойскаута.
- Пол, Пол, вот ду ю гоин вис найт? – абсолютно по-русски вопрошала братва инглишмена, тиская его в богатырских объятиях.
- Лайк бразерс тугезер, Пол!
- Они его любят! – прошептала Гала, любуясь братанием.
«Значит, его зовут Пол, он работает на «Октопусе». Приду, приду, но не одна». И помахала ему рукой. Он тоже помахал в ответ.
       Пол удивился, чего высматривала? И вдруг кольнуло – ведь это, каким то боком связано с нимфой, той, что он видел раньше, несуразной и мучительно желанной, крупноватой и заторможенной на его взгляд, но парализующе интересной. Тогда, в тот день, когда он на неё наткнулся, Пол хотел всех. Так всё его естество, пропитанное летом, хотело брать и отдавать сразу, горячо и много. И вот это желание, сконцентрированное в его призыве, случайно вывалилось на левую ключицу томной нимфы, которая смотрела на него, но поверх глаз.
Он почувствовал её всю, своими крепкими бёдрами, икрами... Какая бы она была, оплетённая его цепким телом, чёрный сарафанчик в белый горошек, хорошо облепленные тканью сдобные «наверное, тяжеленные» бёдра.
Тренгл, тренгл, тренгл... видимый, осязаемый сквозь ткань платья, сквозь трусики.
Он уже чувственно представлял кожу её ягодиц под своими ладонями, как она, выгибаясь, стонет под его напором. Все эти чувства и мысли, шедшие кругом от бессонных ночей и удушливых дней. Желанием заломило поясницу и низ живота. Шорты стали топорщиться. «Я хочу» – сказало его тело. «И я хочу» - ответила его душа.

Глава 13.
Гала наведалась к «Октопусу», пококетничала, прошла за полцены. Почему-то совсем бесплатно она не смогла. Надо было ломать себя для бесплатника, а Гала была дамой с принципами – то, что наметила для Генрих, она бы никогда не тронула, да и типаж то дышит в пуп – ну экспрессия, ну икс-фактор, но куда ей женщине с глазами такой экземпляр, ей бы чего по проще, да и язык ломать на инглише не хотелось.
«Октопус» пригласил проходить на карусель, бережно относясь только к детям, остальную публику он и не замечал вовсе, разве что иронично улыбался дамочкам – кокеткам. Гала эту иронию и просекла и даже пытаться не стала западать в душу инглишмену.
Села в красный, пластмассовый диванчик, сама клацнула карабином ремня. Какой то отец семейства, усадил свою половину с чадом на диванчик впереди себя, пристроился рядом с Галой. Потный, красный в сандалиях, растоптанных на жаре, мужчина сосредоточенно пялился на свои красные, обтоптанные в толпе пальцы, торчащие из сандалий. Гала тоже поболтала ногой в ярко – жёлтом шлёпанце, который чуть не свалился, но удержался на большом пальце. Поправив шлепанец, Гала разгладила на коленях юбочку. Толстомясый отец семейства пыхтел рядом, исподволь наблюдая за соседкой. Он сравнивал поджарые стати Галы с тучными прелестями своей жены и раскормленной не по детски дочкой.
Гале казалось, что его волосатой, красной руке так и неймётся на подлокотнике, и она, эта рука, рвётся цапнуть соседку за голую, задорно вскинутую коленку. Так долго и томительно проистекало это время, в общем, то укладывающееся в две три минуты, но бывают такие метаморфозы, когда год пролетает, как минута, а минута тянется, как год.
Карусель заполнилась. «Октопус» запустил мотор и одновременно включил музыку – что-то из Ю2. Гала, пролетая мимо кабинки, видела выгоревшую на солнце макушку, загорелые плечи, жгуты мышц на руках и спине. Весь ракурс сзади и сверху. Фронт загораживал пульт. Если бы «Октопус» откинулся в кресле, то в закатных лучах осветилось бы его стойкое, желчное лицо, но он сидел, уткнувшись в какое то чтиво. Потом посмотрел на часы и только тогда поднял глаза на вращаемых... Хайпа, хайпа! – крикнул он в микрофон и поддал жару, каким то рычагом. Карусель взметнулась к розовой вате облаков. «Спрут» развернулся и встал перпендикулярно земле. Покачавшись как тарелка, закрученная на стержне, карусель ещё раз сделала «джамп ап, джамп он», как прокомментировал в микрофон карусельщик, и стала замедлять свои обороты.
Диванчик с Галой и дебелым дядькой проплыл мимо кабинки аттракционщика. Гала всё рассматривала «Джоника», так она его про себя прозвала. Он заметил её взгляд, усмехнулся, помахал рукой.
Карусель остановилась. «Джоник», соскочив со своего кресла, вывалился из кабинки. Помог отстегнуть карабин на брюхе пятилетнего малыша, там была очаровательная мамашка, заслуживающая внимания мужчин, подхватил на руки дитя, мотанул его раза три в воздухе, поставил на пол, подал руку восхитительной мамашке. Она лукаво улыбнулась, но, оглянувшись, поймала на себе кусачий взгляд мужа, прорезающий пространство и время сквозь сетчатое ограждение. «Джоник», уловив, что за его галантными выпадами бдит недремлющее око, отпустил объект ухаживания восвояси, а сам подошёл к Гале. Она уже тянулась ретивой ножкой вниз, но не доставала пола и, видимо, прилипла попой к сиденью, хотела подольше продержаться в таком положении, давая большую экспозицию мужским взглядам.
Он подал ей руку. Крепкая, без тени неуверенности рука. Прямой стальной взгляд синих пронзительных глаз. «Чего вы хотите дамочка»- не спрашивали, а констатировали без вопроса его глаза.
«Подходит» – ещё раз отметила про себя Гала, спрыгнула, на секунду другую, прильнув к жаркому телу «Джоника». Оба засмеялись.
- Вот ё нейм? – спросила Гала, держась за его предплечье.
- Ай эм Пол, Пол фром Ливерпул, Битлз, ю ноу? – неожиданно ярко улыбаясь, ответил карусельщик.
- О, ай финк, ё нейм – Джоник, протянула Гала.
- Ноу, ноу – Пол, - всё улыбался, не зная чем ещё заполнить паузу и не зная словарного запаса – инглишводса, этих странных русских, которые могли выдавать длиннющие, правильно составленные фразы, а, когда дело доходило до простого разговора, тушевались и, делая вид, что понимают, на самом деле, как трупы из холодильника, вываливались из процесса общения, без надежды на возвращение. Эта оловянность русских сначала поразила, потом стала смешить, а потом уж так надоела Полу, что он и не надеялся нарваться на достойного собеседника. «Не андестандишь и чёрт с тобой» - решил для себя Пол.
Хорошо ещё под рукой был Димка, который «стади инглиш ин хайскул, ин юниверсити». Этот Димка мужественно боролся с последствиями крушения Вавилонской башни, изо всех сил эксплуатируя свой словарный запас.  С ним, хоть и напряжённо, но можно было поговорить. Но какой это был разговор... тоска и печаль... Дима был студент и учился, согласно инструкциям недавнего «Совиет юниона».
«Очень скованные люди», - думал поначалу Пол. Но после знакомства с компанией бэафейсов – таких загорелых бритоголовых медвежат с цепками на шеях толщиной в палец, которые испытывали к нему искренний восторг. Впервые заорав «покрути пацан», они, с первого взгляда полюбили грацильного малого. «Ишь как на макака похож!» – восхищённо говорил один другому, когда Пол, подтягивая кабинки с края парапета, зависал на одной руке в воздухе. Ну, это бэафейсы ...
А вот эта дамочка, хоть и дамочка, но чем-то была похожа на них. Она и не пыталась язык ломать, а барьера во взаимопонимании не было. Только вот эта дамочка, похоже, и не доискивалась общения, она узнала, что хотела и, вскинув ручкой, спускаясь с лесенки, пропела «бай, бай».
«Си ю» – ответил Пол, не понимая чему, радуется, ведь дамочка уходила, но её организованный уход сулил надежду на что-то уже каким то боком задевшее его происшествие, событие, встречу, знакомство. Надежду на выход к перекрёстку судеб.

Глава 14.
Гала неслась через поле по заросшей тропинке. Ёжики чертополоха цеплялись за подол её юбки, словно пытаясь поймать ускользающее счастье. Цветок святой Марии – расторопша, попросту чертополох, вымахал в этом году до исполинских размеров и как ни коротки были юбки и шорты прохожих, умудрялся высадить своих цепких резидентов на шелка, сатины, плащёвку и трикотаж. Экскурсии на субстрате обыкновенно длились недолго, пока субстрат не замечал этих колючих пассажиров.
Край Галиного платья развевался на ветру, колючки цапали за ляжки, но было некогда останавливаться и отдирать их.
Гала неслась к Генрих.
Взлетев на пятый этаж и припав потным пальцем к кнопке звонка, она посмотрела вниз на свои пыльные исцарапанные ноги.
Пока ждала, когда там, в спящей квартире, очнутся от забытья или, наоборот, от неутомимого бдения, успела ободрать половину колючек с подола платья.
За дверью квартиры послышалось шевеление. Дверь открыл Четверг.
«Опа, - подумала Гала, - разговора по душам не выйдет. Ладно, потом как ни будь. Сейчас же будем петь оду адреналину, выливающемуся в кровь от посещения остросюжетного «Октопуса», Но про Пола ни ни при Четверге».
- Привет, Галка, - Четверг улыбнулся заспанный и томный, как у себя дома в одних боксёрах, повернулся и пошёл в спальню, резинка трусов бесстыдно сползла до середины ягодиц.
- Генрих, соня ореховая, Гала пришла, - заворковал Четверг, кружась над голой задницей спящей хозяйки.
- Ну, вы и спать, скоро уж снова ночь, а вы глаза не продирали, - усмехнулась Гала.
- Да мы по ночам не спим, мы как вампиры, - пропела сквозь дрёму Генрих.
- Ага, как вампиры ... – задумчиво протянул Четверг, почёсывая всю в засосах шею. Потом плюхнулся сверху на дремотное тело подруги, целуя её плечи и спину, шепча ей ласковые слова.
- Ой, разбудили, ой не дали досмотреть, ой про любовь было ...- зевая, причитала Генрих.
- Не лопнешь ли, милочка? – подхватив под мышки и, приподнимая, Генрих, спросил лукаво Четверг.
- Неа – потягиваясь во всю мочь, выдохнула Генрих, села по-турецки, нисколько не стесняясь присутствия Галы и Четверга, – а чего стесняться, все свои.
Четверг же с самодовольным видом недавно удовлетворившего самку самца, улёгся на бок за спиной Генрих, щекоча её по бёдрам.
- А пятен то на простыне... жуть ... – покривилась Гала. – Да и запашок страсти в этой комнате неистребим. Так и просидите в скорлупе всё лето. Надо тащить вас в свет, в парк.
- Садись, чего ты стоишь то, - предложил Четверг, отодвигая ноги, освобождая Гале место.
- Спасибо, вспомнил шевалье о даме... – Гала плюхнулась на край дивана.
- Я сейчас на таком аттракционе каталась, страсть... «Октопус» называется! – восторженно сказала Гала.
- «Октопус» это значит спрут, ответила Генрих, заваливаясь спиной на Четверга.
- Ну и что «Октопус» захватывает? – спросил Четверг.
- Йес, йес... – многозначительно промурлыкала Гала.
Четверг подумал, что «Октопус» уже захватил Галино сердце, а тело то уж точно. Она – человек дела, женщина прямая и активная, долго телиться не будет.
И в голову не закрадывалась мысль, что хочет Гала, как когда-то сводила его с Генрих, свести её с этим «Октопусом». Слепая на карусели, это укладывалось в голову парня, слепая на дискаче – тоже. Но слепая в объятиях карусельщика - аттракционщика, который к тому же и ростом не вышел – видел его Четверг, видел, и как жадно он шарил глазами по его подруге, благо та не могла это оценить – это дико.
А Генрих, тем временем, внутренне напряглась, но виду не показала, только вопросительно заострился её носик, и блеснули глаза.

Глава 15.
А в эти дни проходили состязания пловцов в бассейне, вплотную подобравшемся к насыпи железной дороги. Хозяева города мчались на своих трудягах – электричках мимо разноцветных автобусов, привёзших спортсменов, мимо рощи развевающихся флагов, которые были «в гости к нам».
Под железнодорожной насыпью шла своя праздничная жизнь, а на самой железке крутились будни – дачные страсти: обгорелые плечи, шелушащиеся носы, дремлющие в корзинах коты, корчащиеся в тесноте собаки.
Лето... лето неслось, не позволяя даже в такую жару расслабиться и разлениться, как туземцам в тропиках.
Дядя Бено отстраивал свой новенький домик. Уже настоящую дачу, а не картонную коробку с одной перегородкой. Электрички его не трогали, он был ярым драйвером с младых ногтей, знал город на вход и на выход лучше, чем собственную жену. Он знал всё про дороги и бездорожье в городе и за городом, но эти перекрытия трасс для кортежей пребывающих гостей его доводили до белого каления. Он всегда торопился, всегда был где-то, кому-то нужен, а тут спортивный праздник вставлял брёвна в колёса его юркой «Шкоды».
Проныряв под серией мостов в пром зоне, выбравшись на раздолбанное шоссе, Бено Иванович – обрусевший немец, начал приходить в себя после зажатого в тиски празднества города.
«Игры доброй воли – слёзы зубной боли» – подумал Бено Иванович и пыльная запорошенная цементом узкоколейка на окраине показалась ему милее вылощенных правительственных трасс в центре города.
Сейчас он ехал к себе в горы, туда, где спели груши похожие на кувшины и качались на упругих стеблях чайные розы величиной с блюдце.
Небо потемнело. Сначала, в городе, оно было ярко синим, потом стало фиолетово – розовым. Сейчас, Бено Иванович посмотрел на небо, оно было серое с внутренней желтизной, «похожее на мешок» - подумал он.
И вдруг в небе, именно там, где больше всего просвечивала желтизна, так треснуло, будто раскололся утёс. Ливень, настоящий летний ливень, рухнул на город и прилегающие к нему окрестности.
«Не отстрелялись, серебра не хватило, разверзлись хляби небесные. А в семь футбольный матч на открытом стадионе» – заметил про себя Бено, наворачивая километры на спидометр чистенькой «Шкоды», становящейся всё чище и чище под струями ливня.
Дорога шла в гору, и встречные потоки воды превращали автомобиль в разрезающий волны катер. Но Бено Ивановичу было не привыкать, он сам «шёл в гору», несмотря на все препятствия, поднимался по ступенькам служебной лестницы с педантичностью тевтонских предков. Сейчас он заведовал отделом, во всяком случае, он отвечал так, когда его неугомонная жена спрашивала, на каком поприще протирает штаны её муж.
Да, в прошлом майор УГРО, сейчас главный по таре в одном из ведомств. Тара последнее время была для него песней, которая может прокормить в эти шебутные времена. Упакуй дерьмо в красивый фантик, и оно за конфету сойдёт, а сейчас торговали издали и вблизи и под косым углом и под прямым. Тара была нужна всем и Бено Иванович тоже.
Он был нужен и на работе и дома, он успевал везде и во всём поучаствовать, усмехаясь в свои рыжие усы.
Ему было дело и до странной племянницы. Он вспомнил про неё сейчас из-за ливня.
«Стихийная дева, гранитное упрямство, воля, диктующая пространству и времени. Сознание, определяющее бытие. Ох уж эта её слепота ... Это даже не игра, не притворство – это кредо, выросшее опять таки из несгибаемого упрямства и ведь не год, не два продолжается этот экспромт, перманентный экспромт, органичный и удивительный. Она, Генрих, убедила всех в своей слепоте и поверила в неё сама, - думал дядя Бено, -  эстетка ... но хитрого дядю не проведёшь, он не мать, с её комплексом придуманной вины, неизвестно перед кем и перед чем».
Мать Генрих – сестрёнка, весёлая и беспечная когда-то превратилась в кинозрителя одного – единственного фильма – жизни странной дочери выбравшей себе такое странное имя – Генрих.
- Почему Генрих то? – спросил как-то у сестры Бено.
- Книжка у нас была, может, помнишь, «По дорогам сказок» называлась, в глянцевой обложке, там сказочка была про принца Генриха, чьё сердце было после разрыва сковано стальным обручем. Вот это, как дочка сказала про неё.
«Это в отца у неё такой фантазийный нрав», - думал дядя Бено, вспоминая абсурдистский роман сестры с прародителем – оригиналом.
- Но ведь как рисует и деньги зарабатывает, моим бы так, а то дальше конторы ничего не видят хоть и зрячие. Ой, да никакая она не слепая, не верю. Может у неё третий глаз? – и, вспомнив энное число кавалеров этой девицы, Бено Иванович нутром почувствовал, где именно сверкает этот третий глаз, - моей бы телище хоть бы пару крошечек с её стола любви, так нет, не тот запах, у моей там не помазано видно. – Сокрушался дядя. – Это точно у племянницы от отца такой убойный икс – фактор. Бабы млели и болели – мужчина – герой, достояние республики. Мы то ... Бено сокрушённо вздохнул,  - попроще будем, посерее».

Глава 16.
«А что такое этот её Глеб, - вспомнил Бено разговор с сестрой десятилетней давности. – Да, этот Глеб, личность метафизическая, человек без возраста и болевых точек – толи его вообще ничего не трогает, толи у него нервы в стальной оболочке. Эмоции ровно настолько чтобы не считаться манекеном, - рассказывала про него мать Генрих, сестрёнка Бено. – и ведь как они познакомились оригинально... Она свалилась к нему из окна. Понесло девушку в последний день лета гулять на остров к академии, помнишь её мечту о художествах?» – спросила сестра.
Бено Иванович помнил мечту о художествах племянницы, он знал, что мечта эта небезосновательна, но не повезло племяшке – слишком специфичным был её дар, слишком красивы были её работы и отвергали реальность напрочь.
Вот и оставалось ей только гулять вокруг своего вожделенного храма искусств в сопровождении одноклассника, с которым она числилась в романтических отношениях.
И вот однажды вечером, когда лужи ещё не успели впитаться в утоптанную землю задворок академии, она, Генрих, тогда ещё не носившая несуразных имён и ещё нормальная стопроцентно зрячая девчонка осьмнадцати годов, оставив внизу своего кавалера, взобралась на железный скат полуподвала, доходящий до окон мастерской скульпторов и живописцев. Скат был мокрый от прошедшего под вечер дождя и Генрих, закинув ногу на подоконник открытого настежь окна, поскользнулась... И полетела вниз, внутрь мастерской. Далеко внизу – окно было на большой высоте, под парящей в свете неоновых ламп Генрих, застыла группа молодых творцов, не отрывая рук, кто от глины, кто от гипса, кто от кисти, счастливых обитателей земли обетованной – земли творчества. Они стояли, открыв рты, и только один шагнул ровным шагом и подставил свои руки под одурманенную падением девушку, мышца не дрогнула у парня, когда девица оказалась у него в охапке. Он подержал её на руках и корректно поставил на пол. Их обступили более эмоциональные, но менее сообразительные творцы, с завистью отмечая явно сложившийся консенсус этой только что образовавшейся пары.
Мальчик под окном постоял, подождал, ему показалось, что его подружка просто ловко спрыгнула, а значит, проникла в пустое чужое помещение, а это пахло криминалом, а мальчик был осторожным, да и ленивым.
И лезть мальчику вслед за Генрих не хотелось, но её всё не было и не было, он то думал, что в окне появится её лукавая мордашка и позовёт на подвиг, но нет, никто не выглядывал. И всё-таки пришлось лезть по скользкому железу, а когда он добрался до окна и заглянул вниз, то опешил от высоты этого помещения и экзотичности: боги Эллады громоздились то здесь, то там в своей гипсовой прелести; черепа, бюсты, кисти рук, стопы – всё лепнина студентов, двухметровые мольберты с эскизами обнажёнки – всё это в свете неоновых ламп и с высоты полёта ожиревшего голубя смотрелось завораживающе, а главное там внизу никого не было.
Спрыгнуть вниз юноша не решился, а полез обратно на твёрдую землю, пятясь раком по скользкому козырьку.
Почему-то ему даже не пришло в голову искать свою подружку, он просто развернулся и пошёл домой к деду.
На следующее утро позвонил подруге, ещё не причисляя себя к бывшим, но никто трубку не взял, и на следующий день тоже. После, встретив маму своей пассии, он узнал, что пассия уехала в Мисхор с каким то Глебом – студентом скульптором.
- Она вышла замуж? – озадаченно спросил юноша.
- Кто её знает, за что она вышла... – не менее озадаченно ответила мама.
Это был конец связи с детством и отрочеством, со старой школой. Пора было взрослеть и учиться жить. Мальчик так и поступил.
Бено Иванович часто встречался с дедом одноклассника своей племяшки во время  одиннадцатичасовой собачьей прогулки на излюбленном пустыре. Дед рассказывал, что юноша служит военным журналистом в тропических странах, что у него красивая форма, и он не рвётся обзаводиться семьёй.
- А как ваша племянница? – спрашивал дед.
- Всё нормально, она рисует... – уклончиво отвечал дядя Бено.
Интеллигентные люди лишнего не спросят, сболтнуть, конечно, могут лишнего, а спросить прямо: «Чего у вас девка чудит?» – нет, постесняются. Хоть и будут корчиться в пароксизмах любопытства.
Ливень кончился, когда Бено Иванович подъехал к шлагбауму, отделявшему дачные угодья от ничейной земли.
Вышел сторож. Тоже майор – отставник, держа на коротком поводке  кавказского овчара, полкан этот борз нравом и за ним нужен был глаз да глаз, а то и гляди: продырявит кому руку или ногу.
Шлагбаум поднялся. Юркая «Шкода» проскользнула в умытый ливнем грушёво – яблочный рай.
Дядя Бено скользнул взглядом по салону машины, влюблёнными глазами счастливого обладателя – всё было хорошо: обивка сидений корректного серо – мышиного цвета, обивка салона в тон, мьюзик, бар, кондиционер – всё как у «респект пипл». Недёшево обходился Бено этот «эстаблишмент». И дочка тоже...
Жена требовала обхождения для чада по высшему разряду. Сама тоже жила неплохо за разбитным мужем. Только вот ныла порой, мучаясь от зависти, глядя на более удачливых, а потому и более вальяжных мужей своих подруг.
Сама же была женщина не то, чтобы богатырь, но крепкая и Бено Иванович чувствовал себя рядом с неё киоском у монумента. Успокаивался супруг только в машине, где лобовое стекло уравнивало разницу длин; да в постели, где рьяный муж не сдавал своих верхних позиций.
Внешность жены конечно фактурная, но уж больно добротная, прямая без изгибов и завитков. Ей бы гренадера, какого бы под стать. Дядя Бено не был гренадёром. Он не был маленьким и не был большим. Так, средне – статистический мужской рост. Однако, при прекрасном сложении фигуриста: прямые чёткие плечи, изящная порывисто – сильная спина с гибкой талией, а далее удлинённый таз точёной конструкцией... вот такой был дядя Бено сзади. А спереди – анфас – кот котом с рыжими усиками, быстрыми лукавыми глазками и минималистической причёской на упрямом черепе.
А доча пошла в мать. Статная, правда, как сейчас говорят компактная, волосы прямые, густющие, крашенные в вороново крыло. Похожа была также доча на латиноамериканскую поп звезду. Чего греха таить под неё и подгоняли опытные имиджмейкеры из модельной студии, куда с отрочества определила её мать, – чтобы дороже стоила.
А вот его племянница... она никак не шла у него из головы. Ещё когда маленькой девочкой, лет восьми, садилась ему на колени, такая уютная, непосредственная, мягко – тяжёлая... Одна её плотно обтянутая шерстяными колготками ножка свисала с дядиных коленей, а другая доверчиво - упруго лепилась к ногам дяди Бено. Это была сладкая мука, это было благоговение перед не своим ребёнком. Такой диковатой, без полутеней, ласки он не получал от дочери, та была сдержанной, скованной. Мать научила её подавлять свои телячьи восторги, если они вообще, то у неё были в задатке.
А эта скакала вокруг, как надувная белка... А эта обнимала за шею пухлыми ручками с ямочками на локотках и говорила: «Дядя – ты кот...» И так раз десять, двадцать с разными интонациями, пока не захлёбывалась от собственного восторга. Мёдом, растопленном в горячем молоке, пахли её ушки, которыми она настойчиво пыталась надеться на дядин нос, прося его: «Ну, сделай радио, ну пошурши, ну дядя, ну кот...»
Что это было за радио, дядя догадывался смутно, но, будучи любопытным, подсмотрел однажды как она, ухватив семейного кота Серафима за толстые щёки, навёртывалась ухом на его розовый влажный нос и млела от услышанного так «радио».
Дядя Бено тоже попробовал сделать так с кошкой Васей – трёхшёрстной, безухой, бесхвостой кривоногой примадонной кошачьей семьи, но получил оплеуху маленьким, когтистым кулачком прямо в нос. Кошка обладала свирепым нравом и на редкость компактным, как у панды, шерстным покровом. Эту кошку хотелось таскать как подушку, впиваясь в плюшевые бока пальцами. Но она и в мыслях не смела позволить такого панибратства с собой, раздувалась как рыба – ёж, шипела как старый примус. Но дядя Бено хоть на миг успел сунуть чёрный с жёлтой крапинкой нос себе в ухо. Испытать восторг и заработать по роже. Эх, хорошо...
Бено Иванович ступил в свои владения. Малина липла мокрыми ветвями к хозяину, когда тот пробирался по булыжной тропинке к крыльцу. За несколько дней, растительность разрасталась и выпирала из всех своих загонов. Было буйное лето, дожди, отгоняемые от празднующего города, валились потопом на предместья, а потом опять жарило и парило солнце. Все мыслимые и немыслимые растения пёрли вверх и вширь изо всех сил.
Дельфиниум – шпорник, он же синий гладиолус необыкновенно жизнеутверждающий своей небесной чистотой цветок, заполнил собою всё пространство под окнами, прорываясь гирляндами и на крыльцо. Красиво, богато раскинулся этот июль.
Дядя Бено открыл дверь, кинул в прихожую сумку и пошёл к старой груше за домом. Там, в траве, нападали янтарные бутылочки, казалось, прозрачные изнутри. Подобрав самую спелую, самую глянцевую грушу, Бено, зажмурившись, надкусил бок медового плода и даже захлебнулся соком. Хорошо... А дача не хочет посещать предместье, доча уехала со своим бойфрендом Темой, куда то под Одессу на турбазу. Жена тоже предпочитала санаторное безделье этой экзотике с грушами в траве и дельфиниумами в окнах. Бено был здесь один одинёшенек, и рад, рад, рад этому.
На выходные можно было выдернуть сестру с племянницей, смотреть, как та рисует своими зрячими руками. Он бы рассказал ей, какие буйные дельфиниумы, про то какие золотые груши, про розовую от пьяно – гниющих ягод малины в воду в арыке, про стрекоз с огромными изумрудными глазами. Мир лета описал бы он ей, мир, увиденный, именно, в этот данный Богом мир.
Строго разнесённые по палитре краски, никогда не меняющие своего месторасположения цвета, во всём и всегда свои твёрдые ориентиры. А из-под руки на лист бумаги льётся жизнь - яркая звонкая. Он вспомнил, как однажды, разыскивая племянницу по просьбе сестры, забрёл на этот склеп, который так цепко въелся в сердце Генрих. Другие бы назвали мастерскую храмом искусств, но Бено ощущал её именно склепом, величественным, гулким, хищным до новых душ, томящихся творчеством.
О! Это творчество... Почему? Почему одни могут жить, не чувствуя под ногами земли, питаясь огнём, горящим в их сердцах и обжигаясь им, страдать не зная покоя. И быть при этом счастливыми...
А другие... Другим нужно другое: есть, спать, слыть, быть, – просто жить, желательно хорошо, желательно за чей то счёт.
А Генрих за всё платила собой, своими чувствами, облечёнными в труд и трудами, вознесёнными в чувства.
Где-то высоко, высоко над головой лепнина - пыльные лилии и колосья, огромные окна, заканчивающиеся овалом розетки, всё внутри залито светом и воздухом. Так много воздуха! Какой же это склеп?
Истеричный хохот, диалог полушёпотом, потом хохот дуэтом откуда-то из-за перегородок, похожих на ширму. Дядя Бено, осторожно обходя глиняную развалину, заглянул за перегородку, там сидели на предметном столе две голые девицы, видимо, забытые здесь с вечера художниками. Где они растеряли свои покровы, эти добровольные рабыни чужих творческих мук? Им было зябко, утро в начале апреля, когда отключено тепло, но ещё нет тепла настоящего... Им было холодно, нервно и романтично. Как они провели ночь, можно было только гадать.
- А где группа? – спросила одна, чиркнув взглядом по незнакомому мужчине. Жрецов искусства девушки не стеснялись, как врачей. Но тут во взгляде девиц мелькнуло беспокойство -  человек был не из их темы, случайный обыватель, чьё присутствие здесь было неуместно, как присутствие не гинеколога мужчины в кабинете мужчины – гинеколога во время приёма. Вычислив в Бено Ивановиче чужака, девушки просто отвернулись и сели спиной к нему, откопав где-то сигареты и спички, закурили, жадно затягиваясь.
Запах дыма резко выделился среди всех запахов обширного пространства мастерской. В свежем, дрожащем солнечной пылью воздухе можно было учуять мокрую глину, подсыхающий гипс, олифу, темперу, холст – эти запахи были характеристикой того места, нутряной его приметой. А сигаретный дым был гостем, особенно в утренние часы, когда за ночь всё проветривалось наилучшим образом, оставляя только родные запахи.
Дядя Бено решил подождать упомянутую группу, спрятавшись в нишу за колонну. В этой группе числился студентом похититель племянницы – Глеб, подающий надежды скульптор, а также совратитель, искуситель, злодей и змий.
Этот самый Глеб заграбастал тело и душу племянницы, увёз её в Крым, спрятал там до совершеннолетия и держал в своём выдуманном стерильном мире, настолько удобном для нимфы, что она расхотела видеть мир реальный.

Глава 17.
А реальный мир в лето этого года жёг своей бразильянской сочностью северный город.
Уже и ночи стали тёмными, и в закоулках дворов мельтешили предательски жёлтые листья берёз, а всё нёсся и нёсся над истомлённым парком пронзительно – скрипучий голос, зазывающий в объятия машины – спрута.
В этот день Гала подвела к железному спруту свою подругу. Подвела и поставила у кабинки аттракционных касс. Пол подошёл к Генрих вплотную.
- Ду ю вона?
Она опять почувствовала это дыхание на своей груди и плечах.
-    Вона, вона, тэйк ит плиз... – затараторила Гала, вручая ему билет.
- Претиз, претиз, плиз хиа, - вертясь мелким бесом вокруг девушек гортанно по – голубиному стонал Пол, - вис из зе бест плежа – джамп офф, джамп он.
- Йес, йес, пацан, знаем, - с позиций опытного рекрутёра осматривая английский «экземпляр» животной радости для Генрих, соглашалась Гала, незаметно примеривая подругу к оголённому загорелому торсу аттракционщика.
Примерка была нужна. Всё-таки, Генрих – девка крупноватая, низ тяжёлый... пацан должен быть сильным, чтобы такую ублажить, а то ведь сомнётся у неё между ляжек, как бабочка оригами, она и не заметит, будет ждать продолжения, а там один оттиск останется.
Да, был маловат Пол. Эх, эти короткие ноги моряка... Ну, десять сантиметров, ну хотя бы пять и был бы мужчина статует – произведение искусства.
Но нет, не было у природы лишних мощностей. Визуальная мощь была заменена внутренней кинетикой.
От Пола шёл флюид – вектор. Это чувствовала своим опытнейшим хребтом Гала. Это чувствовала сейчас и Генрих. Притихшая, порочно – покорная она шла между Галой и Полом, вплотную прижатая своими пышными ягодицами к его полу - голому животу. Пол поддерживал Генрих под локти, сильно охватывая своими небольшими руками её руки, почему-то, несмотря на жару покрытые гусиной кожей.
Пол дышал ей в ухо, касаясь губами и носом трепетной шеи.
Генрих улыбалась... Она то уже поняла, что это тот самый и не нужны никакие примерки.
 Она чувствовала ниже спины, как влипают в её мягкие части мускулы этого нового диаманта.
Она знала, что если повернуться к нему лицом, его живот упрётся ей в ляжки, а пряжка ремня окажется как раз между ног.
Ох, как она хотела лечь перед ним, радостно раскинув ноги...
Но сейчас, средь бела дня, на подиуме аттракциона при скоплении народа это было нельзя делать... Ведь очередь желающих механического счастья была бы недовольна отвлечением карусельщика от его должностных обязанностей.
Дойдя, в конце концов, до свободной кабинки, Гала ловко вскарабкалась на седалище, подав руку Генрих. Та же, скорее всего, намеренно, зазевалась, отставив зад и задрав непонятно куда ногу.
Ветер, июльский ветер поднял подол сарафанчика в горошек, и рука Пола сама собой ловко вписалась в промежность, истомлённую желанием именно этого дружественного жеста. Другая рука Пола по – хозяйски охватила живот Генрих, впиваясь пальцами в мякоть, комкая трусики. Маленькие трусики...
Пальцами, пальцами под резиночку... Быстрее, пока не кончился этот сладкий миг, длящийся вечность, тем паче, что она хочет этого, она вся горит, она готова... Скользнуть в неё хоть пальцем. Да... Он сделал это. Она вздрогнула, вскрикнув от восхищения.
Сконфуженная Гала вздёрнула Генрих на сиденье и там довольная, с раздвинутыми ляжками, никого не стесняясь, охватила Пола за плечи коленями прижала его голую спину. Голова Пола уткнулась ей в живот.
У Пола очень сильно топорщились джинсы, это было видно со стороны.
Да и вообще всю эту возню было очень хорошо видно со стороны...
Пол, сжимая головку своего детородного органа рукой в кармане, боялся впасть в публичное рукоблудство.
От запаха прогретого солнцем сарафана, от запаха всего того, что было под сарафаном, и сейчас активно ёрзало по красному сиденью, с Полом случился форс мажор: Одна рука не могла отцепиться от члена, собственного члена; другая рука, самопроизвольно комкая подол сарафана, энергично месила мягкое окончание спины Генрих.
Голова сама собой просто вросла во впадину между животом и разведёнными ногами Генрих.
И всё это при ярком солнце, на возвышении, среди толпы зевак под застывшими в похотливом любопытстве зрачками рядом сидящей Галы.

***
Но это был миг... На самом деле чувства растягивают как резину любые действия. И кажется нам иногда, что какие то семь минут тридцать девять секунд длились вечность, а год с его триста шестьюдесятью пятью днями проскользнул как миг.
И вспоминаем этот миг целый год, а то и два, а то и три. И что реальнее на самом деле ролик, запечатлевший состояние полного восторга, смятение, флюид... Или часы, дни, недели, проведённые в ожидании встречи с этим флюидом.
Остановившееся время... Горячие мускулы у тебя с внутренней стороны бёдер. Ты с отдающимся лицом под контрабандно жарким солнцем июля, таким солнцем, которого, наверное, и не будет больше никогда в твоей жизни...
Да и хорошо, что не будет.
Генрих, Генрих, – выживший Икар, латающий в подземельях души свои крылья.
Зачем тебе в небо?
Солнце зовёт? Властно протягивает солнце свой луч к твоему сердцу и сквозь все видимые и невидимые преграды, пронзая их своей волей, хватает трепещущий комочек – сердце человеческое, и жмёт его маленькой сильной ладонью. И нет тебе выбора – как отдаться этой сладкой боли.
Конец первой части.



Слепая.
Часть вторая.
Глава 1.
Васильевский остров, стена. За стеной – собор Михаила Архангела – бывшая кирха. Там, в начале разбойничьего двадцатого века сочетался браком троюродный дед Бено Ивановича. Совершался грубый, но романтичный маргинал: жених – наследник славного австрийско-немецкого баронства, осевшего в России со времён наполеоновских войн, обрусевший и заразившийся русским упрямством; невеста – лакейка, прислуга, востроглазая и скользкотелая псковская русалочка.
Гостей на этом таинстве было мало: прыщавый младший брат жениха – юнкер нежного возраста да подружка невесты, принарядившаяся по случаю комнатная девушка. Юнкер исподтишка бросал сладострастные взгляды на будущую свояченицу. Он сам намыливал лыжи в её сторону, но ловкая горничная выскользнула из объятий кавалера – любителя дармовой ягодки, и продалась подороже: сумела довести до венца старшего брата – наследника владений, сына норовистой генеральши, которой даже в дурном сне не виделось такого мезальянса. Вот... Тогда, в январский полдень, кафедральный зал на втором этаже кирхи благоухал еловым ароматом, а из цветных узорчатых окон на дубовый пол прыгали радужные солнечные зайцы. Так вот, гостей было мало... Младший брат да подружка и ещё подошли два друга виолончелиста, составлявших трио с брачующимся. Жених был меломан. Вот и вся компания.
Кто бы мог подумать, когда спускались по лестнице, застланной малиновым ковром, что скоро полетят к чертям медные скрепки, выдранные вместе с ковром дикими руками пещерных людей. Покроется грязной оспой белый мрамор ступеней, сапожищи, сапожищи, сапожищи... А потом на три четверти века склад, завод – трясучка. Чад, смрад, гад... Стрельчатые окна забыли своё витражное великолепие. Смоль да голь облепила безвременьем изящное творение готической сказки.
Чёрная дыра безвременья поглотила новобрачную чету, уготовив одному побег на родину, а другой страшную смерть у отравленного колодца в оренбургской степи.
Но где-то на белом свете затерялся белокурый комочек – плод этого несуразного союза. Комочек рос, рос и превратился в девочку – дюймовочку, не знающую, откуда она взялась в этом мире.
Она жила у своих тёток – сестёр быстроглазой скользкотелой русалочки, рядом с родовым имением своего отца в избе из смолистых брёвен. Она умудрялась видеть фей в малиновом тумане деревенского утра. Ей ещё предстояли хождения по мукам за её белую кость и голубую кровь, просвечивающую сквозь все покровы. Ей ещё предстояло изведать на своём хрупком хребте всю романтику жизни в степях, в лесах и на горах. И оказаться на краю Ойкумены, куда «Макар» мог загнать только представителей бело-костной породы.
Синеглазые дети Европы впитывали в себя рыбный дух степных озёр, камыша и саманных хижин. И вот там, – среди лабиринта рыболовных сетей, среди котлов со смолой беленькая девочка встретила рыженького мальчика с красивыми большими руками пианиста. Даже разбухшие от тяжёлой работы суставы не  портили эти сильные гибкие пальцы. Бено Иванович унаследовал руки отца, только были они у него холёные с блестящими овальными ногтями. Был он так же, как, отец рыж и похож на кота.
А вот фигура-статуэтка досталась от матери – белокурой дюймовочки, прилипшей к рыжему отцу с наивной доверчивостью востроносой таксы.
Бывает так, что узы кровные, разорванные суровой судьбой, замещаются узами человеческими. Ведь не может же человек быть одиноким – не братом, не сыном, это очень обидно, когда некому о тебе поволноваться, а тебе некого защищать и не о ком заботиться. Дядя Бено был приблудным в семье дедушки и бабушки Генрих.
Когда по невыясненным обстоятельствам родители Бено куда-то пропали, он диким волчонком жил в опустевшем доме и добрался бы до него какой ни будь детдом, да места эти были такие отдалённые, а соседи такие отстранённые, что никто и не обращал внимания на самостоятельного парнишку, рыбачившего в одиночку на отцовской лодке.
Рыбы в том году было не мерянно. Оборотистый мальчик стал коптить и вялить матёрых сазанов на продажу. Однажды в посёлок заехал потребкооператор, попробовал продукцию Бено, закупился, попросился пожить в его хибаре с недельку. А когда собрался уезжать, что-то кольнуло сердце – своего сына нету, а этот такой ладный, такой бойкий. И, долго не думая, забрал немчонка с собой. Бабушка Генрих не удивилась такому гостинцу. Дед таким же образом подцепил и её с дочкой. Этот человек был родом из казаков-конезаводчиков, прекрасный наездник, он знал китайский язык и множество наречий степняков, подобрал обнищавшую бабушку с её пятилетней дочкой в городишке на берегу Иртыша, там, где хлебал арестантскую баланду душевед Достоевский. Бабушка только что овдовела и после десяти лет за спиной мужа должна была идти работать. Хорошо ещё сохранился аттестат Мариинской гимназии одного уральского городка. Грамотная женщина сразу нашла место в публичной библиотеке. Но с казённой квартиры мужа их с дочкой согнали. Пришлось ехать на окраину, в татарский квартал. Там и обнаружил её дед, войдя во двор, где жили его знакомые, у которых он останавливался проездом. Тогда долго не ломались, мгновенно оценив обоюдоострую симпатию, дед и бабка Генрих сошлись на всю оставшуюся жизнь.
Ух, и помотало их по свету, ведь кооператору надо было кооперировать. И лишь под старость дед угомонился, превратясь в классного бухгалтера. А бабушка так и осталась при книгах, благо библиотеки были везде.
Бено долго не засиделся на харчах приёмных родителей. В шестнадцать, окончив школу, он уже шоферил, а потом каким-то боком воткнулся в уголовный розыск. И дальше пошла его жизнь как оперативного работника УГРО. Но эту семью, обогревшую его, такую родную и близкую, он не забывал никогда. Со своей названной сестрёнкой был особенно дружен. Спасибо судьбе, не раскидала их по свету, так и прожили всю жизнь поблизости друг от друга. А всем и в голову не приходило, что они не родные. Вот и Генрих ему гораздо ближе собственной дочери. Это была щемящая тайна. Узнай её жена, пошли бы такие скандалы, такие грязные намёки. Она то знала родословную мужа и частенько подозревала в небратской любви к сводной сестре. Глупая женщина, глупая. Она всё подбивала на выезд в Германию, а ему и здесь было хорошо, тем более в этом городе – родном городе его деда, таким чудесным образом возвращённом ему – мальчику-сироте из рыбачьего посёлка на берегу степного озера на краю Ойкумены.
***
Васильевский остров, стена, за стеной собор Михаила Архангела, отреставрированный, игрушечный, помнящий поступь ушедших в лету людей.

Глава 2.
Время застыло над шатрами Луна-парка. Надо было хотя бы облизать пересохшие губы, но Гала не могла разлепить их и язык намертво прирос к нёбу. Только Галы бегали вслед выгоревшему затылку Пола.
Иногда в фокус поля зрения Галы попадали белые руки Генрих и её русая голова, склонённая  над Полом.
Резкий контраст бронзовой кожи плеч английского той-боя и молочно-белых рук Генрих вызывал ступор.
Наконец то это мгновение кончилось само собой. Лопнул в небе какой то канатик, удерживающий колесо истории и всё пришло в движение.
Пол оттолкнулся от деревянного парапета, и кабинка с девушками закружилась вокруг своей оси. А он висел на одной руке, раскачивая и кружа смеющихся и визжащих Генрих и Галу.
Это было тоже мгновение, только уже в движении, сгоревшее, как спичка на морозе.
Пол ещё раз крутанулся в воздухе, похожий на макака, летящего на лиане, спрыгнул мягко по-кошачьи и, балансируя по краю парапета, добрался до своего пульта.
- Для всех красивых дамочек – фо ол претис вумен! – Завопил он хриплым голосом в микрофон и поставил Роллинг стоунз.
Мюзик заорало. Карусель заурчала, подрыгиваясь под мягкими местами посетителей, и пошла нарезать круги. В летнем мареве мелькали босоножки, туфли-лодочки, мокасины и кроссовки и победно развевался чёрный сарафан в белый горошек, оголяя сдобные бёдра Генрих. Ветер развевал волосы и срывал бретельки с плеч.
- Джамп оф, джамп он, хайпи, хайпи, энд соу он ийя лублу русски дамочки! – Надрывался под музыку Пол, ловя жадным оком, пролетающую мимо него всю расхристанную и счастливую Генрих. Раз и кабинка мчится из-под выше крыши прямо на пульт Пола. Два – полная остановка в распахнутые объятия Пола.
Он поднял железный поручень. Он подал быстро и деловито руку Гале, та соскочила вниз, не теряя чувства такта.
Он протянул обе руки  Генрих. Она вывалилась на его крепкие маленькие ладони, как свежеиспечённый хлеб из формы. Его пальцы впились в её талию, еле удерживая на весу благоухающий дар. Её ладони, распластанные на его плечах, сползли на ключицы. Пальцы, её пальцы исследовательски бродили по впадинкам и выпуклостям рельефного торса Пола.
И опять остановилось время...
Полощется на ветру подол сарафана, бесстыдно открывая голые ягодицы. Его руки сползают по её бёдрам, ловят непослушный подол сарафана и прикрывают драгоценные чресла от чужих глаз.
И это всё миг...
А со стороны это выглядело так: парень-аттракционшик остановил карусель, подошёл к первой попавшейся кабинке, поднял поручень, подал руку одной девушке – помог сойти. Потом просто выволок вторую на себе. И вот тут, что-то щёлкнуло в магнитном поле Луна-парка.
Генрих испугалась, вырвалась и с грохотом толи запрыгнула, толи свалилась на ограждения – железные металлоконструкции, которые гулко застонали под тяжестью её тела.
Пол и Гала кинулись её соскребать. Генрих отлепилась от железяк с ободранным локтём и синяком на коленке.
Как-то так получилось, что стояли они втроём под палящим июльским солнцем, обнявшись крепким кольцом, и сказала тогда Гала:
- Генрих, знакомься это Пол.

Глава 3.
В то лето была у юношей в ходу манера носить трусики так, чтобы резиночка выглядывала из-под пояса портков. Джинсы висели на тазобедренном суставе, а какие ни будь разухабистые ситцевые трусики в меленькую ромашку дотягивались аж до пупа. Эта несуразная манера была в ходу и у мальчиков из Луна-парка, а торс при этом обязательно оставался голым.
Конечно, это не нравилось Гале. Она дёргала разомлевших аттракционщиков за резинку сзади, причиняя лёгкую боль. Юноши взвизгивали, огрызались шутливо на своём родном инглише.
Гала передразнивала их. Получалась лёгкая перепалка и куча новых знакомств, но лишь дружеские отношения завязывались у Галы с инглишменами. Толи Гала их сама отпугивала, толи они вообще, боялись России, а может быть  женщин в частности. Не шли на межполовой контакт англичане...
А вот Пол, судя по всему, вообще не носил трусов. Он только часто и трепетно менял портки, старался быть чистеньким и свежим.
На натянутой верёвке за разрисованным в стиле индастри щитом аттракциона постоянно полоскались на ветру миниатюрные штанишки лазоревого цвета – одёжка от Пола. Пол стирал сам. Пол любил воду, как енот. Он постоянно из шланга шпарил свой рукотворный «Октопус», стирал, мылся ночью в лучах лунного света.
Когда жара стала ломовой и даже ночью не приходила прохлада, Луна-парковская братия отважилась выйти за периметр своего гетто, чтобы исследовать водные ресурсы большого парка, приютившего их.
Пруды казались чистыми под луной, особенно те, дальние, которые не маячили у парней перед глазами каждый день, огибая их островок. Эти то пруды уж совсем не блистали чистотой. Даже ночь не могла сделать их привлекательными для человеческого купания.
А дальние пруды манили. В них купались девушки. И как ни страшна была Россия с её дикими вакханками, от девушек с мокрыми распущенными волосами, в мокрых платьицах с просвечивающими прелестями, упакованными в крошечные купальники, а то и без купальников, трудно было отвести взор. Это был такой плезир, что как ни держи ровно шею, она всё равно крутилась в сторону купальщиц.
И стали парни бегать по ночам сквозь лабиринт кустов, прямиком на главную аллею, к гранитному парапету, украшенному клумбой с какими то розовыми цветами. И стали парни сигать с краю этой клумбы в воду пруда, где ещё водились кувшинки.
Они купались нагишом, дико гикая и отфыркиваясь, как степные скакуны, дорвавшиеся до родника.
Шли дни июля. Жара ломила и ломила. Каждую ночь ватага абсолютно голых парней рассекала заросли кустарника и мчалась к водоёму, сверкая мышцей ягодиц в лунном свете.
А когда стала наведываться в Луна-парк братва, то понеслась совсем развесёлая пляска.
Медвежата в кожанках с золотыми цепями толщиной в палец прыгали и орали, как октябрята, по их бритым затылкам тёк пот, но с чёрной кожей курток они не расставались.
Как они любили карусели! Дети времени, бойцы ледникового периода, хозяева сегодняшнего дня, они приезжали на джипах, втискивались на пятачок, оставшийся свободным от аттракционов. Некоторые приезжали на мотоциклах, ревя моторами и полыхая фарами. Они появлялись после полуночи. Спать Луна-парку никак не удавалось, конечно, такие гости. Милиция в парк не совалась в такие ночи, а, поди, узнай, когда ночь такая, а когда не такая, вот и не совалась в парк милиция совсем... По ночам конечно...
Пол любил машины, любые, лишь бы двигались колёса. Все механизмы по взаимной симпатии подчинялись ему. Пол чинил братковским медвежатам их боевых мотоконей. Сам, голый, катался  по ночному парку, проверяя результаты своего ремонта на деле.
Пили водку... В обнимку, распевая русский блатняк и английскую морскую тему.
Май Бони из овер ин оушен, май Бони из овер ве си... бринбяк, бринбяк. Опа! Это было сильно, даже плясали джигу, долбя парапет «Октопуса» коваными каблуками.
«Провалится, - думал Пол, но доски мученически скрипели, не сдавались. – Когда ж, в конце концов, они устанут» - Вздыхал Пол. И дети человеческие уставали быстрее тёсаных досок. «Октопус» оставался цел.
Иногда вся ватага срывалась с места. Трезвые караульные поднимали пьяных расслабушников, укладывали их на задние сиденья джипов и с места в карьер братва трогалась в путешествие по ночным магистралям города, прихватив с собой Пола.
Несколько раз Пол просыпался в каких-то странных апартаментах с очень длинным коридором и множеством комнат, где всё, как уверяли жильцы, было общее – олл фор олл. Он там что-то делал, с кем-то целовался, кто-то плакал у него на плече, а потом опять всё исчезало. За окном джипа  мелькали величественные фасады домов, облицованных чем-то розовым, а потом листва, листва, листва.
Шлёп... утро, вагончик и к полудню надо встать, придти в себя и крутить свою карусель, зазывая праздношатающихся на смеси русско-английских фраз покататься, покружиться и вообще повеселиться.

Глава 4.
Однажды, в такую душную июльскую ночь, Пола забыли спящего в кустах на радость комарам и мошке. К утру резко попрохладнело, парк окутался туманом, погружаясь в ватную сырость.
Пол разлепил глаза, увидел корни деревьев перед своим носом, землю с жухлой травой, тлю, ползущую по его затёкшей руке. Хотел пошевелиться и не смог, весь, как прирос к земле.
И вдруг дрожь, конвульсии, как от электрошока, волнами пошли по его телу. У Пола был жар, да такой, что не расцеплялись зубы, трещало в ушах, а нос кирпичом провисал в коже лице.
Пол чувствовал себя слонёнком с хоботом в зубах у крокодила.
Он пошевелил лопатками, что вызвало жуткую боль в шее.
Он упёрся локтями в землю и чуть-чуть приподнялся, попробовал ползти. Закружилась голова. Он упал, ударившись виском об осклизлый камень.
Больно... Обидно до глубины души оказаться одному в таком распластанном состоянии с явными признаками наваливавшейся болезни. Тем более что ещё вчера вечером, тесная компания клялась ему в вечной дружбе, бэафейсы таскали его на своих плечах. «Ай эм литл ман, энд той-бой фор олл» – вспоминал Пол свои слова.
Вот и бросили как игрушку, оставив мишенью для кровососущей мелкоты.
- Фу, гадость, какая, - прошептал Пол, увидев недалеко от себя кучку собачьих фекалий.  Хорошо нос был заложен плотной пробкой.
На фекалиях сидели жирные, отливающие бронзой мухи. Они сонно переползали по рельефу испражнений, даже и не думая взлетать
- Скорее отсюда, не вляпаться бы – лихорадочно соображал Пол, напрягая все свои, подорванные лихорадкой силы.
Отвращение придало сил. Он встал на четвереньки и выполз из зарослей кустарника на берег пруда с гниловатой, подёрнутой ядовито-зелёной ряской водой.
Пруд был длинный, огибал островок, где ютился Луна-парк.
Надо было доползти до входа в резервацию и как-то пролезть вовнутрь.
Там, внутри, все крепко спали после ночных бдений. Ворота закрыли на висячий замок, тоже изнутри.
У Пола была отмычка на все случаи жизни, но чтобы подобраться к замку, надо было отогнуть край сетки забора, просунуть туда руку с отмычкой. А стека пружинила и не поддавалась. И всё-таки, обливаясь семью потами, Пол отогнул и отжал плечом сетку, добрался до замка, открыл его, выскребся из железных объятий забора весь ободранный с исцарапанными в кровь локтями и плечами.
Он вошёл на землю Луна-парка, шатаясь и не чувствуя под собой ног.
Было семь часов утра.
Пол с ужасом подумал, что к полудню ему срочно надо как-то восстановиться и выползти на свой пост. Контракт, по которому он работал эту кругосветку, не предусматривал болезней и прогулов.
Ричмен – хозяин аттракционов, был прижимист и вреден характером.
Все его наёмники не от хорошей жизни связались с ним. Пол, например, по программе реабилитации после отсидки в тюрьме. Негритёнок Том и Стен с серьгой спасались от каких-то своих кредиторов.
Кто, зачем связался с толстым, белёсым ричменом средних лет.
Кроме наёмных ребят, обслуживающих машины, в лагере толклись почти, что без дела семь девиц разного возраста и разного экстерьера: тёмненькая, среднего роста, лет на двадцать моложе ричмена – жена, а при ней ещё шесть толи родственниц, толи одалисок-наложниц. Но вот эта средненькая, тёмненькая была у них за главную, как старшая жена у татарского хана.
Среди шести девиц была одна совсем молоденькая, видимо, недавно отрезанная от родительского куска с маслом.
Её особенно опекала хозяйка. Говорили, что и спать она ложилась в хозяйскую постель третьей, как игрушка, мягкая и нежная, капризная и алчная до мирских услад.
Ричмен пускал по этой малолетке слюни. Добрался он до неё или нет, никто так и не вынюхал, но то, что она спала в объятиях ричменовой жены, это парни видели.
Да и вообще, чей это был гарем, было неизвестно.
Девки слушались только хозяйку, выполняя её поручения: через пень-колоду мыли посуду, готовили еду – очень невкусную, как казалось Полу, обслуживали хозяина, стирая его потные майки и вонючие носки.
Пол и сейчас, пробравшись на территорию Луна-парка, увидел висящее застиранное бельё ричмена.
«Вот ведь скупердяй – подумал Пол – с его деньгами, уж можно было бельецом посвежее обзавестись».
Сам Пол или уж совсем не носил белья или носил только свежее. Он любил стирать... Он вообще любил всё хорошо сделанное, чтобы, если еда – то вкусная, если одёжка – то чистая, если работа – на совесть.
Его любимый «Октопус» не скрипел и не бултыхался на всех шарнирах, как машины у других парней.
Пол не хотел идти в вагончик. Он там практически не жил, слоняясь вечно то по гостям, то, ночуя в кабине своего трейлера, которая стояла у ограды Луна-парка.
У ограды стояло несколько машин, на которых и был привезён весь Луна-парк. Пять огромных тяжеловозов «Вольво» с прицепами плотно прижимались друг к другу, выстроившись гуськом вдоль забора. Четвёртая – предпоследняя, стояла машина Пола.

Глава 5.
Улица Парк лейн в Лондоне, на ней примостилась маленькая фирмочка, выдающая лицензии на деятельность Луна-парков. Там обсуждался бизнес-план предприятия, инструкция, риски. Риски были... ведь ричмен задумал кругосветку на пяти машинах пять аттракционов, а каждый аттракцион – это груда железа и надо собрать всё по винтику, чтобы не дай бог не случились травмы мирных жителей. Всё должно было работать и все должны были работать, работать, работать.
Прибыли на место, сразу монтаж, запуск через неделю, два месяца контракта. Демонтаж. Дорога. Следующая страна. И опять всё по новой.
Всё по новой – новый язык, новая культура, новая еда.
Россия стала откровением для Пола. Так, как здесь, к нему нигде не относились. В других странах он был просто приставкой к машине, а тут им любовались, к нему тянулись посетители, у него всегда было больше всех желающих покататься.
Когда другие парни-аттракционщики сидели без дела, слонялись по территории, потягивая пепси, Пол во всю драл корешки билетов, обеспечивая полную загруженность аттракциона.
Когда выдавалась пауза, а это было в обеденное время, часа в два три по полудни, Пол брал метёлку, тряпку и прибирался лучше всякой уборщицы на вверенном ему объекте.
Он протирал сиденья, полировал поручни, подметал парапет и ступени. Вид «Октопуса», благодаря этому всегда был приветлив и ухожен.
Он самым трепетным образом относился к звуковому сопровождению полёта на карусели. Диджействовал, кричал, подпевал, зазывал на разные голоса. И тот, кто просто был прохожим, запав на волну его голоса, становился постоянным посетителем его аттракциона.
Он так кричал... Что казалось, он умрёт от тоски, если ты, именно ты, не станешь его, именно его, посетителем.
И взаправду начинала мучить тоска, если день другой не покатаешься на «Октопусе», день другой не увидишь Пола, не услышишь его хриплого «Кам хиа диар ледис энд джентельменс!»
И текли и текли к Полу и «Октопусу» люди.
И текли и текли к ричмену деньги, заработанные на природном обаянии Пола.
Машина Пола стояла гордой махиной, маня к себе трёхчасовым защищённым сном. На автомате, планируя, как подбитый самолёт, Пол на своих коротких ногах подкатился к ней. «Достать бы до ручки, - стучало в воспалённой голове, - эх, мать твою, не дал бог роста». – Бормотал Пол, посекундно вспоминая не теми словами какую-то британскую мать.
Ноги дрожали. Руки не слушались. Голова болела. В ушах стреляло. И всё-таки Пол прыгал и прыгал, пока не ухватился за ручку кабины своего синего «Вольво».
Холодный от утренней влаги металл ручки приятно впился в жаркую ладонь. Ещё чуть-чуть и Пол оказался на подножке, открыв дверь, ввалился раненым тюленем, протянувшись на сиденье вдоль двух рулей.
Дверь захлопнулась сама собой. Сон тяжёлый, свинцовый, как воды реки в этом городе навалился и пожрал Пола. Была половина восьмого утра – спать оставалось четыре часа.

Глава 6.
Кончался июль. Гала и Генрих чуть ли не каждый день крутились на «Октопусе», каждая встреча с ним сулила приключение и чувственные наслаждения для Генрих.
Дни, когда не ходили в парк были самыми скорбными для Генрих. Она чувствовала кожей, как уходит в небытиё по крупинкам это взбалмошное, но такое сочное лето.
Она хваталась за всякую возможность счастья. Она думала: «Когда и где я смогу вдоволь надышаться этим крылатым воздухом? Только «Октопус» может дать мне полёт и полное, через край полное, ощущение жизни». И транжирила деньги на карусельные билеты. Потому что задаром кататься не позволяла гордость. И прежде, чем Пол замечал двух подруг, начиная зазывать их с одной только им известной интонацией покататься за так, Гала под давлением Генрих уже обилечивалась в кассах.
Гале было жалко денег Генрих. Она злилась, но упрямая подружка совала и совала деньги в кассу. «Конечно, - думала Гала, - рисовать это тебе не за стойкой стоять, сиди себе перебирай карандашами, причём можно и не выбираться из постели, - зависть острым коготком царапнула Галу. – И Глеб – кормилец, картинки расхвалит, каким ни будь денежным мешкам, те и раззявятся, те и купят всё валом. У Глеба талант продавать, продавать именно работы Генрих». А вслух сказала: «Можно сорить деньгами, когда не видишь их путь к себе, - оттолкнула протянутую руку Генрих с зажатыми в ней купюрами, - Пол и так покатает, а на это мы с тобой груши купим».
Гале почему-то всё время хотелось груш. Она любила карамельный дюшес, любила грушевый лимонад, могла пить его в энных количествах.
Генрих тоже любила груши, но не так страстно, но всё же грушевое предложение её соблазнило. Если Гала любила большие сочные груши жёлтого цвета, то Генрих любила маленькие твёрдые бодро-сладкие зелёные грушки.
В этот день девушки нашли коробку из-под конструктора, и зашли на рынок, расположенный недалеко от парка. Чего там только не было! Пирамиды фруктов, колонны цветов – всё это раскрашено в самую яркую палитру красок: синие хризантемы, жёлтые хризантемы, красные яблоки, зелёные яблоки, рядом сливы персики и разная экзотика, розы, гвоздики, лимоны, апельсины.
А вот и груши у пожилого таджика, аккуратно обвязанного белым фартучком. Это были не груши, а именно грушки – маленькие, аккуратненькие, хрустко-сочные, со свежим тонким ароматом. Такие зелёные гранатки. Такие же гранатки кидают на расстояние в школе на уроках физкультуры.
Дяденька таджик отобрал самые симпатичные экземпляры из своей грузовой пирамиды, набил ими коробку, взял деньги без сдачи и, положа сверху ещё одну грушку, сказал: «На счастье, на здоровье красавицы».
Девушки не ели немытых фруктов, боялись гепатита и дизентерии, искали кран с водой, а, найдя, тщательно перемыли плоды и даже протёрли их чистыми носовыми платочками.

Глава 7.
Пол еле смог продрать глаза. Было около полудня. По двери кабины дубасили монтировкой. Веки наконец-то разлепились. Взор пополз по окружающей среде. А среда была пыльной, тесной: спальная полка над головой с грудой промасленных железяк – инструментов; два руля и пространство между ними – ровно по ширине плеч Пола; пыльная шторка на лобовом стекле много страдального трейлера; флажки всех посещённых стран гирляндой свисающих под козырьком машины.
Сколько километров проехала эта машина по разнообразнейшим ландшафтам и климатическим поясам, сколько женщин – носительниц разных культур она видела и запомнила?
Пол вздохнул, потянулся. Болело всё: горло, спина, плечи, ноги. Пальцами правой ноги повернул ручку кабины и пяткой вышиб дверь во внешний мир.
Знакомая рожа, надоевшая до зелёных чёртиков, торчала на уровне ступни Пола:
- Лет гоу, гет ап, квикли, квикли!- орал стоящий прочно на земле ричмен – твелв о клок сун.
- Йес, йес, вэйт э литл, - раздражённо, не узнавая своего голоса, просипел Пол.
- Фак ю, демет, крэйзи мен, ю а дринкен пиг. Гет ап, ай вейт ю! – ругался хозяин.
Пол кое-как отодрал своё тело от замусоленных подушек машины. Обливаясь потом, вылез наружу. Тактильные ощущения притупились настолько, что ступи он сейчас на битое стекло не почувствовал бы боли. Все раздражители казались щекоткой. Вот сейчас встал на тлеющий окурок голой пяткой и ничего.
Пол шёл растерзанный, воспалённый с головы до ног, потерявший голос. Он шел, шатаясь через этот небольшой отрезок пространства – от машины, где он спал, до машины, где он работал.
Был полдень, конец июля. Стояла жара. Народ в ожидании открытия аттракционов, прохаживался вдоль ограждения, заглядывая внутрь сквозь сетку забора.
Пол шёл и смотрел, чем занимаются его собратья по ремеслу, кто-то ремонтировал карт, кто-то тянул резиновый жгут, у всех на лицах были отпечатки ночи, проведённой в некомфортных условиях.

Глава 8.
Пруды, окружавшие Луна-парк, были длинными и сонными. На их берегах маслянисто выделялись лежащие рядком сонные, ленивые селезни. Они нехотя шевелили своими переливчатыми сине-зелёными шеями. Уточки где-то в зарослях красно-стебельчатого кустарника прятались, оберегая своё потомство -–маленьких тщедушных утят. Когда утята подросли, утки как флагманы выплывали впереди выводков из пяти – шести пёстреньких тушек.
Через пруды перекидывались мостики, горбатенькие, пологие, без ступенек, плавно, как коврик, переходящие в аллеи парка.
Аллеи кленовые, пихтовые, каштановые изгибались вдоль прудов разноцветными лентами. В июне отцвёл каштан, сбросив свои белые фейерверки, и клён сбросил свои фисташковые серёжки, пихты наполняли воздух парка своим особенным, терпким, густым ароматом хвои.
Пихты – благородные деревья с мая по ноябрь фильтруют и фильтруют воздух своими мягкими иголочками. Они так стараются, так стараются, что не хватает сил пережить зиму в зелёном убранстве. В отличие от сосен и елей, пихты выдыхаются, отдав свои силы лету, хвоя их желтеет, жухнет, и к холодам они остаются голыми, печальными, покорно повинуясь своему жребию. Умирают, чтобы возродиться весной, как птица феникс из пепла.
По-английски пихта звучит как нобел фё, что и есть в переводе – благородное дерево.
У страны, хронически болевшей семьдесят с лишним лет, появились первые признаки выздоровления. Пусть лихорадка цен, пусть гнойники путчей, но кровь пошла по жилам. Живые деньги, живой бизнес – пусть это дикий капитализм, но зато живой процесс, где если смел, то и съел. У людей появилась надежда, вера в свои силы, в свою удачу. Люди раскрывали в себе неведомые способности, интересуясь, откуда это у них, ведь раньше все были одинаково серыми, одинаково красными. Все стали увлекаться гороскопами, кабалистикой – всякой разной изотерической ерундой.
Гала рассказывала Генрих курьёзы эпохи, специально собирая и запоминая их. Будни Галы были наводнены сценками из обывательской жизни. А Генрих жила, как в ракушке и не видела этого бестиария.
Откуда бы ей, эстетке, ограждённой от жизненных бурь неуязвимым щитом Глеба, знать про дядьку – газосварщика, который лет двадцать пил горькую, гонял жену и дочь, а тут, на тебе, на новой волне так увлёкся толщенной книжищей Розенкранца – кабалиста, что и пить забыл. Жена его ходила ставить свечку за здравие доброго человека, подсунувшего мужу эту книгу.
Гала, чтобы развлечь, Генрих, а скорее, чтобы отвлечь её от других занятий, собрала целое досье на персону подруги. Выходило, что по восточному гороскопу Генрих – дракон, к огромной зависти Галы – она-то была просто змеёй. У них весь класс был змеиным, кроме пяти счастливчиков, рождённых в начале января. Эти были драконами. Драконами – козерогами. Скромными для этого мифического образа и не слишком заметными. Не слишком, но достаточно, чтобы все чувствовали их приближение на расстоянии. Все пятеро оригинально распорядились своей судьбой, одного из них занесло в Тибет, где он – выпускник хореографического отделения, привыкший крутить фуэте, целыми днями предавался медитации, надеясь на ниспослание левитации. Но, просидев этак лет пять, отчаявшись взлететь, плюнул на всё, закупился изотерической продукцией и вернулся навьюченным мулом в Россию. Попав в струю, развился, открыл лавчонку. Женился на юной, голодной библиотекарше. Струганул двух погодков, проявляя чудеса отцовства, требовал от младенцев ежедневного впадения в транс под весьма странную музыку. Библиотекарша плакала, пугаясь оловянных глаз своих, таких юных и уже таких древних, чад. Но козерог был неумолим и не обращал внимания на бабью сырость. С другой стороны, в стране, где, мягко сказать, попивали, такой кадр был находкой – не пил, не курил, ел мало, работал много. Только холодно было рядом с ним.
Это был человек числа восемь, как, поднаторев в нумерологии, констатировала Гала.
- Ну, вот чистая восьмёрка, только деньги, только дело на уме, а Светка с ним совсем засохла, а какая девчонка живая была. – Гала общалась с тоскующей под пятой козерога библиотекаршей.
- А расскажи-ка мне, подруга, про человека числа четыре. – Не отвлекаясь от своих рисунков, задумчиво попросила Генрих.
- О! Человек числа четыре – это человек с двойным дном, устойчив, как стол, разумен, как квадрат, - Гала остановилась, - но все-таки, самая устойчивая и гармоничная фигура это треугольник, то есть цифра три.
- Это про тебя уже пошло. Что же ты скажешь ещё про наши с тобой числа, чего они нам сулят и под каким хреном их есть? – Смеялась Генрих над по-детски увлечённой всякой ерундой Галой.
- А вот, что тройка это секс, это вечно, это зов предков, но... – Гала вздохнула, - тройка ещё и вредность и склочность, но не подлость! – убеждённо выдохнула она.
- У нас ведь с тобой дружба? Вот расскажи про четыре плюс три. – Не в первый раз просила Генрих, зная, что Гале это будет приятно.
- Я же тебе говорила, - довольно улыбалась Гала, - у нас благодатный союз: четыре плюс три будет семь. А ещё ты, Генрих, нобел фё...
- Что это ещё за фё? – Удивилась Генрих, - нобел... Я понимаю, премию знаю нобелевскую, а фё?
- Фё, это хвойное дерево по-английски, а нобел – благородный, ты по друидскому гороскопу пихта, а пихта и есть нобел фё. – Объяснила Гала.
- Дерево по-английски не фё, а три. – Сомневалась Генрих.
- Знаешь, что, я буклет читала про пихтовое масло со словарём, а в словаре пихта – нобел фё. Фё – дерево, древесина, фёнича – мебель, потому что из дерева. – Тараторила Гала.
- Ладно, ладно, буду благородной древесиной с двойным дном, - заключила Генрих.
В памяти всплыла картинка из школьного детства. Начало лета, мама пошла в отпуск. Генрих закончила свой пятый класс на отлично, заслужив отдых у моря. Они поехали с мамой в аэропорт, торопясь на самолёт, улетающий на юга. Такси мчится по ровной магистрали, похожей на синюю ленту. Вся эта магистраль в обрамлении ярко-зелёных ёлочек, которые кружатся и кружатся, если смотреть на них в боковое стекло.
- Мама, ёлочки танцуют. – Говорит Генрих, чувствуя тошноту.
- Это не ёлочки, это пихты, дочка, у них иголки мягкие, - внимательно взглянув на Генрих, и заметив, что та побледнела, ответила мама, - смотри только вперёд, а то укачает.
- Если смотреть вперёд, они не будут танцевать, я уж лучше глаза закрою. – Зажмурившись, прошептала Генрих.
Сейчас, вспомнив эту картинку, Генрих подумала про себя: «Значит, я и есть танцующая пихта».
 
Глава 9.
Гала и Генрих шли с рынка мимо пиццерии, не удержались и зашли на запах. Сели у открытого окна с видом на проспект, поставили коробку с грушами на столик, покрытый клетчатой скатертью. Генрих сидела, безмятежно улыбаясь тёплому ветру, треплющему тюль занавески.
- Что ты будешь, пиццу с грибами, с ветчиной, с курицей? – вставая чтобы сделать заказ у стойки бара, - спросила Гала.
- Ассорти, я так есть хочу. – Потянувшись и зевнув, ответила Генрих.
- Попробую, а не лопнешь? – улыбнулась в ответ распахнутым невидящим глазам Гала.
Генрих так сладко зевнула, что взор её подёрнулся мечтательной слезой. И так-то отвлечённый взгляд сейчас окутался флёром томного романтизма.
«Естественная девушка, ничего не скажешь, подумала про себя Гала, - но как свежо и утончённо проявляется в своих плотских инстинктах, блеск!»
Гала всегда удивлялась органичности Генрих, казалось, эта нимфа-подруга не знает скованности и натяжек ни в чём, как Афродита, рождённая из пены, наивна и чиста в своей душевной наготе.
- Что будешь пить? – от стойки крикнула Гала, заранее зная, что предпочтение всегда отдавалось томатному соку, потом шёл персиковый, за ним цитрус, а уж потом минералка и всякие «колы».
- Молочный коктейль хочу, – ответила Генрих, повернувшись всем корпусом на Галин голос, - с шоколадом.
- А есть ли он здесь? -  Гала посмотрела меню, - вот нашла.
«Это что-то новенькое – подумала Гала, – я перестаю узнавать моё слепое чудо, куда девался консерватизм, причём ничем не пробиваемый, особенно в еде?» – Гала размышляла про себя, и о себе. Что трудно будет подстраиваться к изменявшейся на глазах Генрих.
Она знала, что неудовлетворённый каприз подруги может вылиться в замкнутость и полный отказ от всех игривых начинаний Галы. Гала так привыкла играться в свою живую куклу, что готова была луну с неба достать, лишь бы дитё тешилось, но только в её, Галиных руках.
- И ещё томатный сок! – весело добавила Генрих.
«Слава Богу, – подумала Гала – старого не забывает, но жрать, горазда стала и ведь не толстеет самка рысистая».
В пиццу тем временем навалили такой начинки, что «мама не горюй».
«Как бы несварением не заболеть, - подумала Гала – надо было мне взять, как всегда, с грибами, а не гоняться за этой «троглотидой», - переживала Гала, которой если что и попадалось на тарелке, то съедалось, всё – отзвуки голодных месяцев начала «ледникового периода».
- Смотри, как бы нам не лопнуть, - ставя тяжёлый поднос на столик, сказала Гала, - но запах какой, слюнки текут.
- Всё сгорит в цикле Кребса, не бойся, метаболизм у нас с тобой термоядерный, - смеялась Генрих, - дай нож и вилку, пожалуйста.
Гала пододвинула тарелку с пиццей, поудобней, пристроив её к декольтированной груди Генрих. Подсунула ей в руки вилку и нож.
- Не обожгись, пожалуйста, и титьки в томат не клади, крокодилица. – А сама любовалась всем видом довольной этой крокодилицы.
- Галка, я так хочу мяса, молока и мальчика... – мечтательно вздохнув, сказала Генрих.
- Это аттракционщика то? Он не совсем мальчик, хоть и маломерок. Он вполне сложившийся мужчина, им не поиграешь, он свободный. – Иронично отрекомендовала Гала Пола. – Он ещё тебя всю выпотрошит, и не посмотрит, что нестандарт.
- А я не нестандарт, я антиквариат, эксклюзив и диамант, и трезор, и... – вдруг взорвалась Генрих с набитым ртом, с вилкой, воинственно зажатой в руке.
- Ну конечно, конечно, успокойся, ну кто такую божью коровку обидит. И этот не обидит. Он то ведь тоже хочет тебя, как он в тебя влип на карусели – не отодрать было, - Гала успокаивала Генрих, жалея, что сболтнула лишнее, а ведь боялась только того, что обожжёт большая страсть шёлковые крылышки Генрих. - Лишь бы крылышки не подпалила, бабочка моя, - ласково сказала Гала.
- А хоть бы и крылышки, хоть бы и вся я сгорела бы на этом огне!
- А что, уже есть огонь?
- Пламя, костёр, Галка, хочу, хочу его всего, под него, на него, как угодно, где угодно, когда угодно. Я же тогда, в тот раз, вся плыла, я бы ему прямо там, на виду у всех, дала бы. Я же и не скрывала... Галка, сделай это для меня! Умру, если не узнаю его! – страстно, с дрожью в голосе заклинала Генрих.
- Ладно, ладно, успокойся, чему быть, того не миновать, будет тебе инглишчлен между ног. Ешь давай, вон у тебя подбородок весь заляпан... На салфетку, - но, увидев, что Генрих плевать на подбородок и на салфетку, сама вытерла ей рот, не удержалась и трубочкой от коктейля ткнула между двух белых холмиков груди, выглядывающих из глубокого декольте сарафанчика.
- Ой, не надо, я и так вся, как проткнутая, – взвизгнула Генрих.
- Аха, стрелой Амура, ненасытная вакханка, - журила её Гала, - ешь давай аккуратнее. Вот тебе соломинка, в твой прожорливый рот, на вот соси коктейль. – Гала позаботилась, чтобы Генрих приступила к поглощению прохладного  молочного напитка, в надежде, что это поумерит пыл подруги.
- Сосу, сосу, - причмокивая, заворковала Генрих.
Мужчины, сидящие за соседним столиком, уловили приятное их уху слово, насторожились и расположились наблюдать сию откровенность и дальше.
- Девушки, можно с вами...
- Нет, нельзя, - оборвала Гала, мы не девушки, мы переодетые курсанты высшей школы милиции, на грудь не смотрите – муляж.
- Шутите, такие красивые девушки, хотите, покатаемся, съездим на залив, место чистейшее знаем, – вода кристальная, песок золотой, сосны и шашлыки подают, закачаешься в местном кабаке, – всерьёз заинтересовавшись дамочками, подкатывались одинокие мужчины, разогретые всё разжигающим солнцем июля,
- Успокойтесь, господа, не видите, девушки мы самостоятельные, сами себе кавалеров выбираем, к нам подъезжать не надо, - отстреливалась Гала.
- А вы, девушка, за себя говорите, а за подругу не надо, пусть сама скажет, - настаивали мужчины.
- Скажи-ка, подруга, за себя, - Гала, ехидно усмехаясь, подтолкнула локтем в бок Генрих.
Русая головка, тряхнув локонами, поднялась репкой, оторвавшись от тарелки с пиццей. Изящный изгиб плечика в сторону говорящего и вдруг:
- Пошёл в жопу...
Гала взорвалась неподдельным гомерическим хохотом.
Головка опять, нежно  качнув локонами, уткнулась в тарелку.
Мужчины были обескуражены. Все их надежды на проведение романтического вечера в компании колоритных особ обломались.
Генрих доела свою пиццу, выдоила коктейль. Гала еле догнала её и теперь, вытирая рот салфеткой, чувствовала уютную сытость, нагоняющую сон, девушки, немного посидели молча, чего разговаривать, если тебя подслушивают, взяли по бокалу томатного сока, медленно выпили его, опять таки молча.
Мужчины, несмотря на отпор, всё ещё надеявшиеся на продолжение контакта, тоже сидели молча, искоса поглядывая на девушек. Но девушки, как каменные, поели, встали, взяли со стола коробку с грушами, и пошли к выходу.
Мужчины попытались, было броситься им вслед, да не тут-то было, та, что помельче, без локонов, вдруг резко обернулась и прочеканила:
- Вам же сказали, в жопу!
- У бля... – Выругались оба и опустились на ближайшие стулья.

Глава 10.
Ноги Пола переступали лениво, выписывая какие-то крендели. Уши были такие большие, большие, как стога сена, в них шуршали мысли, как мыши в стогах, забредали и исчезали, принося хозяину ушей лёгкое, уже привычное страдание. Можно было бы рассказать про глаза и нос. Но это уж совсем вульгарно и никаких сюрреалистических эффектов, кроме безобразнейших выделений, это не сулило. Вот ноги и уши, те как-то удивляли своей автономией от общего генплана их хозяина. Пол доверял своему телу, знал, что хоть больной, но не подведёт на работе: ноги, хоть и выписывают крендели – подволокут куда надо, а уши выловят, что надо, в этом шуршащем мышами сене, которым забит весь эфир.
- Пол, Пол, лиссен ту ми, – приставал переводчик Димка, - ю маст...
«А пошёл ты... – Подумал Пол, - ничего я тебе не должен».
Тем временем к Димке подошёл ещё один, вновь образовавшийся помощник, звался он Слава, и так как преподносил себя совсем незаменимым для выживания в местных условиях, его не прогнали. Он был кик-боксёр, а это значило, что у Пола теперь был личный телохранитель Слава и личный переводчик Дима. Пол им не платил. Они сами ухитрялись извлекать свои выгоды. Пол их не звал. Они сами как-то прибились к нему. Пол их не кормил. Они сами таскали ему еду с материнских кухонь. Пол теперь знал вкус настоящей рыбы-фиш и копчёного сала с румяной шкуркой и прослойкой нежнейшего мясца.
Но сегодня Пол не мог есть. Его мутило от всего на свете. Дружба, овеянная гастрономическим романтизмом, была ему сегодня в тягость. Забота этих ребят, раньше выбивавшая в его суровой душе голодную благодарную слезу, сегодня раздражала.
Подаяния лежали нетронутыми, плавясь на жаре и источая чесночный дух. Жратвой заинтересовались мухи. Они гудели, негодуя, что им не пробраться сквозь полиэтилен к вожделенным снедям.
Отчаявшись накормить Пола, зная, что холодильник в вагончике ричмена достояние общее, а значит через десять минут всё будет сметено неизвестно кем, скорее всего самим ричменом, ребята сели в тенёк и уплели всё, чем снарядили их мамы. Эти свёртки с едой мамы готовили им, радуясь, что у сыночков этакий исполинский аппетит и гордясь, что вот лето, а их чада где-то работают, не болтаются. А чада таскали всё Полу. Ни у кого в Луна-парке не было такой свиты. Полу завидовали. Но сегодня ему было всё равно, скорее бы кончился этот день. Скорее бы стемнело. Завалиться бы спать на пыльные подушки машины, не видеть никого и не слышать. Он сидел за своим пультом, клевал носом, народу было, к счастью, мало. Пол не орал – голоса не было, вот и не шёл народ. Ричмен прохаживался поблизости, выказывая своё неудовольствие. «А пошёл ты индюк щипанный, - ругался в мыслях Пол, - сунься только, монтировкой зафигачу поперёк рыла». Пол любил монтировку. Она всегда могла придти ему на помощь, почти все мужские споры в его среде почти всегда разрешались в присутствии этой металлической подруги.
Ричмен знал, что Пол может не посмотреть на авторитет власти, и поэтому держался на расстоянии. Из всей ватаги, доставшейся ему по контракту, Пол был самым ценным приобретением. «И как это его угораздило простудиться в такую жару, совсем подыхает. Выручки никакой нету, хоть день с него снимай, это мысль, вычту из него этот день, он гордый денег не считает, не мелочится, - подумал ричмен, - ругаться не будет». - Облегчённо вздохнул, состроил для приличия строгую мину в сторону Пола и убрался восвояси.
«Хоть этот хряк свалил, - Пол заметил исчезновение из поля зрения красного, жирного загривка, - и то хорошо, а то от его свинячих глазок и до поноса недалеко.» Димка со Славой переглянулись, хмыкнули себе под нос и стали резвиться, взбрыкивая ногами, делая па из кик-боксинга. Глазам Пола и это мельтешение тел принесло тоскливую муку. Он сцепил веки, закинул голову на спинку стула, уснул, скрестив на груди руки. Посетителей не было, музыка играла «And I’ll always love u» Уитни Хьюстон. Ребята, если что, разбудят. Солнце жарило, жарило внутри Пола. Снилась бредятина – стрекоза, танцующая джигу на пихтовой ветке с пожелтевшей хвоёй. Глаза у стрекозы дикие, вдохновенные, отрешённые, крылышки стрекочут. Вот перескочила танцовщица на пихтовую шишку и крутит фуэте. Хлоп, подвернулась правая ножка и, планируя на изумрудных крыльях, стрекоза падает и падает вниз. Вот она свалилась на какой-то сучок, ей что-то ударило в грудь, что-то проткнуло ей сердце.
Пол проснулся в холодном поту. На скрещенных руках, под сердцем, он обнаружил маленькую, зелёненькую грушку, черенком воткнувшуюся под левый сосок. Пол осторожно разлепил руки, стараясь не уронить неизвестно откуда свалившийся плод. Уитни Хьюстон не успела допеть свою песню, истаивая в нежности последнего припева. И вдруг глаза стрекозы из его минутного сна уставились на него из толпы. Дикие, отрешённые, вдохновенные. Она стояла у оградки аттракциона и подпевала Уитни Хьюстон, рядом вертелась её бойкая подруга, уплетая грушу, такую же маленькую, как у него в руке. А эта, стрекоза, прижимала к груди какую-то игрушечную коробку. Подруга сунула руку в коробку и достала из неё ещё одну грушу, прицелилась в Пола. «Аха, так это они меня расстреливают». - Пол встрепенулся, ему как будто полегчало, в душе родился жизнеутверждающий задор. Пол соскочил со стула, высунулся из кабинки, хотел что-то крикнуть в микрофон, но голос сорвался, и он только закашлялся. Помахав рукой девушкам, он показал на горло, жестами объясняя, что болеет, очень болеет.
Гала и Генрих подошли поближе к кабинке. Пол спустился к ним. Генрих, чувствуя его воспалённое дыхание, положила руку ему на голый живот. Кожа у Пола была влажная и горячая. Он взял её руку, приложил к своему сердцу, потом к щеке, потом ко лбу. Ладонь Генрих была такой прохладной, такой благодатной, приносящей покой, отводящей тревогу.
- Он заболел, бедненький, - прошептала Генрих, - а ю сик?
- Йес, йес, ай эм вери ил, - вздохнул сокрушённо Пол, желая, чтобы его подольше жалели, - из ит фром ю? – Показывая грушу, разулыбался он.
- Йес, ит ит плиз, - пролепетала Генрих.
- Итит твою... – Передразнила Гала, - у него непроходимость горловая, ему твоя груша, как камень в заднице, ему сейчас молока горячего, водки с мёдом, - причитала озабоченно Гала.
Подошли Димка со Славой - охранять от девушек Пола. Пол сказал, что охранять не надо, что это друзья, познакомил их с девушками. Парни стеснялись, но пытались скрыть это, изображая взрослых, выдержанных мужчин. Но всё равно они были жёлторотыми малолетками по сравнению с Галой, Полом и Генрих. Потоптавшись кучкой вокруг Пола, не зная о чём говорить, они стали посматривать по сторонам, явно скучая. Генрих стояла и смотрела на Пола в упор своими незрячими глазами падающей стрекозы. Посетителей было мало, все чего-то ждали, но три – четыре пары Пол всё-таки приманил, призывая жестами. Нужно было заводить карусель.
Он взял Генрих за руку, притянул к себе, обнял сзади пониже талии, побуждая взобраться по ступенькам вверх. Гала сообразила, что подругу подсаживают на карусель покататься, а она ведь всегда с ней в паре. Проскользнула вперёд, к первому свободному седалищу, приподняла поручень, приняла из рук Пола Генрих, усадив её в красное кресло.
Пол устало сел за пульт карусели. Опять поставил Уитни Хьюстон, с её «олвейзлав». Откинул тяжёлую голову на спинку стула и сквозь опущенные ресницы стал смотреть, как карусель набирает обороты, как лучится счастьем непонятный взгляд Генрих, как развевается этот гипнотизирующий сарафан над её такими сдобными ногами.
Карусель нарезала круги. Рычал мотор. Выла Уитни Хьюстон. Воняло машинным маслом и чесноком. Во рту вкус ржавых гвоздей парализовал язык. «Всё, конец, вырубаюсь, - подумал Пол, ресницы слиплись, сцепив веки, и дрёма навалилась на его несчастную голову, - какие у неё белые ноги». – Последнее, что подумал он. В дремотном аду смешалось всё, что впечатлило его за этот день: лысый, сальный затылок ричмена с мутными глазками на макушке; мухи, гудящие в полиэтиленовом, промасленном мешке; Слава, ковыряющий прыщ на лбу у Димы; белые, ватные ляжки, хлопающие его по ушам, каждый раз, как карусель завершает свой круг – этого, может быть и не было вовсе, но вот такой винегрет сварил его мозг и только чёрный сарафан в белый горошек, да прохладная ладонь этой нимфы вносили приятность в его сновидения.
- Пол, Пол, стоп ит, - Димка дёргал его за плечо, - тайм ту стоп, - Слава выглядывал из-за спины, показывая на кнопку пуска, - да нет, Слава, это не та кнопка, пустим ещё по новому кругу, Пол, да проснись ты, - тряс его Димка, - Пол, донт слип, плиз, о Господи, время вышло...
- Ммм...ммм... – сарафан поймал в свои сети солнце, но солнце вырвалось и ослепило яркой вспышкой сознание Пола, - уотс хаппенинг, йес, йес, стоп ит, - он нажал нужную кнопку и карусель, сбавив обороты, остановилась.
Гала с Генрих вывалились со своих мест. Он не встал, не подошёл к ним. Он только смотрел в их сторону обречённо, своими красными, воспалёнными глазами. Когда девушки поравнялись с его кабинкой, только качнул головой, прощаясь. Гала поцокала языком и сказала Генрих, что парень совсем не в себе, та разочарованно вздохнула – на сегодня праздник закончился.
- У них тут здравпункт есть, какой ни будь? – Спросила Гала у Димы.
- Я не знаю, но вроде, до луна-парковских никому нет дела, - ответил Дима, - хозяин знает, что Пол заболел, а замены ему не даёт, да и кому тут заменять, все и так при деле.
Гала увела расстроенную Генрих.

Глава 11.
Глеб крутился, Глеб вертелся, не забыв обиду, нанесённую ему подопечной. «Не дала... Дааа... На этой неделе не дала и на той тоже, опять загул очередной. Опять Гала мечет икру вокруг спящей красавицы. Рисунки же стали странными, небрежными и дикими, но от этого не потеряли своей ценности. Интересно, студента отлучили от тела или нет?» – Думал Глеб, перебирая работы Генрих.
Студент, тем временем, метался в чувствах: с одной стороны очень хотелось смыться в Алушту к одногодкам, порезвиться среди девчонок-однодневок, понырять, позагорать; с другой стороны хотелось остаться здесь на всё лето. Тем более, что Гала, как-то подозрительно отводит от него глаза, когда встречается с ним на лестнице. «Контру задумала против меня, - предположил Четверг, - и Генрих не позвонила с вечера, сегодня мой день, вот выхухоль, какая, проспала что ли, позвоню сам».
Он набрал номер Генрих. Та, сонная, что-то промычала в трубку – здоровалась.
- Что не звонишь? Не зовёшь? Вот уеду на юга, кто тебя ублажать будет? – Ехидно спросил Четверг, а сам подумал: «глупость сморозил, ублажить-то есть кому – этот её Глеб, а вдруг уже и не Глеб вовсе, вдруг кто-то ещё приблудился? – Мысли ревности пиявками впились в душу, - у, зараза, какая теперь Алушта, не успокоюсь, пока не узнаю».
- Забыла, извини, замоталась... – Генрих была явно чем-то расстроена и не горела желанием встречи.
- Ты что, занята? – Четверг начинал тихо беситься.
- Да нет, а, впрочем, да! – Генрих как-то приободрилась, ей что-то пришло на ум, новый план, - да, извини, занята, я тебе потом перезвоню.
- Когда потом? Сейчас уже полчетвертого, - Четверг очень хотел добраться до неё в положенный срок, - сегодня мой день.
- Ну, я перезвоню вечером, - Генрих оттягивала время, а в голове вертелся план медово-молочного спасения Пола, - мы успеем встретиться с тобой сегодня, пока. – Повесила трубку.
«Ладно, ладно, вечером, пусть только не оставит ночевать, - обиженно ворчал Четверг, - нет уж, я ещё позвоню, застолблю ночёвку».
- Ночевать буду с тобой! – Упрямо отчеканила трубка телефона в ухо Генрих.
- Ладно, ладно... – Ей стало жалко своего студента. Ей вообще сегодня было жалко всех, но особенно Пола – он больной и с ним нельзя, а студент родной и с ним можно, отказывать такому – грех, сама приручила, - ладно уж, с меня не убудет. – Генрих поддалась напору Четверга, повесила трубку, сразу же набрала номер Галы:
- Галка, Пола надо спасать, давай отнесём ему молока с мёдом.
- Я сама об этом подумала. Хорошо, сейчас всё организуем, я еду к тебе. – Гала была рада такому великодушию подруги, она хотела сама подоброхотствовать, но с Генрих это получилось бы интереснее и в план сближения тел это вписывалось идеально.
Девушки заготовили пузырь с горячим молоком, крынку мёда, какую-то ментоловую мазь. Пошли в парк. Они пришли, а Пола и нет. На его месте сидел какой-то детина, похожий на тракториста, у которого на правом бицепсе красовалась надпись «Маша». Детина с кубанской ноткой в голосе переругивался со Славой. Дима отсутствовал – переводчик не требовался. Славка нашёл автомеханика соседа на место Пола. А Дима повёл больного в поликлинику по месту своего жительства. Девушки повертелись с дарами. Славка их принципиально не замечал. Гала поднялась к кабинке, дёрнула Славку за попугайную рубашку:
- На, возьми, это для Пола, он то где?
- Он совсем разболелся. Его Дима к врачу повёл, - Славка взял мешок из рук Галы, - спасибо, я передам, - сквозь зубы процедил он, не нравились ему эти особы, фифы, интеллектуалки. «Чего вертятся? Пацану баба нужна, чтобы сразу без всяких там сюсю-мусю дала, - думал Слава, сам недавно сбросивший бремя невинности в близлежайшем общежитии с девицей, не помнящей родства, - Полу нужна попроще, как Наташка из тристо третьей комнаты, это мысль! Надо их познакомить, - решил Слава, - Наташка – баба добрая». - Как многоопытный мужчина рассуждал Слава, а бабе то этой было всего восемнадцать лет, да и Славе не намного больше.
- Нет его, в поликлинику Димка повёл, - сказала Гала подруге, - пойдём, мороженого поедим, гостинец я передала.
- Пойдём, - Генрих притихла, - вот кто-то его забирает, уводит...
- А ты что думала, он приклеен к этой карусели, его вообще тут могут женить на какой ни будь шмаре, так что ты не растягивай резину. Вот выздоровеет и давай, соблазняй, скажи ему, что ни будь. Он ведь прямой, как палка, если я к нему сунусь с твоим интересом, так ведь не поймёт ещё. Так что давай сама шевели мозгами, - Гала говорила серьёзно, даже со злобинкой, - хочешь, так хочешь, не трусь.
- Ладно, я, что ни будь придумаю, чтобы не оглоблей по лбу вышло, нарисую, что ни будь и подарю и припишу на обороте про это... – Запнулась Генрих, удивившись откуда-то взявшемуся целомудрию.
- Правильно, а то смотри, время уйдёт, не удовлетворишься – парализует. Это тебе не студент, которого всегда достать можно,  - ухмыльнулась Гала, - сегодня его день – четверг. Ты его что же, прокатила? Не дала?
- Звонил, придёт, такому не дашь... Ночёвку у меня забил, да так напористо, не смогла отказать. – Генрих вспомнила про звонок четверга и даже повеселела.
- Ладно, подруга, поедим мороженое, пойдём купим продукты, приготовлю вам ужин и завтрак заодно, - Гала удивлялась лёгкому переходу настроения подруги из минора в мажор, - на дачу в пятницу поедешь?
- Не знаю, время покажет, - Генрих загадочно улыбнулась,  - если не затрахаюсь.
- Щедрая ты у меня душа, - Гала смеялась, ища глазами мороженщицу, - куда подевалась девица, лоток бросила, а самой нет.
Девица выпрыгнула из-за куста рядом с лотком: «Что вам?» – спросила она. Гала купила эскимошки. Одну отдала Генрих, другую, глубокомысленно рассматривая, развернула, засосала внутрь себя насколько хватило ёмкости рта. Мужчины, эти большие дети, не равнодушные к сосательному рефлексу, восторженно егоготали, любуясь Галиным художественным поеданием эскимо.
Гала готовила на кухне еду на два дня, купленную в универсаме курицу нашпиговала чесноком, обваляла в сухарях, отправила в духовку, париться в собственном соку. Почистила картошку. Сколько тонн этой картошки она перечистила на разных кухнях – везде и дома и в гостях занималась хозяйством. Поставила на огонь бадью с картошкой. Принялась за помидоры, огурцы, лук, сладкий перец. «На десерт у нас будут круассаны, надо их вынуть из морозилки, переложить пониже, - Гала вертелась, как белка в колесе, круассаны теперь продавались даже ночью, можно было взять замороженные заготовки, а можно было прямо в полночь в каком-нибудь магазинчике круглосуточного пользования взять с пылу с жару готовые, румяные французские завитушки, - курица дойдёт, духовка освободится, выложу круассаны на противень». – Хлопотала Гала.
Генрих тем временем плескалась в ванне. «Хорошо бы поесть сначала с Галкой, потом немного поболтать, выпроводить её, а уж тогда звонить моему кавалеру, - Генрих не хотела, чтобы эти двое встречались у неё, поругаются ещё, а Генрих лень было улаживать конфликт, - пахнет вкусно, Галка – молодец, старается».
- Подруга, жива там? – Гала дёрнула дверь ванной,  - ты, мерзавка, зачем закрылась. А ну открой, - Гала зверем драла дверную ручку.
- Ой, извини, - Генрих на ощупь открыла задвижку, - это я так от Глеба во вторник закрывалась, представляешь... Домогался...
- А ты бы больше голой задницей перед ним сверкала, - нравоучительно ворчала Гала, вытирая Генрих пушистым полотенцем, - не хочешь давать мужику, не ходи перед ним в неглиже.
- Ты представляешь, уселся под дверью, выл, а потом как хлопнет кулаком по стене, у меня чуть зеркало не свалилось, - Генрих ткнула пальцем в зеркало, - а потом ушёл и дверь входную не закрыл, ужас!
- Ах, ах! Все-то её домогаются, - Гала завязывала пояс на халатике подружки, - вот так тебя всю упакую, вот такая ты у меня паинька будешь.
Потом подружки сели обедать, по-генеральски – после пяти, но до восьми вечера. Им было так спокойно и уютно вдвоём.
- Знаешь, я поработаю три дня, до понедельника, - Гала предупредила Генрих, - ты скучать не будешь пока меня не будет в городе?
- Куда это ты намылилась? – Генрих не расстроилась, но заинтересовалась.
- Нанялась группу обслуживать... На катере, - мечтательно закатив глаза, пояснила Гала.
- Мужики, наверное одни?
- Аха, девять человек – гребцы, - похвасталась Гала.
- Ой, и не боишься за свою нравственность? – Съязвила Генрих.
- Нет, за нравственность не боюсь, а боюсь за выносливость организма и прочность презервативов.
- Ты что, серьезно, что ли, девять мужиков и ни одной бабы? – Не верила Генрих.
- Эх, будет одна тля – жена рулевого, которая меня и наняла, тётка толстая и ленивая, боюсь будет сечь за мной. Вполне возможно, что и презеры останутся невостребованными, - Гала скосила глаза на обглоданную куриную косточку.
Они так бы болтали и болтали, скоро ещё поспели круассаны, напустив таких ароматов, что Четверг, почувствовав их запах на расстоянии, стал названивать, требуя обещанного.
- Привет, приходи, жду, - Генрих была весела и, видимо, действительно хотела встретиться.
- Сейчас иду, раздевайся, - пошутил по-своему Четверг.
- Ого! – Рассмеялась Генрих и положила трубку, - Галка, давай быстренько приберемся, и отправляйся собираться в свой секс-круиз.
Так они и сделали. Когда Гала бежала по лестнице вниз, Генрих крикнула ей вслед: «Возвращайся живой!»

Глава 12.
Четверг поднимался по лестнице, неся в пакете пять здоровенных, сочных персиков. «Как хорошо пахнет всё ближе и ближе к её двери. Меня ждут! – Приободрился парень, - Гала готовила, эх, поедим, потрахаемся». - Мечтательно подумал Четверг, думая о предстоящей встрече.
Позвонил. Открыла.
- Почему не голая? – Подхватил её под обтянутую халатиком задницу, закружил насколько позволяла прихожая. Мешок с персиками шлёпал хозяйку по бёдрам, - вот это тебе персики, - поставив Генрих на пол, Четверг преподнёс ей персики.
- Персики, ой, ой, хочу, хочу, спасибо! – Генрих вцепилась ему в бока, стала тискать.
- Почему не голая? – Он схватил её в охапку, стал развязывать пояс халата.
- Персика хочу, - не вырываясь, проурчала Генрих, уронила мешок на пуфик, а руки сами стали сигать по телу Четверга, отыскивая пряжку ремня.
Халатик полетел в сторону. Ремень, клацнув пряжкой, расстегнулся, молния на джинсах раскрылась...
- Ах ты, поросёнок, где твои трусики?
- А где твои, -  пальцы его были уже там, где им полагалось быть при таких обстоятельствах.
Генрих привалилась к стене, покорно разведя ноги, тиская упругие ягодицы гостя одной рукой, а другой, нацеливая благоухающее естество Четверга в самую сердцевину своей алчущей сущности.
- Ай, ну давай, давай, не останавливайся, - простонала хозяйка.
- Не ори, уёбище, - зажимая ей рот ладонью, наяривал гость,  - на лестнице слышно.
Она укусила его за руку, заорав исступлённо и с вызовом.
- Ах, так! – он впился засосом в её белую шею.
Она восторженно скулила, потом замерла, потом резко, мелко задёргала тазом и обмякла. Он энергичными толчками забил в неё сгусток своей страсти. Передохнул секунду, другую, взглянул на её скособоченное судорогой лицо и услышав тихое: «Спасибо», поцеловал её в нос.
- Эх, хорошо! – Выпутываясь из спущенных джинсов, носок и обуви, сказал Четверг.
- Где мои персики? – Потягивалась Генрих.
- А вот они, - он наклонился к её груди, облизал соски.
- Ой... – её руки опять стали искать интересный орган на теле Четверга.
Он взял из пакета два персика и прикрыл ими срам. Её пальцы наткнулись на здоровенные, бархатистые шары и в ужасе отскочили:
- Какие огромные у тебя яйца, ну ты и кобель! – В радостном ужасе проверещала Генрих.
Он умирал со смеху:
- Так пока тебя дождёшься, их совсем разнесёт, будут, как арбузы.
- А какие твёрдые, - опять начала своё исследование Генрих.
- А какие сладкие, попробуй, - оторвав персики от восставшего естества, прошептал он, поднеся к губам Генрих один персик, другой надкусил сам, - они мытые, - упёрся в её тело всеми своими выпуклостями.
- Ах ты, хорёк мой сладкий, ну пойдём, ляжем, что же тут до утра стоять, у меня ножки устали, - уплетая персик, мурлыкала Генрих, таща своего гостя в спальню.
- Не трахайся с набитым ртом, подавишься, - Четверг сдерживал сексуальные порывы своей подруги, которая пыталась, и съесть и сесть сразу, - успеется.
Она выплюнула косточку прямо на пол, он её подобрал:
- Ведь сама наступишь. Ну, теперь иди ко мне, моя сладкая. Рыбку съела, – можешь сесть, да поглубже.
Генрих не заставила себя долго ждать. Потом они спали, потом ели, потом её руки опять шарили и шарили по его телу, побуждая к действию. И так всю ночь на пятницу, всю пятницу, даже было отказано в визите родительнице. Хорошо, досыта наелись друг другом. Ночь на субботу он тоже провёл у неё, как зимой, они слились воедино.
В субботу парочка собралась выйти, взглянуть на белый свет. Пошли в Луна-парк. Четверг с любопытством смотрел, как ведёт себя аттракционщик-маломерка, увидев Генрих, сорванную с одра страсти, с пунцовыми пятнами засосов на шее и груди. Четверг нарочно нарядил свою слепую куклу в открытый сарафан, нарочно поднял с плеч волосы, закрутив их в римский узел. Он афишировал их связь, показывая, что вот эта – его женщина и покусана она им. У него самого на шее красовался засос, что свидетельствовало об обоюдной страсти.
Генрих, как ни в чем, ни бывало, подошла к кассам «Октопуса». Она думала, что Пола ещё нет. Но тот оказался на боевом посту и с интересом наблюдал за этой парой.
«Чего это она без подруги, а парень тот же, чего это она всё ходит, обмирает, а всё не одна, ну вот зачем сейчас с мужиком пришла, а засосов то, сразу видно, что всю ночь её драли. И нарочно, как на показ, - с осуждением думал Пол, разглядывая Генрих, - а парень то, как на меня посматривает, петушится, вот мол, это моя баба». – Пол перевёл глаза на других посетителей.
Парочка тем временем уселась на места, карусель заполнилась, Пол врубил мотор.
Четверг обнял Генрих и на самой высокой точке карусельного пируэта нашёл её губы и алчно всосался в них. Генрих не сопротивлялась, ей нравилось думать, что Пол видит этот акт сладострастия. Она выставляла на показ свой темперамент, надеясь, что подогревает этим интерес Пола к ней, показывая, что вот так же целовать её мог бы и он.
Пол крепился, чтобы не смотреть в сторону слившейся в поцелуе парочки, но глаза всё равно ловили эту картинку. И подлая, слабая до любовных утех плоть нашёптывала ему, что вот так же она могла быть и с ним, а уж он то задал бы ей жару, он бы открыл ей такие вещи, о которых этот маменькин сынок и не догадывается. Он засмотрелся на целующихся, взял микрофон, да и гаркнул с отчаяния своим хриплым голосом: «Донт кисс! Стоп ит!»
Генрих оторвалась от Четверга, ей вдруг стало стыдно. Ушли они тихо, потупившись. Четверг раздражался замешательством Генрих. «Он её лапал, - подумал студент, - иначе  чего бы тот, так ревниво смотрел на них, а потом так воинственно гавкал, он её тоже хочет, она то, как его узнала, слепая? Дело рук Галы. Вот почему Гала последнее время прячет глаза».
Четверг остался ночевать. Она опять вся словно взбесилась, ещё и ещё, да вся так на сок и исходит.
- Ты как чёрная дыра, тебе, сколько не давай, всё мало будет, - весь взмокший и опустошённый ныл Четверг, - я как птичка в тёмной комнате, я уже стен не нахожу, я теряюсь в тебе, - чуть не плача говорил он ей под утро.
- А ты по пальчику, по пальчику, - ластилась, домогаясь его Генрих.
- Знаешь, что, - не выдержал Четверг, - она у тебя такая большая, как пропасть, я её боюсь, я не могу больше... – Четверг сухо отстранился.
Генрих очнулась от любовной истомы. Стало так обидно, эти слова про большую... Этот сухой отстраняющий жест...
- Всё, всё, иди, я тебя отпускаю, - сорвалась с кровати, пошла и заперлась в ванной.
Он посидел, подумал, подошёл к двери ванной, поскрёбся, прося её об одолжении пустить его помыться.
Чтобы не выказать своей обиды, она его пустила. И помылись вместе, по дружески, и чай попили мирно, и расстались по-доброму.
Он ушёл, а она пошла плакать на балкон. И так она сладко плакала, омывая все уголки своей души, готовя её к новым испытаниям.
Воскресенье тихо таяло, как эскимо во рту у Галы. «Уходит время, уходит лето, теряю, теряю; что–то главное проплывает мимо меня, как громадная перламутровая рыба, медлительная и скользкая – не ухватишь, - плакала Генрих на балконе, - надо выставить невод, надо поймать это чудище, а то не будет мне покоя. Хватит лить слёзы, - Генрих уже злилась на себя за свой расслабон, - чёрная дыра, большая, какой дурень, ну не для тебя я значит, чёрной дыры тебе не заполнить, где тебе, мальчик... А вот он – Пол, он бы так сказал?»
Генрих соскочила с табуреточки, подушка свалилась, прилипнув к её заду, чуть не провалившись под решётку балкона, Генрих успела прижать её босой ногой. Наступал вечер, бархатный малиновый вечер июля. «Хватит лить слёзы и хвататься за два стула сразу. Выбирай, дура, - Генрих сквозь припухшие от слез, веки излучала взгляд в воображаемое пространство, взгляд полного презрения ко всем своим слабостям, - а чего выбирать то: один уже убёг, а другой, видя меня, целующейся на показуху, тоже может сделать мне обструкцию. Вот останусь с Галкой, да с Глебом и лето кончится, а там что дальше?»
Ужас охватил слепую нимфу. Нельзя отпустить это лето. «Надо успеть сгореть, пока хоть где-то есть огонь, костёр. А где он, костёр? Костёр в парке, костёр в хриплом голосе. Как соединиться с этим прикованным к карусели галёрником? Не отдаваться же, в самом деле, ему там, среди этой ватаги бойскаутов. Тащить его к себе? Может быть и можно? В гости позвать? Чего проще – на ночь в гости. Ну, вот и всё, решила. А вдруг он не пойдёт? Я же с парнем приходила, вдруг он подумает, что его хотят, как игрушку, использовать. Ведь в голосе, в вопле: «Донт кисс!» Был такой гневный упрёк. Парень то с принципами. Ох, я кошка тасканая, сучка похотливая! – Генрих было стыдно в кои то веки, она мучилась, сгрызаемая морально – нравственной темой, это было дико для неё, - так ещё монашкой станешь, Если вспомнить, что я вытворяла, - а потом вдруг природа опять взяла своё и Генрих приняла себя такой, какая она есть, - ладно, хватит казниться, надо действовать – приглашать, привораживать. Нужна моя незаменимая Гала, где она сейчас? Где ни будь на катере, на возвратном пути в загулявший город. Говорила, что на три дня, значит завтра нарисуется перед моими очами».
Где-то в глубине квартиры, за кремовыми шторами, заверещал телефон. Генрих очнулась, прервав свой внутренний монолог, пнула подушку от края балкона, подняла её, унесла с собой, поднырнув под тюлевую паутину. В комнате было душновато. Телефон упорно требовал общения. Генрих, не торопясь, подплыла к источнику раздражения.
- Алло, я слушаю, - Генрих думала, что это Четверг с покаянной, хотя чего ему каяться, они же расстались друзьями, он и не заметил, что обидел её, она не показала этого, он не знал, что она его оплакала и проводила из своей души, может быть навсегда, а может и нет. Голос её был деловит и сух, как если бы она говорила с Глебом. Если это засранец Четверг... Ну, нет, размечталась, Галин голос на том конце линии захлёбывался в радостном приветствии.
- Ты жива там? На улицу хоть выходила или три дня в постели валялась? – спрашивала Гала.
- Галка, ты? Вернулась как вовремя, я тебя только что вспоминала, ты нужна мне как воздух, - Генрих вдруг неожиданно для себя всхлипнула, - Галка – я разнузданная тварь, я прокололась, он меня теперь не захочет.
- Кто не захочет? Когда успела проколоться и как? На ком? Что, с моим соседом что ли? Я его видела. Он в норме. Что с тобой? Ты плачешь? – Гала была удивлена, она не ожидала никаких перемен в своё отсутствие, думая, что раз нет режиссёра, то есть её, нет и развития сюжета в жизни её сонной героини.
- Я думала он не видит, что его нет, что он болеет, а он как рявкнет: «Донт кисс!» Я чуть не вывалилась... – Генрих хлюпнула носом.
- Какой к чёрту донткисс, кто рявкнул? – Гала никак не предполагала, что Генрих попрётся в парк без неё, что Четверг потащит её на «Октопус», а Пол прочухается к их приходу и будет, молча как затаившийся охотник, наблюдать за парочкой.
- Пол рявкнул как зверь в микрофон, когда я целовалась с Четвергом на карусели!
- Зачем ты попёрлась туда, да ещё с Четвергом, да ещё целовалась, зачем? Я же говорила тебе, что это не мальчишка, он играть с собой не даст, а ты показывала, что вот есть у тебя мужчина, который может тебя прилюдно целовать. Хотела показать, что ты в паре? Не свободна, или показывала свою доступность, да? – допытывалась Гала.
- Я не знала, что он там, я думала, что так меня мог целовать Пол, я и лизалась, представляя его. – Оправдывалась Генрих.
- Не хорошо, мать, теперь ты в его глазах..., а кто его знает, что у него там в глазах? Ладно, завтра сходим, разведаем, - Гала закругляла тему, очень хотелось рассказать о себе, очень хотелось спать и помыться в ванной по – человечески, смыть табачный дым, окружавший её во время похода по водным просторам.

Гребцы оказались не гребцами, а командой болельщиков, спортсменская аскеза их не касалась, эти и курили как кратеры вулкана и пили как слоны, но не воду... Такого алкоголя у себя они не видели и тут отводили душу, лаяли песни. Галу они не хотели, так, как положено, как надеялась Гала, они вели себя как братья, впервые упившиеся на школьном вечере и теперь мостившиеся на плечо к старшей сестре поплакаться в жилетку. Гала курила вместе с ними, стараясь понять чужой язык. Единственная женщина среди них – жена то ли командира, то ли хозяина клуба смотрела на всю эту возню со снисхождением. Галу это раздражало до мозга костей: «Прислугу наняли, а я то хвост распушила, думала секс, думала поженихаемся, - Гала хотела замуж, только очень скрывала это, хотела замуж именно за горячего финского парня. Уж если сдаваться, то грамотно и надёжно. Но не получалось. Приходилось делать вид независимой женщины, способной ворочать камни на ниве жизни и тянуть свою лямку. Мечта Галы – гребец – финн, привидевшийся ей в девичьих снах, ускользал как ветер. Из рассказов опытных женщин, Гала знала, что финские, горячие парни мало говорят, зато много делают. А оказалось, что довести их до дела так трудно, особенно, когда за ними наблюдает снисходительный взгляд какой-то метрессы и какая-то русская Галья для них просто мальчик – матрос и мамка – кухарка в одном лице. И вот все три дня эти впавшие в отрочество мужчины изливали ей душу, каждый по - своему, каждый на каком - то своём невообразимом наречии. Хотя это был один язык, но только рты были разные.
При этом парни не забывали использовать всё столовое бельё, истребляя за один банальный завтрак дюжину фирменных крахмальных салфеток, одну скатерть и груду посуды. То ли они выламывались перед метрессой, то ли у них там так было принято. Салфетки, скатерти, всё надо было менять. Есть пятна,  нет,  поели, бельё в корзину. Гала за эти дни на водах измучилась душой. Она и не думала, что на лоне природы можно так тщательно жить, соблюдая все законы этикета. Неужели так необходимо перестилать постели, мять вполне ещё свежие простыни, бросая их в плетёную бельевую корзину, тереть до одури стаканы, разглядывая их на просвет, чтобы, не дай бог, где ни будь, не осталось пятнышко. И так три раза в день. За эти три дня Гала устала так, как не уставала за месяц, обслуживая маленькое кафе со своими согражданами. Меню было продумано заранее. Метресса выдала расписанный по пунктам запас продуктов. Гала была ответственным человеком и деньги отрабатывала честно, а уж ударить лицом в грязь перед до обидного спокойной финкой она не могла, больше всего, боясь напороться на замечание. Вот и выполняла пунктуально каждую букву договора, распечатанного на дорогой плотной бумаге с реквизитами какой – то солидной фирмы. Там, на этом плотном листе было расписано всё, всё, всё, до абсурда. Полный орднунг во всём, что касалось обихода. Может быть, самим парням и не нужно было всё это, они и сами не знали, они так привыкли жить, привыкли к качественному сервису и даже пьяные пользовались всеми столовыми приборами как положено, но, однако, организм брал своё и они портили интерьер постельное бельё и ковры в кают-компании, ну наблюй ты тихонечко за борт, нет, стеснялись за борт, пачкали, где придётся. Тут должна была орудовать команда стюардов, а не она одна – русская Гала – мастерица на все руки в погоне за валютными поступлениями. Конечно, она недооценила требования этого контракта.
Контракт с финнами сосватала ей товарка по летнему кафе в пригороде, где Гала работала летом, год тому назад. Тогда, в официантках, Гала пользовалась успехом у горячих финских парней, они не казались такими требовательными, наверное, они тогда были просто в отрыве, без присмотра своих баб, на чужой территории, в гостях расслаблялись. А тут эта артель болельщиков чувствовала себя хозяевами на купленном декоративном кораблике. Они пили за столом русскую водку, оставляя Гале грязную посуду со скомканными салфетками. А потом они пили эту же водку, но на палубе прямо из горла и тогда Гала, снующая по делам, становилась им интересна, но только как подопытный кролик, а не женщина. Настоящая женщина – лилед, – то есть цветок не должна так много работать, а прислугу не принято вожделеть. Для вожделения есть проститутки, тоже нанятые работницы, честно зарабатывающие свой хлеб. Нет постыдных профессий, нельзя только путать специализации.
И только дым сигарет сближал её с этими парнями. Перекуры были для неё отдыхом. По вечерам она усаживалась в шезлонг, скидывала горячую от дневных трудов обувь. Доски палубы, ещё не остывшие от палящего солнца, ласкали маленькие ступни Галы. Ныли коленки, запястья, плечи, поясница. Она садилась поодаль от своих временных хозяев. Но хозяева были уже навеселе и хотели общения, им становилось интересно, что заставило её взяться за работу, рассчитанную на целую команду прислуги. Они подсаживались и пытались как-то объясниться по-русски, прихлёбывая из горлышек бутылок, и чем больше прикладывались, тем непринуждённее становился их говор, и тем меньше заботило знаком ли Гале их язык. Они рассказывали свои истории, медленно, по-фински, иногда в несколько голосов, а дым сигарет вился веретеном над вечерними водами, а кораблик всё плыл и плыл, огибая живописные мысы, по капризу капитана, то удаляясь, то приближаясь к берегам. Когда метресса спала, – было спокойно, можно было выпить и чуть подольше посмотреть в эти пьяные синие глаза, а в сумочке дремали презервативы, ждали, надеялись. Но нет, с прислугой ни-ни, чай не русские поместные баре, чай не крепостники и не турки – европейцы им наложниц не надо. Вот оторвутся от своей распрекрасной женщины, что спит в каюте капитана и не здесь, на лаковом кораблике, а где-нибудь в спальном районе, в маленькой проверенной квартирке с бабёнками, которые вот так пластаться в работе не будут, с легкомысленными Наташками оторвутся они после.
Три дня натирания всевозможных поверхностей, борьбы с пылью не на жизнь, а насмерть. «О, дасти из террибел!» - Зная, что Гала как-то понимает английский, говорила финская корабельная леди, водя пальчиком по перилам винтовой лестницы, и руки золушки опять шныряли с тряпкой по изгибам блестящей стали. Бельевая корзина за эти три дня набилась доверху хрустящим тряпьём с голубой фирменной каёмкой. Гала должна была вставать раньше всех, чтобы успеть принять скороспелый душ и провести обиходные процедуры, выпить кофе и приниматься готовить завтрак. За эти три дня она не увидела ни одного эротического сна. Она даже во сне меняла полотенца, перестилала постель и скатерти, перетирала посуду, рассматривая на просвет стекло бокалов, стаканов и ваз. Никогда больше она не польстится на этакий срочный контракт. Куда как лучше гонять на скромненьком бело-синеньком катерке до загадочного острова и обратно, по знакомству устраиваясь через одного переводчика, ладившего со всей водно-экскурсионной службой города. Мужик этот очень вольно обращался со своими экскурсантами: смешил, разыгрывал и, переводил так, что волосы дыбом вставали, но его почему-то понимали. Ему дарили подарки, он редко возвращался домой без пары баночек чёрной икры из ресторанного ассортимента, но это уже от шеф-повара за балагурство и поскольку Гала была знакомой такого приятного человека, то дарили и ей. Переводчик этот когда-то учился в параллельном классе, но в отличие от Галы с её подругой, долго не

мудрствовал, а утвердил то, чему его учили с молодых ногтей, стал толмачом-. профессионалом.
Он симпатизировал расторопной Гале, пристраивая её то в сувенирные ряды торговать деревянными болванами, то к знакомому купцу за стойку бара. Купцы разворачивались - Гала торговала, купцы сворачивались - Гала оставалась не у дел. Переводчик тоже скакал, как кузнец- стрекотун в поисках пропитания. Он не срывал больших денег, но на жизнь хватало. Жениться так и не женился, жил с мамой, она вела хозяйство: варила обеды и пихала во все блюда оливки, натасканные сыном со всех трудовых поприщ, хорошо ещё, что сын их действительно любил. Переводчик был плюгавым парнем, а ему хотелось хорошеньких девушек, а они стоили дорого. Гала уже не девушка, но очень приятная дамочка, всегда была с ним приветлива, шутлива. Чёрт её знает, может быть, и дала бы чего нибудь, только он не просил, боялся. Да и вообще, ему было хорошо с мамой, а редкие утехи с доступными простушками, перед которыми он стоил из себя VIP персону, оканчивались как-то бесцветно, не причиняя ни радости, ни боли. Он не был сексуально озабочен, но Гала ему нравилась, и он ей помогал, много не обещая.
В последний день своего круиза, протирая в последний раз треклятые стаканы, Гала решила не рассказывать Генрих про то, как зарабатываются её деньги. Скажет, что всё было хорошо и даже презервативов не хватило, что она устала от мужиков, что финны действительно горячие парни, такие горячие, что за них даже замуж страшно выходить - организм не выдержит. Так, что ну их, финнов, да и замуж она после такого круиза не хочет, и не захочет еще, наверное, полгода. Возьмёт из дома банку чёрной икры, оставшейся от водных походов с толмачом, скажет, что подарили. Небрежно назовёт сумму зарплаты, оговорённую контрактом. Не всё ей, слепой нимфе валюту зарабатывать. Понятно, Генрих и ухом не поведёт, подумаешь, она же зарабатывает тоже самое, только не вылезая из собственной постели и рисуя свои диковинные сны зрячими руками, которые вряд ли когда нибудь мыли унитаз или ванну. Ведь всё вращалось вокруг Генрих само собой; забота мамы, забота дядьки, забота Галы, ничем непоколебимая преданность галерейщика Глеба. А если бы их всех не было? Что было бы, если бы Генрих пришлось прозреть, спуститься на землю, пощупать эту жизнь руками, во всей её сермяжной сути? Но не будет этого - все останутся с ней - Генрих.
Все останутся, не разрушится хрупкий мир, населённый фантазиями слепой художницы. Гала доделывала свои кухонные дела, поглядывая в окошечко на проплывающие мимо пейзажи. Скорее бы домой!
Всё когда нибудь кончается, кончилось и это путешествие. Финка расплатилась, как положено, поблагодарила за хорошую работу. Ребята, финнята - горячие парни, тоже хорошо попрощались с Галой - всё без излишеств, но с уважением.
Гала была довольна собой. Спрыгнув на набережную, пошла, жмурясь от солнца и удовольствия, мурлыкая какую то смешную песенку, спустилась в метро. Пока добралась до дома, был уже вечер. Поднимаясь по лестнице, встретила студента соседа. Четверг был как-то нейтрально счастлив, вот как-то так, сам по себе, как мыльный пузырь в беспредметном пространстве.
- Всё нормально? - спросила Гала.
- Да, да, привет, ответил Четверг и захлопнул за собой дверь в свою квартиру.
Гала открыла дверь к себе. Дух переплавленной пластмассы стоял в прихожей. За
три дня закупоренная квартира переварилась в собственном соку. Гале показалось всё таким грязным, таким запущенным, что она срочно кинулась протирать зеркала, пылесосить, проветривать. Ещё эта проклятая славянская лень, поблажка себе -уезжая оставлять немытую посуду в мойке нестиранное бельё в ванной. Ну, тут уж работы непочатый край. Гала попласталась, попласталась — глядь, всё и переделала. Развешивая постирушку на балконе, блаженно думала о горячей неспешной ванне.
     Но, проходя мимо телефона, невольно прилипла рукой к трубке и набрала номер Генрих, та ещё долго не отвечала. Гала уж думала, что подругу увезли на дачу, но вот там, в глубоком эфире, дзинькнуло последний раз и голос Генрих, какой-то сухой, как сноп прошлогоднего камыша, ответил Гале. А её уже понесло, она уже была рада, как щенок, ей неважно было в каком состоянии душевные струны подруги, а важно было лишь то - что подруга была на месте цела и невредима, а уж струны души Гала ей настроит.
После того, как девушки поговорили, условились о встрече, Гала заплетающимися ногами доползла до ванны, набрала горячую голубоватую воду, засыпала из оранжевой коробочки зелёную соль с запахом эвкалипта. Она закинула руки за спину, чтобы расстегнуть лифчик, посмотрела в зеркало: Плечи налились скульптурной сочностью, лицо и шея подтянулись, обветрились и загорели. Вид был задорный, ловкий - хороший. Гала была довольна собой, вылезая из трусиков, заметила, как симпатично округлились мышцы на бёдрах. Кого-то она, Гала, себе напоминала? Кого, кого? Она ещё раз глянула в зеркало: конечно Пола — труженика, не игрушку, не мячик, а самостоятельную личность, формирующую пространство вокруг себя. А как же, разве не так? Вот она, Гала, ей нужны были деньги - она пошла и добыла их. Вот вошла в грязную квартиру, а через два часа она уже всё отмыла и прибрала и ... Гала с удовольствием рухнула в воду, ... принимает ванну и моется и нежится между делом, стирая трусики и лифчик - всё, что осталось от грязного.
Вымывшись, накупавшись, Гала надраила до блеска ванну, протёрла зеркало, обмоталась пушистым полотенцем и пошла на балкон, развешивать бельё. День, наконец - то закончился.
Глава 13
Пол еле очухался от своей болезни. Всё ещё был заложен нос, иногда
поднималась температура, но ему всё равно было легче. И не бабки - врачихи была в том заслуга. Бабка эта вообще не хотела принимать не прикреплённого к её околотку пациента. Парнишка, который приволок лихорадочного иностранца, был её пациентом, а этот - будь хоть китайский мандарин, не её и всё. Мало было Полу в очереди в длинном коридоре среди вредных пожилых аборигенов, так нет же, дождавшись своей очереди он не получил никакой помощи, даже совета. Один брюзгливый скрежет старческого голоса врачихи. Друг разорялся с юношеской патетикой: «Вы же клятву Гиппократа давали'». А она ему в ответ: «Идите в платную, развалили государство, теперь один бардак!».
Парни вернулись вымученные. Пол свалился в своей машине на промасленные собственным потом подушки. Он чувствовал себя таким больным, таким несчастным и беспомощным. Приоткрылась дверца. Димка подёргал Пола за ногу: «Пол, тебе гостинец, презент, литл фром ё преттис», положил пакет рядом с задранными коленками Пола. Пол изогнулся, подтянул к себе пакет, открыл его - банка с мёдом. «Гив ми а спун плиз» Димка улыбнулся. Во всяком случае, горемыка чего-то хочет, может, натрескается мёда, так полегчает. Побежал в кухонный вагончик, принёс ложку, Пол с наслаждением захватил полную ложку, стал облизывать по краям, потом заглотил всё содержимое. Так раза три - четыре, не запивая, и уснул, как умер. Димка вытащил банку с ложкой из сцепленных пальцев спящего Пола, съел ложку мёда сам. «Да, действительно хороший мёд, молодцы тётки!». Упаковав банку в пакет, поставил гостинец в угол кабины, чтобы Пол не распнул его в горячечном бреду. Но, взглянув на друга, успокоился, бреда с горячкой не будет. Пол спал, как ребёнок в колыбели.
       Димка прикрыл дверь, ушёл. Весь этот день Пол спал. Его заменял парень - знакомый Славки, похожий на тракториста. Димка остался не у дел и ушёл домой.
Проснулся Пол ночью, по малой нужде. Горло болело, но уже не так сильно. Облегчившись под ближайшим деревом, он вспомнил про мёд, пошарил в тёмной кабине, нашёл в углу пакет с гостинцем. Поел, как медведь, через какое-то время захотелось пить, нашёл спрятанную на второй полке большую бутылку минеральной воды. Вода была тёплая, зато не драла горло. Пол с удовольствием напился, ополоснул лицо и опять уснул, усмехаясь своим мыслям: «И чего ходят эти преттис? Ну, молодцы, спасли, обыкновенная простуда оказалась, а эта старая перечница в поликлинике подумала, наверное, что у него СПИД».
Потом, когда оклемался, Пол возвратился на свой боевой пост. Отшил парня - тракториста и стал больше общаться с Димкой, а на предложения Славки, знакомиться с девицами попроще, давал решительный отказ. Девчонки в немыслимых туалетах вертелись вокруг аттракциона, строя глазки, призывно хихикая, и целуясь друг с другом, оставляя следы помады. Малолетки, а хотели быть взрослыми, роковыми женщинами, а как это правильно делать не знали: рядились во что, попало, красились почём зря. Полу было смешно смотреть на них. Полу было их жалко. Пол не испытывал влечения к ним. Где-то далеко, в Ливерпуле, очень давно, у него уже была одна глупенькая вертихвостка — его жена, из-за которой и случилась вся эта галиматья с призом - тюрьмой, но та не была не в пример этим - леди.
Глава 14.
Кому Ливерпуль, кому Манчестер — городок из красного кирпича с клумбами розовых маргариток. Порт, верфи, заводы, фабрики. Родина четырёх стиляг в чёрных, лаконичных пальтишках, поющих под электрогитары собственные песни. Эти песни, ни смотря на их простоту, перевернули мир. Чопорные британские девушки, стойкие на выплеск эмоций, рыдали и корчились в экстазе, когда на сцену выходили Пол, Джон, Ринго и Джордж - Битлы. Середина шестидесятых, тусовки на окраине города, мотоциклы, музыка, длинные волосы парней. Раскованность девушек, наркотики — не химия, натуральные - травка святого Франциска - конопля - грасс,
С молодёжью, подрастающей в семье докера Карни, было не справиться. Три брата гоняли на мотоциклах, излишне пыля и пугая ремесленный люд, засевший за окошками своих мастерских. Где брали парни деньги на житьё, бытьё, отец не знал. Дети давно дома только спали с шести утра до полудня. Отец уходил на работу, они приходили с гулянок. Отец приходил домой - их уже не было. Как-то, где-то, деньги они всё-таки добывали и приносили в дом, отдавая, матери кормовые. В шестьдесят пятом у одного из братьев родился сын, пришлось регистрировать брачные узы с его юной, безалаберной мамашей. Потом из жалости к единокровному пришлось остепениться и начать жизнь, какую вели его родители. Надо было ходить на работу: в док ли, на завод ли - неважно куда, главное, чтобы была стабильная зарплата, чтобы оплачивать счета за квартиру и содержать в довольстве свою семью. Первенца назвали Пол. Юная мать изнемогала от дурашливой мордашки Маккартни, его нежного, овечьего голоса. За Полом посыпались разные Келли, Молли, Майклы, Джоны - девица оказалась на редкость плодовитой. Когда плодиться ей все-таки надоело, она научилась предохраняться, но организм требовал ежегодных стрессов и перемен. Тут-то и подступила тоска. Дети подрастали, расползались, как щенки, кто, куда, за ними нужен был глаз да глаз на рабочей окраине, но матери вдруг стало всё равно. Как в юности она стала попивать, сначала одна тайком, потом с отцом, потом по мере подрастания с детьми. Дети ходили в местную школу, особо не придавая этому значения. Опять дома стали появляться пока ещё чужие, взятые на время мотоциклы. Потом с соседями оборудовали заброшенный сарай под гараж и там, забыв про всё, вертели железяки, ремонтировали, собирали новые модели. Скоро стали камуфлировать ворованные мотоциклы, угнанные из других населённых пунктов доброй, старой Англии. Пол - маленький мальчишка с цепкими руками носился, как мотокентавр по городу всё время на разных мотоциклах. Подошёл возраст петушиных боёв за самку. Девушки в этот период мировой истории были разборчивыми - ни войны, ни чумы - мужчин много. Одень юбку по короче, накрась губы поярче, научись ходить на каблуках и всё, все кавалеры твои. И маленький Пол набивал себе цену, носясь в клубах красной, кирпичной пыли на своих боевых конях. Толи от этого постоянного сидения на мотоциклах с разведёнными на раскоряку коленками, толи так уж было на роду написано — ноги у мотоковбоя получились колесом и короткие. Вот всем бы вышел парень: и белокур и синеглаз, а ноги короткие. Пол пел грустные баллады под собственный гитарный аккомпанемент, но при этом не слезал с мотоцикла и выглядел вполне достойно, но сидя в седле. Когда стали попадаться машины, Пол ещё больше оценил способность обладать этими механизмами, подчинять их своим золотым рукам. Собственных экземпляров у него не было, а временные постояльцы в гараже менялись регулярно. И он пылил по улицам Ливерпуля, бросая молниевидные взгляды на проходящих мимо девушек. Но наступали другие времена, и городу понадобился клочок земли под старым ничейным гаражом - сараем. Гараж пришлось растащить по частям и освободить место по требованию муниципалитета. Накрылся налаженный бизнес. Пол перебивался ремонтом и переделкой по чужим гаражам. Однажды, имея за плечами маломальский опыт мужской жизни, столкнулся с сестрой одного своего работодателя. Парень работал на стройке, в артели у отца, деньги всегда у него были, судя по машине, которую ремонтировал сейчас Пол. Девчонка была младшенькой в семье - любимицей братьев и родителей. Её растили как леди. У неё были красивые наряды, куклы, несмотря на ее, вполне оформившийся вид. Была она кокетливой и требовала к себе ежеминутного внимания.
Пол забирался под машину, а девчонка разгуливала вокруг, щеголяя стройными ножками, оголёнными под самое никуда. Иногда она набиралась наглости и усаживалась на корточки рядом с тем колесом, под которым шныряли руки Пола с разводным ключом. Она усаживалась. ... Разводила колени ..., свешивала между ними свою кукольную головку, прикидываясь наивной, заговаривала с парнем. Он, поворачивая к ней голову, натыкался глазами на её промежность, прикрытую ажурными трусиками почему-то всегда разного цвета. Пол как можно дольше тянул с ремонтом, ему нравились эти игры. Пол не приставал к юной леди: выжидал, делал безразличный, снисходительный вид; но всё когда-нибудь кончается; и дела в этом гараже, к сожалению, закончились. Чтобы не терять связи с этим семейством и иметь повод заходить в дом, где обитала хорошенькая леди, Пол, пошёл работать каменщиком на стройку к брату и отцу своей пассии. Время шло и делало из парня гуд билдера - хорошего строителя. Он загорел под скудным солнцем Англии, работая по пояс голым всё светлое время суток.
Наступила осень. Стройка теряла свои плюсы. Всё больше вылезали минусы: косой дождь, промозглый ветер, день сокращался, превращаясь в круглосуточные сумерки. Полу надоело всё, тем более что девчонка отправилась учиться в какой-то другой город. Собрав свои немногочисленные вещи, отработав последние дни октября, Пол двинул в Лондон. Там, в Лондоне, у дальней родственницы квартировала его симпатия. Он не знал, что они в одном городе. Он никогда про неё не спрашивал, но судьба распорядилась так, что они оказались на одной улице. Она жила в мансарде небольшого домишки с черепичной крышей в предместье столицы, а он работал в гараже одного своего знакомого ... через дорогу. Она шла на учёбу в колледж, а он открывал настежь двери гаража и возился с машинами, принимая самые выигрышные позы, стараясь быть в поле зрения своей героини. Она заметно подросла, и когда впервые заметила его на своём пути, то конечно приписала себе это совпадение. Встрече обрадовалась. Единственное, что волновало её: не маловат ли, ведь она подросла, а он остался прежним.
Однажды, столкнувшись, нос к носу, молодые люди поняли, что разница в росте, это не главное и, вообще, нет ничего важнее на свете их сплетённых пальцев рук. Дальше пошло дальше. Пол уже не распахивал двери гаража, оставлял узенькую щёлочку, ровно настолько, чтобы проскользнула в неё юркая подружка, а потом плотно закрывал двери и никто не мешал им.
К началу следующего лета девочке пришлось окончить учёбу, а Полу искать квартиру для молодой четы. Помыкавшись по чужим углам, молодожёны вернулись в Ливерпуль. Родители девчёнки вежливо открутились от участия в их делах. И Пол, вздохнув по глубже, приволок молодуху в своё постбитловское семейство, на рабочую окраину.
Непритязательные вкусы родичей мужа оскорбляли юную леди. Она рассчитывала на большее в этой жизни. А главное – родился ребёнок. И он орал. Мамаша Пола клюкала в компании и без; братовья, кажется, занимались воровством: угоняли машины и мотоциклы, перебивали номера, перекрашивали и перепродавали их.
Пол, конечно, был хорошим парнем – старался быть хорошим мужем и отцом, но… среда засосала. А уж когда откинул копыта старший Карни, уморившись на работе в доке в жаркий июльский вечер, не дошёл до дома и уснул на веки вечные в сквере на скамейке с бутылкой пива в левой руке, Полу стало совсем пофигу: вот так тянешь лямку, а потом всё – свесишь голову, как спящий какаду, и конец.
Пол опять сроднился с мотоциклами, стал принимать активное участие в тёмных делах семейства. Жене сначала нравились лихие деньги, можно было снять квартиру подальше от свекрови – алкоголички, не видеть свояков, жить примерно так, как она жила до замужества. Ребёнок, мальчик, рос нормально, ровно развивался. Когда Пол и его молодая жена переехали на приличную квартиру с небольшим садиком перед белым крыльцом, сын стал ходить, цепляясь за подол материнской юбки. Хелен, так звали его жену, стала такой красивой, как махровая мальва в клумбе под окном. Она стала чувственной и требовательной. За ночи, проведённую с ней, можно было пойти на всякую противоправную мелочь, тем более, что пока семейству Карни всё сходило с рук.
Пол наряжал жену как куклу, замечая, как смотрят на неё проходящие мимо мужчины. Он неосторожно катался с ней на дорогих, зачастую угнанных машинах, наверное, недостаточно дорогих своим хозяевам, что не подавали на них в розыск. Но однажды всё кончилось. Кто-то где-то заявил, кто-то где-то проследил, и шаражку прикрыла полиция. Пока шёл суд, молодая ушла к родителям, открестившись от аморального мужа, сделав вид, что не знала, как зарабатывались деньги. Семья родителей приняла её, тем более,  что пришла она не только с живым приданым в качестве внука, но и с заначкой, расчётливо скопленной на чёрный день. Пол загремел в призон, то есть в тюрьму, на два года.
Жена подала на развод. У Пола не осталось ничего, что тянуло бы обратно в Ливерпуль. В тюрьме Пол пил. В тюремной контрабандной лавке можно было достать всё: и водку и травку. В приливе сентиментальной пьяной тоски Пол выколол на левой стороне груди имя жены – Хелен. Потом уже из хулиганских побуждений чего он только себе не выкалывал. Смеялся сам, смеялся и татуировщик, говоря, что его боди из бук вор стьюпидз, то есть его тело – книжка для дураков.
По ночам ему снилась она, махровая мальва Хелен. Она не написала ему ни разу, не приехала на свидание. Всё надо было выкинуть из головы, тем более,  что мамаша – алкоголичка в весточке сыну – узнику сообщила, что его бывшая вышла замуж за
очень респектабельного человека — владельца мебельного магазина. У них две машины, ты, мол, сынок рядом с такими и не стоял ... дорогие ...
Пол хотел, было, себе поправить вены, да жилы у него оказались прочные, только кровью измазался, понял, что всё это глупости, а жизнь продолжается, а он молод, силён, а главное у него всё впереди,
В этом призоне была не только тлетворная контрабандная лавка, но и библиотека, и спортзал.
Пол пересмотрел свои жизненные приоритеты и стал работать над сокращением срока пребывания в застенке. Примерное поведение заметили, поощрили и сократили срок заточения, предложив заключить контракт (в целях реабилитации в социуме) с одним мастером интертейнмента - владельца парка аттракционов с улицы Парк-Лейн в Лондоне.
Пол подписался на кругосветку, прошёл курсы водителей тяжеловозов, стал дипломированным драйвером - дальнобойщиком, прошёл курсы слесарей - сборщиков, стал мастером по эксплуатации аттракционов. Посещая очередную увеселяемую страну, активно вступал в близкие отношения с дочерьми нации.
Пыль дорог, вкус тёплой воды из полиэтиленовой бутылки, флажки на лобовом стекле машины, кожа женских коленок и бёдер, всегда разных оттенков, волоски, прилипшие к подушкам сидений, тоже всегда разного цвета, смех, стоны в ночи- всё разное. Новая земля, новые женщины, новая музыка, еда, вода ... и только небо одно и то же, одно на всех и навсегда.
Глава 15.
То утро, когда Генрих рыдала на балконе после ухода Четверга, а Гала домывала и дочищала свои яхтенные обязанности, для Пола было воскресением от хвори. Никогда он ещё не сваливался так за время своего контракта. Россия его доконала. А тут, он утром вышел на работу, сидел тихо, спокойно, глотку не рвал - не казённая. Думал: «Вот придут его преттис, он их поблагодарит за мёд, потискает под шумок нежную фемину». И на тебе! Припёрлась с хахалем, вся в засосах, томная; уселась в объятиях кавалера на карусель, да и давай лизаться. Пол заметил их издалека, сразу подкатила тошнота к горлу, заслезились глаза, прошиб пот. Стал себя уговаривать, что ведь и раньше видел их вместе. «Будет такая баба жить одна? Моя то Хелен недолго думала в одиночестве, сразу нашлась - свято место пусто не бывает». - Думал он. «Что оставалось делать - сидеть и молчать, ещё раз сидеть и молчать - как сычу на ветке. Старался не смотреть в их сторону, так нет, этот её мальчик так и сверлили его взглядом - победным взглядом. ... А она хоть бы хны. Наверное, думала, что я сдох», - решил Пол, посидел еще, немножко, с прикрытыми глазами, потом в упор уставился на неё, - «да что же это, она слепая что ли, не видит, что я на неё пялюсь, может на мне шапка-невидимка», - Пол поедал глазами нахально белую шею с пунцовым засосом, злился. Чтобы хоть чем-то привлечь к себе внимание, стал драть рычаги карусели, делая такой джамп он, джамп ап, а она смеялась. ... А этот хорёк её целовал.
Пол не выдержал, - взял микрофон и заорал на весь парк: - «донт кисе!» Парень вылупился на него, как телок круглыми смеющимися глазами, а она вздрогнула и скомкалась, поджав коленки и локотки, пришибленно озираясь при каждом повороте карусели на угол, из которого раздавался его голос.
«Прозрела-таки, увидела, но интерес ко мне потеряла, видимо раньше в ссоре или в разлуке со своим была, вот и решила со мной поиграться, - Пол опять закрыл глаза, скрестил на груди руки, принял позу мумии, - мной не поиграешься, я не мячик!»
Передержал в этот раз Пол своих «вращаемых», задремал или прикинулся. Карусель резала и резала круги. Люди уже устали развлекаться в воздухе. Наконец,

Пол соблаговолил проснуться, резко прекратил полёт «Октопуса». Генрих,
подхваченная Четвергом, потупившись, сползла с карусели.
«Сегодня ночью обязательно трахну, какую-нибудь дурёшку из Славкиной компании, - мстительно думал Пол. - У них тут совершеннолетие в восемнадцать, надо брать созревшую».
Наступил отбой. Девчонки стайкой вертелись около аттракциона Пола, ожидая смотрин. Он уже объявил о своём намерении Славке. «Ну, вот та - беленькая, крашенная, вроде ничего, вроде дозрела. - Пол перегнулся через перила, - эй, ю, гёрл, блонд, ю, ю, - улыбаясь, помахал белокурой красотке рукой, - вот ё нэйм?» Славка подвёл девчонку под руку к висящему на перилах Полу.
- Хё нэйм Наташа, — осклабясь, сказал Славка.
- Наташа из гуд нэйм! - ответил Пол.
Вдруг какая-то девчушка из этой компании заорала Полу, указывая пальцем в сторону Наташи:
- У неё СПИД не спи с ней, она б...!
Пол так и вздрогнул, Славка дал затрещину малолетке, но слово вылетело, как воробей, не поймаешь.
Пол спидоносов уже видел. Ужас, когда в расцвете сил разваливаешься на части. Поэтому не было страшнее предположения, подозрения в причастности к этому страшненькому, коротенькому словечку - по-русски СПИД, а по-английски СПИД - это скорость. Скорость, это то, что любил Пол. Но скоро покинуть этот мир он не хотел. Поэтому, когда приехали медвежата-братки, Пол, сбежал с ними кататься по ночному городу. Однако он никак не показал девчонкам своих страхов. Славка тоже ничего не заметил, думая, что время ещё не пришло. Вот пойдёт к концу контракт, тогда и пополнит английский друг свою женскую коллекцию русским экземпляром. Дождётся своего счастья Наташка.
СПИД Славку не пугал. Он его не видел. Он думал, что это там, за бугром, гниют за свои грехи страшные развратники - разные поп - звёзды да гомосексуалы, а на просторах России, с её свежим воздухом, зараза гибнет сама собой. Пол так не думал и решил не рисковать, дев юных и доступных не пробовать, хватило ему хвори, из которой он выбрался недавно.
Глава 16.
Наступил предпоследний понедельник июля. Утром Гала приехала к подруге.
Грязно было в гнезде после свидания голубков: посуда не мыта, объедки на столе и даже у кровати; в ванной на полу валялось мокрое, утоптанное полотенце. Бельё Генрих, её ажурное бельё, что так старательно выбирала Гала, валялось разрозненно: трусики в прихожей, бюстгальтер на ручке двери в спальне, затянутый в узел. Сарафанчик чёрненький в белый горошек был смят комком в углу дивана. Гале стало неприятно, как будто нарочно, кто-то небрежными руками разрушал порядок, созданный заботами Галы и мамы Генрих. Она унюхала во всём этом бедламе насмешку. «Генрих сама так нагадить не могла, а был с ней сосед - Четверг, это его рук дело - завязать чёрный ажурный бюстгальтер узлом на дверной ручке, - думала Гала. - Ну, это ему так не пройдёт! А эта дурочка заспанная, голая, смущённая, расстроенная, в чём-то считает себя виноватой. На три дня оставила, так нет же - обидели, - осматривая квартиру и походу восстанавливая порядок, сетовала Гала, - зачем так пакостить? Как в последний раз в гостях у тёщи - она попыталась развязать узел бюстгальтера, - нет, не получается, так слёту, крепкими руками сделано, со зла».
- А чтоб твою мать! - вслух выругалась Гала.
- Чего ты там? Зацепилась что ли? - Генрих слышала возню у дверной ручки, но
про бюстгальтер свой не догадывалась, - я вот поэтому голая и хожу, чтоб не цепляться ни за что.
«У, дурища, ничего не знает, ей под нос нагадят ..., а, впрочем, стоп, не надо на неё катить, как на росомаху, она ж не видит, а вот воспользоваться этим уже подлость или мальчишество, оскорблённое мальчишество. После довольно долгого знакомства, почти любви. ... То-то он сосед был таким удовлетворённым, отомстил за что-то по лёгкому. А за что и сам не знает. - Гала, наконец, отвязала ажурное изделие от дверной ручки, - не порвался и то, слава Богу!»
- Всё нормально. Дверь у тебя щербатая. Занозу посадила. - Гала решила не
расстраивать подругу и не разоблачать козни Четверга.
- Надо сказать Глебу, чтобы покрасили дверь, когда я буду на даче. - Беспечно
ответила Генрих.
Все дела по оформлению интерьера Глеб действительно добросовестно исполнял в её отсутствие. Это делалось не из заботы о ней, ей то - было всё равно, она не видела цвета новых обоев, ни той же двери, покрашенной или обшарпанной. Глеб делал это потому, что квартира была его собственностью, а собственность должна быть в порядке. Вот Генрих отказывалась стать его женой, то есть собственностью, он и оставил её в покое, как есть - слепой. А вот если бы была женой ..., он бы её поправил по всем статьям, он бы ей такие глазки устроил, хоть в снайпера иди. А так, чего гоношиться? Да и не хочет она видеть их всех грешных. Вот мол, разочаровали меня, и глаза мои на вас не смотрят.
- Ну, и о чём ты вчера плакала? - обнимая подругу, спросила Гала, - на вот
футболку одень, - зашелестев полиэтиленовой обёрткой, Гала накинула на грудь
Генрих новенькую футболку, подаренную финкой после официального прощания, -
финка подарила.
- Спасибо, - Генрих влезла в подарок, - короткая, зад не прикрывает, - подёргала
она подол.
- Зато сиськи твои торчащие от меня прикрывает и то ладно, - ворчала, любя,
Гала, - тебе, подруга, видимо, всё равно с кем обтираться: с бабой или с мужиком.
Тебя вот погладишь и вся мурашками покрываешься, а нормальным людям каково на
это смотреть? - Гала уже забавлялась. Кончиком указательного пальца, притрагиваясь
к торчащим под тканью футболки, соскам Генрих, - нормальным людям это один
соблазн и извращение, - шлёпнув замеревшую в трансе нимфу по голой заднице,
сказала Гала, - да сядь ты, - усадила её на диван, - рассказывай, что тут без меня
случилось.
Вышло так со слов Генрих: с Четвергом она рассталась, потому что тот, видите ли, сказал, что у неё «большая» ...
«Вот ведь целый год была как раз, а тут вдруг вываливаться стал», - Гала от души хохотала, но, видя, как трагично восприняла замечание Генрих, не стала выдавать свой смех, верноподданнически возмутилась.
- Вот ведь, стервец, сам смылился, а потом что-то ещё на бабу прёт, спортом надо
заниматься на свежем воздухе и перловую кашу есть. И будет всё, как у мустанга. -
Сказала Гала вслух.
- Да ладно, ну его, не в нём дело, сама виновата, драла его, как сумасшедшая, -
Генрих повеселела, полегкомыслела, - Пол так рявкнул, я так испугалась! Домой
пришли, я так перевозбудилась, аж дрожала.
- Ну, это ты всегда, это у тебя легко, - шмыгнув в прихожую и подобрав там
трусики с зацементированной серединкой, сказала Гала. Соединив бюстгальтер и
трусики, выудив из угла дивана смятый сарафан, Гала унесла это добро в ванную,
подобрала с пола мокрое полотенце, - фу ты Господи, мне прямо везёт - с одного
корабля прямо на другой, а бала всё нет!
- Ты о чём? - Генрих ничего не замечала, как всегда.
- Да ни о чём, зеркало протираю, подтёки на нём, - Гала действительно протирала зеркало в ванной.
- Труженица моя, тебя там горячие финские парни не затрахали?
- Ага, по трое сразу, в четыре приёма! - Гала усмехнулась, - если бы ... они с прислугой ни ни, так, что я го-лод-на ....
- Бедненькая, -  проблеяла овечкой Генрих.
- Ладно тебе, давай решаться на поступки, достойные памяти потомков - патетически произнесла Гала, гремя тазом с замоченным бельём.
- Ты что, стирать собралась? - Генрих удивилась.
- Нет, плясать ... сяду жопой в таз и буду скакать, типа хохла в гопаке. Конечно, стирать, твои грязные трусы, разбросанные по всей квартире, - ответила Гала.
- Как же они по всей квартире то? Они же одни ..., - Генрих привалилась к дверному косяку ванной.
- Да я уже всё, я уже быстро, - Гала засыпала порошок, размешала голубые гранулы, пошёл наиприятнейший дух стерильной альпийской свежести. - Ну а теперь пошли на кухню, строить планы.
- И делать чертежи орудий захвата инглишмена, йес! - Заегозила Генрих. На кухне, в раковине валялось мокрое полотенце. На столе обгрызенный круассан, куча крошек. «Как жрал, так и бросил, - догадалась Гала, - чашка с недопитым чаем стоит, один, что ли чаёвничал?»
- Он что, один тут чаи распивал? - спросила Гала.
- Я тоже пила с ним. Чашку помыла, - как бы оправдываясь, ответила Генрих, - она там, - неопределённо махнув рукой в правый угол кухни, сказала она, - моя кружка, толстая, с рёбрышком на ручке, видишь?
- Вижу, вижу, - Гала собрала крошки и недогрызенный круассан в полиэтиленовый мешочек. «Уток покормлю в парке». - Подумала она.
- сейчас чайник поставлю, сунулась в духовку в надежде, что там ещё остались круассаны, - о, две штучки нам ещё остались, чайку попить. И хлеб у нас ещё остался. Это хорошо! С икорочкой бутербродики сделаем. Сейчас вскрою банку, - Гала опять хлопотала и даже довольна была, что всё тут без неё в порухе - значит она нужна здесь, как воздух. Заглянула в заварочный чайник, сморщилась:
- Фу, гадость, какая! У тебя тут, подруга, при такой жаре скоро грибы прорастут! А этого хорька ты тоже этим поила? - Вдруг развеселилась она, - его можно, если он такой кобчик, а вот тебе не стоило, это ведь тот чай, что я тебе заварила перед отъездом.
- Галка, а почему ты его кобчиком назвала, он же тощий? — засмеялась Генрих.
- Кобчик самодовольный! - Гала вспомнила про завязанный в узел лифчик, но промолчала об этом.
С каждым движением Галиных рук в кухне становилось уютнее. Генрих сидела, задравши пухлые ноги на стуле с сине-бардовой подушкой. «Тоже я смастерила», - самодовольно подумала Гала, оглядывая свою беспечную подругу, - Ишь ноги задрала, чуть не на лоб себе … ».
- Ты чего звездой сверкаешь? - спросила труженица.
- А что, опять видно? Я ведь в футболке, - Генрих искренне удивилась, - ты такой стыдливой стала, тебя там, в походе в ислам не обратили?
- Какой ислам — не турки, …, финны чистокровные, просто воздержание у меня, а ты мне душу бередишь ... Как это не видно? У тебя мать за километр всё видно.
- И ты туда же ... большая да? - Генрих хотела самым наивным образом обидеться.
- Да не обижайся, шучу же, ладно ... - Гала потрепала подружку за коленку.
Чайник засвистел и стал парить. Маленький заварочный чайничек блестел
фарфоровым боком, внутри уже был свежий, нормальный чай. Ни плесени тебе, ни чифирной каши. Гала с удовольствием залила кипятком заварку. Пошёл ароматный дух. В духовке разогрелись круассаны.
- Вот твоя чашка с пупочкой, вот горяченький, на, поешь, - Гала налила чаю в чашку, пододвинула блюдо с круассанами поближе к тарабанящей по столу пальцем Генрих, - не обожгись!
- Ой, пролила, ой, обожглась! - подружка явно не собралась после вчерашних переживаний, - ох, хорошо! Галка, я бы без тебя с голоду подохла, сама даже не знала, какая я голодная.
Девушки захрустели круассанами. Лужа, сотворенная Генрих тихо стекала со стола на коврик. Гала её лениво промокнула, но мокрое пятно в форме спрута осталось на столе.
- Итак, вернёмся к нашим баранам, - пережевывая, зачавкала Гала, - ты хочешь вступить в преступную связь с трубадуром по имени Пол?
- Иес, - взвизгнула Генрих,- я вот думаю, надо красиво написать записку и картинку любовную нарисовать.
«Ну, как ты пишешь, я знаю, ладно, подержу тебе линейку, чтобы ты сослепу на диагональ не перешла», - вздохнув, подумала про себя Гала, а вслух сказала, - как ты любовь рисуешь, я видела, надо по реалистичнее, попроще, ну я тебя проконсультирую.
- Рукой моей будешь водить? Ладно, хорошо. А уж карандаш с пальцами сами дело сделают, мне бы только за рамки не выйти, - на носу у Генрих выступил пот от горячего крепкого чая, - я как с голодного бора, дай икры ложечку.
Гала из уже открытой баночки трепетно выкроила сегментик антрацитовых крупинок и с любопытством стала смотреть, как он будет съеден. Никакой разницы между баклажанной и чёрной икры она не обнаружила, таким же зверским образом её подруга поедала сгущёнку.
- Ещё дай! - Ложка Генрих застыла в воздухе, - куда банку дела?
- Ты что думаешь там банка с ведро? Это же деликатес, а ты трескаешь икру, как медведь колоду мёда, - Гала утянула баночку подальше - замажу на бутерброды с маслом, а вторую вскрывать не будем. Оставим, может Пол в гости придет ... вступать с тобой, троглотидой в интернациональную половую связь.
Это подруга поняла быстро и больше голую икру не выпрашивала, а ела весьма аккуратно маленькие бутербродики, приготовленные Галой.
- Поели, попили, иди, умой мордочку с мылом, будешь творчеством сейчас заниматься, - Гала вытолкала Генрих в ванну, сама быстренько смахнула крошки, тщательно протёрла стол, сполоснула чашки.
- Только я здесь не могу, пойдём в спальню, у меня там всё, - Генрих выходила из ванной с,  почему то мокрой до пупа футболкой, - понюхай, от рук рыбой не пахнет?
- Ты чего как тюлень мокрая? - Спросила Гала.
- Я зубы чистила, ну а от рук то не пахнет? - Совала Генрих свои ладошки Гале под нос.
- Не пахнет точно, можно подумать ты горстями из бочки ела, только вытрись, пожалуйста, а то все свои папирусы замочишь.
Генрих взяла из рук подруги чистое полотенце, вытерлась. Девушки направились в спальню. В спальне был разграй, пришлось прибраться: пропылесосить, смахнуть пыль. Пока слепая художница входила в творческий транс, забившись в угол кровати, её расторопная подруга сделала все эти земные дела.
- Я не могу сосредоточиться, когда гудит пылесос, - Генрих отшвырнула от себя планшетку - и, вообще, в голове пусто..., не идёт ..., боюсь, изображу сусальную пошлятину.
      Гала, закончив пылесосить, выдернула штепсель из розетки (Кнопки в этом доме не работали ни на одном приборе). Стало тихо, Гала взяла отвергнутый планшет: марципановый спрут своими похотливыми щупальцами лапал зефирные прелести сюрреалистичной нимфы. «Ну и жуть». Подумала Гала, а вслух сказала. - Ты вылезла за рамки, попробуй ещё, возьми чистый лист, сейчас я тебе помогу, по моему ты просто трусишь.
- Я в туалет хочу ...
- Иди ...
Очень долго ходила Генрих в туалет. Гала даже поскреблась под дверью. Но подруга, почувствовав слежку, зарычала питбулем.
- Время тянешь? Или у тебя непроходимость? - Гала вкрадчиво прошептала в щёлочку под дверью, не поленившись лечь на пол.
- Иди отсюда, коза! - Генрих пнула дверь, - на четвереньках там пристроилась? Бесстыдница, ничего святого у тебя нет!
- А у тебя, что, один унитаз в святых ходит? Лошадь лягастая, чуть ухо не отбила, - Гала соскочила с пола, почти разозлилась,- нет, чтобы делом заняться, ты в сортире прячешься.
- Я не прячусь, я сюжет обдумываю. Гала ну уйди, пожалуйста! - Умоляла Генрих, - ну я скоро, подожди.
Гала ждала, приготовила новый лист на планшете, подумав, взяла линейку и простой карандаш, разграфила лист. Там, вдали, зашумел унитаз, потом хлопнула дверь, полилась вода в ванной. Действительно, через минуту появилась Генрих, плюхнулась рядом на кровать, взяла в руки карандаш, но рука подруги властно заменила орудие на шариковую ручку.
- Пиши, - Гала приложила линейку к планшету, к разлинованному листу, - пиши, английские буквы то помнишь, отличница?
- Что писать?
- Пиши, мол, вот, Пол, мне холодно без твоей любви даже в жару, вспоминай слова то: Фрозен, пашен, вив аут ю, ну ты лучше меня знаешь, - Гала направляла руку Генрих.
- Сейчас, сейчас, я соберусь, я поняла: «Сначала было слово, да?» - Генрих аж высунула язык от старания.
- Да, сначала слово, а потом родится и образ, давай, давай, старайся, - Гала впервые после школы увидела почерк подружки. Всё те же изящные закорючки, множество острых углов, разная степень нажима: то умирающие, тающие на глазах слоги, то наливающиеся соком и оживающие. Удалось изобразить три вполне аккуратные ленточки английских фраз. Вполне достаточно для любовной записки, но места на листе оставалось много, и Гала присоветовала изобразить, что-нибудь на этом пустом пространстве. Генрих изобразила той же шариковой ручкой, конечно же, себя, конечно же, в чём мать родила и с розой на длинном, предлинном стебле. Гала строго следила, чтобы рука художницы не вильнула, куда не надо. Общими усилиями получилась почти что открытка.
- Прямо лов мессадж у нас тобой получился, любо дорого взглянуть, - Гала сложила лист пополам, - у тебя есть какой-нибудь конверт? Хотя откуда? По дороге купим, а пока положу творение в мою сумочку, давай, собирайся.
- Ой, боюсь, аж ноги ватные, - зад Генрих прирос к кровати, она даже натянула одеяло на себя  так, что торчал нос, да зажмуренные глаза, - А вдруг он опять как гавкнет в микрофон: «Аи донт лав ю бич!»
- Ну, уж ты и загнула, эк он тебя напугал, не гавкнет, обрадуется, - Гала обняла подружку за плечи, - давай вылезай из-под одеяла, давай чего-нибудь приготовлю поесть, ванну сделаю, соберёмся и пойдём, пригласим его. Послание вручим.
-  Ну, уж ты и загнула, эк он тебя напугал, не гавкнет, обрадуется, - Гала обняла подружку за плечи, - давай вылезай из-под одеяла, давай чего-нибудь приготовлю поесть, ванну сделаю, соберёмся и пойдём, пригласим его. Послание вручим.
-  Завтра Глеб утром придёт, нехорошо, если они встретятся, - Генрих искала отговорку.
-  Мы его не на сегодня приглашать будем, так, что сегодня только подготовка к визиту, а сам визит будет позже, если ты так волнуешься из-за Глеба.
- Хорошо, - вылезая из норы, ответила подруга.
Пока Генрих купалась, Гала готовила еду из недоеденных продуктов. В доме подруги на чёрный день Гала заранее припрятала килограмм муки. Теперь достала его довольная собой, в холодильнике, в тайнике были спрятаны два яйца и дрожжи, а также чашка кислого молока и огрызок колбасы, подгнившие помидоры, два засохших плавленых сырка - можно было сделать пиццу. Ещё немного порывшись внизу холодильника, Гала обнаружила помятую луковицу. Всё, теперь пицца точно будет, а, что продукты условно-годные, гак это дело тепловой обработки и правильного раскроя. «Нужно ещё масло, а вот и оно, обрадовалась Гала, увидев нераспечатанную бутылку в шкафу, - всё, печём! За дело!»
Генрих выкарабкалась из ванной, уселась перед подругой: «Давай, раскрашивай меня!» Гала, не найдя косметички, стала опять грешить на Четверга: «Он тут в голубые не записался? Где косметичка твоя? Я уезжала, всё у тебя было на месте, куда он её дел? Ведь он же тебя красил?» Генрих даже испугалась такого вероломства со стороны ее недавнего бель ами.
-  Он что же, косметичку упёр? Какой гад! Наверное, малолеток раскрашивать будет. Вот почему у меня вдруг «большая» стала ... - Генрих опять чуть не плакала ревнивой слезой.
-   Ой, только не надо сырости. Ты чем сейчас озабочена? Ты этим хорьком озабочена или Полом? - Гала строго цыкнула на подругу, - ты, дева, сама первая пацана в душе бросила. Если честно. На другого мылиться стала. На двух стульях одним тазом не усидишь, зад отбить можно, когда стулья раздвинутся. - «Страшная картина, - подумала про себя Гала, - можно даже порвать напополам задницу, если очень цепляться.  Нету косметички и нету.  Мы девушки самостоятельные, - Гала порылась у себя в сумочке, достала свои запасы, - у нас всё при себе, а по дороге купим, чего не хватает».
- У тебя деньги то есть?
-  А, там, ... - Генрих махнула рукой в сторону секретера, но как-то не очень уверенно.
Гала порылась там, но ничего не нашла. «Совсем обнаглел, уезжала, было больше ста долларов, не много конечно, но были. За три дня всё спустил с бабой. Вот значит, какое его звериное лицо, ну, студент, оперился - хлюстом стал, - мысленно ругалась Гала, - может быть мать, на что-то взяла».
- А мама к тебе не заходила? - Спросила Гала.
-  Нет, она мне даже не звонит, чего-то обиделась или занята чем-то, - Генрих насторожилась, - а что, и денег нету, ну, мы потратили, ... конечно, ... Галл, завтра Глеб придёт, я заработаю ...
- Вы что, по ресторанам ходили? - Спросила Гала, злясь
- Да нет, продукты покупали, в парк ходили, - Генрих погрустнела, стала жалкой, смотреть на неё, потускневшую, Гале было невмоготу.
-   Деточка, у тебя пустой холодильник; у тебя нет денег; с тобой не хочет разговаривать мать ... ты - легкомысленная бабёнка, желающая двух мужиков сразу, они тебе за это мстят, ведь раньше Четверг таким не был! - Гала хотела ещё сказать: «Открой свои глаза!» - Но что толку от этих распахнутых глаз, если они не видят, а их хозяйка прячет голову в песок, живя одним днём и взбалмошными желаниями своего тела.
      А Генрих сидела голая, теребя в руках оборку подушечки, и пыталась не заплакать, теперь уж всерьёз и навзрыд, пыталась не выдать себя. И ещё раз, перехитрив судьбу, прикинуться беспечной и неуязвимой, вечно молодой, вечно крылатой. Но крылья на этот раз не трепыхались. Они съёжились в два маленьких горбика уголками лопаток.
-  Ну, давай не пойдём никуда, останемся дома, - сказала она спокойно, - ты вот что-то вкусное смастерила из чего-то.  Пахнет хорошо.  Галл, я серьёзно,  ну их, мужиков, я ничего не хочу. Завтра придёт Глеб, я сдам ему работу, он мне заплатит, - а потом уж совсем ни к селу, ни к городу, Генрих запела дурным голосом: «Можеть замуж позовёть».
- О, Господи! - Гала боялась этого, как огня. «Замуж за Глеба - конец их дружбе. Он её такую прекрасную, такую беспомощную подругу, вмиг выправит в законном то браке, ещё три пары глаз ей привесит. И не нужны будут зрячей Генрих все мои услуги. А куда я, Галка, простая, как вся природа, дену свой раскрученный потенциал донора? Я ж ведь, как сучка, у которой сиськи от молока лопаются, а щенков покрали. Хоть вой на луну. Не будь этой вот живой куклы, сдохла бы с тоски».
- И будешь сидеть в клетке, - запричитала Гала, - Глеб - мужик жёсткий. Подожди ещё, погуляем, а косметику сегодня купим. Хочешь финскую? А студентика забудь. Раз пошёл человек хориться, так всё, кура не зевай. Ушёл и ушёл, впредь не пускай.
-  Да ну его, сама виновата, была похотлива не в меру, а у тебя не подгорит? - Тучка улетучилась с чела Генрих, носик опять торчал завитком, вынюхивая запахи еды, - Галл, у тебя там что?
- Пицца, что, есть опять захотела? Раз есть аппетит, значит, и другие желания не умерли. Так что давай есть то, чем богаты, - Гала вынула из духовки с пиццей, аккуратно разрезала своё произведение, выудила на тарелку кусок попышнее для Генрих. - На, ешь, и не хандри, пойдём, поухажоримся к Полу, в магазины зайдём по дороге, конверт красивый купим. Всё будет хорошо, не горюй!
А Генрих и не горевала. Она уже сочно чавкала, впиваясь по самые скулы в кусок еды.
«Чего она так ест сладострастно? Как беременная ... за двоих», - думала Гала, глядя на подругу.
- Ты не залетела ли, девушка, а то, когда вот такие последние встречи происходят, кавалеры очень «хорошую» память о себе барышням оставлять любят.
- Какую память? - Недоумённо вскинулась Генрих.
- А ты не понимаешь? ...
- Галка ты о чём? У меня же спираль серебряная. Ты что, не помнишь? После того случая Глеб меня осчастливил у супер врача, я же тебе рассказывала эту историю. Генрих искренне недоумевала.
Беременность ... ей было странно слышать какие-то намёки на это. Раз Глеб сказал, что всё схвачено, то так оно и есть, Глебу она верила, знала, что виноват перед ней, дурочкой, слепо в него когда-то влюблённой. Когда-то, ... но не сейчас. И никаких соплей насчёт деточек и цветочков жизни она не любила. Раз удавлен по её трусости и расчёту Глеба первенец - так больше ей щенков не надо. Заслон сперматозоидам Глеб поставил, боясь, что его слепая протеже (и всё ещё щемящее любимая) принесёт ему - Глебу в подоле, от какого-нибудь суслика с лёгкой руки этой ужасной Галы.
А история с этим первым плодом их любви оказалось пренеприятной. Генрих из-за своей сатанинской гордости, и ослепла то из-за неё. «Ах, не хотите моего малыша? А я не хочу вас всех! Ах, вы ещё и меня хотите? Всё ещё. ... Имеете такую наглость поднимать в мою сторону свой острый член? Тогда платите. Пусть за творческие труды, пусть за постель, но платите!»
Вот он и платит. Член до сих пор имеет наглую надежду проникнуть в лоно Генрих, хотя голова Глеба против. Ох, против! У него мозги шелушатся от ударов по самолюбию. Он сердце своё пытается заморозить, возясь сутками с мокрой, прохладной глиной у себя в мастерской, пытаясь слепить, что-нибудь не похожее на Генрих, но память тела так сильна, что изгибаются и изгибаются в сладострастных позах пышнозадые нимфы, а на вопросы коллег: «Чего такие толстозадые бабы у тебя кругом?» Он, потупя глаза, всегда отвечает: «Так ведь треугольник самая устойчивая фигура». И рукой бережно, трепетно описывает воображаемый зад Генрих.
Его маленькая галерея на парадной улице города, как цветок на макушке капризного кактуса. Красивый, сосущий соки из всего корявого, колючего туловища - реального бизнеса, подвала под спортзалом школы, где он лепит день и ночь голую Генрих. Во всех изделиях голую Генрих, даже вазы, идущие на заказ, даже светильники, даже напольные часы - всё одно лоно и одна задница Генрих. Слава Богу, члены мужчин солидарны друг с другом и нашёптывают своим хозяевам: «Купи, купи эту звездищу!» Так что Глеб не в обиде на свой предмет вдохновения. Прелестей его строптивой подруги в любом обличье раскупаются. Да и рисунки её, как это ни смешно, раскупаются тоже, и украшают собой галерею на парадной стороне его жизни. А время покажет. Нагуляется, сама в руки дастся. Вот тогда он её и откупорит. Исторгнет из её чрева серебряную закорючку и продолжит свой род, пригвоздив её, Генрих, к себе на веки вечные здоровым потомством. А пока она бесится в своих пароксизмах спеющей самки, он будет точить свой творческий потенциал и крепить основы будущего благосостояния. Лишь бы заразы не подхватила где-нибудь, ... ну на это есть Гала. Хоть и не любит она Глеба, но в плане надзора за спящей царевной, очень хороша, она не даст запачкаться белым перышкам слепой лебёдушки.
А Гале с её пачкой презервативов в кармане никак не понять прелестей внутриматочной контрацепции. Сколько случаев она знала из горькой бабьей жизни — и деньги заплачены немалые, а толку нет, прут и прут через заслон сперматозоиды. Беременеют тётки, хоть ты тресни! А эта, хоть бы хны, в любое время дня и ночи готова и не брюхатеет, есть даже что-то нечеловеческое, что-то зверское в том, как Генрих придаётся страстям, отметая высокие чувства, как слюни. «Она озлоблена, очень озлоблена на людей - думала Гала, - хотя и шлёпнула жизнь её всего один то раз, а как обиделся организм. Как под себя всё умеет погнуть, дубы качаются от такой воли. Зверюга!» - С завистью думала Гала.
А зверюга тем временем доела свой кусок, допила свой чай, облизалась, потянулась до хруста в суставах и уже уверенно по тигриному проурчала: «Ну, давай, накрась меня, подруга, всех порву, все мужики мои будут!»
Гала зыркнула в её сторону испуганным взглядом. «Во во, натрескалась - силы то и попёрли, как мухоморы в мае. Ишь, стерва, всех мужиков захотела, меня даже обнести решила мужским телом, - думала Гала, затачивая карандаши для подводки бровей и глаз фирменной точилочкой, - всё-то у меня есть и даже точилочка такая, вот бы мне ещё такой врождённой желанности, как у этой крокодилицы. Ведь и в школе все пацаны перед ней плясали, а были девки и покраше, из шкуры вон лезли, чтоб перед мальчишками блеснуть. А эта никогда не суетилась, все сами крутились в её орбите, - вспоминала Гала, сидит на своей предпоследней парте, глаз тогда был у подруги, как у орла, рисует эротические сценки на полях учебника: то Дубровского во всей мужской красе, то Марусю во всей её девичьей прелести. А уж, что самое страшное, так это голый Раскольников, вырывающийся из объятий тоже голой Сонечки Мармеладовой ... да ... любила девушка русскую классическую литературу».

Глава 17
Пол приехал с гулянки под утро. Лагерь спал. Братва сдавленно угукая, попрощалась с ним. Два дюжих молодца взметнув мелкого друга до уровня своих былинных плеч, перекинули Пола через сетчатый забор, не заботясь о качестве приземления. Спружиня, как мячик на своей территории, Пол подумал. «С отмычкой было бы проще, ну ладно, порадовал медвежат, дал с собой поиграться, - миролюбиво вздохнул он, - мужикам можно, они бойцы, а вот бабью своей душой играть я не позволю, телом то, ладно уж, а душой - ни ни, не дам».
Под отцветшим каштаном стояла его боевая машина, вся в пыли, с флажками объезженных стран на лобовом стекле. Колбасясь на бульдожьих ножках, Пол подрулил к своей спальне на колёсах. Распахнул дверь, одним рывком закинул себя на сиденье, ещё минута и он уже крепко спал.
В полдень, свежий, как нежинский огурчик, Пол сидел у себя за пультом «Октопуса», перебрал диски, наткнулся на Уитни Хьюстон, опять стало обидно - «Что за народ бабы? Всю душу выгрызут, как крысы сыр, по кусочку ... от неё пахло сыром, - сглотнул слюну Пол, захотелось, есть, - от её ног пахло сыром и от живота тоже. Хоть бы Славка пришёл скорей или Димка, послал бы в магазин, а то живот свело, - Пол оглядывал орлиным оком ландшафт, - вот ведь когда надо их нет ...»
Потихоньку стали подбредать первые посетители, пора было загружать «Октопус». Пол откинул цепочку на входе аттракциона. Народ с дитятями и без, пошёл на него, шелестя билетами. Пол нещадно передрал все контрольки, усадил всех по местам, пошёл крутить мотать. Не пожрёшь.
Откатав уже три партии отдыхающих, Пол заметил плывущего в окружении девичьей стайки Славку.
-  U'r late brother, I’m hungry as a wild wolf, - Пол рассчитывал, что словарный запас Славки адекватен этой фразе, но помощник скалил белые зубы и нагло ничего не понимал. Зато девушки щебетали что-то про то, что они «вонтюд» покататься и пообщаться, и покувыркаться ...
«Лучше б жратвы принесли, куры, - раздражился Пол, - и Славка с пустыми руками, - бабьё обожрало ...»
-  Вис из Наташа, Пол,   - подталкивая под дебелый бок крашеную блондинку, подбирался к кормчему помощник.
-  Да иди ты, - отмахнулся Пол, - хоть бы Димка пришёл скорее, с тем хоть переговорить можно, как с человеком». Вздохнул он.
Подул свежий ветер и принёс на своих волнах Димку. Пол вздохнул полной грудью. Парни разговорились. Зашуршал пакет. На свет выпорхнул пышный бутерброд с сыром и колбасой и даже с кокетливой веточкой петрушки, а вслед за этим натюрмортом длинный, как член крокодила, свежий огурец уже разрезанный и посоленный посередине. Всё это великолепие нежно вошло в открытый зев британского друга. Пол радостно чавкал, хрустел огурцом. Жизнь казалась симпатичной ... в данный момент ...
Девушки жадно смотрели на насыщение Пола. «Голодные дуры, а тоже лезут в светские дамы, разряжены, как павлинихи, - гость из туманного Альбиона рассматривал жуткие флуоресцентные лосины Наташи, - ну нет уж, со вкусом у меня ещё всё в порядке, хоть и не во дворце рос».
Видя, что ими манкируют, девчонки сначала было обиделись и примолкли, но потом пролетарская настырность снова взяла своё, они плотно облепили кабинку «Октопуса», хорошо хоть внутрь не влезли. «Нельзя и всё, сказал, как отрезал, Пол. Они визжали и висели на перилах, все, выпрашивая дармовых развлечений. Но решительный реджект командира не давал пробоин. «Октопус» не сдался, Слава был обижен, а Димка, хихикая в душе, степенно разговаривал с Полом на хорошо изученном языке, строя фразы одна длиннее другой и любуясь своим произношением. Пол добросовестно отрабатывал съеденный бутерброд, благодарно тщательно выговаривая фразы родного языка. «Пусть учится остолоп, этот хоть старается, может толк и выйдет, будет гидом в их огромных музеях, моих соотечественников водить будет, копейку заработает - маме платье красное купит, - усмехнулся про себя Пол, - такие бледненькие, худенькие сыночки с чёрными, грустными глазами мам своих очень любят. Да и мамы их тоже, ... судя по бутербродам, отвечают им взаимностью, не шалавы, праведницы. Годам к тридцати, глядишь, выучится, на что-нибудь заумное Димка и приедет в Лондон с деловой командировкой. А я к своим тридцати всё в обнимку с монтировкой. И не дальше. Эх, ноги мои калачиком, кривыми путями вы меня водите, - сокрушённо думал о себе Пол. Посмотрел на Димку. Чем не друг? Потрепал его по плечу. Юноша аж просиял в ответ. «Какая у него хорошая улыбка!» - в первый раз заметил Пол.

                Глава 18
В здании почтамта было прохладно, сквозило из настежь распахнутых окон галереи второго этажа. Под выбеленным в честь дня печати куполом трепыхались воробьи, залетевшие снаружи на запахи, исходящие из кафетерия. Все переговорные кабинки были заняты, в каждой решалась чья-то судьба, склеивались и рушились чьи-то планы, в каждой радовались и убивались люди. Уже настало время абитуры. Приезжие соискатели казённого счастья на общежитских койках около месяца протолкавшиеся в университетском городе, сообщали свои прожекты по телефону в далёкие провинции. Но больше всего было обречённых, требовательных фраз вроде: «Мама, вышли денег!» Естественно на том конце провода искренне удивлялись быстроте поглощения финансов в этом странном, как воронка затягивающем в себя молодые души, городе. Вчерашние школьники - дети, ещё месяц назад кушавшие по утрам сытные домашние завтраки и возвращавшиеся с занятий к семейному обеду, теперь вынуждены были искать источники пропитания на чужбине. В это смутное время решиться ехать в колыбель науки и искусства, было мужеством. Но иногда, в смутные времена очищаются прямые дороги, потому, что все норовят свернуть на тропинки или спрятаться в кусты; а на просторе прямых дорог, где раньше было не протолкнуться, именно в это время можно было не встретить конкурентов. Всё было дорого: жильё, продукты, развлечения - вся жизнь. Зарплаты у преподавателя символизировали отречение от всех земных утех. Ну а те оригиналы, кто ещё хотел жить полной жизнью, не вываливаясь из академического кресла, стремились доить своих студентов, абитуриентов, аспирантов, либо изобретать конкурентно-способную бизнес - стратегию.
Гала усадила Генрих на мраморную с деревянным сидением скамью, рядом с телефонными будками. Сама пошла за конвертом к окошечку в окружности почтамта. Из окон под куполом этого серого здания времён конструктивизма потянуло смрадом «И как это с мясокомбината в такую даль ветер вонь доносит - удивилась про себя Гала, - то торфяники горят, то кости, то кофе жгут на «Пищевике».
Действительно, траектория жизни Галы и её подруги петляла вокруг этой прямой, как стрела, дороги - правительственная трасса, соединяющая аэропорт с центром. Дорога это по фасаду была обстроена зданиями в стиле «Сталинский ампир». Иногда, кое-где в углублении допускалась доля серенького, как этот почтамт, но всё равно помпезного конструктива. Вторые ряды домов, разномастные, иногда зловеще лаконичные. Трудно было понять, что в них происходит: Толи шьют сапоги, толи штампуют трамваи, а может быть маракуют над детским питанием и жгут, жгут кофейные зёрна. Запахи смешивались на этом участке суши.    Лица у проживающих здесь были озабоченны, не одомашнены ... Видно, место это для них лишь место для добычи хлеба насущного, а за баловством, пожалуйста, в парк или в метро, и на все четыре стороны. Генрих боялась метро. Оно и понятно. Ты стоишь, а эскалатор ползёт вниз, чуть зазеваешься и кувыркнёшься - наклонная поверхность. Генрих, вообще, боялась лестниц вниз, у неё подламывались в лодыжках ноги ещё с детства, а сейчас тем более. И так транспорт в компании с обществом её всегда отталкивали, а теперь и подавно. Но нет, худа без добра, и они с Галой отмахивали такие пешеходные хвосты, болтая и радуясь ноющим мышцам, жадным до движения. Гала всё комментировала подруге, всё образно описывала. Гале пришлось научиться красиво и смешно говорить, а главное, много, чтобы подружка не отрешалась от окружающей действительности. Гала научилась артистично передвигаться с Генрих в толпе, органично вписываясь в переходы, обходить препятствий. Нелегко давались подъёмы по лестницам, таким, как здесь, в почтамте, широким и без перил.
В окошечке, к которому подошла Гала, были выставлены разнообразные открытки и конверты, почти на всех из них красовались символы города и главный символ этого лета - «Good will games». Там, внутри у кассы никого не было. Девушка оператор отошла па безопасное расстояние, не закрывая окошка. Гала постучала по рамке, девушка высунулась из-за стеллажа, быстро заняла свой рабочий пост, посмотрела на Галлу вопросительно: «Чего в рабочее время такая вся праздная. По всему видно не гостья города. А, конверт нужен, ... значит всё-таки приезжая, письмо писать хочет престарелой матушке в Тамбов или Таганрог», - думала девушка - оператор, оценивая Галлу. Сама она была родом из Саратова.
Опять потянуло смрадом горящих костей, смешанным с запахом нещадно палимого кофе.
- Вонь, какая сегодня, - кто-то проворчал там, внутри, за стеллажами.
- Мясокостную муку жарят, - отозвалась операторша.
- А я думала с мясухи, да уж больно далеко. А ты думаешь, это трупъё сжигают?
-   Да,  здесь у  кладбища за железной дорогой, заводик - ужас дикий,  там беспризорных, дохлых животных жгут, скотину всякую,  ...  а иногда и бригадира, какого-нибудь, - пошутила девушка.
- А ты откуда знаешь? - Голос из-за стеллажа дал старческую трещину
-  Знаю, я там, на практике была, от ветеринарки, я же проучилась три с лишним года, пока в декрет не ушла.
- А сколько твоему уже? - спросила старшая.
- Пять, я так и не восстановилась, муж сказал: «Не женское это дело». - Ответила молодая.
«Пять лет ребёнку, - подумала Гала, - сколько же ей? На вид совсем девчонка. В семнадцать школу окончила, в институт поступила, три курса отучилась, в двадцать родила. Муж, ребёнок, работа. ... У нас с Генрих тоже уже могли быть десятилетние дети. Только вот так сидеть за копейки на заднице тихо мы бы не стали. Особенно она и раньше то, когда была вполне нормальной, в рамки не вписывалась; то в институт каким-то диким образом полезет - получит по носу, то с Глебом потеряется так, что хоть с милицией ищи, то опять же разругается по-свински. ... - Но этот период жизни своей подруги Гала знала только из обрывков воспоминаний выживших действующих лиц. Представляя её идущую в толпе к девяти часам на службу. Дикость! Поэтому и ослепла, не хотела и не хочет быть унылой гражданкой, стрекоза моя!» - Умильно глядя на свою подругу, подумала Гала.
А Генрих тем временем подслушивала разговоры в будках. Она так увлеклась этим, что совсем забыла про свои переживания: про страсть, свалившуюся на её голову, про сбежавшего студента, про все свои прожекты с сомнительным будущим. Там, в будках, бурлили такие реальные чернозёмные страсти,  ничего ходульного, see на полную ступню.         Генрих было интересно и завидно, как это люди так просто и уверенно рожают, женятся, хоронят друг друга, лихо выпрашивают денег, да ещё и до востребования вот на этот самый почтамт. Она жила, как в каменном веке, она не верила в чудеса цивилизации, а телефон внушал ей суеверный ужас, хотя пользы от него было много, вот холодильник, этот как-то укладывался у неё в голове. Она всё думала с раннего детства, как только осознала власть электричества над жизнью людей, как бы ни зависеть, ни от чего искусственного. Чем она становилась старше, тем идея эта смелее расправляла крылья в её душе. Целый реестр полезных дел составляла для себя Генрих, дел, которыми можно заняться в темноте, словно готовилась к погружению в эту темноту. В темноте можно было рисовать, лепить, играть на пианино, танцевать, кататься оп полу, делая свою особенную гимнастику.
Под куполом почтамта подрались воробьи. Пара абитуриентов вывалилась из переговорной кабинки, девчонке удалось выпросить у семьи внеурочный денежный перевод, парень, довольно обнимая свою пассию, жизнерадостно повёл её к выходу. Генрих отвлеклась, стала скучать. Гала купила-таки конвертов на все случаи жизни, подсела к подружке.
- Ты так долго, - Генрих еле оторвала задницу от сиденья, встав на затёкшие ноги, она немного покачалась с пятки на носок и обратно, - ух ты, какая пачка! Это всё конверты? Зачем тебе столько? У тебя обширная переписка? С финнами?
- Нет, это тебе, будешь в Англию письма писать, - Гала вытащила Love message из своей сумки, вложила в конверт, - всё, пошли, сунем ему писульку.
- Ну, пошли, а то знаешь, тут так интересно было. - Генрих стала пересказывать сюжеты, подслушанные ею. Гала слушала, ей было не скучно слушать. Потом Гала стала пересказывать ею увиденное, и её с увлечением слушала подруга. Когда все истории с обсуждениями закончились, девушки уже были на подходе к парку. Так незаметно бежит время и как легко бегут вслед за ним ноги, когда есть рядом любимый друг, умеющий раскрасить своими речами твой мир, даже когда ты его не видишь.
Девушки вошли в парк, сразу посвежел воздух, сразу коварный красный песок проник в босоножки, коля пальцы и пятки и нещадно скрипя под каблучками. Подружки свернули на дикую аллею, где песком не посыпали и никак не регулировали изгибы. Над головами шумели берёзы, под ногами, виляя хвостами, прогуливались наглющие серые галки, лениво отпрыгивая, когда уж совсем наступала на них нога человека. С горбатого мостика открылась панорама Луна-парка. Гала настороженно притормозила свой спуск, осторожно придерживая Генрих. Пол сидел за пультом своего «Октопуса», а его кабинка была облеплена малолетками. «Аж шесть штук!» - насчитала Гала.
- Чего ты мнёшься? Что-то не так? - Заволновалась Генрих.
- Всё нормально, сейчас билеты куплю, покатаемся, - решительно пошла к кассам Гала, - ты ведь хочешь покататься?
-   Да,   хочу,   -   Генрих   шла   послушно   следом,   думая,   что   сейчас   сможет поздороваться с Полом, вот уже и ступеньки пройдены и билеты кому-то отданы, а он не подходит. Гала усадила подругу, сама села рядом, а его всё нет, и видно волнуется Гала и чем-то обозлена.
«Да что же такое? - подумала Генрих, услышав смех девчонок и ободряющий голос Пола, - он с девками». Она инстинктивно рванулась с сидения с острым желанием убежать, но Галина волевая рука удержала её порыв. Сиди! - прошипела Гала, - перед соплями не прогибаемся.
Полёт «Октопуса» закончился, и вот уже на выходе, поравнявшись с окошком Пола, Гала, кляцкнув замком сумки, быстро вынула конверт и сунула его прямо в лицо Полу. Девушки поспешно ретировались, а Пол застыл с конвертом без обратного адреса в потной руке.

Глава 19
Гала не помнила, как на заплетающихся ногах под хохот ненавистных пэтэушниц сползла по ступенькам «Октопуса», волоча за собой Генрих. Никогда в жизни она так не ненавидела мужчин с их петушиным самодовольством, да и женщин тоже с их глупой курячьей готовностью подставиться: «На меня, милый, потопчи, я тебе яичко снесу! А сама-то хороша – притащила эту дурищу, деньги заплатила свои, чтобы обсмеяли, а он то, он то! Какая самодовольная морда! Конвертик повертел с такой гусарской усмешкой, фазан, - гала разорялась в душе и печатала шаг по скрипучему песку аллеи, уводя себя и свой гнев подальше от этого места соблазнов, на левой руке у неё болталась бесформенная, оплывшая, как спугнутое тесто, туловище Генрих, - нет, ты посмотри на неё – королева в изгнании, сразу спеклась».  - Глянув на подругу, подумала Гала и впервые закрались брезгливые нотки в ту душевную сюиту, что называлась Генрих, можно боготворить задорную наглость, радужную беспечность, упрямство, отчаяние – это всё ярко, это всё живо, но бесцветную тлю, ползущую рядом с тобой безвольно, Гала боготворить не могла.
А Генрих сейчас выглядела именно так. Она поняла, что не желанна, ей стало всё равно. Она даже спрашивать не хотела у подруги, что да как.
«Между прочим, - продолжала накручивать себя Гала, - я трачу свои деньги, а она позволяет себя обирать. Мамаша раньше в каждую дырку совалась, а теперь молчит, не звонит, не приходит. Дома ни кормёжки, ни денег – один бардак. Ну отчего волноваться? Есть же Галка, они всё разгребёт. Тьфу ты!» - Гала дёрнулась от этой внутренней тирады. Рука Генрих соскользнула с руки подруги.
Гала шла дальше, не замечая, что рядом никого нет, пройдя достаточно большой отрезок пути налегке, она вышла из своего внутреннего я и оглянулась, Генрих нигде не было видно. «Да, слаб человек, - подумала про себя Гала, - ведь молодость не вечна и то, что подруга вмиг постарела и потускнела, так это естественно: не девочки мы с ней, а она ещё и дефективная, но как тяжелы разочарования в кумирах» - Гала дала бы лишний раз ткнуть себя в сердце пальцем, чем вот так наблюдать увядшее очарование своей звезды. «Но ведь это жалость, а жалость унижает человека. А, может быть, она мне просто надоела, как обуза, но куда, же она всё-таки делась?» - Гала медленно возвращалась, искала глазами отвалившуюся от неё убитую русалку. Берёзы, берёзы, кругом одни толстые белые стволы в чёрных заплатках, а подруги нет. «Испарилась она что ли? – уже с интересом подумала Гала, приписывая мистические свойства своей потере, - с неё всё станется, странное существо».
Странное существо стояло, прислонившись к стволу берёзы, слившись с деревом и вместе с ним качаясь от ветра. Странное существо молилось берёзе, чтобы та дала ей силы сделать шаг, оторваться от шершавого ствола и пойти уж куда-нибудь по направлению к дому. Ничего… не пропадёт, парк ей поможет. Гала даже не заметила её исчезновения. «Отряд не заметил потери бойца, - подумала про себя Генрих – ну и ладно, видно дожилась, до порхалась. Вот и в спину мне уже ржали. Хотела ещё одно лето отплясать, а, кажется, всё – пора угомониться. Ещё немного постою и пойду. Надо работать, а то говорят у меня деньги все вышли. Люди любят платёжеспособных. Один Глеб, похоже, меня принимает такою, какая я есть. Хватит рядиться под дурочку. Всё я понимаю. Моё спасение в Глебе, ведь любила же я его, когда то. Из всех он вернее и  бережнее вёл себя со мной. Даже мама, даже дядя, даже Гала – они не так понимают меня. Они не то понимают во мне. Для мамы я увечная дочь, строптивая и недальновидная. Мама не верит в мой талант. Она, вообще, ни во что не верит, что не подтверждено печатью какой-нибудь канцелярии. Дядя видит АО мне талантливую самку, способную привлекать самцов из любой позиции. Дядя, вообще, в талантливых баб не верит. Он из мужского мира. Гала … да … ей просто, ей простая жизнь опостылела, а вокруг меня вертится хоть какая-то не похожая на её серые будни сказка. Мистик, … Гала – романтик … и не может быть смешной и жалкой, а кто любит? Вот и я бы была смешной и жалкой, если бы Глеб не верил в меня. Как-то раз, уже в этом году – вспоминала Генрих, - мы разговаривали с ним о прошлом, настоящем и будущем. Всё он помнит. Сейчас я оторвусь и пойду».
Генрих не видела, как озираясь, пробиралась по тропинке Гала, ища ушедшую вглубь себя подругу. Генрих тянула время отрыва от приютившей её боль берёзы, сливаясь с деревом, как моль сливается с ковром. Гала прошлёпала мимо, поражаясь волшебным способностям своей подруги.
Наконец, оцепенение покинуло Генрих. Она отдёрнула свои лопатки от шершавой коры и пошла, как она думала, по направлению к дому, но неправильные тропинки сбили её с толку. Она стала плутать, наталкиваясь на прогуливающиеся парочки. Спросить, как пройти на главную аллею ей не позволяла гордость. А вдруг она уже подошла к ней. Она всё надеялась ступить на скрипучий песок и ощутить разрыв в кронах деревьев, почувствовать желанную пустоту и солнцепёк главной аллеи. Но нет, никак не получалось. Вдруг её со спины обхватили чьи-то руки. Гала увидела картину шатания между деревьев одинокой фигуры совсем заплутавшей подруги, ужаснулась своему бессердечию, кинулась, рассекая газоны, на помощь. И, только вцепившись в белую кожу сомнамбулы своими цепкими пальцами, успокоилась.
- Куда ты делась? Я тебя потеряла, - Гала ощупывала взглядом лицо Генрих и уже не находила той оплывшей и отталкивающей унылой мины, с которой она потерялась, - ты обиделась? – Гала уже заискивала под невидящим, но суровым взглядом Генрих.
- На обиженных воду возят. На что мне обижаться? На собственное безволие? Хотела бы, не отцепилась бы от тебя, - Генрих усмехнулась, - одной побыть захотелось, не каждый день за спиной ржут, не привыкла.
- Да уж, неприятно, - Гала смутилась от быстрой перемены мироощущения подруги. Никакой неуверенности. Пожалуй, она и не рада, что её нашли, - ты была на правильном пути, - польстила ей Гала, она знала какую именно струну тронуть в душе Генрих.
- Правда, а я думала, что уж больно долго плутаю по боковушкам, всё никак не выйду на центральную … - Генрих даже заулыбалась и доверчиво ухватилась за поданный Галой локоть.
- Ну, вот и хорошо, вот мы тут срежем, а то в магазин ещё надо зайти.
- Да, да, купим продукты, чтобы не готовить, я деньги тебе отдам завтра. Глеб придет, и я поправлю свои финансы, - Генрих не думала удерживать Галу и приглашать на ночёвку. Она своей животной интуицией почувствовала, что чем быстрее кончится сегодняшнее дружеское свидание, тем лучше будет для самой дружбы.
В магазине девушки вели себя странно. Гала укладывала в корзину приглянувшиеся продукты, а Генрих спрашивая: «Это для меня? Не надо». И выкладывала обратно всё на прилавок.
- Ты чего это? – Удивлялась Гала, - диету соблюсти хочешь? – А сама думала: «Знаю я тебя, обязанной мне быть не хочешь, малым долгом обойтись хочешь, вот и экономишь, обиделась, упёрлась».
- Мне кефира с творогом и хватит, а ты себе бери, что хочешь. – Твёрдо ответила Генрих.
- К чаю ничего не надо? – С надеждой на чайные разговоры спросила Гала.
- Не надо. – Не замечая поползновений подруги, безжалостно отрезала Генрих.
- Ну, как знаешь, - сухо согласилась Гала, - ей оставалось только проводить до двери и не переходя порога, отдать продукты, если эта упрямица не соизволит полюбопытствовать, куда делось её письмо.
Пройдя всю дорогу молча, Генрих и на пороге своей квартиры не подала никаких признаков желания пообщаться, даже из вежливости не пригласила войти. Гала и не набивалась, только спустившись на несколько ступенек, успела выпалить в не захлопнувшуюся дверь: «А письмо твоё я ему передала».
Дверь захлопнулась. До Генрих не дошёл смысл этой простой фразы, у неё на всё был ответ: «Ну и что же»? Может быть завтра, выспавшаяся она поймёт всё, а сейчас ей всё равно, и подальше бы от людских глаз – вот одно её желание. Её истерзанная душа хотела слепоты, полной, хоть на шесть часов короткой июльской ночи.


Глава 20
Пол не знал над кем и над чем он смеялся, ржал, как савраска от полнокровия и шаловливости. Две его знакомые чинно откатали свои круги за законный полный билет. Он и не вышел к ним. Да и где тут было выйти, это мелкотравчатое Славкино бабьё, как тюки с тряпками, заслонило проход. Они липли и склабились, корчась в приступах пароксизма женского жеманства, заискивали и выглядывали, не образовалась ли брешь в душевной твердыне Пола, подобострастничали с настойчивостью уличной дворняги. Пол держал свой утёс и отражал камнепадом английской брани их происки. Но когда те две дамочки слезли с карусели, эта компания простух, так искренне захохотала, что Пол не удержался и подъегоготнул всеобщему блеянию. И тут ему в самое егогочущее рыло въехал голубой длинный конверт с символом игр доброй воли и корабликом на остром золотом шпиле. Полу ничего не оставалось, как взять в руки инородное бумажное тело. Оно не было подписано, и не было запечатано. Он подумал, что это какой-то официальный бланк. Что Гала сунула ему это он и не понял. Дамочки очень быстро смылись. Малолетние полозучки стали заглядывать через плечо, желая проникнуть взором внутрь конверта, но Пол цыкнул, убрал его в пачку. Девки всё кудахтали, резвились, но, видимо, пришло время столоваться на казённых хлебах и они всем стадом отбыли восвояси.
Славка ушёл вместе с ними. Димка читающий, как правильный школьник, статью в Москоу ньюз, встал со ступенек аттракциона и подошёл к Полу. От его глаз не ускользнул тот факт, что его патрону пришла депеша, и от кого именно он тоже заметил. Возможно, Полу нужен будет толмач, так он здесь, он всегда готов помочь. Пол тоже думал об этом и, заметив приближение Димки, полез за конвертом. Но, вынув послание, увидел, что помощь не нужна, всё описано изящным готическим почерком на вполне читаемом родном языке Пола. Строчек немного, но содержание – хоть тут, же штаны снимай, а ещё и рисунок… Пол закрылся от Димки, давая понять, что ему не требуется помощь и общество людей его тоже достало. Он сидел и изумлённо перечитывал четыре строчки, написанные со страстью Джульетты. Ему никогда не писали таких посланий, таким слогом и с таким содержанием. И почерк очень нравился глазам Пола, как дорогое кружево, и рисунок с этой кокетливой и в то же время такой покорной и на всё готовой голышкой…, а эта шипастая роза, перевёрнутая вверх тормашками! Как прекрасный город, она склоняла свои стяги к ногам победителя, веря в его благородство. Этим посланием женщина – художник и поэт предлагала ему свою душу и тело… Скорее, конечно тело, чувствовал Пол.
         В таком романтическом трансе он отработал весь день, никого не перекрутив и не докрутив. Со всеми был внимателен и нежен, чувствовал себя крестоносцем, освободившем святыню, рыцарем, выигравшем турнир. Ночью он лежал в своей машине и мечтал, как он будет согревать это окоченевшее, в такую-то жару, тело прекрасной дамы, ведь смысл записки был именно в том, что она эта томная леди всё мёрзнет и мёрзнет в холодном городе. Тут Пол чего-то не понимал, ведь двадцать восемь градусов по Цельсию для этих широт не такой уж и холод. Её бедную некому согреть. Тут Пол тоже чего-то не понимал, а этот её хорёк, он, что земноводный гад с холодной кровью? И Пол верил и верил в себя, в свою единственность, в свою пламенность и самоотверженно рвался на спасение замерзающей его боевой орган, никак не желающий тихо и мирно уснуть. И встретил Пол рассвет естественным актом одиноко-романтического экстаза. Успокоился и уснул. Недопив свой кефир, уснула у себя под крышей зарёванная Генрих.


Конец второй части.




Часть третья.
Глава 1.
Не долепив детали очередного коммерческого шедевра, Глеб завалился спать. Завтра будет день его расчетов с Генрих, надо отдохнуть перед этим визитом. Если честно, у него выгорали нервы от этих профессиональных расчётов, немного удавалось сбыть из её последней серии работ, а деньги надо было выплачивать, как зарплату, она к этому привыкла, и он считал себя обязанным. Но последний год, ограниченный в телесном обладании ею, Глеб злился, издёргался весь, и денег ему было жалко. Но долг, самостоятельно возложенный  на себя, не давал ему отмахнуться от забот.
Другие женщины оказывали ему настойчивые знаки внимания. Иногда он снисходил до плотских утех с обыкновенными, здоровыми самостоятельными дамами, не давая ни одной из них надежды на продолжение отношений. Наверное, он стал извращенцем за эти долгие годы общения с Генрих. Именно стал, потому что прибыл он в чудесный город жилистым и голодным до женской ласки бойцом. Это было очень давно. Из родного дома отчалил он в юном возрасте. Сначала поступил в художественное училище, когда его одногодки ещё два года кушали пирожки в школьном буфете. Потом из этого же города ушёл в армию. В армии, с таким же, как он солдатиком-художником, рисовал по ночам плакаты, когда вся братия спала, а утром шёл спать, когда вся рота поднималась. Его соратник был родом из милейшего города – столицы одной маленькой, но гордой республики. Так и прослужили они тихо и мирно два года, почти не соприкасаясь с общей массой. Демобилизовавшись, вернулся в отчий дом, осмотрелся, вздохнул на материнскую любовь, собрал кое-какие вещички, да и махнул обратно в чудесный город – поступать не куда-нибудь, а в Академию Художеств.
 И поступил. Нашлась какая-то дальняя родственница – «бабушка». Узнала в Глебе видовые признаки увядшего рода, представительницей которого она была. Она хотела уже почить в гордом одиночестве, не удостоив никого из претендентов на родство своим вниманием и участием. А тут появился Глеб. Старая леди захотела поучаствовать в судьбе способного юноши. «Бабушка» умудрилась за свою долгую жизнь побывать пять раз замужем. Каждый из её мужей был известным и влиятельным человеком в городе. И главное! Каждый остался её другом, со всеми вытекающими из этого пункта выгодами. То есть город с его Академией Художеств был как на ладони у этой замечательной женщины, тоже художницы, портретистки и весьма модной.
Ещё в начале лета, вернувшись из армии, Глеб, сидя с мамой на маленькой кухне, взвесил все плюсы и минусы своего положения. Плюсов было больше: отслужил, есть диплом художественного училища, все льготы на его стороне, а главное, есть крепкий талант, именно крепкий, как гранитный столбик и есть цель – Академия, на меньшее он не согласен.
«Но людям из народа туда трудно попасть , - говорила мама, - нужна протекция. Я знаю, у твоего отца была тётка – маститая художница, ей, что ли написать? Захочет ли ответить?» Попытка не пытка и мать написала в далёкий город, приложив фотографию сына, среди гипсовых фрагментов человеческой анатомии в мастерской училища. Ответа не последовало. Но Глеб не смутился и поехал покорять свои высоты. На творческом конкурсе он выложился весь. Тема была благодатная – великий город. Жажда вписаться на всю жизнь в эти гранитные берега была столь сильна, что подчинила себе все жизненные соки Глеба.
Во время всего периода абитуры Глеб чувствовал, что за ним следят чьи-то заинтересованные глаза. Сначала взгляды этих глаз, казались Глебу раздражёнными и отчуждёнными, но потом, по мере сдачи экзаменов, они потеплели. За ним постоянно наблюдала какая-то экстравагантная дама неопределённого возраста, сухая, как выпиленная из дерева чешская статуэтка. Лица дамы он не видел. Она была так жива и неуловима, никогда не приближалась, но и не пропадала совсем из поля зрения, да ещё носила шляпу с вуалью, что Глебу казалось верхом эксцентричности. Может быть, она была его галлюцинацией от усталости и морока белых ночей, но дама появлялась всегда где-то сзади и с левого бока, каждый раз, как Глеб переступал порог Академии. Эта сухость фигуры и в тоже время твёрдость подвижной деревянной куклы были как-то по родственному близки Глебу, напоминая ему отца, покинувшего их с матерью, когда Глебу было всего четыре года. Лет в шесть Глеб, сбегая из детского садика, повадился преследовать отца своей сыновней любовью, без приглашения врываясь в его новую семью и требуя участия. Но отец был лаконичен и сух, после строгого разговора с матерью, запретил эти вольности первенцу, объясняя, что его новая жена ждёт ребёнка и её нельзя волновать. Сказал, что он честно платит содержание на сына, оказывает ему по мере возможности знаки внимания и квартира, между прочим, его заслуженная оставлена его первой жене с сыном, то есть матери Глеба. Этот человек букву закона знал, исполнял и погоны свои не скомпрометировал даже разводом с матерью. Второй его брак был крайне выгоден для продвижения по службе. Мать его понимала, она его любила – мужчина был красивый, умный, взрослый. Мать провела воспитательную работу с Глебом и у мальчика весь сыновний инстинкт сошёл на нет. Он за одну весну повзрослел, весь вытянулся и высох как Буратино, на длинном костистом лице торчал острый прямой нос да глаза, излучавшие вечную васильковую грусть. Мальчик вырос.
Наступила осень, и он спокойно пошёл в школу. Не напрягая материнских нервов выучил свои восемь классов, ровно и не суетясь сдал экзамены. Неожиданно для всех, как разведчик, не понятно на какие деньги умотал в чудесный город поступать в художественное училище. Никто от него этого не ожидал, рисунков его не видели, друзей близких у него не было, а мать ему в душу не лезла. Поступил и не вернулся. На каникулы приезжал редко. Но однажды приехал и учудил бучу: подбил своих одноклассников покрасить двух пасущихся в общественном саду коров шахматкой в зелёный цвет, маслом. Учудил и смылся.
Городишко, где родился Глеб, был небольшой, весь в садах, но этот сад с коровами, был особенным. Он располагался на задках местного райкома. Окна уютных кабинетов выходили на его красоты. Когда коровы были обыкновенной бурой масти, их никто не замечал, но зелёных коров испугались прелестные девушки-инструкторы, зашумели, стали докладывать начальству. Кто-то из начальства узнал знакомую бурёнку, вызвали хозяйку. Та, обомлев от геометричности в окрасе своей скотинки, взвыла и потребовала оплаты ущерба. Но ущерб платить никто не стал, наоборот хозяйке выписали штраф за выпас крупного рогатого скота в общественном месте. Нашлась вторая корово-владелица, и ей влепили штраф по полной. Вторая тётка оказалась по бойчее и в ответ настучала в местную газету о варварстве, учинённом над шкурой её животного, отказывавшегося теперь давать из своих недр молоко. Молодая, жадная до работы, журналистка, отбывающая в этих краях практику, написала такой едкий пасквиль, приплетя оскорбление памятника «Железному Феликсу», в честь которого был назван город, стоящий на месте выпаса несчастных клетчатых животных. Газету мало кто читал, но статья оказалась смешной и попала в руки одному ценителю сатиры, от него к другому, газету раскупили, а у подписчиков выпрашивали почитать именно этот номер. Журналистка прославилась. Историю эту передали по местному радио, и как курьёз дня статья отправилась смешить города и веси. Кто был виновником, тот смылся из городка. Студенты, что с них возьмёшь? Краску со временем отмыли, молоко опять потекло в эмалированные вёдра. А вот журналистка пристрастилась к фельетону и приобрела статус опасного человека. Когда её практика закончилась, главный редактор, подписав её характеристику, в душе перекрестился. Могучая река, на которой стоял город, текла, удивляя птиц своей шириной. В общественных садах всё так же паслись коровы, не крашенные и поэтому привычные, незаметные и не смешные. Всё было хорошо в этом цветущем краю.
Глеб повзрослел. Вошёл в особый круг людей, где можно было получить заказ не выгодных условиях, хорошие места для практики, всё благодаря своему родству, упорству и способностям.
Таинственная дама, следившая за ним, взялась за дело ещё тогда, когда все вступительные экзамены были сданы. Шёл отбор. Абитуриенты шли ноздря в ноздрю и было их немало на одно студенческое место. Глеб достойно держался на всей дистанции и подтолкнуть симпатии комиссии в его сторону можно было даже и не упоминая родства, ведь у него была непорочная автобиография и горячее желание попасть в этот храм искусств, а ещё он честно отслужил отечеству в рядах армии, в отличие от некоторых. Вот исходя из этого пункта кое чьему отпрыску пришлось подвинуться и с берегов гордой реки с гранитными берегами перенести документы на берега реки по скромнее. Глеба зачислили. Вот тогда к нему подошла странная леди и подняла вуаль. Она не была похожа на отца и ни на кого из персонажей семейного альбома, но он был похож на неё именно в это лето. И это была удача. Бездетная женщина была влиятельна, обеспечена и талантлива, не знаменита, но популярна. Ежегодно, начиная с апреля месяца, к ней в знакомые и друзья набивалось великое множество провинциальных самородков, требующих огранки в стенах её родной академии, но леди была капризна, не сентиментальна, на письма не отвечала, телефон отключала. Она знала о своей редкой прелести деревянной куклы, когда увидела юношу с этим признаком, вспомнила о письме из города, названного в честь великой реки и «Железного Феликса». Да, это был действительно её родственник, двоюродный  внук, ради которого можно было и не суетиться. Но парень ей понравился, и держать в своей орбите молодое, перспективное дарование, по тем временам, было даже полезно.
Первый визит в свою мастерскую бабушка назначила в сентябре перед «картошкой», куда посылали всех первокурсников,  не имеющих мед отвода. Глеб был здоров и готов ехать на поля.
А пока Глеб жил в общежитии студгородка, в комнате на седьмом этаже с окнами, выходящими на парк, похожий на саванну и огромный собачий пустырь. Там стояло шесть кроватей с панцирными сетками и деревянными спинками, столько же тумбочек и один старый канцелярский стол. Занавесок на окнах не было. Глеб привык к такой аскезе – с шестнадцати лет он спал на казённой койке, не требуя из дома особого участия. Все его друзья были детьми провинции, когда закончили училище, разъехались по своим местечкам кто куда. Его первые нежные чувства проснулись тоже на общежитской койке. Но Глеб мечтал о своих хоромах, по его расчётам при оптимальном усилии этого можно было достичь годам к тридцати. Хотя дома у него с матерью осталась приличная квартира, аж из четырёх комнат. Но Глеб был неопытен и щепетилен в материальных расчётах с родителями.
Первый визит к бабушке был похож на лётную комиссию. Дама изучала его своим проволочным взглядом: выспрашивала, провоцировала «на шестёрку», на лидерство, на конфликтность. Глеб прошёл все тесты с искусством опытного резидента. Практичность бабушки импонировала юноше. Она сдавала свою квартирку одному приличному молодому человеку – аспиранту, французу, а сама жила в своей мастерской, принимая посетителей, желающих получить свой портрет её работы за твёрдую таксу. Посетители шли по часам с методичностью немецкого экспресса. Сеансы длились два часа, за три посещения большой портрет с живыми глазами был готов. Художница вызывала стекольщика и багетчика. Портрет обрамлялся в раму. Хозяин принимал работу, восхищался, расплачивался и уходил довольный, унося добычу. Раздавался звонок в дверь, это рвалась внутрь очередная модель для портрета.
 За те два часа, что Глеб провёл у бабушки, он повзрослел на целый этап жизни. Потом была сельхоз повинность, потом началась учёба.  Бабушка подучила его давнуть на мать по поводу размена квартиры и обмена своей доли на хоть что-нибудь здесь – в чудесном городе.
Пережив первый год, сдавая зачёты и сессии, общаясь с опытными строителями своих судеб, Глеб сбросил с себя последний пушок юности. Первое студенческое лето, благодаря бабушке, принесло кое-какие дивиденды. Глеб работал в группе маститого ландшафтного скульптора в одном санатории для спортсменов в маленьком уютном городке Крыма. Это была его практика после первого курса.
Возвращаться осенью в общежитие не хотелось, а размен квартиры на родине шёл ни шатко, ни валко. То есть у Глеба ничего своего на данный момент не было. Надо было ехать домой прямо из Крыма и жать на мать с жёстким намерением стать мужчиной с площадью. Глеб так и сделал. На его счастье, бывший одноклассник, не рвущийся в престольные города, а кующий своё счастье здесь и сейчас, давно заглядывался на квартиру Глеба и его матери. Ещё бы, эти двое держали четырёхкомнатную, когда он, женатый и с тремя детьми, жил в двухкомнатной. Он и прикинул, что, если подсуетиться, то можно скрестить площадь его родителей, тоже двушку с его, вернее квартирой его жены – плодовитой рыночной торговочки мясом, старше его годков на пять, вот и получится желанная квартира Глеба.  Жить с родителями вместе не придётся, они огородники и поросятники, сидят на хуторе при хозяйстве. Так он и сделается хозяином этаких хором в одночасье. Детина был расчётлив, скрытен, терпелив. А терпение всегда вознаграждается. Вот и сейчас Глеб свалился прямо как сон в руку, оправдывая все ожидания детины. Всё сходилось к общему знаменателю. И уже к концу лета Глеб получил собственный ордер. Он вернулся на берега прекрасной реки, в свой вожделенный город, оправдав все надежды бабушки. Теперь он мог распоряжаться своей крышей над головой,  тем более, что пока не завязался междугородний обмен, мама сдала квартиру Глеба в аренду – двойная выгода. Предприимчивая бабушка подняла все свои связи, чтобы найти заинтересованных в переезде в цветущий край. И опять повезло Глебу. Нашлась молодая семья, страдающая в суровом климате и тоскующая по наливным фруктам прямо с ветки, а ещё по поросятине и горилке. И начался обмен. К весне второго курса всё было слажено. Глеб съездил на родину, отдал ей «последнее прости». Напился с одноклассником и уехал.

Глава 2.
Последняя декада мая принесла Глебу ощущение полного удовлетворения. Он открыл собственным ключом дверь собственной квартиры – малогабаритной бонбоньерки в пятиэтажке зелёного района, недалеко от метро. На вырученные от аренды деньги сделал ремонт и соорудил интерьер. Получилось здорово. Глеб ликовал, трепетно скрывая свою радость.
У него с прошлого лета не было женщин. Он предпочитал не связываться с девушками, которые легко могли достать его в общежитии на курсе, с девушками, которые сами искали ветку жизненного благополучия. Поэтому он старался нагуливаться во время своих практик, где-нибудь на стороне, желательно на дальней. Неделя, прожитая в собственной квартире отогрела его сердце заслуженным уютом. Он хотел… мужчина, зверь, самец, удавленный заботами осторожностью и честолюбием, в эти белые ночи проснулся и жадно глотал воздух весны. Распластавшись на   белой простыне без одеяла, голый, Глеб вперял своё мужское естество в свежевыбеленный потолок, его руки чуткие и сильные жаждали обладания округлыми формами женского тела. Когда муки плоти становились невыносимыми и Глеб не мог уже без судорог смотреть на обнажённых натурщиц, словно дар с небес, ему в руки свалилась Генрих. Парение в воздухе молоденькой девушки было абсолютом мечты Глеба. Он просто протянул руки и взял этот дар.
Как они оказались в квартире Глеба в его постели осталось загадкой, как будто всемогущая рука вмиг перенесла их. Девушка оказалась девочкой, не знавшей мужчин, но такой чувственной и готовой к посвящению в женщины, что Глебу не пришлось себя пришпоривать и осторожничать. Утром выяснилось, что гостья ещё и школьница, ещё и рисует, ещё и хочет поступать в академию. Вернее вчера хотела. А сегодня у неё голова кругом пошла от вступления в половую жизнь, как бабочка над пламенем свечи, так и она со своими детскими фантазиями, кружила нал жерлом человеческих страстей. Не битый хрусталь её жизни ещё переливался всеми гранями самодовольства юности. Она сдавала последние экзамены в школе и любилась с Глебом, ничего о нём не зная. Он познакомил её с бабушкой, та осталась от девчёнки в восторге, написала её портрет, почему-то среди васильков и ромашек. На вопрос Глеба о перспективах её поступления в Академию бабушка округлила глаза и рассмеялась, ответив: «Она же не внучка ректора!»
- Ну, а её работы, - вопросительно глядя в проволочные глаза бабушки прошуршал Глеб, - у неё, по твоему, есть талант?
- Глеб, милый мой оловянный солдатик, ты же знаешь, что такое талант? Что значит дар божий, если не заметят люди и не назовут талантом. Людям и твоей девочке тоже нужно признание, а так бы они не рвались в Академии, а сидели бы тихо и творили для себя. То, чего хочет она, ей не дадут. Она не того формата. Да, у неё есть талант, но это так хрупко, красиво и оторвано от жизни. Ей не стоит соваться к нам, сломают, отобьют фарфоровые пальчики, дадут по фарфоровому носику. А так жаль. Зачем тебе разбитая кукла? Так что сдавай досрочную сессию и увози в Мисхор. Ей сколько лет?
- Кажется семнадцать с половиной, - настороженно ответил Глеб.
- Рискуешь, - погрозила пальцем бабушка, - а родители её не ругают за то, что она у тебя ночует?
- У неё только мама да и то какая-то странная, живут вместе, а ни на что не влияет.
- Это тебе девчонка так мать описала? Ох уж эти девчонки!
- Да похоже на правду, она спокойно остаётся у меня на всю ночь, пока никто скандалов не устраивал, знаешь, её мать сама обзавелась ею весьма пикантным образом. Она называет себя ублюдком, незаконнорожденной и знаешь с таким вызовом, даже с гордостью, - грустно взглянув на бабушку, сказал Глеб.
- Есть такие, тогда тем более, увози её к морю подальше от суровой действительности и береги её, она редкая, я полюбила её.


Глава 3.
- Ну что? - Спросила Генрих (тогда ещё не носившая этого дикого имени), - ну что сказала Эмма про мои перспективы?
- Не стоит в этом году, ты же девчонка, тебе торопиться некуда, ты свалилась на нас с Эммой, как снег на голову со своим талантом. Я вообще, не думал, что она снизойдёт до тебя. Ты за две недели втёрлась к ней в доверие и меня с ней сблизила. Я не посмел бы называть её так фамильярно просто "Эмма", а ты просто спросила как её имя, она тебе сразу  - Эмма. Честно говоря, я не знал, как её называть, как к ней обращаться. Представляешь, три года без обращения по имени, представляешь, как мне пришлось выкручиваться. А ты так просто "Эмма" и все рады - Глеб сидел на пуфике, снимая кроссовки.
Генрих ждала его дома, как она говорила про его квартиру, сегодня у неё был свободный день между экзаменами и консультациями. Она ночевала с ним, как ни в чём не бывало. Удивительно, но её никто не искал, не закатывал скандалов, не грозил судом. Девочка была как ничейная, вольнолюбивая и в то же время беззащитная, какая-то неприкаянная. Но училась хорошо, даже отлично. Это Глеб понял почти сразу. это была от природы отличница. Честолюбка, давным-давно желавшая вырваться из-под пяты контроля со стороны женщины - матери, женщин педагогов. Она не любила женское общество, зная свою женскую власть над мужчинами, она только и ждала, когда подвернётся тот первый, кто уведёт её из-под материнского крова, вытащит её из тощей девичьей кроватки в свою 
 взрослую постель -мужскую постель Глеб был идеален для нее как первый мужчина она слушалась его беспрекословно. У неё уже началась другая жизнь, а из той старой остались только последние экзамены получение аттестата зрелости и выпускной балл которого она не хотела. Зачем эти последние детские слюни. Она уже была женщиной, и вальсировать с желторотыми одноклассниками казалось ей абсурдом. Давай сдавай свои последние хвосты получай свою пятибалловую ксиву и поедем мы с тобой в Мисхор.  Ты была там?
Нет, не была. Что мы там будем делать?
Санатория, как всегда оформление к празднику, к юбилею какому-то, моя курсовая практика, кое-какая халтура в виде скульптуры. Выгодно, удобно. Жить будем в частном секторе у знакомых Эммы. Они не сунутся в наши с тобой дела. А на следующий год посмотрим. Поработаешь где-нибудь в непыльном месте - в музее дворянского быта, например, тебе там самое место,  - усмехнулся своим словам Глеб.
- Хорошо, как ты скажешь, так и будет. Ты мой командир. А то мне надоели с расспросами куда, да как я собираюсь поступать. А я, если честно, не поступать, я жить хочу. Знаешь, что такое прикидываться паинькой целых десять лет школы? Двух школ! У меня за плечами семь лет музыкалки. Ну я и учудила в прошлом году. Пошла сдавать экзамен по специальности, выпускной! Влезла на сцену, открыла крышку рояля, села, ручки положила на клавиши. А ручки-то ничего и не помнят. Комиссия сидит, ждёт, думает я артистическую паузу тяну. А я ни звука, ни шороха. Повернула головы кочан к преподавателям, говорю: "забыла", а они говорят "Ну ты открой, играй с листа". Взяла ноты, поставила на пюпитр, открыла - ноль, не узнаю ни одной нотки, закорючки какие-то и всё. Говорю "забыла всё", ну тут они зашелестели между собой, говорят "ну иди, успокойся", я встала и ушла. Больше я туда не возвращалась. Стыдно. Мама, когда узнала, только глазами заморгала, но чтобы сберечь нервы свои и мои, тему музыкалки больше не поднимала и стороной обходила бывших моих учителей, - Генрих рассказывала это со сладострастием мазохистки, сдирающей с себя собственноручно прилипшие бинты.
- Да ну,.. я думал, ты железная леди, - протянул удивлённый Глеб.
- И на старуху бывает проруха. Я сама от своего чёртового организма этого не ждала. Если бы не ты, я вообще не успокоилась бы. Меня всю на части раздирало внутри. Мама полностью дала мен свободу после этих экзаменов. Боялась, что дальше больше чудес будет, не трогала меня, не мешала, но и не помогала. А мне, может, волевая рука нужна, кнут мне нужен, раз пряника не дождалась! У меня дядька есть очень хороший - Бено Иванович, рыжий, шустрый, оборотистый. Он меня любит, но руководить мной не решается, мол чужой ребёнок, не имеет права. А лучше бы имел. Я бы его послушалась. Но нет. Всё пустили на самотёк. Девочка, мол, умная, сама вырулит. А я с ума сходила без поддержки.
Глебу не верилось в эту её новую ипостась. Он считал девчонку крайне своевольной и неуправляемой. То, что она с ними - так  это нё блажь, прихоть переходного возраста, думал он. Просто интересы у них совпали. Ну ладно, ври, ври, прикидывайся овечкой, если тебе так нравится, мне нравишься ты, о любви Глеб не позволял себе думать. Нарочитый вид брутальности их отношений вполне устраивал его, только бы заставить её предохраняться, а то все мы под Богом ходим и случайных детей нам не надо. Он не загадывал далеко вперёд, этой нимфе ещё семнадцать. Значит можно схлопотать по шапке за любострастие с несовершеннолетней. Но это при строгих родителях, а тут полный, молчаливый альянс.
- А как твоя мама отреагирует, если я тебя увезу сразу после экзаменов? Ну его к чёрту, этот выпускной, ты ведь сама не хочешь туда идти.
- Ей же проще, на платье тратиться не надо, на туфли однодневки. Да и что я поступать не буду её тоже не обидит. Так спокойнее. У неё ведь одна притча для меня: "ты одна на свете, ты должна сама себе всё добыть. У меня связей нету, кстати, и денег тоже".Поэтому я и на работу пойду, куда Эмма меня пристроит или ты. Вы же вменяемые люди, глупостей не предложите. Пойду на какую-нибудь красивую работу во дворец, как ты говорил. осенью.
- Да, да, осенью. А пока лето, тебе надо отдохнуть, вон ты какая бледненькая, кстати, чего это ты такая белая? Наверное, одно молоко пьёшь?
- Пью, если есть, а ты меня им не поишь, я с тобой уже около месяца, а ты и не знаешь, что я люблю. Вдруг я у тебя в Крыму с голоду помру?
- Извини, у меня нет опыта, я заботиться ни о ком не привык, но зато и сам заботы не требую. В Крыму с голоду ты никак не помрёшь, там хозяйка - тётя Люба, нас кормить будет. А молоко я тебе буду каждый день покупать. Всё равно ты у меня живёшь. Ты готовить-то умеешь?
- Нет, не умею. У меня была бабушка, умерла два года назад, она всё делала. У меня и мама тоже не умела готовить. Сейчас готовит как-то.
- Ясно. Тяжёлое наследие феминизма, - усмехнулся Глеб. - У меня тоже самое было. Правда, я брюхом не озабочен.
- Я тоже. Но картошки варёной с молоком хочется.
- Хорошо, пойдем, купим и картошки и молока. Что ещё надо? Будем, как взрослые, даже мяса нажарим. Кое чему за свою самостоятельную жизнь я научился.
Они пошли в магазин вместе, хотя раньше Глеб никогда не ходил специально за продуктами. Это уже был акт ведения хозяйства. Оба отнеслись к этому очень серьёзно, как к разучиванию правил новой игры. Люди заглядывались на эту пару, они очень хорошо смотрелись вместе. Глеба в этом районе мало знали, и принимали за молодожёна, въехавшего в полученную квартиру с юной женой. Кассирши улыбались им вслед, а про неё говорили, совсем девочка. У них не было колец, но никто этого не замечал. Их жизнь обрастала своими ритуалами. Девочка даже и в голову не брала, что живёт полностью за его счёт, что он покупает её сарафанчики, босоножки и купальники. Что он студентик  и откуда он берёт деньги на содержание собственной женщины. А Глеба это радовало, он чувствовал себя состоятельным мужчиной и тратил свои накопления. Хорошо ещё Эмма давала ему возможность пополнять свой бюджет за счёт оформительских заказов - табличек для музыкальных школ, отделов культуры в различных департаментах города. Когда экзамены были сданы, когда все дела были улажены и куплены билеты, поставили в известность мать. Что ей оставалось делать, как не согласиться. После смерти бабушки, у неё земля ушла из под ног. Бабушка Генрих была мала ростом, но велика волей. Под её пламенным взором проходила вся жизнь семьи. Одним движением брови она выравнивала острые углы и умудрялась сохранять гомеостаз семейного быта на протяжении многих лет. Свою волю она через поколение передала Генрих. Так и уехали молодые люди сразу же, как удалось забрать аттестат, накануне выпускного бала. Генрих просто пришла вечером в кабинет директрисы и получила то, что хотела. Напрасно ждал появления Генрих тот мальчик, с которым она прогуливалась около мастерских академии дождливым днём в конце мая. Напрасно ждала её появления подружка Галка. Выпускной прошёл без неё. Она осталась загадкой для всех попутчиков её детства.
В Крыму было счастье, полное, простое. Глеб видел, как старается помочь ему в работе его юная возлюбленная. "Возлюбленная" именно так он называл её теперь. Она обладала удивительным чувством пластики и выразительность фрагментов, которые он ей доверял лепить была, пронзительно трогательна.
Когда солнце переставало нещадно палить, Глеб собирал разнокалиберные стеки, отмывал их под струями маленького фонтанчика в дворике санатория, Отмывался сам и отмывал подружку. Она довольная, светящаяся изнутри была вся измазана глиной. Он соскребал глиняную корку с её коленок и локтей, отчищал суровой щёткой парусиновые коротенькие шортики, едва прикрывающие пухлые ягодицы Генрих, такой посвежевшей и подрумянившейся под южным солнцем. Вся её одежда состояла из этих шортиков, лифчика от купальника да соломенной шляпки а ля Козетта из "Отверженных" Виктора Гюго.
Они приходили домой к хозяйке - тёте Любе, когда-то незапамятную пору сменявшей убогую комнату в коммуналке в городе на берегах суровой и великолепной реки, в городе дождей, на вполне приличную квартирку от санатория, двухкомнатную, раздельную, да ещё и с садиком, огородиком и душевой кабинкой в тупичке сада. Туалет, правда тоже был на улице, но при таком-то климате, когда не бывает зимы, это было нормально. В садике росли яблони сорта белый налив, какие-то Раечки, абрикосы, огород был украшен подсолнухами, вперемешку с кукурузой: один кругляш подсолнуха, одна торпеда кукурузы с пышным султаном на макушке. Поскольку места под эти сельхозугодия санаторий выделял мало, надо было делиться с соседями, то и растения были усажены тесно, но дружно. В углу огорода у огромной чёрной поливной бочки стояло сооружение, похожее на пирамиду Хеопса - треугольная верёвочная сетка, вся увитая неприхотливыми огурцами. Лианы огуречной поросли тянулись вверх, хватаясь своими шершавыми завитками за переплетения сетки, а сами огурчики сосульками свисали вниз к зелёному ковру салата с курчавыми краешками листьев. Помидоры, от жары, укутанные в плотные листы журнала "Огонёк" стояли как в футлярах аккуратными рядами. Морковка, редиска, хрен, щавель - ну, в общем, вё о чём могла мечтать пожилая женщина, живущая радостью приёма гостей за умеренную плату. Тётя люба сдавала ребятам одну комнату, выходящую окнами в сад, на клумбу с разноцветными мальвами. всё в её бытоустройстве было неприхотливо, как эти мальвы, но мило, уютно и аккуратно. В дела Глеба с подружкой она не лезла, что спали они вместе, это её не беспокоило, что девушка была уж больно молода, ну так ведь время сейчас такое, да и Эммочка написала про своего родственника, успокоила. Так и жили в мире и согласии. Единственное, о чём она просила Глеба - покупать картошку на маленьком рынке и хлеб, а остальное у неё всё было своё. Обеды тёти Любы были сказкой, поэмой, после того, что попадало в их желудки в чудесном, но таком скаредном (для желудков) городе. Мясо тётя Люба выманивала по дешёвке из столовой санатория, на криминал это не тянуло, а повару всё лишняя копеечка, тем более, что бывший коллега. К приходу молодых, тётя Люба готовила борщ. Генрих влюбилась в этот густой бордовый суп. Ей больше ничего и не нужно было: борщ и варёная картошка - всё, и она сыта и довольна. Глеб радовался, глядя на неё. Отобедав, ребята шли на пляж. Море шуршало галькой, похожей на пуговицы. В ультрамарине волн блестела мокрыми плечами изумрудная русалочка - сестрёнка датской нимфы, так похожей на живую Генрих. Эта статуэтка приводила в благоговейный трепет оттаявшее сердце подружки Глеба.  Нет, она была просто дюймовочкой, попавшей в страну эльфов, а Глеб был и ласточкой, перенёсшей её из холодных краёв на своей хребтине, и принцем эльфов сразу. Как удобно! как замечательно! Недаром она не разменивалась на пятаки юношеских увлечений, как другие девчонки, которые сейчас парятся на подготовительных курсах, а потом будут пыхтеть на экзаменах, а потом будут рыдать, не пройдя по конкурсу в какое-нибудь учебное заведение, а если и поступят, так всё равно будут париться просто так по жизни, потому, что жить не умеют. А она не такая. И вот сейчас, в этот июльский предвечерний час её сытую, здоровую, весёлую и уже загорелую, кружат в морской воде сильные мужские руки: кружат так, что сбивается пенное облако, а сквозь него сверкает мокрыми плечами одинокая фигурка русалочки. И смотрят бронзовые зрачки на влюблённую пару и видна в этом взоре такая белая зависть, что хочется доплыть и успокоить эту хозяйку Мисхорского пляжа, но Генрих не умеет плавать, а Глеба она к ней не пустит, очень уж соблазнительна эта бронзовая сестрёнка, а что такое ревность, лучше не знать в такое прекрасное лето. Глебу было смешно, что она его не пускает плавать к русалке.
- Она ведь так похожа на тебя, как отражение в зеркале, - говорил Глеб.
- Я и зеркало разобью, если оно на моё позарится, - вскипала Генрих.
- Ух, ты, какая! - Я то думал ты из этих молчаливых гордячек, что будут от ревности кипеть внутри, а никогда мужчине свою слабость не покажут.
- Дуры, я не из таких, не надейся, скрывать свои чувства не буду, пусть те слабачки, что думают про себя, что они такие гордые, скрывают и носят в себе, а я всё наружу - на те, жрите! - прыгала в резвящейся волне девчонка и отчаянно сверкая глазами, чеканила свою правду.
Закатные лучи солнца абрикосового цвета, скользили по лицам Али-Бабы и его знакомых разбойников: Зейнаб, склонившись к источнику, набирала воду в изящный кувшин. Сказочный мисхорский пляж с его незабываемыми скульптурами затихал и готовился ко сну. Пора было уходить домой, а то скоро появятся москиты, а за ними божьи коровки. В тот год москиты работали по вечерам, а здоровущие божьи коровки, выращенные лабораторным путём для поедания тли на плантациях, свалились с распылявшего их самолёта на прибрежные местечки. Днём они куда-то исчезали, а вечером прилетали избивать москитов, но попадая на кожу людей, кусались, то ли от усердия, то ли со страху. Глеб загораживал большим махровым поленцем голенькую подружку, и она переодевалась в маленькие трусики с бантиком на животе, накидывала на лоснящиеся плечи лямки сарафана и ныряла внутрь пестроглазого ситца. Глеб сворачивал полотенце, подбирал купальник и сандалии в пляжную сумку. Они шли, обнявшись, воркуя между собой. Впереди их ждала истома ночи. За два месяца знакомства Глеб кое как разобрался в особенностях организма своей возлюбленной. Организм был капризным, давал сбои, если хозяйка нервничала, мог не вовремя залиться кровавыми слезами. Но за эти два месяца, проведённых с Глебом, Генрих не волновалась, не беспокоилась, жила, как за каменной стеной, в кои-то веки за мужским плечом. Вот и организм работал как часы и, что такое резиновые изделия она и не знала. Глеб сам высчитывал график и строго соблюдал его, заменяя в опасные дни половую близость интимными ласками и шалостями, зато уж, когда было можно, тогда одна судорога на двоих корчила их тела и оба не понимали, где кончается он и начинается она и наоборот. "Я знаю только лучшее в тебе! - мурлыкала Генрих строчку из где-то услышанной песенки. Это были строчки про них с Глебом в этот июль, который утекал по капелькам минут, часов и дней, безмятежный, первый, ласковый без прошлого - июль между прошлым и будущим.

Глава 4.
С тех пор прошло двенадцать лет. Столько ошибок, обид, никчёмных измен легло между Глебом и Генрих  и не развести им свои судьбы, проросли друг в друга. Её первая измена оказалась неожиданным ударом в солнечное сплетение для Глеба. Сразу после того злосчастного аборта, что сделала она в двадцать лет, по общему согласию. А потом начался психоз и во всём, что только случалось неприятного в её молодой жизни был, виноват он. А она задыхалась от злости, беспричинной ревности, так, что жизнь вместе становилась невыносимой. Она подурнела и от этого перекоса в психике стала слепнуть, не признаваясь никому в этом из упрямства. А он не знал, не замечал, старался спрятаться в учёбу, затем в работу, затем в отношения с другой, взрослой женщиной, уже много добившейся в жизни.
- Опять у кандидатки в кандидаты консультации брал? - Шипела Генрих, когда Глеб возвращался домой, у неё шея, как у гусыни и воняет от неё табаком.
- Тебе она во сне приснилась, успокойся, я был у Эммы.
Бабушка с некоторых пор охладела к Генрих и о протекции с её стороны, о помощи в поступлении в Академию и речи уже не было. Был повод к разочарованию - сама Генрих, с её кусачим характером. Первое недовольство Эммы появилось, когда она устроила девочку на работу, но не в музей дворянского быта, где доживали, сидя в служебных креслах недоеденные молью и временем старушки. Место это было наиуютнейшее, но уж больно сонное и никто не помер вовремя - не было вакансии. Зато освободилось место в музее революции, в особняке великой балерины, в особняке с бронзовыми стеблями лилий на готических окнах. Кассирша ушла в декретный отпуск. Эмма привела туда свою протеже, поручилась за неё и оставила на рабочем месте. Но не тут-то было, девушки хватило на три дня, она чуть не сдохла от скуки. Три дня её трудовой деятельности были единственной и последней попыткой вписаться в реалии жизни. Домой, к матери, она идти не хотела, замуж не просилась из гордости, считала, что Глеб сам должен её просить, умолять. Вот так она и жила: в квартире Глеба, на деньги Глеба, что-то рисовала, устраивала ему сеансы художественного рыдания о своих обманутых мечтах. Это было жутко. Конечно, бабушка не осудила его за углублённое знакомство со свежеиспечённой кандидаткой наук об искусстве. Глеб просто хотел отдохнуть душой, хотел найти местечко, куда бы можно было спрятаться.
Но дама страдала одиночеством и искала источник мужской ласки. Где она увидела в Глебе эту ласку? Но от нечего делать, нафантазирововав себе невесть чего, стала очень настырно набиваться к нему в жизненные подруги. Время у неё было свободное… Она защитила диссертацию, надо было по всем правилам выходить замуж. А тут Глеб, без пяти минут дипломированный скульптор без жилищных проблем. «Ну есть там какая-то сумасшедшая молодуха, не состоящая с ним в законном браке, - думала учёная дама, - она ему надоела, это видно, иначе он не стал бы так цепляться за работу в мастерской, он не хочет идти домой. А вот приглашу его к себе на чашку чая».
- Глеб, выпьем чаю на брудершафт, у меня есть деловое предложение к тебе.
- Какое предложение?
- На счёт галереи, у меня есть люди, заинтересованные в экспозиции современной микропластики. Дело выгодное.
- Это то, о чём я мечтал, художественная миниатюра. Где будем пить чай?
- У меня разумеется. Тут недалеко, на набережной.
Глеб бредил старым фондом, бредил дубовыми дверями, огромными окнами, лепниной, а сейчас его приглашала хозяйка именно таких хором. Он не отказался раз, другой, а потом привык и к себе в тесную живопырку в зелёном спальном районе его не тянуло. Там психовала и ненавидела его из последних сил Генрих. Он устал от этой ненависти «ну ладно, пусть я виноват, ну убей, ну уйди, видеть, слышать не могу её голос… Господи, неотёсанная дикая, амбициозная баба, - скрипел зубами Глеб, очередной раз захлопнув за собой дверь собственной квартиры, сбегал по лестнице вниз, деньги ей оставил, не маленькая, проживёт. Надоело!
Когда Глеб первый раз не пришёл ночевать, она, сжавшись в комок, тихо проскулила всю ночь в углу дивана. Когда он появился, она стала наигранно ласковой, как ей казалось, потому что внутри её всё равно жрала ненависть, теперь ещё смешанная с ревностью. Как-то утром Глеб пришёл к себе домой в расчёте застать Генрих спящей, забрать кое какие вещи. Генрих пряталась во сне и могла проспать до вечера, а вечером и ночью слоняться по квартире по квартире, как разбуженный не вовремя медведь. Глеб осторожничал, не хотел разбудить мегеру, зашёл тихо. И вдруг… в прихожей он наткнулся на чужие кроссовки. Пошёл дальше, нашёл брошенные посреди комнаты чужие джинсы. Глеб не ожидал от себя такого прилива чувств: ревность, гнев, любопытство, крайнее половое возбуждение.… Постоял у двери в спальню «Открыть, не открыть? - Думал он и тихонько приоткрыл дверь. Картинка, открывшаяся его очам, была мечтой ревнивца: на широкой кровати, на той самой, где она когда-то теряла невинность, сном удовлетворённой Марии-Магдалины спала Генрих во всей своей бабьей неприкрытой прелести, а между её налившихся похотью чресл был зажат хрупкий стебелёк мужской плоти с утолщёнными суставами локтей и коленок и с красными на просвет ушами. Дитя гнилого климата, твою мать, где это она такого заморыша отхватила, - Глеб медленно подползал к панораме постельных сражений - что с ним делать то с сучёнышем? Руки марать не стоит. Эк спит, рыла не видно, одна макушка белобрысая торчит». Глеб змеистыми движениями повилял над греховодниками, а потом, присев на корточки в головах кровати очень внятно произнёс вопрос? «****уем? - ёрно, нараспев и погромче издал это грязное слово. Генрих открыла глаза и как-то честно честно снизу вверх посмотрела ему прямо в самую душу и сказала твёрдо и без оправдательных нот? «Да, ****уем, не всё тебе». Сучёныш, как уже окрестил его Глеб, оторвал свою сонную моську от прелой груди случайной подруги, оказавшись очень приятным на вид юношей, кажется малолетним, синеглазым и большеротым.
Футы, цыплёнок какой, , а ну выскребайся отсюда, пока не придушил! - Глеб клацал зубами, не понимая одного, однако, какое чувство довлеет над ним сейчас, это не было злобой, он точно знал, но чего тогда так клацали зубы, тряслись руки и вожделенно шла кругом голова.
- А с тобой, сучка, у меня будет разговор особый, - расстёгивая ремень, выдохнул он.
- Бить будешь? - нагло улыбаясь, даже не прикрывшись и не сдвинув чресл, между которых тихо по снайперски прополз "Сучёныш" покидая ложе страсти.
- А ну, геть отсюда, - хлестнув ремнём по тощей заднице гостя взвизгнул не своим голосом Глеб.
Пацанёнок взлепетнул от боли что-то непонятное про каких-то куратов. "Прибалта с вокзала приволокла, ах ты ****ушка! - второй удар ремнём хлёстко лёг на белое бедро вакханки, - говорят у них большие, да? Глеб ел глазами то напрягшуюся в непонятном порыве голую Генрих, то худенького "Буратино", мечущегося по комнате в поисках своей одежды.
"У тебя же нет ничего, что в штаны прятать, иди голый", - ржал Глеб, довольный увиденным - всё, наставившее ему рога достоинство парня, едва равнялось мизинцу Глеба, - это как же ты с ним?
- Велика Федора, да дура, - ехидно и весело пропела Генрих.
- Ах, так... - сам не зная, что делает, Глеб сорвал с себя одежды и конвульсивно содрогаясь, как бур внедрился в лоно Генрих. Она не сопротивлялась, но и не проявляла признаков взаимности. Нет, это был не холод, но и не тепло, она была похожа на резиновую куклу, с которой можно было делать всё, что угодно. Её саму это удивляло, она лежала, всё чувствовала, но в неё вселился покой, не безразличие, а покой, долгожданный, выстраданный. Что-то в ней надломилось, как сухой прут, подпирающий сердце и теперь сердце висело в воздухе, обдуваемое ветром, не причиняющим боли, уносящим тревогу.
С белого потолка Генрих перевела взгляд на мечущегося по комнате мальчишку. "Господи, как у него торчат лопатки, - они встретилась глазами и из под белобрысой чёлки на неё сверкнул длинный сине-зелёный взор, - как финский нож, - подумала она, - зверёныш. А Глеб, насытившись оторвался от её тела.
- Ты ещё здесь?
- Что я по вашему, без штанов пойду? - слишком быстро для эстонца или финна сказал парень с шепелявым акцентом.
- Валяются в той комнате, откуда ты, дитя? - усмехаясь, спросил, уже не злясь, Глеб.
- Рига.
- Рига... хорошо, ну иди, иди, студентик...
- До свидания... - тряхнув чёлкой, поклонился по-кадетски гость.
- Да уж нет, прощай, - не стесняясь своей наготы, встал во весь рост Глеб, наверное чтобы Генрих могла сравнить наглядно особенности телосложения хозяина и гостя.
А Генрих лежала, распластанная, отстранённая, со спокойным вопросом во взгляде, переводя глаза с прелестей одного на прелести другого. "как проститутка в борделе, - подумал Глеб, - глаза, как у куклы, как из стекла, ****ь, как ломает... И повторил оскорбление вслух. Генрих отвернулась и закрыла глаза.
- Извините, мне не выйти, очень сложный замок, - неожиданно и нелепо возник в дверном проёме балтийский отрок.
"Он ей тоже безразличен, как и я, как и все, странно, что меня опять это трогает, не хочу... не хочу, - думал Глеб, глядя то на Генрих, то на парнишку, - и это ещё цветочки, обабится, совсем обнаглеет, что делать? Как выкрутиться из всего этого?"
Глеб поднял с пола свои содранные трусы, быстро, без позёрства, одел их.
- Пойдём, хорёк, смотри, на кабана не нарвись в поисках любви, другой бы разодрал тебя на части, - прогундел себе под нос Глеб.
- Спасибо, я всё понимаю, спасибо! - на всякий случай держа дистанцию, продвигался к выходу юноша.
- Как зовут то тебя? - просто из любопытства, чтобы знать, как зовут реальных рижан, спросил Глеб.
- Айнер, - ответил тот и прибавил зачем-то, - я часовщик.
- Всё, иди, - Глеб отжал язычок замка, распахнул дверь, выпустил незванного гостя. "Что теперь мне дальше делать с ней, злобы нету, ревности нету, даже не противно, - Глеб чесал загривок, возвращаясь к постели с застывшей в неудобной позе Генрих.
- Спишь? Не спишь, прикидываешься... Чего не прикроешься, смотри тут на тебя, - и вдруг в нём что-то  опять стало закипать, то ли злоба, то ли желание, - ****ь, - опять обозвал он её. Она не шелохнулась. Он стал повторять снова и снова это слово и вдруг, резко осознав, что хочет её, опять содрал трусы, схватил тело блудницы и овладел ею. Она опять была резиновой куклой.
- Ну и чёрт с тобой, - откинувшись, проворчал Глеб. Встал с постели, не одевая искомканных трусов, пошёл собирать вещи, за которыми и пришёл. "Ну и ладно, теперь хоть можно не скрываться, уйду и всё, может быть сама додумается как-нибудь исчезнуть".
- Я ухожу. Надумаешь освободить квартиру - ключ отдашь Эмме, не захочешь, живи пока, - он стоял перед кроватью в свежем белье с большой дорожной сумкой, набитой его вещами. Практичность не позволила ему оставить так валяться ношенные трусы. Он подобрал их и сунул в отдельный карман сумки.
Генрих дождалась, когда хлопнет входная дверь и провернётся ключ в замке. Пошевелилась. Покой не покидал её. Чувство независимого одиночества, как на вершине горы с мягкой тошнотой ожидания чего-то нового кружило голову. Ничего нигде не болело, она всё чётко видела и в бедовой голове родился план исчезновения, полного и бесповоротного из жизни Глеба, матери и всего этого города, наполненного кандидатками и кандидатками во что-то. Мир огромный, страна большая, тогда это было так.

Глава 5.
На дворе стояло лето, прямо и гордо. Это внушало оптимизм и давало силы. Удивительно, что Генрих не помнила зим и вёсен. Осень, когда тепло, помнила, да и то, как лето. Все свои жизненные дела она совершала летом. Холод и мрак она просто пережидала, впадая в спячку. Родной город не казался ей, как раньше – по-патриарши щедрым. Родной город требовал скучной, убогой покорности и истерзанного терпения. А она была так молода, ей хотелось быстрых оборотов, ярких и полных, вот таких, как в первое её лето с Глебом. Первое женское лето. Ей не страшен был мир мужчин, она знала, что её так не оставят. Вот и сейчас она пошла к шкафу, где обычно хранились деньги. Правильно, Глеб оставил ей денежное содержание, учитывая её полную неспособность к добыче заработной платы.
Прелесть тех лет была в том, что за какие-то десять рублей можно было без визы и не зная языка, проспав в поезде или автобусе несколько часов, попасть в раскрепощённые маленькие, но гордые страны, где очень интересовались мужчины интересными женщинами. Это Генрих поняла недавно, гуляя вечером по набережной. Последнее время, благодаря её капризам, гулять ей приходилось одной. Она сама не заметила, как истёк по капле из её жизнесостояния Глеб. Она гуляла одна, без затей. И вдруг до неё дошло, что все мужчины подними она только глаза, все будут к её услугам. Она и подняла. Боже мой! Какие они оказались разные, эти мужчины. Аборигены гранитных берегов камуфлировали свой интерес подо всё, что угодно, только бы скрыть здоровую похоть. Болезненно переминаясь с ноги на ногу, какой-то сивый ля гранде профессоре предложил ей свои услуги в качестве гида по царственным предместьям. Генрих усмехнулась и спросила: «А у вас там дача? А на даче жены кандидатши каких-нибудь наук нету?» Дядя удивился такой проницательности и сказал уже попроще: «Она на симпозиуме в Праге».
- В Праге? Там хорошо. Я тоже в Прагу хочу. Вот в Прагу можете меня пригласить?
- Не могу, - смутившись фамильярностью, уже без галантности буркнул дядька.
- А чего так? Вон вы какой, взрослый сытый да гладкий! – рассмеялась ему прямо в лицо Генрих, денег нет таких? Я девушка дорогая, пригородами меня не купишь. Рот закройте и проходите мимо. Какие же вы убогие, соотечественники…
Дядька засеменил в сторону университета. «Сейчас абитуриенток клеить начнёт. – Подумала Генрих. – Ан нет, побоится, репутацию беречь надо, а то жена из Праги вернётся, такой ему педсовет устроит».
Генрих устала, а тут подошёл автобус, ей было всё равно куда ехать, она в него и села. Конечной остановкой оказался вокзал, увозящий всех желающих в маленькие, но гордые страны – прибалтийские республики. Этот вокзал был стар, красив и художественно обшарпан. Генрих зашла в обширный зал ожидания, села на прохладную жёлтого дерева скамью, подняла голову, разглядывая стрельчатый потолок. Там, высоко под куполом дрались воробьи. Генрих зевнула, потянулась и неожиданно напоролась глазами на чей-то взгляд, цвета бутылочного стекла. Как-то наискось, из-под соломенной чёлки на неё жадно смотрели два длинных глаза с маленькими зрачками – чёрточками. Потом она разглядела хищный кошачий оскал большого, вернее длинного рта, острые скулы, подбородок и острый нос. Она уставилась в «это» в упор. «Это» долго не заставил себя долго ждать, встал, оказавшись длинным жердеватым подростком со зрелыми мужскими намерениями. Из этих глаз, похожих на длинные осколки битой бутылки на Генрих сочилось похоть. Здоровая, разгоняющая кровь по жилам животная похоть, без трусости и кокетства. Генрих не отвела глаз, когда он подсел рядом, совсем рядом, без сантиментов.
- Ты свободна? – прямо спросил парень, с каким-то шуршащим акцентом, - хочешь, пойдём погуляем?
- Пойдём. – спокойно ответила ему Генрих.
Они взялись за руки и пошли по направлению к центру, переходя какую-то косую линию, Генрих покачнулась и очень плотно влипла в тощее туловище спутника. Тот, не долго думая, тут же на переходе несытой блохой впился ей в губы, кусая и засасывая их. Генрих давно не обжигала страсть – отношения с Глебом были похожи на болезнь, мертвили её, делая бумажной и бесчувственной. Она уже и забыла, как немеют в предвкушении близости ноги, как стучит кровь в висках, как горячо и тяжело становится внизу живота. Всё это она вспомнила сейчас, на переходе какой-то косой линии. Так, целуясь и обжимаясь, они догуляли до вечера и, зная, что Глеб после очередного скандала не заявится домой ещё дня два, Генрих приволокла юношу к себе. У него оказалось красивое имя Айнер.
Мальчишка с юным рвением показал себя в постели. Ему было шестнадцать, чего его занесло в этот город он и сам не знал, особым поклонником шедевров архитектуры он не был, учился на часовщика в каком-то старинном рижском училище, сейчас вот случились каникулы после практики. Он и рванул на первые заработанные деньги куда подальше. Оказался здесь, а где жить не подумал. Рассчитывал на экскурс в три дня, да потерял сумку с деньгами. Ну нет денег на обратный билет! Вот и болтался он на вокзале уже четвёртые сутки. Генрих захотелось дать ему денег на обратный билет в Ригу. После их кувырканий она была благодушно настроена. Пошла к денежному шкафу и нечаянно задела за папку, торчащую внизу секретера, папка шлёпнулась, из неё вывалились рисунки, старые её рисунки, на которые она когда-то возлагала надежды, а потом плюнула и забыла про них. Айнер вышел из спальни на шум, увидел сидящую на полу по-турецки голую Генрих, присел рядом.
- Чьи это?
- Мои.
- Красиво, могла бы продать в какую-нибудь галерею.
У Генрих при слове галерея закипело бешенство. Глеб всё носился с идеей создания галереи под крылом своей кандидатши наук от искусства. Нет у нас тут таких галерей для меня, здесь звания и учёные степени подавай, - раздражённо ответила она.
- А у нас в Риге есть, можно зарабатывать деньги.
- Ну деньги можно зарабатывать и на кое-чём другом, лишь бы было кому платить, - усмехнулась Генрих, - а с тебя вот чего взять?
- Ну…, я маленький ещё чтобы платить женщинам, - цинично заявил гость, - потом ты же знаешь, я сумку потерял, - и скорчил смешную гримасу, - но ты мне так нравишься, а деньги мне вышлют, - и, помолчав, добавил, - я заплачу, если ты настаиваешь.
- Да ладно, Бог с тобой, сама захотела, - улыбнулась примирительно, - а теперь пошли обратно в койку, отработаешь мне за постой.
И они на четвереньках, виляя задами, поскакали в спальню.
На следующее утро их накрыл Глеб. Ни адреса, ни фамилии случайного гостя так никто и не узнал. Но мысль продавать свои картинки застряла у Генрих в мозгу. И вот сейчас, после ухода Глеба, она проверила наличие денег, решила, что на побег хватит, собрала свои вещи, упаковала картинки, умылась, оделась и, не оглядываясь, захлопнула за собой дверь, ключ запечатала в конверт и сунула в почтовый ящик Глеба. «Всё, - решила она, - прошлому конец».

Глава 6.
«Рига, Рига, Рига» - трещало в мозгу у Генрих, когда она такая смелая и опьянённая собой сбегала с эскалатора, будто бы за ней уже гналась погоня. В вагоне метро она жадно ловила взгляды, обращённые на неё. «Видят они или нет, что я сбежала, что я навсегда уезжаю отсюда, что может быть, даже забуду родной язык? – тут ком подступил к её горлу, уж так это трагично показалось ей – говорить на языке гордого, но маленького народа, - сначала наймусь в официантки, найду жильё, познакомлюсь с нужными людьми. Стану рисовать на площади, да мало ли как можно выкрутиться, а, главное ни к кому не прилипать душой, не создавать себе кумиров».
Остановка, вокзал. Вышла. Вспомнила несчастного обкраденного Айнера, пожалела, что сразу не купила ему обратный билет в Ригу. «Выслали ему деньги? А то может быть болтается голый, босой где-нибудь здесь, -  она позыркала по сторонам в надежде высмотреть белобрысую черепушку её скоропостижного бой-френда, – вместе бы поехали в его Ригу, если разобраться, то он тоже уже значимая фигура – первый адюльтер можно сказать». Слово адюльтер она вычитала в толстом литературном журнале. Статья так и называлась «адюльтер». Она засмотрелась на снующую туда - сюда публику. Видимо её созерцательный вид, вид зеваки на перепутье, привлёк к себе внимание оборотистого дяди, лепящего под уроженца Прибалтики. Старательно вытягивая слова, как резиновый жгут, он обратился из-за спины Генрих:
- Де-вуш-ка, не хо-тей-ли бы вы добраться до Тал-лин-на в комфортабельном микроавтобусе за умеренную плату? – спросил он.
Генрих вздрогнула на его слова. Мужичок не внушал страха, так, расторопный таксист дальнобойщик.
- Сколько стоит ваш комфортабельный рейс? – улыбаясь, спросила она.
- Сто рублей.
- Это очень дорого, - ужаснулась Генрих, хотя соблазн уже обуял её с какой-то животной силой. – Вот ведь Таллинн, а не Рига, но как хочется. Один чёрт! Деньги есть. Рискну. Куда кривая выведет. Хоть будет, что вспомнить.
- А мы с вами вдвоём поедем? – спросила решившаяся на вояж Генрих.
- Да, а что? Вы опасаетесь за свою жизнь?
- Я, девушка, не бандит, вот мои документы, - вынул из нагрудного кармана куртки паспорт, - вы посмотрите – Вейде Анатолий Карлович, житель Мустамяэ, желал оправдать обратный рейс из деловой, частной командировки.
Действительно, с фотографии на паспорте смотрел Вейде Анатолий Карлович, пятнадцать лет женатый на Куби Инге Петровне, имеющий несовершеннолетних сына и дочку, прописанный на улице Тамсаари.
«Добропорядочный эстонец, - подумала Генрих, изучив его паспорт,- надо бы документы на машину спросить, - но поленилась, - ладно уж, не каждый день на такие соблазны нарываюсь, надо очертя голову, сразу».
- Ну, поехали. А что у вас за командировка такая, если не тайна?
- Выгода… Вы, вот, девушка знаете, что кроме красот архитектуры, ваш город славится игровыми заведениями, подпольными клубами что ли? Я уж и не знаю. Что-то вроде казино, толи рулетка, толи карты? Я только довёз по адресу, куда просили. Это знаете ли далеко, в каких-то корпусах университета в Петергофе. Туда наши Тартуские вундеркинды с богатыми друзьями из Финляндии любят ездить – мозги размять, когда уж всё надоест. А вы в Эстонию в гости едете?
- Я свободная художница, хочу рисовать, сидя на площади, как в Париже, на Монмартре, - задорно ответила Генрих, - есть у вас в Таллинне свободный Монмартр?
- В Таллинне всё есть, особенно для такой интересной, свободной девушки, как вы. А где остановитесь? Жить вам есть где? Друзья, подруги, родственники есть? Просто я к чему спрашиваю, у меня есть свободная комната.
- За умеренную плату? – Рассмеялась Генрих.
- За умеренную, да, для вас, да, - открыто плотоядно взглянув на Генрих, протянул очень хорошо говорящий по-русски эстонец,  - договоримся?
- Договоримся, - почувствовав мужской аппетит на свою персону, ответила Генрих. «Назвался груздем полезай в корзину, - решила она, - рисковать так, рисковать, - дядька зрелый, женатый, дома дети, ничего он мне не сделает, так, помылится только».
День был яркий, прозрачный, как хрусталь. Небо синее, синее. Микроавтобус подъехал к Ивангороду. Монументальные стены двух крепостей на берегу реки уставились друг на друга с воинственным молчанием. Бойницы сверлили пустыми зрачками супротивник супротивника, как будто ревниво следили через реку за каждым лучом солнца, кого оно больше обласкает своим теплом, чьи древние камни дольше прогреются теплом лета. А лета было вдоволь, но Ивангород и Нарва всё равно ревновали его друг к другу.
Переехали через мост. Карлович остановил машину у павильона с напитками.
- Всё, мы в Эстонии, пора пить фанту, хотите пить? – Радостно спросил он у захваченной впечатлениями Генрих.
- Хочу, - ответила она,  - а что? Фанта у вас ритуальное питьё?
- Конечно. Эстония начинается с бутылочки фанты, в России то пьют водку.  – Балагурил Карлович, выковыривая из карманов мелочь.
- Ну, уж тоже скажете, - смутилась совсем непьющая (тогда, в двадцать лет) Генрих. – Мы дома пьём «Полюстрово» - минералку.
- Знаю, знаю. А ещё у нас мороженое самое вкусное на всём пространстве Союза, не смейтесь, девушка, попробуете - сравните. Наш Яатис, всем Яатисам, Яатис. Яатис – мороженое по-эстонски. – Разошёлся в прославлении национального продукта Карлович. Нашёл-таки достаточное количество мелочи, выпрыгнул на тротуар, потянулся, разминая затёкшее за дальнюю дорогу туловище. Бодро пружиня, пошёл к павильону. Вернулся с двумя бутылочками оранжевого питья:
- Держите, это как на море, посвящение солёной водой. Пейте! Это очень хорошо! – Сделал один глоток и замер, глядя в синее, летнее небо.
- Спасибо, Генрих жадно отхлебнула, - очень вкусно! Как по-эстонски спасибо?
- Айтах, палун – пожалуйста, терре – здравствуй, - Карлович с удовольствием стал выгружать багаж слов, необходимых путешественнику.
- Айтах, палун, терре, - повторила Генрих, - красивый язык.
- О! А как мы поём по пятницам!
- Почему по пятницам?
- Ну, поём мы всегда, а по пятницам особенно. Пятница так и называется лаула паев - певческий день. У нас есть специальные поля для пения, - с гордостью влюблённого распространялся Карлович, прихлёбывая фанту.
- Вам в туалет не надо, извините за прозу жизни? А то вот видите, табличка с двумя английскими буквами, у нас всё, как в Европе, почти всё, хотя мы и есть Европа.
- Я знаю, не дикая – ватерклозет – W и C, не из торфушки выбралась. Я девушка интеллигентная, в английской школе учёная. Между прочим, я год в Академии Художеств отучилась, - видя, что дядька далёк от высоких сфер, приврала Генрих, - сейчас в академку ушла.
- О! Не хотел обидеть. Ваш город очень высокий в культурном плане. Я очень уважаю ваш город. Но туалетов там мало и они грязные.
- Ой, не знаю, я всё больше дома такими делами занимаюсь, - а вот сейчас пойду и проверю, какой у вас тут европейский стандарт.  – Выпрыгнула на землю. Ноги закусались мурашками. Она потопала, попрыгала на месте.
Туалет оказался действительно чистым. «Даже ничего на стенах не пишут, скучно,   - вздохнула Генрих, оглядывая белый, без пятнышка кафель, - а ну ка оставим по себе память, - порылась в сумочке, нашла губную помаду, взяла, да и нарисовала на зеркале сцену половой близости в африканском стиле.
Никто не видел этого творческого всплеска, Генрих вышла довольная своей шалостью. Забравшись в автобус на заднее сиденье, прилегла и уснула.
Белый микроавтобус нырял из солнечных пятен в тень, ветер обдувал лицо, склонённое на скрещённые руки, шевелил лёгкие, русые пряди на висках спящей Генрих. Её одноклассницы, давно студентки, каких нибудь учебных заведений, гуляли свои очередные каникулы, а у неё каникулы затянулись на   несколько лет. Но каждое лето она начинала беспокоиться – надо менять жизнь – поступать. Куда поступать? Зачем? Она уже запуталась. Третий год она, не начав, даже не подав документы, считала себя отверженной. А время тогда было строгое – чтобы куда-то поступить, надо было отработать полгода как минимум, на какой нибудь работёнке. Ну а с этим делом у девушки, спящей на заднем сидении автобуса, было плохо, ох как плохо. Весь её послужной список ограничился тремя днями присутствия в экскурсионной кассе музея революции. Зародившаяся мечта зарабатывать на своём творчестве подняла и понесла её, как мягкий комок тополиного пуха.
Анатолий Карлович посмотрел в зеркало на спящую девушку. «Дочке лет на пять меньше, слава Богу, она уравновешенная. Слава Богу, без талантов, хочет поступать в медицинское училище на следующий год. А эти российские бабочки, как только лето, так кто с какой дури едут в Таллинн, будто он их ждёт,  а потом оказываются в номерах Виру или Олимпии, а то и того хуже, у кого на что фантазии хватит. А эта ничего вроде, без слюней. Конечно, я в художественных делах не сведущ, но девка вроде цепкая, такую на сюсю не разведёшь. Посмотрим, как приживётся. Хорошо бы семья съехала в Каунас, к тёще,  - размечтался зрелый мужчина, - может и платы с неё не возьму, если сторгуемся.  – Заворошились греховные мысли у папы Карловича, при взгляде на выпуклые формы свободной художницы. – Хорошенькая, явно не целка».
Показался шпиль Олевисте в терракотовом мареве летнего вечера. Ночи здесь были не белые, а розовые, дни оранжевые. Говорят, такого ультрафиолета, как в Таллинне нет нигде, также, как Фанты, также, как Яатиса. Так говорили таллинцы. Но это была чистая правда, а не хвастовство – загар, приобретённый в столице Эстонии, держался долго, вгрызаясь в кожу, как дотошный таёжный клещ.
Микроавтобус подкатил к парадной пятиэтажки, как две капли воды похожей на дом Глеба. Даже зелень вокруг дома была будто срисована с одного образца.
- Девушка, приехали, просыпайтесь, мы дома! – Потрепал свою пассажирку за плечо Анатолий Карлович. – Давайте, вставайте.
Генрих открыла глаза и испугалась. Неужели весь её радостный и бодрый побег был лишь сном? А сейчас она опять оказалась у двери в парадную Глеба. А как же крепостные стены Нарвы? Вкус Фанты? Неужели это опять её фантазии? Но, очухавшись, поняла, что голос с чужим акцентом принадлежит водителю автобуса и всё это на самом деле. Послушно поднявшись за хозяином на третий этаж, она оказалась в трёхкомнатной, малогабаритной квартирке.
- Я ремонт недавно сделал по «Кунст я Коду» - это наш эстонский журнал по дизайну. Вот эта комната будет вашей, если договоримся – хлопотал Анатолий Карлович.
- А где же ваши домашние? – прислушиваясь к тишине, спросила Генрих.
- Я разве не сказал, они на даче, вот - вот должны приехать.-   Соврал зачем-то дядя.
Перед  Генрих распахнулась дверь в квадратную, стандартно обставленную комнатку. Всё здесь было умеренно и приятно. Над дверью тихо протреллил колокольчик.
- Шкаф для ваших вещей будет этот. – Хозяин хлопнул дверью крайнего к стенке шкафа.
- А почему он пустой? Тут никто не живёт в этой комнате? – Насторожилась Генрих.
- Ну, видите ли, Таллинн летом, как и Крым – всесоюзная приманка. Тут вам и музей под открытым небом, и пляж на европейском уровне. – Товарищ Вейде замялся. – Вот мы – коренные жители Эстонии, и пользуемся. Комнату эту я сдаю, пополняя семейный бюджет.
- Да ладно, ладно, я всё поняла. Вы предприимчивый человек! А где обитается ваша семья? – Генрих увидела плотно закрытые двери с замочными скважинами. – А эта дверь тоже закрывается на ключ? – Генрих ткнула пальцем в прорезь замка.
- У нас всё закрывается, бывали случаи – крали джинсы, - недовольно ответил хозяин, -  вот такая же, как вы интересная девушка и именно из этого самого шкафа.
- А…. - протянула Генрих.
Подойдя к окну, она рассматривала зелёный газон перед домом, тротуар, мощенный бетонной плиткой, аккуратные, ступенчатые спуски к шоссе – дом стоял на возвышенности. Таллинн весь скакал то вверх, то вниз. Над вполне обычным современным нижним городом возвышался андерсеновский сказочный Вышгород, охраняемый «Старым Томасом» - мужичком крепышом, флюгером на старой башне. Но этого всего Генрих сейчас не видела. Но ей очень хотелось из окна пятиэтажки спального района разглядеть сказку. А пока перед её взором прогуливались собаковладельцы, проезжали редкие машины по шоссе. Место было не шумное, не пыльное.
Хозяин подошёл к окну, встал рядом.
- Вон профессор пошёл, на остров выгуливать свою таксу Марту, - прокомментировал он.
- Какой породистый дядька, прямо лось,- отозвалась Генрих, - а почему на остров, воды то нет?
- Мы называем вон ту рощу островом, там, за шоссе, место просто собачий рай, а дядька этот  - перепелиный король, всем говорит это под страшным секретом, а нам-то что, простым? Король так король.
- Почему перепелиный?
- Разводит он перепёлок в инкубаторах,  говорят, у него в квартире целый яичный конвейер. К нему-то финны, то шведы приезжают. А по утрам и вечерам его развозят на чёрной министерской волге. Босс… - товарищ Вейде завистливо вздохнул.
- А куда он цыплят девает. Они же гадят, пищат. Вся квартира, наверное, загажена? – Генрих смотрела в спину мощную как у секача, обтянутую серой олимпийкой явно не отечественного производства.
- Нет, он только яйца парит и ест их для омоложения.
- Да? – удивилась Генрих.
- Да. А цыплят у него по фермам разводят. Бизнесмен, однако.
- Один живёт что ли? – заинтересовалась колоритной личностью Генрих.
- Нет, не один, жена молодая, лет на двадцать его младше, сын лет восьми, но они всё в разъездах, по заграницам что ли? Вроде она финка, вот и гоняет туда сюда, не чета нашим. – Опять вырвался скорбный вздох из недр завистливой души хозяина – девушек он водит… - совсем сокрушился Карлович, - наестся перепелиных яиц и идёт снимать залётных бабочек на Балтик-ямм.
- Это что у вас, в Таллинне, улица красных фонарей?
- Нет, это вокзал. Туда приезжают из России, Финляндии, Швеции и двух братских республик. Кого только там не встретишь: и проститутки всех мастей, и шулера, и учёный люд, вроде этого викинга.
- Он действительно типичный викинг.
- О! На дороге не попадайся, когда не в духе, одним ударом лба стену прошибёт. – Анатолий Карлович был намного меньше своего соседа и явно восхищался его жизненной силой.
Тем временем перепелиный король скрылся из виду за частоколом молоденьких осин. Фиолетовый вечер переходил в кремовую ночь. К парадным дома стали подъезжать машины, водворяя мирных жильцов на законные спальные места. Жильцы тащили корзины с помидорами и огурцами, это хуторяне возвращались с дач. Отцы семейств высаживали домочадцев, помогали донести снедь до входа, потом возвращались, садились за руль и уезжали в гаражи – укладывать спать свои машины.
Иногда на шоссе перед домом притормаживали такси, из них выпархивали легкомысленные существа женского пола. Девицы в невообразимо ярких нарядах весело лепетали, а вслед за ними из недр жёлтой волги с шахматками на любу выходили мужчины. Разные. Молодые и не очень.
- Развлекаться идут. Лето. – Анатолий Карлович всё грустно вздыхал за спиной гостьи, всё поглядывал на её прелести и напряжённо дышал, втягивая волосатыми жадными ноздрями ароматы женского тела, ещё не мытого с дороги.
Жаркое сопение у себя за спиной смутило Генрих. «Нет, дядя, на это не надейся – я стою дорого, на этаких кабанчиков не падкая. Надо поговорить об оплате, а то положение двусмысленное, а разговоры какие-то масляные».
- Сколько я вам должна буду за постой?
- Если сговоримся, то и не должны будете, я ещё буду вас благодарить за приятно проведённое время.
- Ах, вот как! Нет, на это не рассчитывайте! – Вспыхнула Генрих, - сколько стоит постой без интима?
Анатолий Карлович, не пойми, с какой дури, назвал баснословную цифру.
- Вы чего, дяденька? У нас в Питере лучшие квартиры в горячий сезон столько не стоят, а тут спальник обыкновенный. Мы ведь не в Финляндии, не в Швеции, Эстония – часть одной страны. Ну, вы и загнули… - захлебнулась в праведном возмущении Генрих.
- Это Таллинн, это не Россия, это Европа – ожесточённо прочеканил хозяин.
Генрих рванулась от окна к своей поклаже.
- Мне это не подходит, я уж лучше на ваш Балтик-ямм пойду ночевать!
- К проституткам?
- К ним, вы же меня с ними сравняли, так хоть расценки узнаю. – Генрих рванулась к входным дверям.
- Куда это ты пойдёшь? Ночь на дворе. Хочешь, чтобы тебя изнасиловали, где нибудь задаром? – бросился к ней наперерез хозяин.
- Пусти боров! – Генрих ударила сладострастника по рукам.
Замок поддался быстро. Генрих вывалилась на лестницу.
- А за дорогу заплатить? Сука! - Орал ей вслед дядька.
- Пошёл на …! Козёл! – Генрих побежала по ступенькам вниз, за ней выскочил из квартиры взбеленившийся Карлович. Вид его был ужасен. Он впал в бешенство.
Под речитатив брани Генрих вырвалась на вечернюю улицу Тамсаари. Дверь парадной хлопнула за её спиной, треснув по лбу разъярённого преследователя. Сбегая по ступенькам к шоссе, девчонка наскочила на монументального мужчину в спортивном костюме. Такса, сливочным поленом торчала у хозяина из подмышки, любопытно вглядываясь в экспрессивную незнакомку. Мужчина – монумент тоже обомлел от столкновения, только что не вышибшего искру и придавшего телу Генрих ускорение. Флюид энергии виде порывистой, юной чьей-то гостьи был для мужчины вроде прикосновения крыла ласточки в предгрозовую погоду. «К кому бы эта такая приходила? – Думал на своём тягучем языке перепелиный король, оглядывая удаляющуюся вниз, к остановке троллейбуса соблазнительную фигуру, - Что это у неё, планшет? Рисует? Чертит? Студентка?» - гадал мужчина – монумент.
Анатолий Карлович тоже наблюдал за беглянкой из окна на лестничной площадке. Он не решился гнаться за ней дальше двери парадной. Он видел, как она налетела на «Командора», так не без зависти называл соседа, как жадно тот смотрел вслед отскочившей от него девушке. Подъехал последний троллейбус как раз к ногам Генрих, осталось только запрыгнуть в распахнутые двери. Она впорхнула. Двери клацнули, прищепив угол папки с рисунками. Опершись о поручень, Генрих вытащила своё достояние, нечаянно взглянув в заднее стекло на улетающий от неё адрес: Тамсаари теа 61, с командором, смотрящим ей вслед, с противным кабанчиком Анатолием Карловичем, подсматривающим из окна третьего этажа.

Глава 7
Куда вёз её троллейбус, Генрих не знала. Пока всё, вроде бы, было знакомо. Впереди маячил шпиль Ольвисте. Она уже знала кое, какие имена средневекового Таллинна. Монотонным голосом водитель объявлял остановки: Вабадуси теа, Площадь Цыпрусе – дружбы, площадь Выйду – победы, Балтик-ямм – вокзал – конечная. Троллейбус остановился перед зданием в стиле конструктивизма, мышино-серого цвета, сверкающего стеклом и металлом. Генрих вошла в вокзал. «Удивительно, - подумала она, оглядываясь, - нет никаких проституток».
Часы на фронтальной стене прощёлкали одиннадцать. Двери вокзала закрылись до утра. Генрих села на диван и огляделась. Напротив сидели тётки с баулами, усталые, но довольные. Ещё бы, закупились куратскими харчами и шмотками. Вот на толстые поросячьи коленки шлёпнулись ползунки, за ними распашонка, чепчик. Обладательница этого комплекта явно смаковала прелесть момента, разглаживая яркий трикотаж производства фабрики «Марат». Её товарка вертела в руках самобытный тапок, расшитый лопарскими узорами.
Такие же сценки можно было наблюдать и по диагонали, и сзади, и спереди. Россия в гостях у Эстонии. Россия возвращается домой с трофеями. Мирная картина. Кто с колбасой во рту, кто с куском сыра на пробу.
Генрих забыла, что давно уже не ела, очень давно. Фанту только пила и всё. Как-то выпало из головы, что люди должны питаться. А теперь вот вспомнила и в желудке засосало. Вокзал жевал, шевелился, дремал. Товарки по очереди, чтобы не обчистили баулы, удалялись в сторону светящегося табло над спуском в подвальный этаж. Генрих подумала, что ей тоже не грех посетить заведение внизу.
Двенадцать ступенек вниз. Кафель кофейного цвета. Справа мальчики – слева – девочки. Генрих вошла, и глаза в глаза уткнулась в своё отражение в зеркале. «Ну и видуха! – нечесаная, немытая, глаза ввалились, нос заострился – чистая кикимора, - Генрих всматривалась в себя, - но симпатичная, чёрт возьми!» Она сделала всё, что положено делать в таких местах, а ещё умылась, причесалась, подкрасилась.
Она не думала, куда пойдёт завтра, не тревожилась, чувствовала себя молодой, здоровой и свободной. Сил было – хоть взаймы давай. Только вот животик подводило, урчало в нём по пионерски задорно. Надо было найти пищевую точку и насладиться вокзальным меню. Это Генрих любила с детства, с тех пор, как её стали вывозить к морю. Своё пристрастие к приземлённому общепиту раньше она не показывала. Но втайне симпатизировала варёным яйцам, промасленным пирожкам, сосискам, жареным рыбкам и, самое смешное, бочковому кофе со сгущёнкой, сладкому-сладкому, жирному-жирному. Здесь, на вокзале Таллинна, можно было оторваться по полной. Никто тебя не знает – ешь, что хочешь, ведя себя, как хочешь. Хочешь строй из себя целку, хочешь – шлюху. «Да, где же эти проститутки, про которых говорил дядька Карлович? Что-то не видно?»
Блондированная буфетчица вертелась, как белка в колесе. Разливала кофе, раскидывала сосиски по тарелкам, хватала деньги, в момент, отбивая кассу, швыряла сдачу, но не обидно, а с невозмутимым достоинством. Чуть-чуть задержав взгляд на планшете Генрих, она кивком головы спросила, что хочет девушка? А девушка захотела винегрет с жареной рыбкой, рулетик с маком и кофе с молоком. Вмиг наполнился поднос, звякнула мелочь на сдачу. Генрих подтащила свой поднос к пристенному столу, забралась на высокий табурет и с удовольствием отхлебнула кофе из белой фарфоровой чашки: «Европа! Чашки приличные даже на вокзале. Вилки, ложки блестят. Ножи с тяжёлой ручкой, неужели никто ничего не тырит?» - Раздумывала, поглощая еду Генрих.
Вокруг, оживлённо разговаривая, жевала разномастная толпа. Всё больше белобрысые тётки с веснушчатыми, большими и широкими в кисти руками.
- Скобарки! – услышала у себя за спиной недовольный окрик, обернувшись, увидела смуглую, стройную деваху с тугими кудрями до пояса. Она была одета в атласные коротенькие шорты, под тонкой тканью которых ходили жгутами мышцы накаченных ног. Полосатый топ на узеньких лямочках обтягивал складный атлетический торс. Под топом кроме бюста ничего не было.
«Ладные титьки, - подумала Генрих, изучая фигурку девушки, - а каблуки-то! Мне на таких и двух шагов не удержаться, а она гарцует, как ахалтекинец».
Белобрысые тётки с суеверным ужасом, прекратив на минуту жевание, смотрели на вертихвостку.
- Проститутка. – услышала Генрих поясняющий шёпот.
- Мешочницы! Деревня! Понаехали тут! Саранча – девица метнула в сторону тёток такой убийственный взгляд, что те притихли и не решились сказать больше ни слова. Только щёки и уши медного цвета, видимые аж со спины, нервно ходили ходуном в такт глотанию и жеванию.
- Чего смотришь, как мышь из крупы? – гавкнула на Генрих девица.
- Интересно и смотрю, вы такая яркая, красивая! – Польстила ей Генрих.
- Спасибо! – Довольно разулыбалась девица, - ты тоже ничего, только бледная, из Питера чтоли?
- Да…, а ты итальянка… местная?
- Венгерка наполовину с кикелкой, термоядерная смесь!
- Спросом пользуешься? – усмехнувшись, спросила Генрих.
- Ещё каким! Вон пялятся, видишь? Спорим, подкатят. – Весело ответила венгерка.
- Давай поедим спокойно, ну их всех к чёрту, расслабься.
Венгерка умяла свою снедь с жадностью барракуды, ловко орудуя ножом и вилкой.  За её ярко-красными губами исчезли: омлет, бифштекс с картошкой фри, помидорный салат, огромный эклер, запитый стаканом персикового сока, белые, крупные, как у негритянки зубы, перемалывали пищевые волокна, как жернова.
- Ну ты жрать, однако! – Генрих восхищенно смотрела на девушку.
- Попахай с моё, весь день пропрыгала в Пирита с курата на курата, во, видела? – венгерка задрала шорты на левой ягодице, не стесняясь публичного места. Трусов под шортами не было, а было несколько синяков в форме укуса собаки.
- Тебе что, жопу грызли? – усмехнулась Генрих.
- Ну да, они же дикие, а уж на природе совсем зверьё. Огромные, красные, с бараньими глазами, со здоровенными болтами,… но платят хорошо.
- А не страшно одной-то? – глаза Генрих округлились от любопытства.
- Жить, вообще, страшно…
- Ну, да.
- А так я не одна работаю, с подружкой и её мужиком. Он нас охраняет. А ты чего интересуешься? В дело пойти хочешь?
- Да, нет, я художница, попробую так, - похлопав рукой по папке, ответила Генрих.
- У…, покажи – попросила девица.
- Пойдём в зал, сядем, покажу,  - вытерев губы салфеткой, ответила на просьбу Генрих.
Венгерка тоже обмакнулась салфеткой по примеру Генрих, передёрнула тугой мышцей спины, соскочила с высокого табурета:
- Пошли…
Обогнув кампанию туристов из южных регионов, не обращая внимания на цоканье им вслед, девушки подскочили к свободному диванчику. Сели. Развязав тесёмки папки, Генрих стала извлекать на свет свои рисунки. Из белых нежных рук листы картона переплывали в цепкие жилистые смуглые руки.
А как ты этому научилась? Недоумевала смуглянка.
- Да никак, сколько себя помню, всегда рисовала, я такой родилась, - отвечала светленькая.
- Талант! Везёт тебе, а вот ничего такого не умею, хотя на гимнастику ходила до восьмого класса, пока отец не ушёл.
- У тебя нет отца?
- Сейчас нет. А пока был, он нас с матушкой в порядке держал, в ежовых рукавицах, мы же бешеные, как испанки.
- Есть в тебе что-то от испанки. Тебе бы пасадобль танцевать.
- Что за пасадобль такой? Я только танго умею – медляк.
- Аргентинское? – усмехнулась Генрих.
- Кишинёвское, - улыбнулась смуглянка, - это знаешь как? Мы так в школе танцевали. Расстилали на полу газеты, четыре штуки развёрнутых листов на небольшом расстоянии друг от друга. Четыре пары вставали каждая на свой лист и начинали танцевать медляк. Музыка заканчивалась – листок газеты складывали пополам – место сразу же в два раза становилось меньше – контакт ближе. За границу листа выходить нельзя. Вот и сближались, потом ещё раз, пока газета не уменьшалась до размеров тетрадного листа. Партнёру в таком случае приходилось брать на руки партнёршу. Вот до этого этапа доходили всё четыре пары. А вот потом, ты же понимаешь, всё зависело от силы мальчика и ловкости девочки, и её веса. Я то всегда была лёгкая и ловкая, меня выбирали самые сильные и красивые парни, держали на руках до последнего. А другие схватят партнёршу, подержат минутку и выпускают из объятий – сходят с дистанции. Я всегда выигрывала. А уж повесишь в объятиях какого нибудь красавца, он по вздыхает, По объясняется в любви на ушко аж до дрожи… и когда он опустит свои руки и поставит тебя на пол, ты уж конечно вся об него оботрёшься. Бог ты мой, какие были мальчики! Какие палки! Сил нет не дать! Я первый раз так и отдалась после танго такого.
- В каком классе?
- В девятом, на восьмое марта, в пионерской комнате на диване. У нас такие старинные кожаные диваны были, стояли в библиотеке и вот один в пионерскую комнату отдали. Поставили рядом со стойкой для барабанов и горнов. К нам на танцы солдатиков – музыкантов пригоняли, ну вот и он тоже был гармонист какой-то или аккордеонщик. А ещё он мог цветомузыку наладить и на ионике играл.
- Мечта, а не парень! – перебила воспоминания Генрих.
- Не говори, а я тогда удлинитель брала в пионерской, а он там возился с аппаратурой. А я такая захожу за удлинителем после танцев, танго танцевала, медляк… - вздохнула томно венгерка.
- Ну, ну, - подбодрила Генрих.
- Тянусь за удлинителем, а там тесно так, между диваном и стеллажами, да и этот сидит на самом проходе, вот я и запнулась о его коленку и упала на спину, опрокинулась…
- И ножки раздвинула? – хихикнула Генрих.
- Ну да, ну да, как-то само собой получилось, а он уже сверху дышит, чистый волк, умоляет, просит, рукой в трусы лезет.
Генрих смотрела на свою собеседницу и не верила в её школьную юность, уж больно девушка была разбитная, и чувствовался её трудовой стаж, опять же мышца выдавала.
- Ну и как ты потом?
- А чего там, мне как-то с первого раза понравилось, я не страдала по целке. Мамаша только вот быстро просекла. Следить стала. Ей-то главное чтобы я в подоле не принесла. Орала, обзывалась.
- А как она просекла-то?
- По походке.
- Как это?
- А вот так, сама ****ища, её не обманешь. Смотрела, смотрела на меня сзади, а потом как подскочит, как схватит меня за гриву и драть: «Признавайся, сучка!» Я не опытная была, дура, призналась, ревела, как белуга, говорила, что нечаянно. А она мне: «Я его посажу или жениться заставлю!» Я в ногах валялась, просила не ходить в школу, не позорить, а она материлась и грозилась отцу рассказать. А он, о! Убил бы одним пальцем, глазом не моргнув. Он и мать-то гонял почём зря, как только, что нибудь ему покажется.
- Бил?
- Убивал, что не по нему, но зато она была шёлковая, и готовила и стирала. Дом вела образцово-показательно и меня дрючила, чтобы всё к его приходу сверкало. Ну а как он свалил, всё прахом пошло, мать гулять стала. Но хоть от меня отвязалась.
- А в классе узнали, что ты не девочка?
- Нет, я в школу такая неприступная ходила, а этот солдатёнок глаза мне строил из-за угла. Я его прижала как-то и пригрозила, что отец убьёт, если пожалуюсь, а отца-то уже и не было, да и мать скурвилась, но мне доучиться хотелось без проблем. Выпускной бал хотела, платье белое, вальс.
- А мне вот ничего этого не хотелось, я открыто с парнем жила, - сказала Генрих, - На экзамены выпускные бегала из постели милого.
- А родители?
- У меня только мама, отца кошки съели.  -  Пошутила Генрих.
- Как это?
- Да шучу я, выгнали его, он чужой муж был, обременённый двумя детьми. Прогнали его, когда мама забеременела. Мавр сделал своё дело, мавр может уходить. Он и ушёл. Его там жена каждый день ждала. Дочек мясом не кормила, всё ему берегла. Подстилка…
- Любила, значит. А ты отца видела потом?
- Нет, не нужен он мне!
- Ну как это, отец всё же?
- Не видела и не хочу видеть. Мне всего в жизни хватает и лишнего не надо.
Из глубины вокзального холла показалась милицейская кокарда, за ней ещё одна, а потом их догнала третья. В пыльной мгле полудремотной белой ночи, лица казались смазанными блинами: без глаз, без бровей и носов. И ночной патруль виделся фантастической группой из трёх милицейских форм и трёх фуражек с кокардами.
Они приближались. Народ закопошился, просыпаясь и расталкивая спящих.
- Проверка документов, проснитесь, гражданин!
Генрих с мадьяркой так заболтались, что не заметили, как у них перед носом возникла ярко начищенная пуговица, пряжка ремня грубой кожи и трепетно вздрагивающий гульфик сине-серой милицейской диагонали.
- У, какие мальчики!  - гортанно простонала мадьярка, закатывая под самые брови свои искромётные очи.
- Документы предъявите, пожалуйста! – вымученно строго выдохнул гульфик.
Ресницы мадьярки покачнулись влево вправо, по трепетали, как лёгкие пальмовые ветви над раскрасневшимися скулами. Хлоп, хлоп, хлоп и ах – взгляд, подёрнутый томной влагой, сначала на трепещущий гульфик, а потом по пуговицам вверх и бесстыдно зазывно в глаза, в самые зрачки, сначала размеренно вкрадчиво, затем цепко охватывая око жертвы и наконец хищно через это око, всасываясь по самое дно, в душу стоящего напротив молоденького милиционера.
Это продолжалось не дольше мгновения, но Генрих почувствовала какая сила исходила от сидящей рядом с ней. Это, только что просто бойкая девчонка, превратилась в сирену, в нимфу, сердцеедку  – яйцекрутку. «Ишь ты, - подумала Генрих, - профессионалка! Я так не могу, хотя кто его знает? – Она прислушалась к собственному естеству, - чем чёрт не шутит!» Вся подобралась, вытянула по-кошачьи спину, передёрнув плечами, прямо в переносье уставилась на молоденького патрульного. Но куда там! Взгляд из-под кокарды свинцовым грузилом утонул в омуте глаз мадьярки. «Пожран цыплёнок, - поняла для себя Генрих, - ну, ладно, попробуем на другом объекте, - переползла взглядом на другого милиционерчика, приветливо улыбавшегося из-за спины сослуживца, - хорошенький какой!» - просто, по доброму улыбнулась ему.
- Будьте добры, девушка, предъявите ваши документы, - ласково промурлыкал хорошенький.
Генрих порылась в сумочке, достала паспорт.
Красавец окатил её всей силой мужского обаяния, лившейся из его карих глаз на русую головку и бледные чресла гостьи с гранитных берегов Невы.
Их взгляды слились в порыве обоюдного желания. Паспорт Генрих был жадно и восторженно изучен, прижат зачем-то у области солнечного сплетения, потом ниже и ниже. У Генрих от удивления поползла вверх правая бровь, она усмехнулась. Юноша-милиционер, очнулся от истомы, обезволившей его члены, и отдал паспорт в нежные руки хозяйки.
- Таллинн посмотреть приехали? – склонив чуть-чуть набок голову спросил страж порядка.
- Да.
- А экскурсовод у вас есть?
- Да.
- А почему же вы ночуете на вокзале? – обидевшись на односложные ответы, спросил милиционер.
- Да, так… - томно уставившись ему в переносицу, неопределённо махнула ручкой в никуда махнула Генрих.
- А вы, девушка, только одно слово знаете? Всё да, да, да? Вы на всё так отвечаете? – игриво блестя карими глазами, допытывался страж ночного вокзала. – А если я спрошу, можно ли мне с вами познакомиться поближе? Вы мне тоже ответите – да?
- Да!  - Рассмеялась ему в глаза Генрих.
- Какая вы, однако – обрадовался, он и назвал её имя, - а меня зовут Андрей, утром заканчивается моё дежурство, я приглашаю вас на прогулку по Таллинну. Ну что? Да?
- Да! - Ещё раз повторила Генрих.
- Ну, тогда до утра, отдыхайте, – козырнул загорелой ладошкой Андрей. И пошёл совершать обход дальше, мурлыкая себе под нос напевчик из сплошных да, да, да.
Генрих заигралась и не заметила, что место рядом с ней заполнилось здоровущей тёткой с красными толстыми руками, сплошь усыпанными веснушками. То-то ей давило в бок, что-то объёмно-коренастое, не похожее на компактное тело мадьярки. Генрих удивлённо уставилась на копошащуюся в сумке тётку.
- А где девушка? – спросила она толстую.
- Забрали. – Не разгибаясь от сумок, ответила тётка.
- Куда забрали?
- В участок, видимо приглянулась… - многозначительно хмыкнув, пробурчала тётка.
- Да? – протянула изумлённо Генрих.

Глава 8.
- А куда девчонку дели, которая со мной рядом сидела? – Первым делом спросила Генрих у своего нового поклонника.
Молоденький милиционер преобразился, скинув форму, он оказался совсем светленьким в своих светленьких джинсах и белоснежной футболке.
- А я и не думал, что вы, девушка, такие длинные фразы говорить умеете, - усмехнулся он, - а то всё да, да, да. Можно на ты?
- Давай. Так я тебя, как стража порядка спросила: «Куда девчонку подевали, что рядом со мной была?»
- Да ладно тебе, я не знаю, я ей не занимался, не заметил.
- А ты можешь узнать куда её дели?
- Ну её, шлюшку портовую, она у нас на вокзале не первый сезон светится. Сколько раз её в участок забирали. Скользкая, выворачивается и пятнадцати суток не пришьёшь, и не вышлешь из города – документы, как документы – отдыхающая. Всё финнов ловит с хельсинкского поезда. Язык мало мальски знает: «кайке-вайке».
- Так, где мне её искать?
- Зачем? Ты-то не такая.
- Откуда ты знаешь, какая я? – криво усмехнулась Генрих.
- Ты светлая! – Лучезарно улыбаясь, пожрал её глазами юноша и попытался обнять гибкий девичий стан.
Ничего не получилось, Генрих выскользнула из-под руки. Парень ей нравился, но уж больно быстро он хотел сблизиться.
- Она моя подруга, я хочу её видеть – твёрдо сказала Генрих.
- За три часа подругами не становятся, - уже с прохладцей ответил он ей.
- Мы с ней родня по возрасту, это даже больше, чем просто дружба, не обижайся и не смотри на меня бараньими глазами, - Потом взяла его руку и сама положила к себе на талию, - Понимаешь, всё ещё будет, а сейчас давай наведём о ней справки.
Парень просиял, разлапил ладонь, впился в цепкими пальцами в изгибы попавшейся под руку фигуры. Под шумок успел чмокнуть в шею, под ухо.
«Хорошо, - отметила про себя Генрих, - аж мурашки пошли по коже».
- Ладно, пойдём, узнаем, куда её Игорёк спровадил, если там ещё все не разбежались, только… - и он вожделенно уставился на её губы.
- Ладно, уж… - смеясь, ответила Генрих.
- Что у тебя в папке такое? -  Напоровшись на острый угол, спросил захмелевший от первого поцелуя юноша.
Генрих понравилось, как он целуется. Она, закинув папку подальше за спину, ещё раз крепко обхватила крепкую загоревшую шею, впилась в чувственные мальчишеские губы.
Головы кружились, ноги дрожали, а вокруг суетился утренний Таллинн. Целующуюся пару обтекали людские потоки, струящиеся с вокзала и на вокзал. Не расцепляя рук, пара плавно влилась в общий поток и была, как льдина, прибита к гранитному парапету парка.
Утреннее солнце пригревало камень, и было приятно тереться о зеркальную, тёплую поверхность. День обещал быть жарким.
- Поедем в Пирита купаться, - прошептал сквозь поцелуи Андрей, - там хорошо, там ёлки, море… - он вжимался в неё хребтом своего гульфика, продавливая траншею на нежном девичьем животе.
Целуясь и жмурясь на солнце, Генрих думала про себя, что уж больно пышно в штанах у этого небольшого юноши, очень пышно, пожалуй, больше, чем у Глеба и конечно, чем у худенького, красноокого Айнера. Не такой уж большой каталог изучило естество Генрих. Этот экземпляр явно хотелось изучить поближе, да и поскорее. Поэтому на задний план отошли все вопросы про венгерку. В висках только стучало: «хочу, хочу!»
Со стоном он оторвался от ещё жадных губ, огляделся, передёрнул, как после лихорадки всеми членами. Милицейские глаза просветлели, и цепкий взгляд вырвал в струе транспорта жёлтый «Икарус», следующий по маршруту Балтик-ямм – Пирита.
- Пойдём скорее, - дёрнул он её за руку и потащил в сторону остановки, - вот он, наш автобус.
Они пересекли площадь и запрыгнули в автобус. Уселись, обнялись и стали целоваться дальше. Водитель не стал долго выжидать на остановке. Автобус тронулся, сверкая чистыми, жёлтыми боками и переливаясь каплями на стёклах.
Перед затуманенным взором Генрих проплыли крепостные стены, кружащиеся толстые башни. Потом она закрыла глаза и чувствовала только шлепки солнечного света на висках.
Неожиданно запахло рекой. Генрих открыла глаза, автобус проскользнул мостик.
- Пирита ый-ый-ыги… - то ли заикаясь, то ли дурачась, прогудел ей в шею Андрей.
- Что, что? – сонно спросила Генрих.
- Река Пирита, йыги – по-эстонски река, - уставившись ей в зрачки своими карими глазами, проныл Андрей.
«Господи! Как я тебя хочу, - думала Генрих, слушая этот изнывающий голос, похожий на стон влюблённого голубя.
«А вдруг не даст,  - думал Андрей, разведывая рукой, проверяя её на податливость, - какая горячая,  - поглаживая треугольник трусиков, он заметил – серединка мокрая, - попытался проникнуть внутрь, ан нет, Генрих властно положила руку на его запястье.
- Не надо.
- Почему?
- Руки грязные, заболеть не хочу. – тоном военврача ответила она.
- А если чистые будут, тогда можно?
- Тогда, конечно, с удовольствием, я же сказала, всё будет, только аккуратно. Всё понял?
- Ага, - клацнул дрожащей челюстью Андрей, его бил озноб. Ширинка то каменела, источая призывный аромат, то немного опадала, подрагивая.
Она схватила его за эту трепещущую ширинку, расстегнула молнию, залезла под резинку трусов.
Водитель автобуса ехал, минуя безлюдные остановки – понедельник, утро. Он наблюдал за парочкой в хвосте автобуса через зеркало заднего вида. Он завидовал, испытывая тянущую боль внизу живота. Он хотел, а надежды не было, целый день предстояло ему ездить туда-сюда, а вечером дома его ждала жена, а у неё опасные дни, а на презервативы у неё аллергия и французская любовь ей претит. «На плешку сходить по-быстрому вечерком чтоли, а домой успею, размышлял водитель автобуса, явно зная, зачем эта парочка утром в понедельник едет в Пирита. Повезло ещё – погоду хорошую сегодня обещали, а то в дождливую декаду под ёлками в песке не побарахтаешься, а сегодня и народу среди дюн не будет. Валяйся – не хочу!»
Автобус зашуршал, останавливаясь на круглой, бетонной площадке.
- Приехали, молодые люди!  - Гаркнул водитель в микрофон, так, что они подскочили, отлипая от дерматина сиденья, - выход в переднюю дверь, оплата у водителя.
Андрей порылся в кармане джинсов, то ли пряча эрекцию, то ли ища мелочь. Оплатил проезд, выскочил наружу, подав руку Генрих.
Истошно пахло хвоей. Красные, бородавчатые стволы сосен слюнились блестящей на солнце смолой. Тёплый песок казался рыжим из-за прошлогодней хвои. Почему-то опавшие иголки вечнозелёного дерева не кололись, а разламывались с вафельным треском под непривычными к прогулкам босиком ступнями.
Тёплый ветер взметнул выше пояса лёгкую юбку Генрих, когда она взбежала на кудрявую дюну. Андрей отстал от неё, засучивая джинсы, и любуясь снизу на открывшийся вид. Сочные ягодицы оказались намного больше, чем он предполагал, видя девушку в платье.
«Мощная какая! Надо же!» - думал он, облизываясь.
С верхушки дюны девушке открылся искрящийся, лазоревый пейзаж моря. Не такого, ка тогда с Глебом в Крыму, с крупными, тяжёлыми волнами, сине-зелёного, дышащего полнотой своей силы юга. Море, которое увидела Генрих здесь, было совсем другое – лёгкое, свежее, с частыми белыми гребешками – барашками волн. Море это было похоже на кружево, раскинутое за горизонт.
С дюны, пыля мелким, белым песком вниз к морю… подпол платья развевался, как знамя на ветру, поднимаясь всё выше и выше. Генрих, счастливая, рванулась навстречу стихии.
Андрюшка побежал за ней, она сунула в его ловящие руки своё скомканное платье, потом, подумав и оглянувшись по сторонам, расстегнула бюстгальтер, потянулась вверх, оголяя свои прелести, торжествующе повернулась и глаза в глаза, отдалась взглядом Андрею. Он быстро обнял её, прижал к своему стонущему от восторга телу. Хоть между ними ещё и была тканевая преграда: его голубые джинсы, его трусы и её крошечные трусики, всё их естество слилось и проникло друг в друга. Вдруг стало не до купания, берег оказался не таким уж пустынным, то там, то сям, обнаружились люди. Они смотрели с горячим любопытством. Руки Андрея распяленными пальцами пытались закрыть крупные, белые ягодицы Генрих, абсолютно не покрываемые трусиками.
- Нам бы спрятаться куда нибудь, - с дрожью в голосе пролязгал он, - вон туда – в дюны, к соснам.
- Пойдём, - прижавшись голой грудью к нему под бок, пробормотала на всё готовая Генрих.
Белый песок оформил овальное гнездо между веером растущих сосёнок. Генрих судорожно стала расстёгивать на нём джинсы, он радостно помог ей и выскочил весь, совсем весь на свет божий. Как он хотел её! Руки сами вцепились в трусики, всё ещё разделявшие их. Стоя на коленках, друг против друга, вздрагивая от вожделения, Генрих высвободила одну ногу из трусиков, пошире разведя колени. Губы, те, что внизу, припухли и взмокли, слиплись. Она шире развела ноги, не спуская глаз с торчащего, как кол, естества Андрея. «Какой сладкий, думала она, но руки не протягивала, оглаживая себя по грудям, перебирая соски, а потом, опуская руки на живот и на бёдра,  - смотрит-то как! Хочет! А выдержку не теряет, терпит, тянет. Ишь ты какой! Не могу больше!» Рука Генрих проскользнула вниз, разводя губы.
- Смотри, как мокро!
Он усмехнулся, глядя вниз. Взял в обе руки по белой чаше с розовыми сосками и припал к каждой по очереди. Генрих схватила его, направляя в себя. Он медленно стал двигаться внутри неё. «Пожар, - пронеслось в воспалённом мозгу Генрих – да уж завалиться бы…»
И они  рухнули в горячий песок, стеная и кусая друг друга.
Их уход от прибрежной волны в песчаный лабиринт не прошёл не замеченным. В пески потянулись наблюдатели. И очнувшись от жарких конвульсий, Генрих, подняв глаза к небу, заметила жадные взгляды из-за сосен.
- Извращенцы, подглядывают, - прошептала она в ухо Андрею, - о, спрятались, ждут ещё чего-то…
- Пусть ждут, может и дождутся, - не отрываясь от девушки, ответил Андрей, - интересно, на моей заднице играет солнечный зайчик? Это опасно! – смеясь, перевернулся набок он. Свистнул залихватски и погрозил кулаком в пространство между соснами.
- Андрей, пойдём купаться голыми, - жмурясь на солнце, изогнулась дугой Генрих, - пойдём, кого стесняться-то? Понедельник, будни, одни уроды по пляжам прыгают, да и то прячутся.
Он обнял её за вздыбленные вверх бёдра: «мне нельзя, я милиционер».
- И должен показывать пример! Пойдём… - она тормошила его за плечи.
- Ой! Плечи щиплет, обгорели. Солнце в зените,  - он приподнялся, увлекая её за собой, - пойдём купаться голыми. Может одежду не сопрут. А то в обезьянник без штанов не хочется.
- Какой там обезьянник к чёрту, нужны мы кому… - лениво бормотала Генрих, - но вот одену платье, - и она стала натягивать пропесоченное, измятое, измаранное сосновой смолой платье.
Андрей нашарил в песке комок когда-то белых трусов, встряхнул их, подняв облако пыли, напялил на своё липкое тело. «Надо обмыться, - подумал он, - а джинсы потом на голое тело одену. Андрей накинул на обгоревшие плечи голубые штанины, завязал их на шее узлом. Подобрал кроссовки, в одну кроссовку засунул футболку, в другую носки. Связал шнурки, и тоже перекинул через шею. Всё, я готов, оглядел Генрих спокойными, довольными глазами, - пойдём.
Она свернула в комочек лифчик и трусики, сунула ему в кроссовку. Сцепила между собой ремешки босоножек и закинула ему на плечи.
- Я, как вьючный осёл, - сказал он, глядя на колышущуюся голую задницу под лёгким платьем, идущей впереди него девушки.
Она даже не шелохнулась на его стенания. «Ишь какая, даже не сомневается, что я за нею буду идти послушным носильщиком, - Андрей вздохнул, Генрих не обратила внимания и на это, – самка каракурта какая-то, наелась  - натрахалась и нос теперь воротит. А ведь все её вещи сейчас у меня».
- А вдруг я свильну куда нибудь, а ты и не заметишь, идёшь, не оглядываясь, я тебе что, мальчик-паж? – озвучил свои  мысли Андрей, - ведь босиком, в одном платьишке останешься, нельзя быть такой беспечной!
- А! -  как из забытья вернулась Генрих, - что ты сказал? Море, какое, я давно моря не видела, затянуло…
- Я говорю, нельзя так доверять людям свои вещи. Таллинн – город игривый, тут всяких полно, особенно летом, особенно в Пирита, со всей страны съезжаются.
- Но я же не со всей страной трахалась, только с тобой, если уж я доверила тебе своё тело… - усмехнулась Генрих, наконец-то обернувшись. А потом, у тебя хорошие глаза, а ещё, ты же милиционер, а моя милиция – меня бережёт, так сказал Владимир Маяковский.
- Маяковский так сказал?
- Маяковский. Ты что в десятом классе на уроках литературы делал?
- Корни квадратные из четырёхзначных чисел извлекал на спор – вспомнил Андрей.
- А почему на литературе?
- Потому, что спрос был, я же за деньги. У нас на предпоследней парте, в среднем ряду, всегда кто-то бизнес какой нибудь делал. Фарцевали, спорили, играли.
- Клуб?
- Да, что-то вроде. А на литературе был самый разгул. Преподка еле языком ворочала, в нашу сторону и глянуть боялась, мы её засмущали своими номерами.
Вспоминаю свои детские шалости, они дошли до воды. И, не зная, куда деть свои вещи, пошлёпали до первых камней. Генрих было странно, что так мелко – идёшь, идёшь и всё по колено. Наконец, найдя подходящий камень, они скинули одежду на его шершавую поверхность. Чуть-чуть окунувшись по пояс и ощутив щекотание мелких волн, Генрих подумала: «Ну, как мелко! Можно встать на колени и пойти по мягкому песку дна, вода подпёрла ей подбородок, - и всего лишь?
Андрей, видя, что девушка не рвётся далеко вплавь, оставил её бултыхаться её у камня с одеждой, а сам с разбегу, как торпеда, бросился в воду и поплыл, сильно загребая руками.
Андрей уплыл далеко, а Генрих осталась голая и одна. Вдруг в облаке брызг перед ней, как мираж, очутилась группа здоровенных белобрысых мужчин в разноцветных плавках. Они пришли в бешеный восторг от голой девчонки, стали скакать вокруг неё, брызгаясь и крича по-эстонски. Они вошли в раж. Генрих пугал неистовый блеск глаз этих ребят, их обезьяньи движения и то, что они подходили всё ближе и ближе к их камню. Она попыталась напялить платье, но парни так разрезвились, забрызгали её. Она стояла по пояс в воде в своём сарафане, насквозь мокрая, а они всё кружились вокруг неё, крича и беснуясь.
Вернулся из заплыва Андрей.
- Эй, парни, прекратите, это моя девушка! – он бросился ей на помощь, расталкивая мощные тела эстонцев. У грациозного Андрея оказалась неплохая физическая подготовка. Эстонцы это заметили и с уважением похлопали его по плечу.
- Какой горячий русский парень! А не оставляй красавицу одну, да ещё голую – улыбаясь, сказал один чисто по-русски.
- Больше не оставлю. – Уже дружелюбно ответил Андрей.
Бравые эстонцы растворились в водном пространстве, оставляя после себя фонтаны брызг.
Все вещи на камне промокли. Испуганная Генрих прижалась к Андрею и заплакала.
- Они похожи на фашистов – оккупантов. – Сказала она, всхлипывая.
- Да брось ты, это они нас – русских оккупантами считают. Это их земля. Они не злые, а просто другие, не такие какие-то, вот и всё. Приехала сюда, терпи.
Они вышли на берег. Взяли два шезлонга и улеглись в тени сосен. Выспались. Вещи высохли. Потом они поели в кафе. И только здесь Генрих поняла, что потеряла планшет. Было очень жалко. Искать планшет они не стали, Андрею пора было выходить на ночное дежурство на вокзале. Они поехали в город.
Приехав на Балтик-ямм, Андрей оставил её на диванчике, обещая предпринять что-нибудь для её устройства в Таллинне.
- Только работа на каком нибудь предприятии даст тебе и крышу над головой, и кусок хлеба. А рисование твоё, мне кажется это бред. Этим в Таллинне не пробьёшься. Так, что либо работай, либо возвращайся домой, - помолчав, криво усмехнулся, - или ищи себе богатого дядю, а иначе…
- «Мадьяркой» работать?
- Какой «мадьяркой»?
- Ну той, помнишь?
- Я думаю, ты до такого не дойдёшь, лучше уж обратно домой, - грустно сказал ей Андрей, - а пока поспи и дождись меня утром.
Генрих ждала его, но он не появился, а на улице вовсю искрилось летнее утро. Она встала и вышла в город.
Глава 9.
Глеб забеспокоился. Крепился изо всех сил, отгонял мысли о своей бывшей (как он считал) сожительнице, «мол – было да прошло. Обабилась девка, охамела, тупая, неуживчивая, неудобная. Талант, талант! Да какой там талант? Трудиться надо, ладить со всеми. Место своё, одним словом, знать. Вот ему же ничего даром не досталось. Ведь знать его никто не хотел, ужом втёрся, во все щели пролез. А теперь профессорские дочки заглядываются. Успешный».
Что и говорить: мешала ему Генрих, как гиря на шее. Да и не любила она его больше так, как он хотел. Всё кончилось. И когда он через два дня после скандала пришёл домой, а дом был пуст, Глеб обрадовался: «Всё, свалила к матери». Прибрался, переночевал, решил поменять замки, чтобы водить, кого не вздумала. Потом осмотрелся, увидел её вещи, собрал их с брезгливостью в один баул, картиночки в большой планшет. В душе шевельнулся червяк ностальгии, удавил червяка. Написал записку: «Забери вещи! Поставил в прихожую». Откопал ключи от двери в комнату. Запер. Никогда не запирал, а тут запер. Уж жёстко, так жёстко! «И, вообще, сменить бы квартиру, тут всё её пропахло. Избавиться от этой живопырки, скомбинировать на большую, сытую сталинку, скооперировавшись с той же кандидаткой, путём оформления брачных уз. Ну, далеко хватил! – охолонил себя Глеб, - так и до академических седин можно домечтаться. Всё это слюни. Надо быть суши и жёстче, да и кандидатша его особо не трогает. А кто его теперь тронет после этой дуры. Потаскуха…» - аж зубами заскрежетал от злости. Кровавым узором встала перед глазами картина прелюбодейства. От макушки до копчика мохнатыми лапками пробежал паук ужаса и вожделения. Над висками зачесалось и зажглось. «Растут рога! – понял Глеб – у ****ь! – он заколотил себя кулаками по ляжкам, стал прыгать, как гиббон, упал на пол и начал кататься, как псина перед пургой, - гадина! Всего изломала, где шляется? Третий день уже пошёл, матери позвонить чтоли? – набрал номер, долго не отзывались, - дура сонная, всё дрыхнет над книгами. Амёба недоёбанная, всё проспала, а вот, взяла, наконец».
- Да? – голос в телефонной трубке липко квакнул в самую барабанную перепонку Глеба.
- Дочь ваша где? – спросил грубо, думая, что мадам узнает его голос.
- Не знаю, - раздражённо и влажно ответила мамаша, - она здесь давно уже не живёт.
- А где она живёт? «Вот дура, меня не узнаёт или притворяется» - подумал Глеб.
- А вы кто? Зачем вам?
- Я – Глеб, если вы, хоть что-то помните из жизни вашей дочери.
- Так она разве не с вами живёт?
- Я уже не знаю, где и с кем она живёт. Ответственности за неё я на себя не брал. Она куда-то исчезла. Я думал, по месту прописки удалилась.
В трубке молчали.
- Что? Вам даже не интересно где она?
- А что меняет мой интерес, - вдруг неожиданно трезво ответила мать, - она давно из-под моего контроля вышла. Я её слабее, мне свои нервы дороже, зачем я буду их на бесполезную войну тратить.
- Однако, она из дома, из вашего дома, ушла несовершеннолетней, а вы и не хватились. Ну и мать!
- А вы, Глеб, теперь жалеете, что я не привлекла вас за связь с несовершеннолетней. Как мне брат советовал.
- А, наслышан, наслышан, некий дядя Бено. Не трудно ли ему с таким именем да на российской земле?
- Ничего, он трудностей не боится. Главное быть на своём месте.
- Ну, вот пусть он и занимается розыском вашей давно уже совершеннолетней дочери, кстати, пусть обратит внимание на её пристрастие к выходцам из Прибалтики.
- А! Она вам наставила рога? Судя по тону, вы оскорблены.
- А вы злорадны. Не любите мужчин? Всю жизнь вкушаете горькую ягоду одиночества? – Глебу даже понравилось ехидничать с ней. «Сама, наверное, ещё той потаскушкой была» - подумал Глеб.
- В отца она, - прочитав его мысли, вздохнула мать – крылатый был мужчина, куда прилетит, там и осеменит кого нибудь. Много их у него – птенчиков, и со всеми мамаши мучаются – своевольные.
- Жаль, что я раньше с вами не поговорил, а то ведь даже жениться собирался. – Глеб ужаснулся своим словам. «Чего ж я так заврался то, зачем?»
- Ну не женились ведь. Бог уберёг, на мне тоже никто не женился, ничего – жива, по крайней мере, от измен не страдаю.
Глеба укусила оса злости:
- А вы, вообще, страдать не любите?
- Не люблю! – отрезала мать.
- Ну, ладно, ваше дело, вещи её я вам привезу.
- Везите, - пресно прошелестел голос на том конце провода. – Адрес знаете? Нет? Записывайте.
Глеб записал адрес, судя по всему где-то рядом с Академией. «Вот она ею и грезила, ну надо же, за столько лет не показать, откуда она родом, хотя откуда могла взяться девчонка в окне мастерской, одетая так, как ходят гулять с собакой перед сном.
- А она всё вспоминала парк, её детство в парке, - пробормотал Глеб в молчащую трубку.
- Там жили бабушка с дедушкой, она – дочка, ходила там в школу, потом она стала со мной жить.
- Понятно, - протянул Глеб. «А что понятно? – твердил в уме он, - что без царя в башке мамаша. А от осины не родятся апельсины. Ну, вот отвезу вещи, и всё! А может сама заявится?»
Но прошло уже больше недели, а никто не приходил и не звонил в квартиру Глеба. А он теперь исправно ночевал дома и с кафедры срывался, оставляя хвост из обожающих его студентов.
Но пусто и гулко было в его квартире. «Вот почему, - думал он, - при ней все звуки, как в вате тонули, а теперь стучат, как гвозди о дно корыта».
По ночам она снилась ему всякая. Но чаще всего ему снилась сцена прелюбодейства. Он просыпался в горячем и липком поту с обмыленной эрекцией. Чертыхался и шёл в душ.

Глава 10.
За одну неделю – проведённую в Таллинне, Генрих устала так, как будто её сутки вертели в центрифуге. Первый раз она была наедине с жизнью, без крыши над головой, без сна, почти без пищи. Андрей оказался жителем мужского общежития, девушек туда не пускали. Андрей сказал, что всё уладит, оставил её на диванчике, на вокзале и скрылся. Она ждала, ждала, плюнула, и пошла гулять по Таллинну. Хотела порисовать на площади, но планшет с рисунками был потерян, а в магазин идти не хотелось. Андрей говорил, что эстонцы не очень жаловали русскоязычных, а Генрих боялась вежливого презрения. «Но как, же ты хотела зарабатывать себе на хлеб, если боишься даже зайти в магазин и подать голос. Тем более, что потеряла сама свои рисунки в бегах» - всё уговаривала себя Генрих.
Она шла, шла по узким улочкам и вышла на площадь. Дом торговли – Кауба Майя – большой стеклянный куб, весь снизу доверху забитый товарами. С этажа на этаж шелестят эскалаторы. Чисто, богато, подчёркнуто вежливая холодность.
Нечаянно бросив взгляд на себя в зеркало витрины, Генрих ужаснулась отражению: плутание по песчаным дюнам, валяние на песке вперемешку с иголками хвои, бессонные ночи под открытым небом не прошли даром для её внешности. Тепличная жизнь за спиной Глеба лишила Генрих навыка собранности и готовности ко всему на свете, не теряя лица. Она была грязна, дика и неопрятна в своём белом мятом платье. Дико отшатнувшись от зеркала, собрав всё мужество в кулак, Генрих шагнула к прилавку. Эстонская валькирия – продавщица, посмотрела на неё строго, но без отвращения. «Лето, Пирита, кайке-вайке армастан…» когда лесная нимфа в белом сарафане определилась с выбором и открыла рот, оглашая свой выбор, у эстонки на лице появилась улыбочка со смыслом: «А, русская шлюха, я так и знала, что с них взять, гулять сюда ездят, прогуляют родительские деньги и обратно к мамочке под бок, раны зализывать, триппер лечить. Ой! Таллинн – город такой опасный, какой заразы не подцепишь, пфуй!»
Взгляды двух женщин встретились. Усмешка улетучилась из под тяжёлых век синеокой валькирии. Просто растворилась в спокойном любопытстве карих глаз Генрих. Она не привыкла долго смущаться, а природная жадность до новых впечатлений заставляла её впиваться глазами во всё, заслуживающее внимания. Первой глаза отвела продавщица. Генрих расплатилась и на спокойное русское «спасибо» получила пресное «пожалуйста». «У эстонцев беда с шипящими, - подумала Генрих, - а девица-то моя одногодка, по одним учебникам учились. Союз-то у нас общий. Язык – русский, тоже общий. Это уж они так прикидываются, что ничего не понимают, а как учиться в наших вузах, так и акцент куда-то пропадает. Когда прижмёт, чего только над собой не сделаешь».
Замызганная, но не сломленная, Генрих, не оглядываясь на зеркала, двинулась к выходу с новым планшетом в руках и пачкой пастели, с твёрдым намерением рисовать на площади.
Но Площади Таллинна это не площади Риги. Генрих не заметила рисующих романтиков и меценатов, вьющихся вокруг мольбертов. Не было этого всего в старом, добром Таллинне. Может быть, ей не повезло в это лето. А, может быть, это и не свойственно было городу с его практичной бюргерской жилкой. Под холмистой горкой Харью сидели доблестные тевтонки и продавали цветы, выращенные в предместьях. Стайки раскрепощённых молодых людей, явно ищущих приключений, то кучковались у общественного туалета, выстроенного в топорно готическом стиле, то растекались в рукава близлежащих улиц. Генрих чувствовала себя старомодной, чужеродной всем им. Она была какая-то пышная и белая, а они – девушки и парни, видимо её ровесники, сухие и поджарые, загорелые и мосластые. Генрих в белом сарафане, пыльном и мятом, доходящем ей до колен, а они все в коротюсеньких шортах с лампасами – мода Таллинна в то лето, в топах с узкими лямками.
«Мадьярка» как раз повторяла эту моду. Генрих всматривалась в лица девушек, пытаясь рассмотреть штрихи яркого макияжа. «Нет, я так не могу, это же папуаски какие-то, думала она, присев на скамеечку – и вообще, не видно одухотворённых лиц. Кругом одни самодовольные ГТОшницы. Прямо спортивная «Мекка» этот Таллинн. Полгорода в трусах и майках. Спортплощадка какая-то».
Из благоухающего дезодорантами зева туалета вышло лохматое существо. В шортах с расстёгнутой ширинкой. Молодые люди заржали, обращаясь к нему по-эстонски. Он ответил сначала грубо по-эстонски, а потом совсем уж нецензурно по-русски, сорвал шквал ответной брани на языке эсперанто. Не испугался. Полез в толпу молодняка.
- Ширинку застегни, пудель! – рявкнул ему загорелый парень.
Существо сделало вид, что не понимает. Но Генрих то заметила, что он хулиганит, кося под пьяного, а на самом деле просто глумится над общественной моралью и ещё как глумится! Его пенькового цвета волосы торчали дыбом везде: и на голове, и на груди, и в щели незастёгнутых штанов. Он брюзгливо ругался на двух языках и раскачивался из стороны в сторону. От кучки молодых людей отделился один доброхот. Взял дядьку подмышки и завёл обратно в туалет. Через несколько минут юноша красный и нездорово возбуждённый выпрыгнул обратно. Смачно сплюнул, выругался по-русски.
- Он меня облапал! – горячился паренёк.
- А впредь не лез с помощью ко всякой дряни. Я так брезгую. – Ответил ему товарищ.
Солнце припекало. Генрих тискала на своих коленях планшетку с листами бумаги. Творческие порывы всё не шли и не шли. Да и что было здесь рисовать? Жанровые сценки? Архитектуру? Таллинн не располагал к патетике. Тут всё бурлило и клокотало в котле животных страстей: еда в обнимку с зелёным змием, подпоясанная кушаком разномастного порока, о котором Генрих тогда ещё и не догадывалась. Какие-то пряные взгляды, пронзающие до самых пяток, смущали её. Было такое чувство, что люди постоянно о чём-то торгуются. Да ладно бы ещё мужчины торговались с женщинами, а то бывало и всё наоборот, уж совсем непонятно кто, как, и с кем.
Генрих мучительно старалась собраться с мыслями, но её умишко всё цеплялся и цеплялся за странные образы людей, окружавших её. Люди эти начинали медленно подползать к ней. «Вот, вот и засосёт меня в воронку этого мутного омута, - думала Генрих – многого не понимая из того, что слышала, - говорят по-эстонски, а ругаются по-русски. Да какие жуткие по цинизму обороты речи употребляют». Она затосковала по литературности, общения с тем же Глебом. Он редко матерился, да и то как-то изящно. А вот в Таллинне изящества не было. Средневековье, не ведающее о Ренессансе. «Колбасники! – Подумала Генрих, - бычьи шеи, мутные рыбьи глаза, какие тут картинки? Им другое нужно. Вот пялятся. Куда я дура уселась? Может это место для съёма? «Мадьярка» мне что-то говорила про какие-то «плешки», это место, где я сижу, наверное, то самое и есть». Генрих заметила активное шевеление в её сторону. Она соскочила и юркнула в проём между плотно посаженными домами, оказавшись на узенькой улице, ведущей вверх.
Практичный город Таллинн, город – крепость, вынесший не одну осаду. Город, под стенами которого, рвал волосы в бессильной ярости Иван Васильевич Грозный, заглотил Генрих с потрохами её любознательной души. Это была уже не спортплощадка и не место встречи искателей плотских утех, это была сказка из бабушкиного книжного шкафа. Тут, за толстенными стенами жили все они, кого Генрих так любила в детстве: Кай и Герда, Оловянный солдатик, Фрекен Мышка. Казалось сам Андерсен сейчас выйдет из-за поворота и скроется из вида, за какой нибудь дубовой дверью.
За каждым изгибом улицы открывались новые картинки средневековой сказки. Бюргерские домики, тесно прижатые друг к другу боками, отличались цветом и формой крыш, флюгерами и трубами. Салатные, розовые, жёлтые, голубые здания вились вдаль разноцветной лентой, то вверх, то вниз. На стенах красовались здоровенные металлические скобы.
«Зимой здесь скользко, вот для того и скобы», - хватаясь за нагретый солнцем металл, подумала Генрих. Она подняла глаза. Белая табличка на стене розового дома гласила «Пик ялг» и ниже по-русски тоже самое.
Вдруг что-то лопнуло у неё в босоножке, и стопа зашлёпала в разорванной обуви. Ладно бы ремешок порвался, так нет же, лопнула с мясом у самой подошвы много видавшая кожа, не выдержала путешествий по песчаным дюнам.
Генрих сдёрнула босоножки, и смело ступила босыми ногами на мощёный булыжником тротуар. Камни были круглые и тёплые, если постараться, то можно было идти размеренным шагом ровно по их центру, наступая на солнечных зайчиков.
Солнце палило нещадно. Пробираясь по каменному чулку улицы, Генрих устала и сбила ноги, она стала запинаться на каждом шагу, а улица всё не кончалась и не кончалась, то спускаясь ступеньками в узкое ущелье между двух древних стен, то петляя вверх. А когда прервалась перекрёстком, то он, этот перекрёсток, являл собой ту же самую картину: гладкая лента разноцветных домов и булыжная мостовая. И только высоко в небе носились ласточки, иногда прорезая узкое пространство улицы.
Вдруг Генрих поняла, что она ходит по кругу. Да, да, ведь не может быть совершенно одинаковых ступеней на разных улицах, да и скобы на домах одни и те же. Это был уже третий круг.
«Надо бы свернуть уже и выйти к людям, если они, вообще, живут в этом средневековье. Я ведь не встретила ни одного человека, нырнув в этот каменный мешок» - тупо подумала Генрих и свернула в первый разрыв стены. Улочка оказалась жёлтенькой, светленькой и кое-где пошире прежней за счёт отступа некоторых домов от общей линии. Эти отступившие вглубь дома смотрели важно, были выше, а фасад гордо вздымался в небо резной каменной короной со слуховым окном и какой-то мощной дыбой с крюком.
«Зачем этот крюк?» – задрав голову в небо, подумала Генрих. В небе носились ласточки. «Было бы страшно остаться ночью одной на улице такого заколдованного города. Камни за ночь остынут. Всё погрузится в туман. В этом тумане можно утонуть и никто не выглянет из редких окошек с крахмальными, белыми занавесками, - тосковала Генрих. – Да живут ли там люди, за этими толстыми стенами? Занавески не шелохнутся, как из алебастра».
Откуда-то, как будто прямо из стены, вышла небольшая прыткая женщина лет пятидесяти с гаком и, перетряхнув плечами, стала, как вкопанная на середину тротуара, не обращая внимания на стоящую в тени дома Генрих.
«Она, наверное, говорит по-эстонски, а русский у неё через пень колоду, - подумала Генрих, вспомнив, что не раскрывала рта несколько часов, с тех пор, как пообщалась с продавщицей в магазине. – они говорят по-русски неумеючи и нехотя. Главное нехотя, будто каждое выговоренное слово доводит их до полного нервного истощения».
Но прыткая женщина, загнув голову в углубление в стене, вдруг неожиданно резким, преподавательским голосом возопила: «И так, группа, подтягиваемся, подтягиваемся!»
Генрих разглядела узкую щель в том углублении, куда она кричала. Там была отворившаяся, узкая, абсолютно глухая дверь. Из этой двери, как из погреба, один за другим вылезали утомлённые, судя по растерянности, русские люди. Они явно испытали только что культурологическое удивление.
- Как всё хитро упрятано, никогда бы и не подумал, что там целый кагал спрятан! – озвучил свои наблюдения крепкий парень в спортивном костюме.
Там, за дверью, была лестница вниз и по ней карабкалась экскурсионная группа, судя по говору с юга России. Полные женщины с нездешним загаром протискивались в узкую щель, отдувались, обмахивались буклетами, вырвавшись на волю.
- Группа! Ко мне! Ну, все в сборе? Никого не потеряли? – кричал экскурсовод.
Группа собралась в комок, что-то ещё прослушала и проплыла мимо босоногой Генрих, упорно не замечая её.
«И град пожрал ея…» - подумала про себя Генрих, когда последний подол платья исчез за поворотом. Она хотела тоже войти в музей, но было неловко, всё-таки очаг средневековой культуры, а она босая. Но так хотелось. И, отбросив все предрассудки, она успела юркнуть в уже закрывающуюся дверь.
 Женщина ветхого вида окинула «босоножку» всё понимающим взглядом: «Лето, город-порт, чего только не увидишь. Хорошо ещё не голая, а то было и такое. Загуляет залётная голубица, а в Таллинне мужчины озорные – напоют, наиграются, и смотришь, окажется какая нибудь пскопская Таня в пять часов утра, в чём мать родила под башней «Толстой Маргариты» на радость комарам и милиционерам».
- Билет – рубль!  - квакнула женщина.
Генрих протянула рубль. Никакого билета в физическом смысле не образовалось. Стало ясно, что в этот знойный июльский день, в этом каменном колодце, эта пыльная женщина есть полная хозяйка положения. За что уплачены деньги было неясно – штукатуренный крошечный дворик, маленькая галерея, белый диванчик, конторка, женщина – и всё?
Тут до усталого мозга Генрих дошло, что женщина говорит по-русски, а язык бедной беглянки давно налился свинцовой тяжестью и прирос к нёбу за ненадобностью. Генрих разлепила губы и услышала свой голос:
- А что тут смотреть то?
Женщина понимающе указала тремя перстами на еле заметный проём в стене, куда упиралась галерея. Генрих пошла. Булыжная кладка пола шаг за шагом становилась прохладнее. Узкий проём, за ним полумрак поворота и вдруг ноги сами понеслись вниз. Это был спуск под приличным углом, что-то вроде серпантина. Спуск прервался круглым двориком-колодцем. Яркое солнце ослепило. Генрих подняла голову и ахнула – глубина этого колодца была не меньше телевизионной вышки, так ей показалось. Там, высоко в небе не было ни облачка – синева, а тут, внизу, не было ни звука – тишина до звона в ушах. А посередине двора был ещё колодец – настоящий, с водой, глубокий и чистый, на дне его блестели монетки. Генрих тоже бросила денежку, любуясь её долгим погружением.  «Я сама, как эта монетка, - подумала про себя Генрих, - кажется, я потерялась. Дело к вечеру, я не знаю, где проведу ночь. А что я думала прошлой ночью? Не помню,… сколько времени прошло с тех пор, как я хлопнула дверью и сбежала в никуда?»
Генрих, прислонясь спиной к прохладной кладке колодца, присела на корточки. Тут, под открытым небом, на солнцепёке, камни оставались горячими. В овале неба кружились стрекозы. Они тоже провалились в этот колодец и не знали, как выбраться. Лететь вниз – просто, а вот вверх… «Я устала от себя». - Подумала Генрих. Веки сомкнулись и она уснула.

Глава 11.
Глеб уничтожил все следы пребывания женщины в своей квартире и всё равно каждый сантиметр полезной площади пах ею. Он выкинул мебель – не помогло. Он сделал ремонт, поменял сантехнику. Ан нет, она проявлялась в рисунке новых обоев, в обивке широкого дивана. Он пытался притащить на этот широкий диван искусствоведшу. Она пришла, а у него не встал. Он притащил с панели шалашовок, думал, может с ними отключится то голова, и это не помогло. Девчонки жалели его по-сестрински, говорили, что так бывает. Бывает, если заговорили, приворотили. Советовали сходить к бабке. Он только усмехался. Закрыл на ключ свою квартиру. Ключ сунул в конверт и отправил его матери. Неважно куда она делась, всё равно придёт к матери. Больше ей идти некуда. А сам ушёл жениться на кандидатше. Та очень обрадовалась. Даже сварила по всем правилам суп. Кокетничала, нюхала свои наманикюренные пальцы, говорила, что они пахнут луком. А он смотрел на это рафинэ и вспоминал наглую скотину, которая шляется чёрт знает, где и с кем и уж, наверное, не стесняясь, жрёт что ни попадя, невзирая, на запахи и сидит на раскоряку без трусов с ляжками, облитыми томатным соком, а рядом… кто же там с ней рядом? Это воображение Глеба не могло разгадать. Вкусовой диапазон его бывшей подруги оказался непредсказуем.
Томная дама развлекала Глеба светским разговором, блестела интеллектом. Аж дрожала от старания. Потому что на возбуждение это было не похоже. А ведь он уже давно хороводился с ней, убегаю от скандалов с Генрих.
«Она была бы тебе хорошей женой. Ты бы многого с ней добился. Она умница, трудяга, родители хорошие. Да и красива. – Нахваливала Эмма женщину – кандидата. – опять же без дикости, ничего не выкинет буйного, из рамок не полезет». Потом молчала, отвернувшись в открытое окно, курила тонкую цигарку. А Глеб слушал и соглашался с «бабушкой», он всегда с ней соглашался. Но вдруг деревянная кукла рассохлась и заскрипела в его сторону: «О ней ни слуху, ни духу?» Глеб покачал головой. «Ну, ясно… не можешь жить там один? – Эмма взглянула на него долгим взглядом. – Не можешь. А у невесты хорошо?»
- Терпимо, усмехнулся Глеб, - спокойно, адекватно.
Глава …
Хозяйка монастыря несчастных кармелиток, тех, что спрятались в глубь горы, на которой стояла башня «Толстой Маргариты» с незапамятных времён датского владычества, оторвалась от бульварного чтива, взглянула на часы. Часы показали полшестого. Должен подойти сторож. Ан нет его. «Опять опоздает. Погода хорошая, загорает в Пирита. Яхтсмен чёртов!» - начинала волноваться она. Ей хотелось домой, в деревяшку о двух этажах на четыре семьи, такие ещё оставались на краю старого города. «Чего это здоровому мужику работать сторожем в музее? Днём носится под своими парусами, а ночью за малые деньги сидит тут с кошками. На что живёт?» - бабулька прикинула свои доходы, вздохнула, посмотрела вниз. Кошка доедала кусочек колбаски, которой поделилась с ней хозяйка монастыря. Обувка типа «прощай молодость» попала в фокус её взгляда. Обувка на каждый день – босоножки со шнуровочкой. «Да… сейчас таких не носят. Босоножки старой пионерки. А в каких тапочках приходят сюда финки! Бабки моего возраста. Живут же капиталистки!» -  её укусила зависть.  Она никогда не знавала легкомыслия – жила тяжело и скудно, копила деньги на дом – собственный дом. Сначала думала уехать обратно к себе на псковщину. Там жизнь дешевле, да и свои все. В Эстонию её занесло по вербовке на химкомбинат. Думала, что порт, моряки кругом, замуж выйти легко можно. После войны женщины искали мужчин в местах их служебного залегания: в гаванях, аэропортах, на шахтах, на стройках. Кто был из дамского сословия был устроен потоньше да покрасивее попадали в секретарши при директорах. Глядишь, и года не пройдёт, а лукавая секретарша с трескающейся на груди блузкой, уже выставляет свою пухлую правую ручку с окольцованным безымянным пальчиком, а внизу у парадного подъезда, за дубовой дверью и двумя рядами белокаменных колонн у ступеней широкой лестницы поджидает гарную дивчину чёрная волга с министерским номером.
Но это всё было не про Антошу. Она была пресна и плоскодонна. И мужчины не оборачивались в её сторону и не освещали  фарами её скудные формы. Антонида Петровна вздохнула. Тяжёлая ей досталась молодость – без пряников от жизни: замуж не вышла, детей нет, хозяйкой в своём дому не села до сих пор, а теперь уж и не знает сама, надо ли ей, всё, о чём ей мечталось, на что копилась деньга. Антонида Петровна зевнула. Безразличие и лень накатили на неё по очереди. Пусть будет всё, как есть – квартирка на втором этаже деревянной халупы на окраине старого города, соседи, дворик, трамвай и деньги на сберкнижке. Антонида Петровна сладко потянулась, пусть будет много денег.
Громыхнула дубовая дверь и перед Антошиным оком нарисовался Карел – нетипичный представитель эстонского народа, а лысый, до черна загорелый, быстрый, поджарый, похожий на негра, с лазорево голубыми глазами, льющими безмятежный, непробиваемый покой певцов Калевалы. Одет он был предельно лаконично – шорты с незамысловатой надписью – Калев, на закруглённой штанине, едва прикрывавшей тазобедренный сустав, кроссовки – и всё.
- Опаздываете, молодой человек, - ехидно просвистела Антоша, - меня задерживаете.
- А вас кто-то ждёт? Антонида Петровна?
- Ждёт, не ждёт, а порядок должен быть.
- Согласен. Впредь буду…, - недоговорил Карел и пошёл делать обход своего ночного владения.
Антоша причесалась круглой, старушечьей расческой, напялила соломенную панамку, стала перекладывать вещи в холщёвую сумку, поджидая Карела, чтобы сдать ему объект. Кошка потёрлась о голень, высушенную балтийским солнцем. Кто-то укусил метко и злостно в область ахиллесовой пяты – блохастая, мать твою, Аська, уйди от меня, - босоножек «прощай молодость» отшвырнул тихо млеющее животное на расстояние в половину человеческого роста. Кошка обиделась и убежала, нырнув в какую-то слабо-различимую людским глазом щель. Там её ждали блохи.
Карел пробежал спуск и как мячик выпрыгнул на мощёный дворик с колодцем посередине.
У колодца кто-то был.
«Ну, вот, бухтеть, что опоздал на пять минут, она любит, а обойти территорию, вверенного ей объекта, как всегда лень, - подумал Карел, - кто же это?»
Частенько загулявшие туристы оставались пленниками средневековья на всю ночь, когда беспечные служки покидали свои посты без обхода.  Бедолаги, сражённые хмельным угаром, засыпали под палящим солнцем, а просыпались белой, туманной ночью июля, не понимая, где они и стеная на всю глубину монастыря-колодца. Среди этаких оказался один тихо помешанный после такого случая перешедший в категорию буйных. Конечно, сам виноват, зачем распивал спиртное в памятнике былых эпох? Но случай попал на страницы прессы. И объект исторического наследия взяли под опеку, усилив штат двумя единицами ночных сторожей.
Карел в то лето наконец-то закончил своё обучение в торговом институте. Теперь он мог работать директором ресторана на побережье. Это была его мечта.
А пока его двоюродный дядя хлопотал о хлебном месте для новоиспечённого специалиста. Карел воткнулся в этот маленький музей ночным сторожем. В его задачу входило не дать помешаться, разбиться о стену, утопиться в колодце очередным жертвам разгула фантазии.
А в последнее время фантазёров со всего Союза сползалось летом в Таллинн видимо невидимо. Кто-то предавался безлимитному разврату в заброшенных ангарах химкомбината, кто-то ехал в дюны и слонялся там, в чём мать родила до полного одичания. Некоторые очень любили надраться в стельку именно здесь – в приюте непорочных монашек. Поэтому к закрытию надо было вычистить вверенный объект от чуждых элементов.
Карел осел здесь в июне и на его плечах было вынесено на улицу несколько невменяемых существ.
Там, за дубовой дверью, ими уже занималась милиция, пресекающая угар средневековья.
Но сейчас было другое, у колодца сидела девушка. Она спала. Босые ноги в пыли, кое-где сбиты до крови. Грязный сарафан задрался, виднелся замызганный треугольник трусиков, лямки свалились с обгоревших на солнце плеч. Грудь почти вырвалась наружу. Мордашка раскраснелась, похоже, у неё был жар.
Карел первое лето проводил в Таллинне и циником ещё не стал. Ему стало жалко девчонку. Выпроводить её на улицу и отдать в руки милиции он не захотел и под свою ответственность скрыл её пребывание здесь от Антоши. Благо у неё как память отшибло насчёт этой босоножки.
Антоша ушла, часто семеня ногами. Камни монастыря начинали остывать к ночи. Карел вернулся к колодцу, девчонка всё так же спала. Карел тронул её за плечо, девчонка застонала.
- А ну ка пошли отсюда, - подхватив под руки сонное тело, попробовал поднять его.
Тело оказалось тяжелее, чем он думал.
- Да что же ты за тумба такая? – поудобнее перехватывая не просыпающуюся деву, причитал Карел.
В конце концов, Генрих открыла глаза. Её куда-то волокли какие-то до черна загорелые руки и где-то сбоку виднелась лысая, чёрная тыква. «Это голова негра, - подумала она – сейчас он меня трахнет, ну и пусть, не шляйся одна в чужом городе. Вообще не шляйся» - она опять уснула.
- Да что же мне с тобой делать? Как куль с мукой, - Карел мужественно дотащил до служебного помещения свою добычу, попытался посадить её на диванчик. Она сползла на пол. У  путешественницы был жар, а у Карела был коньяк во фляжке. Он поднёс к её припухшим губам горлышко фляжки.
- Пей, воспаление лёгких схватишь, пей! – Шлёпая по девичьей щеке, приговаривал Карел. Девчонка сделала глоток. Жар коньяка охватил её горло. В голове прояснилось. Над ней склонилось мужское продолговатое дочерна загоревшее лицо.
- Мефистофель? – Спросила Генрих.
- Карел, - дружелюбно ответило лицо, блеснув белозубой улыбкой и синеоким взором.
- У тебя лихорадка, купалась? Ты откуда? – Тихо начал он.
Генрих неопределённо махнула рукой.

Глава 12.
Кончался июль. Академическая молодёжь отбывала на юга к тёплым морям и массандровским винам. Глебу тоже хотелось уехать, забыть про свои романтические треволнения. Поселиться одиноким волком где нибудь в лачуге на берегу моря. Взлелеять ветхий чёлн и рыбачить на нём пока не надоест и одичавшее сердце не застонет по цивилизации.
Он приехал в Крым, в город, откуда расползались троллейбусы по побережью. Он хотел поехать в Ялту, но там сказали очень людно, какие уж тут челны. Он хотел  в Алупку, но там такие камни, а ему нужен золотой песок. И как-то так случайно он в сомнамбулическом забытьи оказался именно в том месте, где они отдыхали и работали с его юной подругой в их первое лето.
 Ноги сами донесли Глеба на знакомую улочку на задворках заштатного санатория.
Он дёрнул калитку, во дворе забрехала собака. «Раньше сторожа не было. Разбогатела тётя Люба, вон какие плантации развела, а раньше всё мальвы росли дико на клумбах вперемешку со всякой всячиной», - внутри дома громыхнула дверь и на бетонное крыльцо выплыла тётя Люба, насторожённо вглядываясь в пришедшего.
- Здравствуйте, - пытаясь перекричать собачью брехню, приветствовал её Глеб.
- Иду, иду, - привязывая собаку к будке, ответила хозяйка.
- Раньше у вас собак не было, а сейчас вон какой волкодав, - с усмешкой заметил Глеб, оглядывая лохматую, не по климату псину.
- Шарик, сидеть! – Приказала тётя Люба. Пёс обрадовался, что можно больше никого и ничего не охранять, а завалиться в темноту конуры и подремать под жужжание пчёл над розами. Он работал сторожем роз уже два года и не зря ел свой хлеб – несколько раз неуёмные отдыхающие пытались прошмыгнуть на заветную территорию розария и бесславно бежали, не успев срезать ни одной розы.
- Волкодав, не волкодав, а добро хозяйское в обиду не даст, - тётя Люба явно не хотела признавать бывшего жильца.
- Вы меня не помните? – Спросил Глеб, оглядывая пополневшую за прошедшие годы фигуру тёти Любы. – Я  -  Глеб – художник, помните, я тут у вас отдыхал с девушкой… - Глеб замялся.
У тёти Любы вопросительно дрогнула бровь, пытливый взгляд впился в правую руку. « Ищет кольцо», - подумал Глеб. – «Я же тогда выдавал её за невесту. Тётка стала суровой хранительницей обывательских уставов!»
- Что-то припоминаю, а что сейчас один? – Строго спросила она.
- Да вот, что-то не сладилось, осталась она дома… - Глеб неумело соврал.
- Поссорились?
- Да.
- Ну, может, помиритесь.… От меня-то чего хотите?
- Крова, если можно, - вздохнул Глеб  - у вас привычнее. Сдайте мне комнату, пожалуйста.  – Глеб проникновенно посмотрел ей в глаза, - хорошо бы ту же самую. – Губы Глеба непроизвольно произнесли последние слова. «Вот это да, я тоскую по ней, надо смотреть правде в глаза, тоскую. Ну и пусть!»
Тётка лишь покачала головой: Я уж и не сдаю никому, а уж тем более ту комнату, у меня там…
Но Глеб продолжал канючить и умоляюще смотреть в глаза хозяйке. От этих заклинаний даже цепной пёс Шарик не выдержал и взвыл от уныния.
- Это ещё что за рулады? – Из-за зелёной изгороди вышел крепкий мужичок. Шарик встрепенулся и завилял хвостом.
- Ну, ну, хороший, хороший, кто тебя обидел? – Большая, не по росту рука дядьки накрыла как панамой пегую собачью макушку.
Лицо тёти Любы сказочно изменялось по мере приближения к ней этого дядьки.
- Здравствуй, соседка,  что это у тебя за шум, а драки нет, чего молодого человека в воротах держишь?
Подобревшая вмиг женщина одарила Глеба лучезарной улыбкой, словно ждала его днями и ночами все эти годы.
Глеб смекнул, что сейчас балом правит амур и этим можно воспользоваться. «Не откажет влюблённая в кого-то женщина, любящему кого-то мужчине, тем более, что привела меня к её дому ностальгия, любовная ностальгия». – Думал он, а вслух взмолился, взяв особо романтический тон, сопровождаемый утробным вздохом:
- Пожалуйста, милая хозяюшка, дайте приют одинокому разбитому сердцу!
- Это что ещё за страдалец такой? Любушка? Не поклонник ли? – дядька бросил рентгеновский взгляд на тётю Любу.
- Мирон Яковлевич, да он же мне в сыновья годится, художник это, сдавала я ему светёлку, по старой дружбе с его тётушкой. Давно, только он тогда не один был. Теперь-то я не сдаю. Ты же знаешь Мирон.
- Не можешь сдать, прими в гости, вон как он просится, понравилось, видно, в прошлый раз – Мирон подмигнул Любе. Не вредничай. И похлопал её по  плечу.
- Ох, ладно, проходите уж. Отдам я вам ту комнату, где вы с той девочкой жили.
- Даром? – лукаво улыбаясь, спросил Мирон Яковлевич.
- Ещё что, даром! Нет! По местной таксе! – возмутилась тётя Люба.
- Но, но, не кипятись. Скинь по-божески процентов десять, не жадничай!
- Семь! Отрезала тётя Люба.
Глава 13.
Марево июльской ночи наполнило пространство каменного стакана – двора монастыря кармелиток. Розовый ватный туман клубился по углам в простенках. Из тумана, как привидение появилась кошка. Её озабоченный вид выдавал голод, неутолённый на неудавшейся охоте. Только блох новых нахватала, а мыши удрали. Казалось бы, вот – всего хватает: и колбаской угостят, и молочком напоят, и супчика дадут, а живой мышки хочется – чтобы трепыхался тёпленький, мягкий комочек у тебя под лапой, а потом почувствовать вкус шкурки на зубах. И душить её медленно, медленно, потом отпустить такую покорную, перепуганную. Сидеть над ней и думать: пощадить или нет? Так ли уж хочется есть этот подвальный комочек, опять же блохастый? Стоит ли овчинка выделки? Стоит ли охотиться? Всё это суета сует. Но кровь берёт своё и ближе к вечеру кошка Аська отправляется на добычу. Хоть и не голодна, но ей бывает очень обидно, когда погони и засады проходят впустую. Вот и сегодня вечер оказался пустым, зато кусали блохи.
Аська уселась напротив Карела, задрала ногу выше головы и вгрызлась в свои прелести. От сладострастного извлечения блохи её отвлёк окрик Карела:
- Хватит тут задом сверкать! Иди, Аська, поешь. Я тебе рыбки принёс из Пирита, наверное, уж повкуснее твоих мышей.
Аська оторвалась от своих чресел и благодарно посмотрела на него. «Этот всегда что-то, да поймает, хороший охотник! И не жадный, всегда поделится». – Подумала она, нырнув под лавку, где стояла миска с тремя аккуратно почищенными рыбками.
- С кем это ты? – Генрих разлепила глаза. Призрачное освещение какой-то дежурной лампы, смешиваясь с мороком белой ночи, добавляла градус инфернальности в сложившуюся ситуацию. И кто такой этот «ты» Генрих не понимала. Скорей всего это Глеб, нашёл её в этом царстве средневековья. Она вглядывалась в обернувшееся к ней лицо, но это был не Глеб. Так кто же это? Добрый голос, добрый взгляд.
- С кошкой Аськой. Поспала? Отдохнула? Я – Карел, помнишь? Ты меня назвала Мефистофелем, перед тем, как вырубиться.
- А где мы? Я ничего не помню.
- Ого, тяжёлый случай, а кто ты такая помнишь? Откуда ты?
- Да это, то, помню. – Генрих представилась и назвала место своего проживания.
- Голая, босая, без вещей, без документов… ну ты даёшь!
- Как без документов? Они у меня в сумочке.
- Нет, я тебя нашёл без вещей.
- Как же это? Где ты меня нашёл?
- Неужели не помнишь? Тяжёлый случай…
- Я вообще ничего не понимаю, Генрих взглянула в клок неба, ограниченный монастырскими стенами, - это тюрьма?
- Это монастырь непорочных дев – кармелиток, укрывшихся от деспотизма датских захватчиков под сень башни «Толстой Маргариты», - продекламировал Карел, - как ты, то здесь оказалась? Это место и аборигены плохо знают, его ведь с улицы не найдёшь, только с гидом.
- Укрывшихся от деспотизма датчан… что-то начинаю вспоминать, - Генрих сморщила от напряжения лоб, - точно, открылась дверь в стене, оттуда вышла женщина и сказала именно эти слова, я подождала, когда они, то есть группа туристов, выйдут. Я вошла, да, да. Я этот диванчик видела и бабульке рубль дала из сумочки, из кошёлька.
- Надо здесь поискать, там, у колодца, ничего не было при тебе, честное слово, - Карел почувствовал неловкость от мысли, что его заподозрят в краже, - при тебе ничего не было.
- Да я верю! Ну, посмотреть-то можно ещё раз. Место осмотреть. – Генрих встала. Ноги гудели. Она прошла по галерее к серпантину спуска.
В кромешной тьме, по стеночке, Генрих прокатилась, как теннисный мячик, вниз до круглого дна монастыря. Колодец выглядывал  из ватного марева тумана. Генрих не видела собственных ног. «Какой ужас, - подумала она, - проснулась бы вот сейчас и оказалась по макушку в тумане, прижатая к камню спиной. Хорошо, что он – этот Карел, меня отсюда вывел. Видимо, у меня был обморок от усталости.
- Куда ты? Сейчас ничего не увидишь даже с фонарём, - Карел провёл лучом фонаря по кромке тумана, - пойдём, подождём до рассвета.
- Пойдём.
- Сейчас рыбу будем жарить. Я в Пирита рыбачил.
- А! Пирита. Знаю. Но там, же море. Люди купаются. Там пляж. Там так мелко, идёшь идёшь и всё по колено. Где там рыбу ловить?
- Ага, пляж значит знаешь? А через мост проезжала? Что написано на табличке? Название какой реки?
- Пирита. Ыйыги. А пляж и место в её честь. Речка чистенькая, с рыбой. Вот.
Он взял её за руку и повёл по тёмному серпантину вверх, освещая фонарём древнюю кладку потолка.
- Двенадцатый век! Слушай какое эхо: огоо…ООО, пронеслось под круглым потолком.
- Йесс… йесс…ейсс – Генрих развеселилась, ей было всё равно, что сбиты ноги, что она осталась без документов и денег, что…, а плевать на все эти «что», её рука в крепкой мужской руке, а значит всё, что было до этого, всё кануло в лету, а вот, что будет… она чувствовала это спинным мозгом и ей было радостно. Парень добрый. Рука у него тёплая и надёжная.
Карел не удержался и прижал её к себе. Она затаилась. Её тело не знало как себя вести.
Карел заметил, что смутил её. Сбавил обороты. «Я - не насильник. Сама захочет – прижмётся, - думал он, но руки всё равно тянулись к её округлостям. Он им запрещал, а они сами…
- Замёрзла? – Он не узнал своего голоса. «Ну, надо же, инстинкт берёт своё. Но я не насильник. Я спокойный и сильный мужчина».
«Ой, не спокойный ты! – вещало его подсознание, - сильный? Да! Ух, какой сильный! Ох, ты, Господи!» Трусы предательски топорщились, хорошо, что было темно.
- А ты не замёрз, в одних трусах-то ночью – спросила Генрих.
- Нет. Я – закалённый. Я – моряк, яхтсмен, - взяв себя в руки, уже своим голосом ответил ей Карел. – Десять лет торгового флота. Под какими только ветрами не бывал. Теперь вот под парусом хожу в яхт-клубе.
Они присели на диванчик. Карел обнял её. Генрих не отодвинулась, но и не придвинулась. Полный нейтралитет.
Он был надёжный, но она не сомлела. Она никогда не была в обществе настолько тёмных, настолько лысых мужчин. «Негр. – обречённо подумала она.  – Есть хочется. Где же его рыба?»
- А как мы будем жарить твою рыбу?
- Тут есть плитка и сковородка и масло, - Карел засуетился, полез в какую-то каморку, - ого, как поубавилось! Антоша приложилась капитально.»  - он встряхнул жестяную баночку оливкового масла, - сама жмётся на хороший продукт, а на чужое горазда, - ворчал про себя он. Вслух же своих жабьих мыслей не выдавал. – Я не жадный, меня жаба не душит, пусть ест, хоть захлебнётся!»
Карел посолил, поперчил перламутровые тушки, выложил их на сковороду. Залез в свой вещевой шкафчик, достал спортивный костюм, плед и подушку.
- Возьми, оденься, у тебя жар был, - он подал Генрих вещи, подсунул под спину подушку, закрыл её скрюченные калачиком ноги пледом.
«Какой заботливый. Был бы хорошим мужем. А может, он уже женат? Кольца вроде нет». - Подумала Генрих, согреваясь под тёплым пледом.
- Ты женат?
- Был. Развёлся. Жена и дочка в Москве живут.
- Ты что? Московский эстонец? И говоришь без акцента.
- Эстонец, везде эстонец. Я из Валги. Это на границе Эстонии и Литвы. Городишко наполовину эстонская Валга, а на половину Валка литовская. Граница республики проходит по шоссе. Там дом у мамы. Частный сектор. Вот, смотри, - Карел забрался в свою спортивную сумку, извлёк из одного кармана паспорт. Там, под обложкой, красовалась фотография мамы – крепкой, нордической женщины с поросёнком на руках, - вот этого поросёнка назвала мама в мою честь, - Карелом. Это моя мама, - пояснил он, - сказала, зарежет его, если опять не женюсь. Очень она переживает, что я теперь опять холостяк. Внуков хочет. Регина – дочка моя, совсем москвичка, совсем той семье принадлежит.
- А чего развелись-то?
- Мезальянс.
- Это как?
- Неравный брак. Она из богатой московской семьи. Я  - провинциал, простой моряк. После мореходки я с ней познакомился. Здесь, в Таллинне у меня тётка живёт на улице Кингисеппа. Вот. А она здесь в редакции эстонского литературного журнала служила. Тогда попроще была. А я-то был красавец. Все вещи из загранки. Деньги были. Познакомились в Кадриорге, фотоаппарат у меня классный. Она подошла ко мне и попросила снять её на фоне «Русалки». Я её так сфотографировал, что она предложила мне сотрудничество с её журналом. А потом закрутилось и понеслось. Я и не заметил, как оказался в Москве, в маститой эстонской семье главного редактора известного печатного издания. Тёща там была – переводчик, специализировалась на Скандинавии. Все языки знала. Симпозиум за симпозиумом. И тесть в зарубежных командировках пропадал. Мы с Катриной жили одни в огромной барской квартире. Я по полгода плавал, полгода работал внештатным корреспондентом. Но однажды собрались все вместе за круглым столом, Катрина тогда уже была беременна, тесть и говорит: «Долго плавать собираешься? Будущему ребёнку отец нужен постоянно, а не по полгода в год. Учиться тебе надо. С одной мореходкой в люди не выбьешься. Поступай на заочное отделение в торговый наш московский институт». Я подумал. Торговый флот, торговый институт – всё в тему. Поступил. Родилась Регина. Жена была такая спокойная женщина, а после родов, как с цепи сорвалась… - Карел замялся – очень темпераментная стала, сказала, что меня от себя больше в море не отпустит. Сказала, что фотографией можно заработать. Вот я и осел на берегу. Сначала хорошо было, но потом денег стало не хватать, а я так не привык. Стал подрабатывать грузчиком. Это семью оскорбило. Я им говорил – деньги не пахнут. А они ни в какую. Тесть с тёщей презрением заели. Я сбежал от них на съемную квартиру. Катрину с дочкой они не пустили. Да она и сама не рвалась из тех хором. Бегать ко мне стала по ночам, а жить со мной ни в какую. Мне под конец тяжело стало одному снимать. Учёба время съедала. Я диплом писал. Так я взял компаньона. Мы с ним в однокомнатной квартире по разным углам жили. Катрина приходила, он подсматривал, а ей нравилось. А он ни с того ни с сего голым стал в парке купаться по ночам,  - Карел усмехнулся, - что с человеком неудовлетворённое либидо делает.
- А у твоей жены ничего с ним не было?
- Да брось ты, он же ботаник – аспирант. Он женщин, как огня боялся. А она ржала над ним, как сумасшедшая. Мне даже жалко его было.
- А ты не ревновал?
- К кому? К чему? Да я и не ревнивый. Я бы сам с удовольствием посмотрел.
- Что?
- А то. У нас – у эстонцев, считается, если девушка вышла замуж девственницей, то значит, её никто не возжелал. А как можно жить с мыслью, что ты один такой дурак, что захотел эту женщину? Только ты один и больше никто. Обидно. Мы – эстонцы, народ странный. Мою женщину должны хотеть все, а она вот остаётся со мной. Вот в чём кайф. Понимаешь?
- Ух, ты, как всё закручено! – Генрих отложила эту сказочку в копилку своего жизненного опыта.
Рыба тем временем поджарилась, придав каменному колодцу нотку обжитости. Карел разложил по бумажным тарелкам, изъятым из необъятной сумки. Там были и пластмассовые вилки, и салфетки – всё для пикника. Карел сервировал поздний ужин или ранний завтрак на тумбочке рядом с диваном. Генрих подползла к кормушке. Она так хотела есть, что схватила золотистую рыбку за хвост и стала уминать её вместе с костями.
- Ты, кошка, всё целиком перемалываешь.
- У меня зубы, как жернова, - проурчала Генрих, отгрызая голову рыбе, - на, кошка, жри!
Рыбная голова описала пируэт в воздухе ночи и шлёпнулась перед откуда-то нарисовавшейся Аськой. Животное чинно взяла в рот гостинец, не слишком быстро, и не слишком медленно – чтобы не подумала эта новая, что с голодного бору вырвалась кошка Аська. Она, Аська, ревновала своего кормильца к этой новой: «Он её тоже будет угощать добычей? Эту, новую. Кто она такая? Зачем она так фамильярно называет меня «Аськой»? – возмущалась кошка, - время покажет, кто здесь главный».
А туман, тем временем, становился всё розовее и розовее, жиже и жиже. Короткую летнюю ночь потеснило утро.
Сытая Генрих захотела спать. Она свернулась калачиком под пледом и уснула, не задумываясь о надвигающемся дне.
Карел подоткнул подушку под маслянистую щёку своей гостьи, взял салфетку и обтёр спящую мордашку. «Куда же я её дену? Не в мужскую же общагу везти её, в мореходку? Может к тётке на Кингисеппа? Бросать жалко. Вон как сладко спит. Так бы и прижал всю к себе.
Этим июльским утром Карел был в состоянии «между небом и землёй». Он выписался из города Москвы и не прописался в городе Таллинне. Не всё оказалось так просто, как обещал его двоюродный дядя, даже с дипломом московского торгового института. Надо было дождаться освобождающегося места. Одного ветерана ресторанного дела никак не могли спровадить на заслуженный отдых – цеплялся. Надо было караулить, вот Карел и караулил. Там полагалась служебная квартира при ресторане на побережье. Теряя это место с уходом на пенсию, старый директор терял прекрасный уголок отдыха для своей многочисленной семьи. Он, конечно, подготовился и всё у него было давно приобретено, дача, квартира на имя жены. И детей не обидел, законных и незаконных. Одним словом, сделал много за свою тревожную жизнь, как налим вертелся, от всех сетей уберёгся, ни на один крючок не попал. А вот теперь самый неумолимый враг подступил под его бастионы, этим врагом было время. Оно требовало сдачи позиций. А этого так не хотелось. А начальник треста всё напирал и напирал: «Когда, Георг Маркович, отвальную будешь делать?»
А у самого начальника треста уже и племянник из Москвы выписан под это дело. Тяжко вздыхая, старый директор пухлыми, холёными руками перекладывал на столе папки с места на место, бессмысленно уставясь на пресс-папье. Этот новый претендент  - племянник из Москвы, приходил уже, приглядывался к кабинету, выглядывал из окна, изучая вид побережья. Уже руки потирал, аж мурлыкал от удовольствия. Он был в джинсах и белой майке, лысый, чёрный, как негр, а глаза синющие, хваткие. Подарил тарелочку пластмассовую – кидать на пенсии. И завтра придёт, дела принимать. Приказ уже, вроде, подписан, звонили из управления. Директор тяжело вздохнул.
Карел, прикидывая, куда бы схоронить свою ночную находку, спустился вниз к колодцу, обошёл вокруг, нашёл сумочку с кошельком. «Да… тяжёлый случай, с таким тощим кошельком барышню ожидала голодная смерть на панели в ближайшие дни. Но такая, пожалуй, и без денег в портовом городе Таллинне не пропадёт. Подберут быстро. А жалко. Терять её не хочется. Надо принять дела у этого прохиндея. Поскорее выпереть его из кабинета, да и спрятать там это сокровище. Но где же её паспорт?
Карел вернулся к спящей. Она разметалась. Плед сбился. Ноги в синяках и царапинах раскидались. Одна нога была закинута на невысокую спинку дивана, а вторая сползла вниз под тяжестью бедра. Сарафан задрался вверх под диафрагму, оголив живот ввиде перламутровой раковины. Маленькие трусики неопределённого цвета, уставшие от интенсивной носки, сверкали мокрой серединкой. Правая грудь вывалилась из сарафана и манила к себе розовым, стоячим соском. Карел замер в остолбенении, них живота заломило сладкой, тягучей мукой. Он посмотрел на свою тень «Копьеносец, - подумал он, - трусы треснут, вот так нимфа!»
Он наклонился над ней, рука потянулась к её голому плечу. Обгоревшая кожа, обсыпанная веснушками разнообразной формы, была липкая от испарины. Он даже не дотронулся до неё. Он просто водил и водил своими чувственными пальцами по её контурам на расстоянии дюйма. Лишь надо розовым, беззащитным соском он не выдержал этой дистанции. Сосок напрягся и кружок вокруг него ощетинился пупырышками. Карел не смог сдержать себя, низко нагнулся и поцеловал предмет соблазна.
Генрих всколыхнулась, как волна и привычным для её рук ласковым обручем обвила его шею, даже не открывая глаз, видимо, не просыпаясь.
«Любящая и любимая кем-то девочка, как бы я хотел, чтобы ты не просыпалась, или проснулась бы уже в моей постели и эти объятия предназначались бы уже мне», - думал Карел, осторожно целуя её шею, ушки, носик. Губами он собирал дыхание с её губ.
Веки Генрих задрожали. Из под когда-то накрашенных ресниц скользнул кошачий, лукавый взгляд. Скользнул и замер. Взгляд полный недоумения.
- Ой! – Руки Генрих вскинулись и окрысились обломанными ногтями в физиономию Карела, ноги сцепились в замок.
- Ну полная оборона Севастополя! – Отшатнулся от неё Карел, - хорошо ещё у тебя под рукой чана с кипящей смолой не оказалось. А то бы конец котёнку. – Карел шутил, а в душе был опечален, ничего не помнит, не приручается, дикая. Ему вдруг очень захотелось представить, кто же это там, в её сне, так привольно и без меры пользуется этой неприкрытой сексуальностью? Кому предназначаются эти тёплые руки, доверчиво раскинутые ноги? – Что, не того хотела увидеть? – Спросил он, грустно вздохнув.
Генрих уже пришла в себя, ей стало неудобно за свою агрессию.
- Прости дикошарую, я спросонья тебя не узнала.
- И обнимала поэтому?
- А я уже и обнять успела? Вот зверюга! Сама на себя удивляюсь – смущение, как тополиный пух, слетело с её лица дав место самодовольному восторгу.
«Ох, любит она себя! – подумал Карел, - но судя по тому, что трусы мне режут душу, есть за что».
- Ты не одна привыкла спать? – многозначительно подняв бровь спросил Карел.
- Да, не одна, почти с детства в сексе. Задорно чиркнув взглядом, ответила Генрих.
- Ишь ты! Лолита!
- Почти что!
- И во сколько лет узнала плотские утехи?
- В шестнадцать.
- Ну это ещё ничего. Я, глядя на тебя подумал…
- Что ты подумал? В десять? – бес хулиганства взбурлил кровь девушки, - в десять я только на щётку от детского набора «Хозяюшка» садилась, да водичкой из кофейной банки гениталии поливала.… В самую серединку холодненькой водичкой, лёжа на детском столике с расписными ромашками… Широко раздвинув ноги. – Генрих замолчала, закусив губу и подавляя смех внутри себя.
- Ого! Меня аж дрожь хватила, горячая ты, однако девочка была. Боюсь продолжения рассказа. Дальше, наверное, круче будет.
- Нет, я подуспокоилась малость, как рисованием занялась. Потом ещё в музыкалку меня сдали. Уроки из двух школ. Сил хватало только до койки добраться, да пальчик в гнёздышке погреть…
- О, Господи! В гнёздышке! Нет. Я сейчас взорвусь. - Простонал Карел.
Тут зазвонил звонок. В заколдованный стакан каменного колодца рвалась извне реальная жизнь с её старыми пионерками, старыми директорами, с хлопотами и заботами, которые ушли в тень перед светлым образом Генрих.
Карел вздрогнул. Надо было решаться на, что-то, по отношению к девушке.
- Быстренько собирайся. Моё время кончилось. Поедешь со мной по делам?
- А где эти дела? – Спросила она, - я не хочу сидеть и ждать тебя по несколько часов в присутствии, или в машине. – Генрих вспомнила, как Глеб оставлял её в своёй новой машине.
- У тебя есть машина?
- Да какая машина, я нищ и гол! – Карел похлопал себя по смуглым ляжкам. – Но я буду стараться, и у меня будет всё.
- Что всё?
- Ресторан, дом на побережье, машина с шофёром.
- А что? Ты сам не хочешь баранку крутить?
- Нет, не хочу. Врать не буду. Могу, умею, но не хочу.
- А как же образ настоящего мужчины?
- А никак, мне образы не нужны. Я, это я.
- Молодец!
- Молодец-то, молодец, только, если я сегодня не появлюсь на месте, которое и будет ключом к светлому будущему, то потеряю многое. Поедем. Я не брошу тебя ни в приёмной, ни в машине, нигде я тебя не брошу. Буду всюду таскать тебя с собой. – Карел усмехнулся, представя себе эту картину: Негроид в трусах и его босоногая спутница. «Ну я то переоденусь, а она? Да и отмыть её не помешало бы. - Потом он представил своего оппонента, который, как паук цеплялся за последние нити его ускользающей паутины. – Да, перед таким можно появляться хоть в костюме носорога. Решено, так и пойдём, замухрышками, наглыми и весёлыми».
- Мы сейчас зайдём в сёклу, а потом пойдём в Каубамайа.
- Я вторые сутки в Эстонии и не поняла, куда это мы с тобой пойдём? Ну ладно, пойдём обязательно. Мне так спокойно и весело!
Звонок верещал, как сумасшедший. Карел открыл дверь. Старая пионерка ворвалась внутрь, страстно вращая глазами. Вдруг взгляд её обнаружил Генрих.
- А это кто ещё? Что она здесь делает?
- Моя подруга по вашей милости. Это вы её запустили. А выпустить не удосужились. Хорошо я обход сделал. А это ведь и ваша обязанность. Вы мне объект сдали вот с этой находкой. – Карел обнял, ухмыляющуюся девушку. – Обморок, Антонида Петровна, обморок у девушки был, там, у колодца солнечный удар хватил девочку. Вам бы скорую помощь вызвать, а вы домой стреканули.
- Обход, молодой человек, задача обоюдоострая и для меня и для вас.
- Да и билетика-то при ней не обнаружилось. Бабка перерезала взглядом, как бензопилой тела этих нарушителей средневекового покоя.
- Ну, мы пошли, адью! – Карел расшаркался, и они проплыли мимо околевающей от злости старой пионерки.
 
Глава 14.
Глеб жил у тётки Любы, тихо и неприхотливо. Питался от хозяйских хлебов, угощал её деликатесами, купленными в магазине для отдыхающих с пухлыми кошельками. Отношения хозяйки и постояльца искрились нежностью. Глеб раздобрел, джинсы, в которых он приехал, давили в поясе и паху. Но тут можно было ходить в шортах. А возвращаться в них домой обратно не хотелось и худеть тоже не хотелось. Глеб нравился себе таким: щёки, как налитые баллоны, подбородок оброс мясом. Его свинцовая тяжесть придавала Глебову лицу респектабельный вид сытого патриция. Сидеть на высоких, резиновых ягодицах стало мягко и покойно. Ляжки расползались под естественной тяжестью, мошонке было душно между ними. На животе образовались складочки глубиной в два дюйма. Шея столбом подпирала крутой, выпирающий затылок.
- Ой, хорош! – Пела тётя люба, - приехал такой заморенный, точно нищий студент, а теперь барин барином.
Глебу это сравнение нравилось. Он лоснился под южным солнцем, наливался кровью и молоком из бидонов хозяйки. Спал долго – до обеда, сытного и многокомпонентного. Потом отдыхал в шезлонге у розария под монотонное жужжание мохнатых шмелей. Про Генрих он не вспоминал. Все мысли о ней приносили беспокойство. А разнежившийся мозг не хотел никаких уколов и шлепков памяти. Либидо мирно дремало где-то там, внизу организма. К пяти часам, Глеб отправлялся на пляж. Плавал, загорал, смотрел на отдыхающих, не различая, где мужчина, а где женщина. Основной инстинкт в нём спал.
Там, далеко в море, блестела голыми плечами мокрая, бронзовая русалочка. Сквозь предвечернее марево она направляла свой пронзительный взгляд на откормленный затылок Глеба, призывая его обратно в мир страстей. Но Глеб был непреклонен, ложился так, чтобы не видеть влекущую к себе фигурку.
По вечерам к тёте Любе захаживал сосед. Они шептались на веранде, сидели близко близко, ласково поглаживая друг другу руки. Из дальней комнаты выползала большая палевая кошка, забиралась на колени к гостю, мурчала и испускала миазмы. Когда вонь становилась невыносимой, сосед аккуратно выкладывал её на крыльцо. Кошка приходила в себя на свежем воздухе и с независимым видом уходила в сад.
- Добрый ты! – умилялась хозяйка.
- Это я тобой добрый, Любаша, дома я зверь. – Мирон Яковлевич обнимал округлые формы тётки Любы.
Смех их затихал, сменяясь редкими утробными вздохами. Глеб из своей комнаты слышал все эти шебуршания на веранде. Он гасил свет, делая вид, что улёгся спать. На веранде что-то передвигалось. Потом мимо двери Глеба шуршало сатиновое платье тёти Любы, топотали босые ноги соседа. Где-то в глубине дома тоненько стонала дверь в комнату тёти Любы. Потом всё затихало на время. «Диван у хозяйки хороший, не скрипнет под телами, хоть и не пушинки влюблённые там». – Думал Глеб, ворочался в своём логове, смотрел на звёзды сквозь прозрачные тюлевые занавески. В голову лезли воспоминания эротического характера. Мозг лениво сопротивлялся. Потом сладкий морок обволакивал существо Глеба. Он уже и не знал, спит или бодрствует. Стены комнаты воскрешали облик Генрих и он уже не отгонял его, расслаблялся и получал удовольствие.
По утрам, если он просыпался утром, Глеб выходил на веранду к нежному удивлению тёти Любы. Она подносила ему завтрак: кисломолочные продукты, булки, отварное мясо. Глеб ел, подглядывая исподтишка за плавно движущейся хозяйкой. Во всём её виде выражалось яркими штрихами удовлетворённая плоть. Её пышное тело своими покачиваниями и изгибами свидетельствовало о плодотворно проведённой ночи. «Тётка живёт одна, вдовушка. А вот Мирон-то… гуляет от жены, - констатировал Глеб, - и часто гуляет. Куда жена смотрит? – гадал Глеб,   - да и дети там взрослые».
Однажды вечером, когда Глеб пришёл с променада, сосед сидел один на террасе и что-то чинил.
- Добрый вечер – поздоровался Глеб.
- Вечер добрый, как отдыхается? – сосед подал руку для пожатия. Глеб вяло пожал руку, было лень напрягаться. А у дядьки рукопожатие оказалось активным, с твёрдым зацепом.
- Ты чего такой вялый? Такой молодой, а один всё время, может познакомить тебя с кем нибудь? – глаза Мирона Яковлевича загорелись масляным огоньком.
- Спасибо, мне уж скоро возвращаться. Я же здесь от баб прячусь.
- И что? Неужто спишь спокойно?
- Как убитый. Когда вы от тёти Любы уходите – не слышу.
- Ну вот и хорошо, не за чем кому-то что-то про нас с Любой слышать. Это наше с ней дело. Никому в него лезть не позволю. – глаза Мирона Яковлевича сверкнули звериной страстью самца, охраняющего свой гарем.
- Даже жене?
- А она у меня женщина справедливая, если ей не надо, то собакой на сене лежать не будет.
- Так это с позволения жены?
- Да, парень, жизнь штука суровая. Мы с Клавой – женой, в восемнадцать лет женились, чуть не сорок лет в мире и любви прожили, а вот… - Мирон Яковлевич вздохнул, - сюда приехали, Любашу встретил. Я весь горю ещё, а она – Клава, спокойная стала, как бревно, в общем, не подруга мне больше.  А тут Любаша… Клава и хозяйка и мать хорошая, а вот ведь – ничего не надо,… а тут Любаша. Ну и стали жить в разных комнатах, на разных кроватях. Хорошо Любаша отогрела, ласковая женщина, горячая. Хотя и строгая. Никаких вольностей при посторонних. Тебя стесняется. Говорит, что спать тебе мешаем. – сосед закурил, смачно затягиваясь.
- Меня стесняться не надо. Я же её не стеснялся, когда тут со своей подружкой жил.
- С молоденькой девчушкой? Люба рассказывала, лет шестнадцать ей тогда было. Люба то понимала, что несовершеннолетняя она была. Да глаза на это закрывала. Хотя ей-то что? Деньги бы платили.
Сигарета докурилась и Мирон удавил её в пепельнице.
- А где хозяйка то? – Глеб привык видеть тётю Любу на веранде в это время.
- Цветы продаёт – свадьба там у соседей.
- Ладно, пойду я к себе. – Глеб медленно, по стариковски, поплёлся в свою светёлку. Когда дверь за ним закрылась, он рухнул на свою постель, как подрезанный сноп. Хотел было уйти опять в ступор, как делал весь месяц, но тупой покой не заполнял его мозг. Где-то в уголке копошился паучок беспокойства и плёл свою паутину, захватывая всё больше и больше мыслительного пространства, пока полностью не сковал единой идеей всё серое вещество. Глеб лежал с открытыми глазами, наблюдая, как по потолку осторожно ползёт какой-то непонятный блик. «Какая живая, эта тётя Любаша. Как он о ней говорил, как влюблённый мальчишка, а ведь мне в отцы годится. – Глеб вспомнил свою бабушку Эмму, сухую и без возраста, - та, наверное, старше хозяйки. Когда и как их свела жизнь? Они такие разные! Эта Люба такая сочная, а моя Эмма только что не скрипит и шелестит, как сухая солома. Что это я  о них так задумался? С какой это стати? Ведь они мне не сверстники – другое поколение. Но почему меня так задевает это тепло, что струится между хозяйкой и соседом»?
«А потому, - отвечал ему паук беспокойства, озвучивая мысли внутреннего голоса, - а потому, что ты молодой, а как старик. Они же далеко не молоды, а горят, как мальчик с девочкой на первом свидании. А ты сидишь, от жизни прячешься. Думаешь от баб? Да нет, от жизни! Лежишь тут тюфяком, то в постели, то в шезлонге, то на пляже. Ты даже плаваешь, как лежак деревянный, как по обязанности. Тебе и здесь скучно и дома пресно. А, главное, твоя кандидатша, на кой она тебе? На неё же семя киснет»!
Глеб даже заулыбался такому обороту мысли, стал вспоминать примерную женщину – кандидатку в невесты. И ему воображение нарисовало,… ох уж нарисовало! Всё припомнило! Безукоризненный макияж. А на черта он тебе? Она без краски-то черт лица не имеет! Ни живости! Ни лёгкости! Топорная, негнущаяся! Сухая, как бабушка Эмма. «Ты же её не хочешь, ты же засохнешь с этими деревянными куклами! – Вдруг воплем заорало внутреннее «Я» Глеба. Первый раз за эти долгие летние дни, он почувствовал прилив мощных сил во всех частях своего тела. «Где она»? Глеб одним прыжком пересёк пространство комнаты и вывалился из окна, увлекая за собой кокон тюля.
У трухлявого пня, в углу сада затаилась палевая кошка. Глубоко внизу, между корней, шебуршалась мышь. Что ей там было надо? Но кошачья дочь потеряла покой, сидела здесь уже часа полтора, принюхивалась, поводила усами, щурила свои зелёные глаза, думала. Думала, как бы добыть эту дичь и принести хозяйке полупридушенную тушку. Она бы гордо положила добычу к хозяйкиным тапочкам. А дружок тётки Любы только бы ахнул, похвалил, погладил бы по бархатному загривку, почесал за ушком. А потом взял бы под брюшко и положил себе на колени, сладко пахнущие мужскими духами. Кошка размечталась и испустила мощный миазм.
Под пнём всколыхнулось и вынырнуло что-то мелкое. Вот сейчас бы и ловить. Но по тропинке пронёсся какой-то мракобес в трусах со шлейфом из белого тюля. Кошка так и села на пышный зад. Чего это с ним? Жилец вроде хозяйский? Всегда спокойный, как сытый кот, лишнего шага не сделает, всё в шезлонге валяется да спит весь день, а тут? Откуда такая прыть?
Тётка Люба нежась в объятиях Мирона, услышала треск распахнувшегося окна и звук срываемого с петель тюля, потом топот босых ног…
- Что это там за шум? – Любаша села в лучах лунного света, голая, пышная, блестящая с налитыми грудями. Мирон еле разлепил глаза, после любви спалось, как в колыбели.
- Чего это ты, Любаша? – и загляделся на неё, - какая же ты красивая!
- Там у Глеба в комнате что-то случилось, пойдем, посмотрим, шум какой-то. Пойдём, я одна боюсь.
Мирон нехотя выбрался из хрустящей, свежей постели. Любаша ласково оглядела его: «Хорош, ладный такой, гладкий». – Внизу живота сладко заныло.
Они пошли смотреть. Дверь в комнату была закрыта. Стали стучаться, ни звука.
- Надо вскрывать! – решил Мирон.
- Я пойду с веранды посмотрю.  – Ответила ему тётя Люба.
А с веранды было видно, что окно распахнуто настежь, одна тюлевая занавеска, наполовину оборванная висит белым облаком в сад.
- Мирон, вскрывай – кинулась обратно в дом тётя Люба.
Когда дверь открылась, то ничего особенного, кроме ободранного тюля и настежь открытого окна в комнате не обнаружилось. Глеб исчез.
- А говорил, спит спокойно. От баб тут у нас отдыхает. Скрутило поперёк ночи, однако! Выспался наконец-то.
- Полнолуние сегодня, - протяжно сказала тётя Люба.
- Да… полнолуние… вздохнул Мирон.
Они многозначительно переглянулись.
Глава
«Если завтра будет солнце,
Мы пойдём гулять в Мисхор.
Дядя Лёня из оконца
В спину нам метнёт топор». – Стучало в голове у Глеба в такт топоту его босых ног. Он бежал, не различая дороги. Его несла животная, молодая радость. Жир таял в струях рассекаемого воздуха. Луна освещала его с макушки до пят. А бежал он на пляж. Вот уже и Али-баба со своими Зюлейками метнул ему в спину янычарский взгляд. Тюль отцепился от глебова существа и белой фатой повис на тюрбане Зухры. Глеб ничего не замечал и только, когда прохладные струи морской воды освежили его, он блаженно вытянулся по волне и поплыл, мощно загребая руками. Он плыл по лунной дорожке к русалочке, к её зовущим глазам, к её детским рукам и крутому заду, облитому сиянием ночного светила.
Утром Глеб пришёл прощаться. Мирон сходил домой к семье, вернулся узнать, чем закончилась ночная прогулка странного постояльца. Не добившись ничего вразумительного, Мирон выставил на стол бутылку первача. Тётя Люба накрыла завтрак. Выпили, закусили, Глеб расплатился за постой, повесил оборванный тюль, а за вторую половинку, потерянную ночью, извинился.
- Куда тебя ночью-то понесло? – Хитро улыбаясь спросил Мирон.
- Русалочка позвала, - нежно ответил Глеб, моя русалочка.
- Значит и тебя полнолуние достало? – покачал головой Мирон.
- Оно ещё мне мозги прочистило. – Усмехнулся Глеб.
- Ну, ну, это хорошо!  - Мирон похлопал его по плечу.
- Пора мне. – Глеб встал из-за стола.
- Ну, на посошок.
- На посошок можно, - Глеб хлопнул ещё одну стопку, в голове поплыло, качнулось, но он усилием воли выпрямил хмельную волну, - ну, спасибо за всё. Поехал я, до свидания.
Глава  15.
Карел вёл за руку свою босоногую спутницу. Таллинн проснулся и прихорашивался, вступая в новый день. Хозяйки промывали стёкла окон, чего не увидишь в других городах. Цветочницы гремели своими никелированными вёдрами, рассаживаясь по местам. Горка Харью, облитая поливальными машинами, сверкала клумбами, глянцевыми валунами и маленькими, кривыми ёлками. Генрих смотрела на это поэтичное место, как Алиса на страну чудес. Вот здесь она попыталась стать независимой от мужчин свободной художницей. Вот здесь она сидела и пыталась рисовать, а на неё смотрели не как на творца, а как на сочный кусок мяса женского рода. Как она была наивна! Как смела! Глупая. Нырнула, как мышь, в тот разрыв между домами и оказалась в каменном лабиринте. Да если бы не Карел… ей даже дурно стало от мысли о том, что она могла бы остаться одна в сказке Андерсена голая, босая, голодная.
- Карел, подожди! – Она запрыгала на одной ноге, - Я на что-то наступила.
Карел заботливо наклонился к её ноге.
- Гравий, - Растёр ушибленное место, подул, - потерпи немножко. Сейчас откроется один магазинчик, там и обуешься.
- У меня денег нету. – Шёпотом произнесла Генрих.
- А то я не знаю, - усмехнулся Карел, - ты – моя находка. Я теперь, если не возражаешь, буду о тебе заботиться, опекать. Хорошо?
- Хорошо! – Генрих благодарно погладила его руку, заглянула в глаза, поразилась ещё раз их прозрачной синеве. Это было даже экстравагантно – этакий ультрамарин на шоколадно – глянцевом лице. Карел в ответ на доверчивый взгляд расплылся в широкоформатной улыбке, обнажив крупные, белоснежные, словно сахарные зубы. Чем окончательно склонил Генрих на свою сторону.
Солнце играло на полях шляпы «Старого Томаса» - медного флюгера, таллиннского оберега. В летних кафешках официантки расставляли свежие цветы, на каждый стол по маленькой вазочке. Разноцветные маркизы над входами в магазины трепыхали своими полотнищами под напором тёплого летнего ветра, временами прорывавшегося в город.
На пороге обувного магазина Генрих засмущалась своего первобытного вида.
- Ничего, ничего, не смущайся, как раз по назначению: «босоножке»  - босоножки, - Карел внимательно оглядел прилавок, поймал взгляд продавщицы и дал понять всем своим видом, что свою спутницу ни словом, ни делом обидеть не даст.
Продавщица сдержанно улыбнулась. В отражении витрин стала исподтишка изучать Генрих. Её трудно было чем нибудь удивить, она видела многое на этом месте. Кто только не появлялся на пороге этого магазинчика, особенно летом: волосатые хиппи в венках увядшего папортника, пьяные финны, псковитяне всех возрастов и комплекций, артисты, художники, композиторы со всей великой страны. «Но ведь обувь то у нас плохая,  - думала эстонка, - чего они здесь ищут. – Сама она брала туфли только у финки, что приезжала на выходные к своей бабушке. Бабушка эта – упрямая старуха, никак не хотела выезжать из Таллинна, не выманить её было в Финляндию, хотя русских ругала на чём свет стоит всю свою жизнь.
- Обувь у нас плохая, - повторил мысли продавщицы Карел, - но что-то подобрать надо.
Генрих, переминаясь с ноги на ногу, обшаривала взглядом полки магазина. Продавщица окинув взглядом Карела, отметила, что кроссовки на нём очень приличные и спортивный костюм под стать. «Моряк, наверное - подумала она,  - такой чёрный, не поймёшь кто. Вроде не русский, но и не эстонец».
Карел поймал её изучающий взгляд, зная, как в магазинах любят «своих» и не любят «чужих», обратился к ней по-эстонски.
Он указал на одну пару обуви, выставленную на стеллаже за спиной продавщицы. Она с одобрением взяла с полки пару босоножек телесного цвета на тоненькой белой подошве. Она расплылась в сестринской улыбке, По одной фразе эта женщина могла определить брата по крови. Карел взял коробку с босоножками, усадил Генрих на пуфик и стал примерять на её грязные ноги под опасливыми косыми взглядами работницы прилавка.
- Тебе удобно? Не жмёт? Пройдись ка.
Генрих прошлась по ковровой дорожке. Она улыбнулась своему отражению в зеркале.
- Хорошо!
- Мы берём это. – Сказал Карел – нам ещё повезло, что нашлась венгерская пара обуви, правда? – он сверкнул белозубой улыбкой в сторону продавщицы. Сердце тевтонской дамы дрогнуло и поплыло:
- Я, он кюл, да, конечно. – Смущённо улыбаясь, пролепетала продавщица.
И вдруг, нечаянно взглянув в тёмные зрачки Генрих, Карел ляпнул даже как-то хамовато:
- Выходи за меня замуж, будешь ходить только в австрийской обуви! – и покраснел лысым черепом, насколько позволял загар.
- А что это так сразу и почему это в австрийской обуви? – Генрих было смешно, потом стало даже интересно, Глеб то её в супружество не звал, а тут…
- Я из тебя такую женщину сделаю, мужчины будут вслед оборачиваться! – Карела несло. «Ну прорвало!» - с ужасом подумал он про себя.
- А какую такую-то? – это было уже совсем заманчиво для романтичной души Генрих.
- Такую! – Карел закатил глаза, раскинул руки, будто хотел обнять мир, и прокрутился вокруг своей оси.
Продавщица смотрела, широко раскрыв глаза, рот и уши, - восхищалась Карелом и осуждала Генрих – больно драная. И откуда только взялась такая? А та, хитро улыбаясь, качала головой из стороны в сторону.
- Ой, как же ты красиво летаешь!  - наконец-то рассмеялась она, - я пойду, пойду, уж больно это заманчиво, но не сейчас. Я есть хочу сейчас.
- Выйдешь? Ну, тогда накормлю в ресторане под звуки контрабаса.
- Ты меня обезоруживаешь совсем. Зачем уж так сразу – контрабас?
Они наконец-то вывалились на улицу.
- Пойдём, купим тебе платье, - он дёрнул её под сине-красную маркизу, в сумрак маленького магазинчика с дубовыми старинными прилавками и манекенами под бронзу.
- Это комиссионка, - шепнул Карел, - тут можно откопать такие вещи! Вот, смотри, какой сарафанчик, -  и он взмахнул подолом одного из платьев.
- Нет, не надо, вот, смотри, - и она подошла к витрине. Там, в ротанговом кресле с высокой спинкой, сидела фарфоровая кукла в кружевной шляпке и белом кисейном платье, украшенном прованскими кружевами, - правда ведь красиво?
- Правда, - ответил Карел, прикидывая в уме, сколько у него наличных – бельгийский наряд стоил недёшево.
- Можно примерить? – обратилась Генрих к седовласой, осанистой фрау, сидящей за кассой и перелистывающей какой-то фолиант своими точёными пальцами.
- Пожалуйста, - она грузно сползла с высокого табурета, пошла разоблачать манекен, бросая скользкие взгляды на колоритных посетителей. Фрау сняла шляпку с русой, кудрявой кукольной головки. Карел помог ей раздеть безжизненное белое тело. Спутавшиеся локоны Генрих оказались того же цвета, что и локоны у куклы. Карел надел шляпку на голову своей подруги. Белое кружево оттенило обожжённое солнцем лицо и выставило во всём безобразии истасканное платье девушки. Карел бережно, на вытянутых руках, пронёс облако кисеи в примерочную.
Прошли минуты. Карел разговорился с хозяйкой. Разговор повели по-эстонски к обоюдной радости. От приятности ситуации седовласая дама растрогалась и соблаговолила угостить покупателя кофе.
Голодная Генрих вдыхала кофейный аромат. У неё кружилась голова. Но каждый взгляд в зеркало отрывал её от грешной земли. Когда на пол упало её старое платье и омерзительно грязные трусики, она перешагнула через это хламьё. В зеркальной глади перед ней возник её двойник – беззащитная, угловато-застенчивая, измученная скитаниями русалочка. Она беспомощно хлопала глазами, не решаясь притронуться к белому облаку кисеи. Её коленки жались друг к другу, образуя яркий икс. Руки судорожно сцепились в кулачки. Зрачки расширились и застыли словно в испуге.
Карел пил кофе, рассказывая хозяйке о своих хождениях в моря. Хозяйка восхищалась.
Генрих слышала приглушённый разговор на чужом языке. Ей нравилась эта протяжная речь, гортанный смех. Странно, но Карел смеялся по-русски как-то по-другому.
Эта непринуждённая обстановка смягчила скованность Генрих, взгляд её оторвался от собственной персоны. Зеркало отпустило её. Она, наконец-то, взяла платье и нырнула в белый шалаш подола. Ткань прошуршала по её лицу. И опять зеркало заманило её в свой омут. Там, внутри него, стоял ангел, чуточку лохматый, чуточку перепачканный, но живой и светящийся каким-то внутренним сиянием.
- Карел! – позвала она, скомкав своё отжившее одеяние, и сунув его под стул. Пользоваться этим хламом Генрих не согласилась бы теперь даже под дулом пулемёта.
Карел не  заставил  себя ждать, и  его сияющая физиономия вплыла в зазеркалье, взыграв всеми красками восторга.       
- Чудо! – Шепотом прокричал он, - а теперь, шляпку, - он водрузил на нечесаные  космы  нежное кружевное изделие, - так, так, минуточку, подожди. – Карел выскочил из примерочной и кинулся к ожидающей их выхода продавщице.
- Я лысый. У меня нет расчески, а девушка в сложной ситуации, - тараторил он по-эстонски.
Взгляд продавщицы изобразил услужливый вопрос: «Чем могу помочь»?
- Нам нужна расчёска, немного воды, полотенце. У нас визит, надо бы умыться.
- Да, да, пройдите сюда, - и она указала на старинный шкаф, медленно вставая с низкого кресла.
Карел не понял.
- Сюда, молодой человек, - и она открыла дубовую дверь шкафа, там оказалась ниша, приспособленная под естественные нужды. Дизайн этого клозета сохранился со времён буржуазной Эстонии.
- Интересно! – Карел оглядел массивный унитаз, медные вентили на умывальнике.
- Да, умели делать наши деды, - вздохнула эстонка, - этому магазину добрых сто лет и владел им мой дед, а я теперь на пенсии отдыхаю здесь душой.
Карел слушал её, мыл руки, выглянул из ниши в зал и крикнул Генрих:
- Иди сюда, тут можно умыться.
Генрих вышла в волнах белой кисеи. На нечесаных локонах – шляпка. Хозяйка ахнула: «Илус пиле рийна»! – обратилась она к Карелу.
- Я, я, тахестик! – Восхищённо ответил ей Карел.
- Почему это ты кахестик? Что это? Я не понимаю. – Насторожилась девушка.
- Милая хозяйка сказала, что ты красивая малышка, а я ей ответил, что ты – звёздочка.
- А, - успокоилась Генрих, - тогда хорошо, даже красиво.
Когда замарашку ещё и отмыли подручными средствами, потом причесали, то увиденное превзошло все ожидания. Пастельные тона образа Генрих заиграли как горсть лепестков чайной розы.
В полном восторге друг от друга, компания стала прощаться. Рядовая продавщица загрустила, глядя вслед уходящей парочке. Кто её ещё назовёт «милой хозяйкой»? И отдаст дань её добротному аристократизму. Кто так заинтересованно будет слушать байки про старый Таллинн, про старые добрые времена её состоятельного дедушки?

Глава 16.
Документы Карела на должность директора прибрежного ресторана в Пирита усилиями старого хозяина попали в косую колею. Вакансия подвисла в полузанятом или полусвободном состоянии.
Отставной директор хихикал, потирая пухлые ручки. Дело можно было затянуть на неопределённое время. Он в этой ситуации всё равно являлся хозяином положения – власть в его руках и касса тоже и все служебные прелести жизни. Он прошёл приказом по фирме в должности исполняющего обязанности, а это тоже самое, что директорство.
Паучок сидел и переплетал свою паутину, вязал один узелок за другим. «Пусть этот самонадеянный мулат эстонского происхождения подёргается, прежде, чем сесть в моё кресло, сломать его чтоли…», - думал старый директор, не зная как бы ещё нагадить наследнику.

Глава 17.
А Карел вёл за руку свою подружку по узким улочкам мимо ярких витрин магазинов на площадь к почтамту. Там, в здании, выстроенном братьями финнами, был ресторанчик, где действительно играла живая музыка: виола, флейта, контрабас.
Карел провёл девушку через зал в уютную нишу с круглым столом, накрытым хрустящей белой скатертью. Он галантно отодвинул перед дамой тяжеленный стул с высокой резной спинкой. Генрих была голодна. Запахи съестного пронзительно щекотали ей нос, заставляя глаза шарить по чужим тарелкам. Подошёл официант, мельком оглядел гостей, быстренько оценил, но всё очень незаметно – взгляд скользил, не цепляясь, как солнечный зайчик от велосипедного зеркальца.
- Позволь, я сделаю заказ на своё усмотрение. Тут очень хорошая эстонская кухня. Хоть и говорят, что у нас еда пресная, что мы едим только капсалиха – мясо с капустой. А вы пробовали настоящий капсалиха? Я на этом блюде вырос. Вещь сильная! – Карел тоже хотел есть, а воспоминания о маминых поросятах всколыхнули его желудок мощной судорогой, - хочешь?
- Ага! – Генрих качнула головой.
- Ещё эстонский габер суп – это тоже вкусно и полезно, потом творожный десерт и морс из ежевики.  – Карел подал девушке меню, - смотри, может быть, ты не согласна с моим выбором?
- Согласна, - Генрих быстро пробежала по строчкам, всё было, как из репертуара меню в детском саду: суфле, пудинги, желе, творог, мёд, капуста такая сякая, свинина, свинина и ещё раз свинина, - пусть будет так, как ты выбрал, только побыстрее, а то у меня голова кружится.
На столе уже дымился капсалиха. На маленькой эстраде гудел контрабас, повизгивала флейта. Генрих медленно насыщалась. Габер суп оказался картошкой с молоком – вкусно, особенно с голодухи. Карел ловко орудовал вилкой над огромной порцией капусты со свининой. «Лопну, если всё умну». Подумала нежная девушка, пододвигая к себе тарелку второго блюда. Однако не лопнула и осилила всё. Карел любовался здоровым аппетитом подруги. «Крепкая девушка, такую бы мамаше, да на подмогу – ухмылялся он внутри себя, - к поросятам».
- Чего ты ухмыляешься? А ну ка давай вслух! – учуяла смешок в свою сторону Генрих.
- Дай я тебе мордашку вытру. Ты опять чумазая. – Карел провёл салфеткой по её сальным губам и подбородку.
- Нравится нянчиться?
- Нравится. Готов хоть всю жизнь этим заниматься. Меня это не отпугивает. – Карел откинул локон с её лба. – Щёки раскраснелись у тебя.
- Ты так хищно смотришь…
- Я думал ласково.
- Нет. Хищно!
Оркестр играл медленный фокстрот.
- Потанцуем? – предложил Карел.
- Давай.
Они обогнули все столы и вышли на пустое пространство перед сценой. Танцы, видимо, не входили в сферу приложения сил в этом заведении. Тут под музыку ели, а не плясали. Жующие рты застыли, не донесённая до них еда висела на вилках. Все уставились на танцующую пару.
За свою жизнь Генрих танцевала с мужчиной второй раз. Школьные вечера с перетаптыванием на одном месте не в счёт. Первый её настоящий танец, конечно же был с Глебом, в ресторане «Чардаш» недалеко от Академии Художеств. Они что-то отмечали. Кажется какую-то творческую победу Глеба. Компания была не из весёлых. Почему-то надо было приглашать в ресторан Эмму и седовласого дона профессоре. Это потом Генрих поняла, что намечались смотрины, её смотрины. От седовласого господина зависела её творческая судьба. Как надо было себя вести, она не могла понять ни тогда, ни сейчас. Что хотели увидеть в ней те люди? Чтобы дать ей пропуск в их обойму.
Тогда девушка проявила свой темперамент, не удержавшись в рамках классического танго, ей в голову ударил хмель сливовица, выпитый под сегедский гуляш. Из глубины её внутреннего «я» выползла на свет лесная кошка с навыками стриптизёрши. Откуда? Она выкручивалась вокруг Глеба, будто он был шестом, а тот пытался сменить свою роль и войти  с ней в активный контакт. Но от самовыражающейся Генрих шёл такой заряд сексуальной агрессии, что Глеб подчинился жребию и позволил жить этому театру одного актёра своей жизнью. Менялась музыка, но не менялась Генрих. Она исполнилась вдохновенным пылом и без передышки перешла на половецкие пляски. Маленький оркестрик грянул «Чардаш». Немногочисленная публика повскакивала со своих мест и началась пляска. Генрих оказалась в эпицентре вихря танца. Мужчины и женщины разных возрастов и комплекций подхватили девушку в скачущую цепь и лихой гусеницей закрутились по залу, сшибая стулья на своём пути. Ошеломлённый Глеб сел на место к бабушке и её кавалеру. Профессор иронично взглянул на неё и протянул: «Однако, какой колорит, торнадо! Рискуете, молодой человек… Где нашли такой «диамант»? Он аж причмокнул. Бабушка покачала головой и ответила на вопрос своего спутника: «С потолка упала… ураган, а не девушка, я и не ожидала… - сокрушённо вздохнула – боюсь ей будет тесно…» - и не договорила. Профессор усмехнулся: «Ей замуж надо и детей побольше. Какая фактура, а! Молодой человек»?!
Глеб остановившимся взглядом смотрел на подошедшую к столику Генрих. Она плюхнулась на стул. «Как слон, - подумал он и поймал сочувственный взгляд Эммы, - вот, вот, вести себя не умеет. Бежать! Забрать это «сокровище» и больше никаких светских выходов. Негритянка, мать её… так».
Генрих съела гроздь винограда и тогда только заметила, что со всех столиков на неё смотрят, смотрят восхищённые глаза. А за её столиком мрак уныния.
- Чего такие грустные все? Пойдёмте танцевать! – она хотела было накинуться на учёного деда, но тот отпрянул от девушки, как от холеры.
- Нет, нет, спасибо за приглашение, на такие подвиги я уже не способен.
- Какие подвиги? – искренне удивилась Генрих.
- Да ваши танцы, девушка, это подвиг отплясывать рядом с вами.
Глеб крутил в своих пальцах огромную, золотистую виноградину. Его раздражала вся эта ситуация. Трудный жизненный путь, путь творческого карьеризма, пролёг китайской стеной в памяти Глеба. Легкомыслие и безалаберность его подруги, ранее его вовсе не трогавшие, сейчас кололи ему глаза, как хлопья стекловаты. Он посмотрел на бабушку. Та сидела с невозмутимостью деревянного истукана. Глеб вспомнил, что видел такие деревянные фигурки в церквях белорусских деревень. Там были такие востроносые черти. «Эмме не хватает только бородки, как у Мефистофеля и точно чёрт сухостойный, - подумал он, глядя на Эмму, - надоели все и всё».
За столом воцарилась тишина. Генрих хлопала глазами. Она ещё хотела танцевать. Она не замечала неловкости и с завистью смотрела на скачущие в каком-то гуцульском танце пары.
- Пойдём, потанцуем! – она дёрнула за рукав Глеба.
- Не хочу,  - холодно уклонился от неё Глеб.
- Скучно же, - шёпотом обратилась к нему девушка.
Глеб криво усмехнулся.
- Спасибо за приятно проведённое время, - прервала своё молчание Эмма, - мы, - учтиво улыбнувшись профессору, и не признавая отказа, - покинем вас. А вы развлекайтесь.
Профессор встал и подал руку своей даме, кивнул в знак прощания молодой паре. Они удалились.
- Пойдём, потанцуем, - Генрих не унималась.
Глеб не реагировал.
- Будьте добры, счёт! – обратился он к официанту.
- Мы что сюда, есть приходили? Я думала в ресторанах веселиться надо. – фыркнула Генрих.
- Ты и так повеселилась.
- Сухарь… - сквозь неожиданно навернувшиеся слёзы прошептала Генрих.
- Какой есть… - ответил ей Глеб.
Это было давно, а сейчас, её крепко держал Карел. Он чувствовал, что танцевать по-человечески она не умеет. Спокойно танцевать, в паре. Он чувствовал, как по её венам пробегает нервный ток, что она хочет, что-то отмочить и трепещет. Лопатки, мышцы ног, напряглись чересчур сильно, непроизвольно призывно. «Какое отзывчивое тело, - подумал Карел, ему хотелось прижать её к себе сильнее, но условия не позволяли. Они медленно кружились на маленьком пятачке перед сценой. – так бы на всю жизнь». – подумал Карел.
Музыка стихла. Генрих села за стол задумчивая и томная.
- Вина хочешь? – спросил Карел.
- Хочу!
Она выпила бокал какого-то «Шато» густо-красного цвета мощными глотками. «Совсем не умеет пить, - отметил про себя Карел, - дикая, ой, дикая»!
Глядя со стороны на эту пару, было неясно кто они друг другу: лысый, дочерна загорелый эстонец в ярком спортивном костюме, явно зрелый мужчина и девушка в белом кисейном платье по летам не похожая ни на жену, ни на дочь.
Когда они вышли из ресторана под палящее солнце, Генрих очень захотелось спать. «От сытости, - подумала она, - глаза слипаются». Однако её вела за собой властная, горячая рука Карела.
Желтый автобус подъехал к остановке. «Дорога в Пирита… опять… сколько же времени прошло с тех пор? – ей казалось, что целую вечность длятся эти её скитания. А всего-то прошло несколько дней, может неделя? Где она ночевала? – не надо думать ни о чём, нельзя пугаться. Я – божья коровка на ладони у Бога. Надо верить. Он вот тоже нашёл меня на самом дне, в буквальном смысле на дне колодца, - она посмотрела на Карела с благодарностью, вспомнила про стрекоз, мечущихся в пространстве каменного стакана монастырского двора. – погибнут бедные, не выбраться им – вверх лететь трудно, а падать так легко, до головокружения…».
За окном автобуса промелькнули крепостные стены, зелень парка. Верхний город – Тоомпеа, медленно удалялся из вида. Генрих уснула на плече Карела. Солнечные блики мелькали на её лице. Волнистая прядь русых волос щекотала нос и щёку. Генрих морщилась, у неё дрожали веки, но не было сил проснуться. Карел почувствовал её беспокойство, осторожно убрал непокорный локон. Его большая ладонь заслонила свет. Веки Генрих трепыхнулись. Она открыла глаза.
- Уже приехали? – она, как ребёнок смотрела в его глаза.
- Спи, спи, ещё не приехали, я разбужу.
Она поудобней устроилась на его плече. «Хорошо… - пронеслась в голове последняя засыпающая мысль, – так бы навсегда».

Глава 18.
Глеб приехал с юга. Он не понимал, в каком мороке он пребывал до своего отпуска, зачем отдал ключи от своей квартиры матери Генрих? Почему не оставил себе ни одного в кармане? Что за глупость? Что за шекспировский жест? Теперь ему домой не попасть. Надо идти или к искусствоведше, или к матери этой сумасшедшей. Ни туда, ни сюда не хотелось. Но при воспоминании о Генрих, он почувствовал прилив крови внизу живота. «Фу, ты, Господи, может быть она сама уже там, нашлялась, - его детородный орган приветливо завилял, корни волос закололись, - пойду домой».
Но квартира была необитаемой. Эх! И дал он маху с ключами! «А вдруг она мужиков… - пот выступил у него на висках, ревность затопила сердце, - значит не нагулялась ещё. Пойду к этой дурре, её мамаше».
Увидев мать, можно сказать свою «соломенную тёщу», Глеб поморщился, в дверях стояла диковатого вида женщина: волосы сосульками в разные стороны, халат на одной пуговице, остальные оборваны. «Да…, с такой мамашей одичаешь. Не пьёт ли она горькую»? – думал Глеб.
- Мне нужны мои ключи! – чётко произнёс Глеб, будто разговаривал с глухой.
Женщина, не говоря ни слова, принесла нераспечатанный конверт с ключами.
«Каким же надо быть позёром, чтобы не полениться приехать сюда и сунуть эти чёртовы ключи в почтовый ящик? – удивлялся на себя Глеб, - что за дурь тогда на меня накатила»?
- Где ваша дочь?
- Я вас хотела об этом спросить. Вы оба доведёте меня до сумасшествия!
«Да ты и была сумасшедшей всегда, - обозлился на весь их род Глеб, - эта дрянь всё ещё шляется! Может и нашла себе кого?  - Глебу стало грустно и обидно, - русалочка – шлюха!»
Размашистым шагом Глеб шёл домой, перемахивая через лужи. Лето было дождливое город мок. Так ведь не Крым. Перед парадным сидела кошка: мокрая, подавленная, в глаза не смотрела – гордость не позволяла. «Это не подвальная. Подвальные – не гордые. Они пугливые, вечно ждут пинка и о подачках мечтают. Они с дороги убегают. А эта сидит, не шелохнётся, хоть перешагивай через неё. Чья-то наверное, просто загулялась. – А для себя решил: юркнет в дверь за ним, пойдёт вслед до двери, тогда он пригласит её в дом. Но кошка и ухом не повела в его сторону. – Ну и мокни, дура. Все вы дуры, что бабы, что кошки. К вам со всей душой, а вы морду воротите. Шлюхи»! – Глеб в гордом одиночестве пересёк порог собственной квартиры.
Первым делом он проверил содержимое тумбочки. Вторые ключи лежали там. Это в каком состоянии он был месяц назад чтобы так обрубить себе пути к отступлению? Что за щедрость отдавать ей то, что сделано для себя? «Романтика меня погубит, - усмехнулся горько Глеб, - она и думать забыла».
Зазвонил телефон.
- Здравствуй, Глеб, ты уже дома? – с очаровывающей интонацией прошелестела искусствоведша, - я жду тебя к восьми часам, у меня будет интересная компания, а потом… - она многозначительно замолчала, - а потом, я думала, мой дом – это и твой дом…
- Извини, я устал с дороги. Врядли я приеду сегодня.
- А завтра?
- Не знаю, отдохнуть надо.
- А у меня твои вещи.
- Ну и что? Я заеду за ними после.
- Когда?
- Я позвоню тебе. Пока. Извини, я устал.
На том конце провода трагически вздохнули.
«Чего она не вешает трубку? Та бы давно послала. И с первого отказа швырнула бы трубку». – Подумал Глеб.
- Пока, пока, - вздохнула ещё раз трубка, но не прервала контакта.
- Пока, - Глеб не выдержал и бросил трубку.

Глава 19.
Автобус остановился. Карел разбудил свою «находку». «Находка» послушно и неуклюже встала, ухитрившись наступить на подол платья. Тонкая кисея затрещала.
- Ой! Вот кулёма! – пробормотала смущённо Генрих, осматривая обтрёпанный подол.
- Пошли, пошли, не расстраивайся. У тебя этих платьев ещё столько будет! – Карел выволок её на песчаную дорожку под соснами.
«Вон туда мы пошли с Андреем,  - подумала Генрих, глядя в сторону песчаных дюн. Сладкая волна разлилась у неё внизу живота, - хорошенький был мальчишка! – Глаза её увлажнились, она даже зевнула сладко и томно, чтобы скрыть от Карела своё возбуждение. – Был да сплыл».
Песчаная дорожка метнулась в другую сторону и плавно вывела на респектабельный асфальт с аккуратным бордюром. Так они и шли по этой дороге, взявшись за руки. Генрих здесь ещё не бывала. Сосны, сосны. Их красные стволы сочились смолой.
Скоро перед ними появился ресторан. Карел уверенно прошёл через служебный вход, пропуская вперёд Генрих. Она выглядела вполне презентабельно. Белое платье и кружевная шляпка придавали ей шарм барышни из серебряного века.
Старый директор хоть и ждал неприятного визита, но расстроился ещё больше, увидев эту пару из окна. Но у него была спрятана своя маленькая «свинья» для этого наглого Карела, пришедшего сюда ещё и с девицей. Документы, вводящие во владычество ресторана, требовали нескольких согласований. Его стараниями. Это, как обещали директору, может затянуться надолго, если Карел не нажмёт на нужные кнопки. А он, Карел, скорее всего и не знает, где эти кнопки. Он там, в своей Москве, и не предполагал, как тут, на месте, всё устроено. Хорошо бы его никто не просветил. Хорошо бы! Хотя его дядя? Но все, же время ухода немного отодвигалось. Директор злорадствовал, стараясь сохранить лицо.
Зайти и выйти победителем Карелу не удалось. Ощущение полёта, пережитое за ночь, проведённую в компании с Генрих, таяло, утопая в трясине производственных отношений. Карела сковало. Кругом неопределённость. Там нестыковка в документах, тут нестыковка в личных планах.
Генрих пришлось ждать в приёмной. Она даже успела поспать на кожаном диванчике. Сколько прошло времени, как дверь директорского кабинета поглотила Карела? Он заходил туда весёлый и уверенный в себе. Генрих поёрзала на своём месте и зевнула. Карел сказал: «Жди, я скоро!» и исчез. Генрих повздыхала и уснула. Она несколько раз просыпалась, но дверь директорского кабинета была плотно закрыта. Карел насчёт скорого возвращения явно ошибся. «Не так скоро дела делаются». – Думала Генрих и не волновалась, засыпая вновь. Она наивно думала, что всё это её не касается. Она уже успокоилась за спиной Карела, принимая эту спину за надёжный тыл.
А у самого Карела земля уходила из-под ног. Из разговора со старым директором он понял, что проволочки с утверждением его в должности затянутся надолго. Значит легализация на побережье плакала горючими слезами. Лето пропадёт в борьбе за место под солнцем. Хитросплетённая паутина неувязок была тонка, но прочна. Карел не понимал рокировки на месте. Он был не готов к такому сопротивлению. Там, в Москве, казалось всё прямым и ясным: есть пенсионер и ему нужна смена – молодой, активный, национальный кадр со столичным дипломом. Так и дядя думал…
«Тут без дяди никак! Надо с ним поговорить,- тоскливо подумал Карел, - скорее всего надо ехать в Москву, а это может затянуться надолго». Он забыл про Генрих, стал жёстким и желчным. Глаза его горели синим, холодным пламенем. Старый директор ёжился от этого взгляда, понимая, что этот варяг в конце концов его съест. Но не сегодня…
Карел вышел из кабинета. Он чуть было не прошёл мимо свернувшейся на диване девушки. Крылья любви сложились в хитиновую броню. Оглянувшись на Генрих, он замер в ступоре: «А с ней-то что делать? У неё же документов нет. Ах я благодетель! Возомнил о себе. Кесарь всемогущий! Забежал вперёд паровоза. Хотел её в неотвоёванном кабинете спрятать. Шкуру неубитого медведя уже поделил. Что, обломался? – он посмотрел на спящую, но умиления не почувствовал, - придётся идти с ней к тётке на Кингисеппа. А это зануда строгих правил, да и русских не любит. Как бы не прогнала. Меня-то одного еле терпит. Противно, но попробую».
- Просыпайся! – он коснулся её плеча.
- А ты уже всё сделал? Теперь пойдём гулять и купаться? – Генрих протирала глаза кулачками.
Карел подумал, мысль искупаться ему понравилась: «Гори всё синим пламенем, лето ведь! Каждый день на счету». Он вспомнил, что могущественному дяде сейчас звонить бесполезно, а убогой тётки нет дома – у неё дневная смена на комбинате «Марат». Значит можно купаться и предаваться всевозможным наслаждениям до вечера, а потом время покажет.
- Ты права. Пойдём купаться, - Карел почувствовал, как мышцы лица опять готовы улыбаться и тоска оцепенения отпускает его сердце, - мы ещё повоюем, а пока есть время отдохнуть.
- А с кем ты хочешь воевать? – Генрих разминала затёкшие ноги, - ты разве ещё не всех победил?
- Выходит не всех. Не всё так радужно красиво, как я говорил тебе. – Карел сокрушённо вздохнул, - нам не ночевать в этом прекрасном кабинете. Это нам недоступно. Да и вообще в кабинетах не принято жить. Не положено! Так, что купаемся, отдыхаем и едем к моей старой и занудной тётке в скрипучий деревянный дом на улице Кингисеппа.
У Карела ныло сердце. Красиво въехать на белом коне в новую жизнь не получилось. Он крепился и старался не показать вида, что расстроен. Генрих шла с ним рядом и чему-то улыбалась. «Куда я её дену? Тётка скорее всего откажет в приюте. Где мы будем ночевать? В музей нельзя, там не моя смена. На вокзале? Стыдно. Наобещал золотых гор и обнадёжил. – Он даже мысли не допускал оставить эту улыбающуюся дурочку на произвол судьбы, уж так она ему нравилась.
Они шли через сосновый лесок к морю. Хвоя похрустывала под ногами. Воздух сильно пах смолой. День стоял жаркий. Увидев сверкающую под солнцем воду, Генрих совсем развеселилась.
- Я искупаюсь. Ты платье подержишь? Только у меня… - она замялась, - на мне нет ничего кроме этого платья. Я своё бельё в магазине забыла когда примеряла.
- Ты собираешься купаться нагишом?
- Ну а что же мне остаётся?
- Надо было предупредить, мы бы всё купили в городе.
- А что нельзя голой-то?
- Средь белого дня раздеваться на пляже догола нельзя, оштрафуют. – Еле скрывая раздражение сказал Карел.
- Да ну тебя! – Генрих метнула на него презрительный взгляд и пошла в воду, не оглядываясь.
На пляже было действительно людно. Кругом копошились дети, в шезлонгах валялись загорелые мамаши, потягивая фанту. «Ну и иди, - подумал Карел, - будет тут ещё норов показывать. И как это я не заметил, что у неё нет белья»?
Генрих всё шла и шла по мелководью, медленно подбирая платье всё выше и выше. Поравнявшись с каким-то типом в чёрных сатиновых трусах, она смело задрала платье по пояс. Карел аж присвистнул от удивления. Присел на камень, стал смотреть, что она будет делать дальше. Тип, скорее всего пьяный, шатаясь, что-то горячо ей говорил, пытаясь поймать её разлапленными руками. Она смеялась. Потом сорвала с себя платье и сунула ему в правую руку, погрозила пальцем, повернулась к нему задом и шлёпнулась в воду. Пляжные обитатели наблюдали эту сценку с не меньшим интересом, чем Карел. Пьяный постоял, не двигаясь, с платьем в одной руке. Генрих плыла. Мужчина стал шататься. Потом свободной рукой снял с себя трусы, сверкая белыми ягодицами. Мамашки, притворно возмущаясь, смотрели во все глаза. Карел хотел было раздеться и тоже пойти в воду, выручать платье и его хозяйку, но передумал, стало интересно, как она самостоятельно выкрутится, да и сумку нельзя было мочить, там были документы и фотоаппарат. «Вот бы заснять это безобразие, – Подумал он, - но она может обидеться, если я её без спросу буду щёлкать, да ещё голую». Карел был порядочный мужчина, благопристойный, уважающий чужую собственность. Тело Генрих в его глазах, было чужой собственностью, и покушаться на него хотя бы объективом фотоаппарата он не мог без её согласия. Но мысль сделать фото засела у него в мозгу и не давала покоя. «Можно было бы сделать красивые пин-апы для финского эротического журнала. - Думал он, - она такая красивая, куда красивее бывшей жены. Такая свободная!»
Генрих плыла по солнечной дорожке. Беспокойство Карела не тронуло её. Она даже и не предполагала, что покой за её спиной может кончиться в одночасье. Она верила в его спину. Он был для неё взрослым, взрослее Глеба, а у взрослых всегда всё получается, особенно у мужчин. Мужчинам она верила. Мелкие пенистые барашки волн бились в подбородок, норовя окатить всё лицо. Генрих плавала робко, голову держала морковкой, быстро уставала. В воде было хорошо, но она начала терять равновесие, испугалась, попыталась лечь на спину, но затрепыхалась, испугалась ещё больше, развернулась и поплыла к берегу. Пока догребла до надёжного песчаного дна умаялась до дрожи в членах. Но став по шейку в воде, зацепилась носками за дно и успокоилась. В воде можно было расслабиться, никто ведь не видел, что она голая. А голая здесь на пляже была она одна. Все купались прилично – в купальниках. Все были спокойные и хорошо устроенные люди, так ей тогда казалось. Она сквозь мокрые ресницы рассмотрела на берегу Карела. Он чему-то смеялся. Генрих перевела взгляд, ища товарища с её платьем. Она помнила, тот был пьян. Это было легкомыслием доверить платьице такому кадру. Она сгоряча от гонора сделала это.
Мужчина в чёрных трусах пребывал в Пирита уже вторые сутки, просто жил на берегу, ел и спал. Ему можно было делать это в гостинице, но там было скучно и душно. Он был командировочный. Все его вещи – дорожная сумка и дипломат ждали хозяина в номере. Все дела мужчина уже переделал, а на последок решил оттянуться на пляже. Он даже проспал прошедшую июльскую ночь в шезлонге на берегу. Как так получилось он и сам не понимал. Он помнил только, что пил какое-то вино с приезжими грузинами, потом ещё какое-то вино с пьяной компанией эстонских служащих. Эти эстонцы сначала гнали его, усевшись тугим кругом вокруг своей снеди, но мужчина ходил и подпевал им, жалобно глядя на женщин: мощных, гордых и свободных. Пока не дождался сострадания от одной из этих валькирий. Властная женщина схватила его за сатиновую штанину и через своё могучее плечо пловчихи перевалила в круг сообщества, чуть не усадив себе на колени. Командировочный русский был принят в братский круг. Эстонские мужчины слушались своих женщин и потакали их порочным желаниям. Русский блаженствовал, вжимаясь тощими лопатками в мощные груди тевтонки. Мужчину угощали и снисходительно хлопали по щуплым плечам. Русского быстро напоили. Что было потом, он не помнил. Утром он очнулся в шезлонге, рядом лежал пакет с едой и большая бутылка фанты. Эстонская компания позаботилась о нём. Деньги и одежда у загулявшего инженера хранились в камере хранения пляжа. Так, что он обошёлся без единой потери. Ехать домой надо было через два дня. В гостинице ждали документы и собранные вещи. Время было. Можно и не торопиться. Не выветрившийся хмель будил воображение. Мужчина фантазировал о том, что с ним делали эстонские женщины пока он спал. Мужчина ничего не помнил, но мечтал о глупостях. Солнце сморило его. Он пошёл в воду и тут с ним поравнялась девушка, вручив своё белое платье в его растопыренные руки. Мужчина обалдел. С пьяных глаз ему почудилась русалка неимоверной красоты. Он орал ей вслед комплименты, размахивая снятым платьем, как белым флагом. Девушка, не обернувшись, поплыла по солнечной дорожке.
А теперь, возвращаясь из своего заплыва, Генрих увидела этого мужчину по пояс в воде. В одной руке он держал свои чёрные трусы, а в другой – платье, уже мокрое.
- Русалка! Чудо! Возьми меня! У меня трёхкомнатная квартира в Питере! Я – инженер. Мечта моя! Поедем со мной, я женюсь.
- Мужчина, я что вам сказала? Я просила вас беречь моё платье. А вы что наделали? Оно же мокрое. Зачем вы сняли трусы? Что вы хотите этим сказать?
- Русалка! Люблю! Возьми, я твой!
Генрих заглянула в воду,  там болтался некрепкий отросток, выполненный по всей Богом данной длине.
- Мужчина, фу, вы пьяный! Отдайте платье! Оденьте трусы, на берегу дети.
Генрих вырвала из рук ухажёра своё платье, одела его. Мокрое платье облепило тело, безбожно просвечивая на всех нескромных местах. Она пошла к берегу, решительно разгребая воду руками. Она шла тараном прямо на Карела. Вслед ей выл питерский голый инженер, заклиная её трёхкомнатной квартирой. На берегу смеялся Карел, держась за живот. Его синие глаза блестели от слёз.
- Ты великолепна! Всё побережье у твоих ног, русалка! – вопил Карел.
- Предатель! – рявкнула Генрих.
- Я не мог бросить сумку. У меня там дорогой фотоаппарат и документы, прости уж.
Генрих влепила ему подзатыльник по лысому загривку. «Ведьма!» – вскрикнул Карел. «Мефистофель» – парировала Генрих. Оба рассмеялись. Им было хорошо вместе.
- Пойдём в сосёнки, а то тут народ твоими прелестями смущается. И я тоже. – Карел старался не смотреть на прозрачное мокрое платье. А глаза предательски косились на тёмный треугольник под животом у Генрих и на торчащие, как крышечки от маслёнки, соски, - фу ты, соблазн какой!
- Какой соблазн? – Генрих отследила траекторию жадных взглядов Карела, - ой, действительно! Срам, да и только, пойдём в кусты, а то люди смотрят.
Люди действительно смотрели с повышенным вниманием. Стайка щебечущих девиц как-то понимающе улыбалась ей, одна из этой стайки даже помахала ручкой.
- Они приняли тебя за свою, - усмехнулся Карел.
- За какую свою?
- Да за такую. Это девочки из Виру.
- А что такое Виру?
- Лучшая гостиница города Таллинна, с лучшими девочками, работающими за валюту.
- Проститутки они чтоли?
- Да, интер, знают все языки западной Европы. Иногда не брезгуют отдыхать в Пирита.
- И они приняли меня за свою? Эти Мата-Хари? – Генрих помахала девицам в ответ.
- Ты правильно заметила, что они все Мата-Хари, шпионки. Все работают на органы, - Карел ехидно усмехнулся, - ты засветилась, тебя теперь могут начать вербовать, - он толи шутил, толи говорил серьёзно.
- А мне они интересны.
- Да они всем интересны. Только я бы предпочёл держаться от них подальше.
- Они такие свободные! – Генрих любовалась красивыми девушками.
- Они свободными только кажутся. А тебе их свобода не к лицу, - строго ответил ей Карел, - пойдём отсюда.
Они ушли в дюны.
- Снимай своё платье. Меня не стесняйся. Ты же смелая?
- Да. Я и не стесняюсь! – Генрих сорвала с себя платье. Карел уставился на неё бараньими глазами.
- Красивая! Можно я тебя сфотографирую?
- Можно.
Чудо короткого таллиннского лета заключалось в редком, по своей стойкости, загаре, что получали отдыхающие на побережье. Толи песок там был особенный, толи солнце источало какой-то своеобразный ультрафиолет, от которого кожа хоть и обгорала, но не облезала, а становилась на следующий день бронзовой и дублёной. Вот и Генрих незаметно для себя превратилась в латинянку. Желтовато-коричневый загар облил её всю, стоило только второй раз показаться нагишом под ярким солнцем Пирита.
Карел достал свой фотоаппарат, сделал несколько снимков. Но всё получалось как-то не так. Солнце в дюнах жарило нещадно, слепило глаза. Генрих щурилась, непринуждённости не получалось. Образ ускользал. Карел был недоволен. Да и платье некуда было повесить – кругом песок.
- Нет, тут не место. Пойдём в лесок, одевайся.
Генрих влезла во влажное платье.
- Надо было идти туда сразу – попрекнула она, - но зато платье в момент подсохло, хоть и в песке всё.
Она ушли в лесок. Карел всё мучился с выбором места. Наконец облюбовал крохотную полянку между молодых сосёнок. Тут было не жарко, да и картинка вокруг была поинтереснее. Генрих с готовностью опять сняла платье, повесила его на ветку сосны.
- Тебе нравится раздеваться перед мужчинами? – спросил Карел.
- Я не задумывалась об этом, а что?
- Из тебя вышла бы яркая порнозвезда.
- Я никогда не думала об этом. Да и порно – это что-то страшное, запретное. Я не знаю, мне кажется, это не моё. Для меня нагота естественна и в этом нет греха, а то, о чём ты говоришь, подразумевает грех, порочность.
- О, да ты философ?
- А ты думал курица безмозглая?
- Я и не предполагал, что ты вообще знаешь слово порнография. В нашей прекрасной стране девушки не должны знать этого слова.
- Девушки не должны, а юноши и мужчины его знают и пускают слюни, как только его услышат.
- А ты не моралистка, ли, юная леди? Ты вроде бы осуждаешь этих греховодников?
Генрих стояла в чём мать родила рядом с сосёнкой одного роста с ней. Карела забавлял её вид, вид учительницы на родительском собрании. Она зачем-то держалась за колючую ветку сосны, будто ища поддержки у вечнозелёной подруги. «Она совсем меня не стесняется. Я, что, в её глазах не мужчина? Она даже не кокетничает! Она просто… просто сама естество. Так ходили непуганые древние люди в раю».
- Да ты просто Ева в раю! – вслух сказал он.
- А ты кто тогда? Адам? Но для Адама ты слишком всеведущ, тот был гораздо проще. Змей? Но я не хочу, чтобы из-за тебя, меня изгнали из рая.
- А мы в раю?
- А ты не заметил? – Генрих обвела взглядом зелёный уголок.
- Может быть ты и права, но знаешь, как тут уныло в дождливую пору?
- Но сейчас светит солнце, под ногами какая-то особенная мягкая земля…
- Это песок с истлевшей прошлогодней хвоей. А ты оптимистка! Наверное, хочешь остаться вечно молодой, такой, как сейчас?
- Я и останусь, – уверенно сказала Генрих.
- Ну и молодец! Там, - Карел показал на небо, - любят таких.
- Каких таких? – Генрих лукаво улыбнулась, школьная учительница улетучилась, уступив место лесной нимфе. Лесть – великая штука, иногда она ублажает лучше любого украшения. – Таких, как Мария-Магдалина?
- Ого! На кого ты замахнулась! Хотя ты права. Я смотрю на тебя и думаю, что ты всегда права. Я знаю тебя один день, такое чувство, что мы были вместе всегда. Будто бы я с тобой в душе всю жизнь разговаривал. Я, наверное, предчувствовал нашу встречу. Я знал, что ты есть на свете.
- Ой, как ты хорошо говоришь! Я люблю, когда говорят так открыто, так красиво. А то многие стесняются говорить такие слова. Вот и думаешь, что вокруг одни сухари.
- Это ты одного из этих сухарей перепутала со мной там, в монастыре, когда проснулась?
- Не надо о грустном. Это уже тень прошлого. – Генрих уже и думать забыла о Глебе. У неё даже мозг кольнуло, когда она вспомнила: «Глеб… ну и имечко! Как звук падающей фанеры. А эта его ходячая деревяшка – бабушка Эмма. Ой нет, не хочу больше думать об этой скрипучей парочке». – Лицо её затуманилось, она задумчиво дёрнула ветку сосны.
- Смотри, деревце из песка не выдери, молодая сосенка-то, жалко ведь! – Подшучивал Карел, - о чём задумалась или о ком?
- А! – Генрих очнулась, как из небытия, - так просто, ни о чём. Воздух здесь хороший, пьяный, даже плакать хочется.
- Ну это ты зря. Чего тебе плакать? Красивая, молодая, все тебя любят. – Карел ласково погладил её по плечу, стараясь не обращать внимания на наготу, но это было так трудно, он ведь не монах.
- Кто любит? – Генрих посмотрела ему в глаза, - ты?
- Я!
- Ты меня замуж звал?
- Звал и сейчас зову. Пойдёшь?
- Да.
- Только вот тогда мне тебя надо будет увезти к моей матушке, пока я с делами не управлюсь.
- К поросёнку? – Генрих жалобно вздохнула.
- Да, к поросёнку. А куда мне тебя прикажешь деть? Ты что, не поняла, что мне дали от ворот поворот на неопределённое время. Надо в Москву ехать, паутину распутывать. А у матери ты будешь в безопасности.
- А так я в опасности?
- Да. А ты этого ещё не поняла? Ты – потеряшка. Вот где твои документы? Тебя же одну оставить нельзя. Ты – улётная. Таллинн – город портовый, какого только сброда здесь нет. А у тебя ни крыши над головой, ни куска хлеба. По рукам чтоли пойдёшь? Да ладно бы, как эти шкуры, что сюда съезжаются за заработком, так ведь ты не сможешь так. У тебя романтика на уме. Ты не пуганная. Ты выпорхнула из под чьего-то крыла, – Карел разволновался, - и от кого ты сбежала? Зачем?
- Если бы не сбежала, ты бы меня не встретил. А ты не рад уже, что меня встретил?
- Да рад я, рад. Только поросёнком моей мамы не брезгуй, пожалуйста.
- Ладно, не буду. Покорно поеду к твоей маме в деревню. Я никогда в жизни не была в глуши.
- Ты опять? Это не деревня и не глушь. Переждёшь там какое-то время, пока я всё улажу.
- А долго ты будешь улаживать?
- Я и сам не знаю. Старый чёрт накрутил крепких узлов. Кто знает, сколько времени уйдёт на их развязку?
- А ты разруби, да и дело с концом.
- Тебе бы только рубить, какая горячая!  - Карел рассмеялся, - со стороны посмотришь  - умора: стоят друг напротив другая голая женщина и одетый мужчина и ругаются. И из-за чего? Из-за поросёнка! Давай массаж сделаю – расслабишься.
- Чего это так сразу массаж? – Изумилась Генрих, но не обозлилась, ей даже захотелось, чтобы этот неунывающий Карел сделал с ней что нибудь.
- Массаж хочешь? А? Ну должен же я сделать с тобой что нибудь. Ты ведь голая уже добрых полчаса передо мной стоишь. А я ведь не железный.
- А, ты об этом… тогда сделай, если уж тебе так надо, только не приставай, я не люблю.
Карел вмиг отрезвел: «Да кто к тебе пристаёт? Я что, сатир»?
- Только массаж, - строго сказал он, снял с себя спортивную куртку, расстелил её под сосной, - ложись.
Генрих спокойно легла на живот. Карел сел ей на ноги. «Тормознутая она чтоли? Её что не возбуждают мои прикосновения? Ничего, ты у меня ещё сама просить будешь»! Руки Карела уверенно оглаживали тело Генрих. Мужское начало Карела трепетало в штанах. А сама девушка лежала спокойно, ей было приятно и только.
- Ты не уснула там?
- Нет, мне хорошо! У тебя лаковые руки, Генрих сладко зевнула. – Я, кажется, правда хочу спать. – И она уснула, как провалилась в сладкую вату.
Карел убедился, что она спит, слез с неё, взял фотоаппарат и стал снимать спящую с разных точек. Но всё выходило слишком обыденно, без романтики: спящая девушка, лежащая  на животе, под ней какое-то тряпьё. Ноги девушки плотно сжаты, ничего не видно, только одна радость – сдобные ягодицы. Карел попробовал перевернуть её на спину, но она вмиг проснулась и насторожилась.
- Спереди массаж мне будешь делать, когда женишься! – Генрих хищно блеснула глазами.
- Понял, понял. Я поснимать тебя хотел спящую – ты же разрешила уже.
- Фу, так не красиво. Сюжет нужен, образ, а то валяется тушка под ёлкой на тряпочке. Пошло ведь?
- Права. Пошло. А ты, что предлагаешь?
- А я предлагаю уйти отсюда, а то вон гляди, - Генрих показала рукой в просвет между сосен.
Карел обернулся и увидел бедного инженера, терзающего свою плоть, видимо не отдающего отчёта в своих действиях. Хмель не покинул командировочного из Питера, так же, как внезапная страсть к поразившей его русалке.
- Камрад! Как я тебя понимаю! – Засмеялся Карел.
Камрад ушёл в тень хвои, затаился.
- Он теперь пойдёт за тобой по пятам, мы поженимся, а он будет в окна подглядывать, - иронизировал Карел,  - бедный малый.
- Он и к маме твоей за мной увяжется?
- Да, конечно! Но моя мама - суровая женщина. Она его поймает, заставит надеть старые резиновые сапоги и пошлёт чистить свинарник.
В сосёнках рухнуло тело инженера. Генрих надела платье. Оно успело высохнуть.
- Всё, он своё получил. Больше ему ничего и не надо. Гигант ещё тот… - снисходительно усмехнулась Генрих.
- А ты уже всё разглядела?
- Да.
- И у меня тоже?
- И у тебя.
- Ну и как?
- Я же сказала, что замуж за тебя пойду.
- Это комплимент?
- Считай, что да.
Они шли по лесу, кое-где стал появляться папоротник. Карел сплёл венок из узорчатых листьев и надел на голову Генрих.
- А где твоя шляпка? – Вдруг заметил он.
- О! Нету! Жалко как! Карел, где я её посеяла?
- Вот. Вот видишь, какая ты растеряха. Тебя срочно надо к моей маме. У неё никогда, ничего не теряется. Она тебя этому научит.
«Зануда, наверное, твоя мамаша и весь её скотный двор. Чего-то мне туда не хочется – думала про себя Генрих,  - а замуж за него хочется, он стоящий».
Они вышли на живописную полянку, тут были и берёзки и ещё какие-то деревья. Карел нагнулся, поднял с земли улитку, посадил её на берёзу, подтолкнул, и она послушно поползла вверх, передёргивая рожками. Солнце раскидало интересные цветные пятна вокруг девушки в белом платье. Карел нацелил фотообъектив, сделал снимок. Потом он порылся в своей необъятной сумке и извлёк со дна глянцевый журнал.
- Посмотри. Вот так надо!
Генрих взяла журнал, стала листать. Это был шведский «Сванк» - мягкое порно, но она и такого никогда не видела. Глаза её увлажнились. Процесс рассматривания увлёк девичий взор, видимо далеко и надолго. Карел вернул её к действительности. Он забрал журнал, перелистал его до середины.
- Вот, смотри. Это – пин-ап, разворот. Смотри, как она стоит, как смотрит. Эти развороты очень ценятся. Мужчины украшают ими свои жилища и хорошо раскупают журналы с такими картинками. Очень хорошо. Но в нашей стране это запрещено.
- Но это же так красиво! В музеях стоят статуи, висят картины с обнажёнкой, с любовными сценами, например Роден, - сказала Генрих.
- То – искусство, а это индустрия, которой у нас в стране нет, но её все хотят. Если я удачно сфотографирую тебя, то, может быть, твоя персона всплывёт за бугром на одном из этих разворотов. И ты будешь показывать своим внукам какой красивой была много много лет назад.  – Сентиментально пророчил Карел.
- Я своим внукам буду показывать себя голой?! Да ещё в журнале с мягким порно? А внуки у нас будут общие? И что они подумают о такой бабке? Это же растление малолетних.
- Да. Я не подумал об этом. Ну перед подружками похвастаешься.
- Нет, нет! – смеялась Генрих.
- Тогда себе оставишь, просто так. Если они ещё получатся, эти снимки.
- Ну почему же не получатся? – Генрих опять сняла платье и положила его на высокий куст папоротника. Выгнулась, улыбнулась, как девушка в журнале.
- Молодец! Так, так! – Карел засуетился вокруг неё, снимая вожделенные кадры.
День похоже кончался. Солнце уже не так палило. Во всём чувствовался вечер. Карел посмотрел на часы, вызволенные из недр сумки. Он упаковал фотоаппарат, встряхнул спортивную куртку, заметив пятнышко смолы на рукаве, поскрёб его ногтём, сокрушённо вздохнул: «Ну вот, веешь уже не идеальная, а костюм дорогущий». Он оделся. Генрих тоже оделась, загрустила о потерянной шляпке, повертела в руках венок: «Конечно не шляпка, - вздохнула она, - но всё таки подарок леса. Ладно. Надену, лишь бы клещей не было».
- А тут нет клещей? – спросила она Карела.
- Клещи в июле не живут. Им тошно при такой жаре.
- Ну тогда я буду ходить в этом венке пока он не увянет.
- Ходи. – Улыбнулся Карел.
Они вышли на дорогу в сторону маленькой кафешки. Перекусили. Сели на автобус до Таллинна. Когда приехали в город, было уже начало девятого. Торговки цветами потихоньку собирались по домам. Их ряды заметно редели. А те, что оставались сидеть до последнего, подсаживали в свои вёдра сетчатые мешочки с маленькими бутоньерками, которые расходились влёт именно по вечерам.
Карел подошёл к одной из цветочниц и как со старой знакомой по-эстонски. Генрих видел, как оценивающе смотрели на неё цепкие глаза торговки. Она слышала ядрёные, похожие на орехи, слова незнакомого языка: тудрук, поег, кайке…
Наконец разговор закончился. Карел купил у цветочницы бутоньерку, повернулся к Генрих и подарил ей крошечное ассорти из душистого горошка, маргариток и какой-то красивой травки с фарфоровыми бубенчиками вместо цветов. Вся эта композиция умещалась на ладони и была упакована в розетку из гофрированной бумаги, обвязанную цветной узенькой ленточкой.
- Ой, как красиво! – Восхитилась Генрих.  – Это же настоящее искусство так оформить маленький букетик!» – она нежно держала в руках подарок.
Эти цветы обрадовали её больше, чем подаренные вещи. Вещи были лишь необходимостью, пусть и красивой. А цветы – только для души. Мимолётная, хрупкая радость. Она посмотрела на эстонку. Та деловито перебирала свои бутоньерки. К ней подходили гуляющие пары, покупали, приветливо переговариваясь с ней на эстонском. Генрих захотелось тоже вот так, по-домашнему, говорить на этом звучном языке. Вот также возвращаться откуда-то в город и гулять перед сном, и покупать маленькие букетики цветов, украшая ими свою спальню, пусть даже и с алебастровыми белыми занавесками, как на той монастырской улице. Вечерний Таллинн был мил и уютен, особенно летом и особенно в хорошую погоду. Эстонка встретилась глазами с девушкой и улыбнулась ей.
Карел сказал цветочнице толи нагемисени, толи ещё какое-то похожее на это слово.
- Это тёткина соседка, спрашивала, когда я стану директором и приглашу её в свой ресторан, - Карел зло усмехнулся, - всем нужны директора! А попроси её о ночлеге хотя бы на одну ночь, она на дыбки поднимется, отчитает как мальчишку.
- А что? Пробовал уже?
- Пробовал. Давно. Я же не первый год на свете живу. Думал, что тётка у меня строгая и Катрину не пустит, я к этой. А она хай подняла. А как московские гостинцы жрать, так она первая.
- А мы сейчас к тётке твоей пойдём?
- Да. А куда ещё. У меня там вещи, документы. Я в выходные дни у неё живу. Я же не бесплотный дух, мне надо где-то спать, пока не получу служебную площадь.
- А вдруг она меня не пустит?
- Ну что поделаешь, тогда заберём вещи и пойдём в гостиницу.
- В Виру?
Карел тяжело вздохнул: «Какой там Виру! Мне бы на Копле наскрести».
Эти сутки, проведённые с новой знакомой серьёзно истощили кошелёк Карела. Как-то странно действовала на него эта гостья, ему хотелось быть щедрым. Такое желание было опасно, когда под ногами нет прочного фундамента. Бредовая мысль сохранить эту русалку для себя, жениться на ней – не глупость ли всё это? Вдруг подумал Карел, но что-то ему подсказывало, что с этой девушкой он будет счастлив всю жизнь, а жизнь у них будет сочная и яркая. Именно с ней одной.
- А где эта Виру?
- Да вон выглядывает из-за шпиля. – Карел показал рукой в сторону Олевисте, - но нам сейчас в другую сторону.
Они пошли в нижний город на улицу Кингисеппа. По сравнению с уютной, современной улицей Тамсаари, куда привёз её Виктор Карлович на белом микроавтобусе, улица Кингисеппа казалась захолустной и унылой. Не было там и намёка на загадочность старого города. Дома, всё больше двухэтажные деревяшки, обшитые вагонкой, покрашенной в гнусный зелёный цвет, все одинаково ветхие, стояли с педантичностью тупиц в строгом порядке, как спичечные коробки вдоль линейки шоссе. Здесь жили люди, давно и безнадёжно ждущие какого-то мифического улучшения своей участи. В большинстве своём это были работники мясокомбината и текстильной фабрики, у которых не хватило прыти вовремя скопить денег на кооператив или вмазаться в какую нибудь перспективную очередь на жильё в новостройках. Многие здесь просто доживали зло и уныло без бытовых удобств. Тётка Карела тоже жила так. Её клетушка была на втором этаже. И это было ещё хорошо после вечных рабочих общежитий. Она была нетребовательна. Но на свою жилплощадь пускала неохотно. Скрепя сердце пустила Карела. Он её угощал тем, что ей было недоступно. А ещё тётка могла похвастаться оборотистым племянником перед соседкой – совершенно одинокой пожилой эстонкой, бросившей когда-то в незапамятные времена свой хутор, променяв его на пролетарские будни города Таллинна. Сейчас она торговала цветами под горкой Харью, выращивая их на своём крошечном огородике при доме. У тётки Карела огорода не было. Она тайно завидовала бизнесу соседки.
Когда Карел, держа Генрих в своей тени, поднялся на второй этаж по скрипучей лестнице с обшарпанными ступеньками, родственница варила картошку. В маленькой кухне было напущено столько пару, будто там кипятили в чане бельё. У тётки была привычка не закрывать крышками кастрюли и ставить их на большой огонь. Сама она в это время смотрела телевизор, но про себя думала, что готовит еду. В конечном итоге еда подгорала или сгорала до головёшек. Тогда пар сменялся дымом, а тётка ещё какое-то время пялилась в телевизор пока на вонь горелого не прибегала соседка – цветочница, обзывая тётку русской неряхой. Почему русской этого никто из них не знал. Тётка была такой же эстонкой, как и цветочница, только бесхозяйственной. Тётка оправдывалась тем, что она привыкла к пару и запаху гари, окружавшему её с юных лет на производстве, что она устаёт на работе, что у неё единственная радость в жизни это телевизор, что ей до пенсии ещё три года и у неё нет возможности не работать и торговать цветами. Женщины тяфкались, потом проветривали помещение, потом тётка Карела вяло пыталась отчистить кастрюлю, не дочищала, ей становилось лень и она бросала всё, как есть. А цветочница с брезгливостью смотрела на эти страшные кастрюли и вспоминала, что у неё-то всё блестит.
В этот вечер Карел появился вовремя – вода уже выкипела, а картошка ещё не начала гореть. Тётка оторвалась от телевизора, побежала на кухню, погасила огонь под кастрюлькой, сделав вид, что так всё и полагается.
Чувство неимоверной тоски сжало сердце Генрих. Чем-то знакомым безалаберным пахнуло на неё в этой наполненной картофельным паром маленькой убогой кухне. Ей захотелось убежать. Это было страшнее сарая с поросёнком. «Вот так Таллинн! – Думала она, - лучше бы и не видеть этой улицы Кингисеппа».
Как не понравилась улица, так не понравилась и тётка: не пойми какая с неоформленной растительностью на голове, с кислотной физиономией на которой лежали печатью две основные черты её характера – трусость и лень. Генрих только взглянула на неё, сразу поняла – тут её не приютят, тут испугаются даже её запаха. Тётка даже не кивнула головой в её сторону, хотя Генрих достаточно громко поздоровалась с ней. Тётка насторожённо смотрела на Карела, когда он отвёл её в сторону и попробовал поговорить о приюте. Тут из тонких губ этой амфибии вырвалось какое-то омерзительное кваканье. «Ну, прорвался чирей, - подумала брезгливо Генрих, - чего он перед ней унижается, я ни за что здесь не останусь, лучше уж на вокзале ночевать, а потом уж может быть к его маме в Валгу. Интересно, а они по крови родные? Его мать и эта тётка»?
Тут Карел резко отвернулся от тётки, подошёл к шкафу, достал свои вещи: ещё одну спортивную сумку-колбасу и дипломат с кодовым замком. Тётка что-то ещё доквакивала по-эстонски, Карел махнул на неё рукой.
- Пойдём отсюда! – Карел схватил Генрих за локоть, - этого и следовало ожидать. Жаба!
Генрих облегчённо вздохнула. Она так сверкнула глазами на раззявленную гнилозубую пасть тётки, что та подавилась своей слюной.
- Попридержи свой грязный язык. - Уже в дверях по-русски рявкнул на неё Карел.
- Она уж им подавилась!  - Засмеялась Генрих, сбегая вперёд Карела по лестнице вниз.
- Рада, что ушли? – Карел не веселился, - ну, ну, а куда пойдём?
- Ты же говорил, что в Виру?
- Таак… а паспорт твой где?
- Ой! А без паспорта никак?
- Никак. – Карел, как за соломинку ухватился за объективную причину отказа от гостиницы, но не признаваться, же ей, что он почти на мели.
- Тогда пойдём на вокзал.
- Ничего не остаётся другого, - притворно сокрушаясь, согласился Карел. «Это не я предложил, это она, значит, согласна, - малодушно шептал ему инстинкт самосохранения, - это даже приключение – ночь на вокзальном диване. Опять же утром билеты легче будет взять».
Но пока они добрались до вокзала на ратушных часах пробило одиннадцать. Двери Балтик-ямма закрылись до утра.
- Вот это да! Я даже об этом не подумал. – Треснул себя ладонью в лоб Карел, - куда же теперь?
- Пойдём гулять! – Предложила неунывающая Генрих, - жаль только вещи некуда деть.
- А ты знаешь, есть одно место, где нас, возможно, примут, - Карел хитро улыбнулся, - это моя мореходка. Мужской общаги не побоишься?
- Нет!
- Давай рискнём.
На КПП в общаге мореходки сидели юные мореманы. Уж как Карел догадался, что они пропустят? Но если хорошо попросить и позолотить ручку, то пропустят во многих местах. А если показать свои документы, подтверждающие многолетнюю приверженность морю, то тут уж пропустят точно. Молодая поросль уважительно относилась к своим старшим однокашникам, даже, если они заявлялись в родные стены спустя пятнадцать лет, в полночь, да ещё и с девицей. Летом общага была пуста. Кто-то был на практике, кто-то был на каникулах.
- Выбирайте любую комнату на втором этаже, там всё после ремонта. Только постельного белья не дадим, костеллянская закрыта. Матрацы есть. Ключей тоже не дадим. Никто к вам не полезет. Утром уйдёте и всё. Туалеты и умывальники на этаже.  – Проинструктировал Карела бравый матрос не славянской внешности.
Генрих была в восторге. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, она вдыхала запахи свежевыкрашенных стен и свежевыбеленных потолков. Ни встретив ни одной живой души, они прошли по длинному коридору и выбрали комнату напротив умывальника. В комнате стояло шесть кроватей с панцирными сетками, стол и одна железная табуретка. Два голых окна выходили на улицу. Казёнщина чистой воды, зато необитаемая и безразличная к тем, кто поселился в ней. При входе ещё был встроенный шкаф. В нём лежали свёрнутые матрацы.
- Есть матрацы, нет подушек, нет одеял, но можно и без них поспать одну ночь. – Карел вытащил два матраца, разложил их на кроватях, - а дверь мы закроем ножкой табурета. А то мало ли что, правда? – Он деловито хлопотал.
Генрих уселась на мягкий ватный матрац и, поскрипывая панцирной сеткой, стала качаться из стороны в сторону, потом свернулась в клубок и уснула. Карел вытащил из своей сумки-колбасы мягкий свитер и укрыл им спящую. Из под свитера выглядывали босоножки, за один день постаревшие на год. «Тяжела на ногу, - подумал Карел, - вон как задники сбила. Надо снять с неё обувь, а то вон ремешки врезались. А платье-то платье! Выстирать бы его чтоли? Да и пятно на моём костюме можно попробовать отстирать. Благо мыло у меня есть. – Карел осторожно снял босоножки с исцарапанных ног Генрих, - ишь, расчёсы какие! Вроде и комаров не видно, - но в это время ехидный комар запищал над его ухом, - а вот я тебя! – И кровососущий паразит размазался по щеке Карела кровавой дорожкой, - ого! Кровищи-то сколько! У кого это он насосался-то? Я ничего не почувствовал, оглядев спящую девушку он увидел большой красный волдырь у неё на икре, - ох ты! Как её комары любят. Надо бы её укрыть получше. В сумке вещей много. Да платье как нибудь снять, так чтобы не напугать».
Карел порылся в сумке, достал ветровку и футболку с капюшоном. Затем осторожно раскрутил клубок, в который свернулась Генрих. Она спала так крепко, что её можно было вертеть, как тряпичную куклу. Ещё осторожнее снял с неё платье. Она опять была обнажённой перед его взором, такой беззащитной и инертной. Никакого возбуждения он не почувствовал. Скорее уж жалость вызвало это пассивное тело, такое самоуверенное днём. Он сделал всё, как хотел: укутал её тряпьём, убил ещё пару комаров, закрыл форточку, постирал платье, развесил его на спинке кровати. «Теперь пока не высохнет из комнаты не выйти. А пятно на костюме моё мыло не возьмёт, не стоит и мочить зря». Он так и лёг спать в костюме на кровать, что стояла рядом.
Утром Генрих проснулась в гнезде из мужских вещей. Она не поняла сразу где находится. Обведя взглядом комнату она увидела своё платье белое и свежее, висящее на спинке кровати. Она увидела спящего на соседней кровати Карела и тут только вспомнила события вчерашнего дня. Солнце блестело на лысом черепе. За правым ухом сидел жирный комар. Генрих выползла из тряпья, надела футболку с капюшоном, подобралась к спящему Карелу и принялась уничтожать комара. Карел проснулся.
- О! Ты уже выспалась? – Карел с трудом разлепил глаза. Усталость последних суток, проведённых вместе, ещё не прошла. Он не выспался. – Иди умывайся, я ещё посплю. – И он опять провалился в омут сна.
Генрих увидела мыльницу с финским мылом «бьюти соуп», тут же лежало полотенце. Она надела вымытые Карелом босоножки, вытащила табуретку из дверной ручки, распечатала комнату и ушла в умывалку.
На этаже было пусто, как и вчера. Генрих первый раз за своё пребывание в Таллинне дорвалась до воды, которой можно было пользоваться вдоволь. Она наслаждалась, плещась в воде и разливая её пригоршнями на пол, в умывалке был слив в полу посередине. Водные процедуры заняли целый час.
Карел проснулся от треска открываемого окна. Генрих перевешивала платье на сооружение из табуретки и откуда-то взявшейся швабры. Она положила палку швабры на ножки табуретки, а саму табуретку поставила на подоконник, получилась вешалка для платья.
- Правильно, так оно вмиг высохнет! – Карел улыбался, кажется, он немного отоспался. – С добрым утром!
- С добрым утром! Спасибо, что позаботился. Я тронута. Ты такой хороший! Дай я тебя поцелую.
- Нет, нет, я небритый. Вот побреюсь – тогда и поцелуешь.
Лицо Карела действительно было подёрнуто чёрной щетиной. Он всегда удивлялся, как активно растут волосы на лице, усложняя жизнь. А череп при этом остаётся зеркально лысым. На свет божий из сумки-колбасы выскочила электробритва, крем «Флорена», маленькое зеркальце на подставке. Карел пристроился на подоконнике второго окна. Генрих сидела и смотрела, как он ловко управляется со своей щетиной. «Интересно, а нет ли у него в этой сумке конфет каких нибудь или печенья? Есть хочется… - Она грустно сверлила лысый затылок, - он сам тоже наверное есть хочет»?
- Ты чего вздыхаешь? – Спросил Карел, вытягивая, как гусь шею, чтобы тщательно выбрить под подбородком, - сейчас побреюсь, умоюсь и схожу на угол, там в мою юность шикарная пирожковая была, - Карел выглянул в окно, разглядывая улицу, - да и сейчас, судя по вывеске, есть. Хороший город Таллинн – в нём всё остаётся на прежних местах.
Генрих обрадовалась. «Какой у него дар – читать чужие мысли. Может быть, у нас просто биоритм совпадает»?
Карел сбегал за пирожками и клюквенным морсом. Из окна было видно, как он по-мальчишески бодро перебежал улицу, скрылся за углом, обратно вышел уже с кульком снеди и очень довольный.
Они позавтракали. Платье высохло. Пора было уходить. Пора было покупать билеты и уезжать из Таллинна в Валгу.
На вокзале в кассах стояла очередь. Генрих осталась ждать на диване в холле. Она всматривалась в толпу, ища своих знакомых: мадьярку и Андрея. Но их не было видно. Может, они ей просто приснились?
Наконец пришёл Карел. Он взял два билета на вечерний поезд. А пока ему надо было поехать в одно место по делам, и ещё в одно место по делам, и с работой надо уладить – предупредить сменщика. В общем, ему надо было ехать, а Генрих он не хотел таскать за собой.
- Хочешь, поезжай, позагорай в Пирита. – Предложил Карел.
- У меня же нет купальника. Да и честно говоря, мне уже оскомину набило эта Пирита.  – Уныло ответила Генрих.
- Ну, сходи в кино, походи по Таллинну, попрощайся.
- Я не хочу прощаться! – С мрачным отчаянием сказала Генрих.
- Не навсегда же. А в восемь мы встретимся здесь, только не опоздай, а то уеду без тебя. Я по маме соскучился.
- Ладно, погуляю, только денег дай.
- А то, как же. Конечно, вот. – Он вытащил трёшку, предпоследнюю. Карел надеялся одолжиться деньгами у матери. – Хватит на прогулку? Только не опоздай.
- Да не опоздаю, не бойся.
Они расстались. Генрих зашла в маленький кинотеатр и попала на премьеру двухсерийного фильма «Дива», про какую-то тёмнокожую певицу и влюблённого в неё юношу. Перед фильмом шёл журнал – мультфильм «Ад». Главный персонаж этого «Ада» - чёрт, был очень похож на Карела. Генрих вспомнила, что Карел говорил про кличку, которую ему дали ещё в детстве, когда он гонял футбол на школьном дворе. Его обзывали чёртом за сухую жилистость и густой загар. Выйдя из кинотеатра, Генрих посидела в летнем кафе, скушала клубнику со взбитыми сливками. Часов у неё не было, и она ориентировалась по наитию. По дороге на вокзал её догнал Андрей. Они сели на скамеечку рядом с цветочницами.
- Ты чего меня не дождалась? Я так переживал за тебя. У меня же твой паспорт. – Андрей смотрел на неё влюблёнными глазами.
- Паспорт! - Радостно возопила Генрих. Она так обрадовалась этой находке. – Давай мне его скорее. Я замуж выхожу. – Похвасталась она, - за директора ресторана в Пирита.
Глаза Андрея сразу окаменели. Влюблённость вмиг испарилась.
- Ого, да ты шустрая! Держи свой документ, - он вынул из маленькой поясной сумки паспорт Генрих. Она проворно спрятала документ в сумочку.- Ну и как же ты его подцепила?
Тщеславие Генрих зацвело махровым цветом. Она расписала во всех оттенках радуги историю своего знакомства с Карелом. Заболталась. Когда рассталась с Андреем, побежала к поезду – было поздно. Поезд уже ушёл, увозя Карела к его маме. Ей не было обидно, грустно или страшно. Ей было пусто. В душе разлилось совершенно спокойное море пустоты. Она не знала плохо это или хорошо. Она вообще ни о чём не думала, а просто села опять на тот же диван, где оставил её Карел, и стала тупо смотреть по сторонам. Взгляд её упал на книжный киоск и, не зная зачем, она подошла к витрине. У неё оставались какие-то деньги, из тех, что дал ей Карел. Книжка в мягком переплёте заинтересовала её. Она отдала свои последние деньги за эту книжку об Эстонии. Зачем? Она и сама не могла понять.

Глава 20.
- Девушка интересуется Эстонией? – Услышала Генрих зычный, как иерихонская труба голос, с протяжным эстонским акцентом. Она вздрогнула и подняла голову.
- Я напугал вас? Извините. Мне кажется, мы уже где-то встречались? – Крупный мужчина в летнем светлом костюме смотрел на неё пронзительно цепко.
«Эстонец. Даже, если речи не слышать, глаза – эстонские. Странный у них взгляд, у этих эстов, прозрачный ультрамариновый. Карел чёрный, похож на мулата, но взгляд… такой же, как у этого викинга, - думала Генрих, не отвечая ничего, а лишь вглядываясь в этот новый персонаж её приключений, - ну точно, это, же профессор с таксой, перепелиный король».
- А вашу таксу зовут Мартой? – спросила она.
- Откуда вы знаете имя моей собака?
- Мне про вас рассказывал ваш сосед с улицы Тамсаари.
- Да, да, я там живу и у меня есть такса Марта. И я видел вас на Тамсаари. Вы виходиль, просто выбегаль из дома. Вы билль чем-то очень расстроена. А что за папка билль тогда при вас?
- Мои рисунки. Это были мои рисунки, - у Генрих навернулись на глаза слёзы, проглотив комок, подступивший к горлу, она прошептала, - я их потеряла.
- Это плохо. Я вижу, они были вам дороги. Я вижу вы плачете по ним, - викинг присел рядом на корректном расстоянии, - но, милая девушка, если есть дааар, - при этом он сделал значительные глаза, видимо знал цену слова «дар», - то всё можно исправить. А вы зачем приехали в Таллинн? Генрих дёрнула неопределённо плечом.
- У вас же была цель?
- Была. Я хотела здесь рисовать и продавать свои рисунки на площади, как в Париже. – Генрих покраснела.
- Девушке сидеть одной на площади нехорошо! Вы же не торговка. Те, что торгуют цветами или носками, они…  - он задумался, - они грубые, а вы – нежная. Зачем вы сидите здесь одна? Вам некуда идти? Это видно. А тут много сброда. Вас могут принять за нехорошую девушку.
Генрих внимательно смотрела на него, наблюдая, как меняется выражение его лица, глаз, как то пропадает, то появляется вновь этот неповторимый акцент. «Почему они: Карел и этот викинг думают, что я – хорошая? Почему так пристально всматриваются в меня, как в зверя, занесённого в Красную Книгу?»
Она не стала допытываться, чем же она внушает такое доверие сердцам эстонцев. Ума хватило промолчать, состроив мину принцессы крови в изгнании. Она сидела меланхолически грустная, возвышенная, отрешённая. «Конечно будешь тут героиней трагического образа, когда нет денег и некуда идти, а из всех вещей только пустая сумочка с паспортом, белое платье и босоножки и даже нет нижнего белья. Зато есть паспорт! Куда на этот раз выведет меня кривая? – Думала Генрих не спуская глаз с нового героя, и чувствовала, что кривая уже взяла новый вектор в её похождениях. – Хорошо ещё платье чистое, спасибо Карелу! Слава Богу мне удалось сохранить вид непорочной овечки, а то бы разговоры со мной велись не в таком бы духе. Путь мадьярки – не моё амплуа… - она зорко следила за той игрой эмоций, что отражалась на лице викинга,  - тоже хочет быть спасителем невинных дев. Хорошо, хорошо… буду молчать, что мне ещё остаётся?» Генрих вздохнула и отвернулась, будто бы её душили слёзы. Эстонец смотрел на неё полный сострадания к чему-то, чего он и не знал. В голове у него рождался план спасения этой потерявшейся в Таллинне художницы.
- А домой почему вы не едете? Или вы собираетесь уезжать? Раз вы сидите на вокзале, значит хотите покинуть наш город? – спросил осторожно он.
- Что! Я не хочу уезжать из Таллинна. Это сказочный город, но он меня не принимает, но и не отпускает. Я потеряла все свои деньги, а эта книга, она погладила книжку про Эстонию, - куплена на последние, что оставались. Я в полной растерянности, если уж говорить на частоту.
- Понятно! – глаза эстонца к неожиданному удивлению Генрих наполнились слезами. – Я помогу вам! Только прошу вас, доверьтесь мне.
- Хорошо, я доверюсь вам.- спокойно ответила Генрих.
- Тогда нечего тут сидеть. Время позднее – уже десять. Пойдёмте ко мне, на уже знакомую вам улицу Тамсаари. Как вас зовут? Меня – Аксель Густавович.
Генрих достала из сумочки паспорт, подала своему новому спасителю.
- Вот.
- Вы из Питера? – почему-то удивился эстонец. – Может быть для вас будет лучше, если я куплю вам билет и отправлю вас домой? Если дело только в деньгах?
- Нет, нет! – Испуганно замотала головой Генрих, - нет, не надо, хотя бы не сейчас.
- Вас обидели дома? – Глаза эстонца опять приняли сострадательное выражение.
Генрих в знак согласия закрыла глаза.
- Не переживайте так, всё уже в прошлом. Вы под моей защитой. Только одно условие – доверие, полное доверие.
- Да, да… - соглашалась Генрих, а сама боялась встать с вокзального дивана. Вдруг её платье на голое тело убьёт это доверие, свалившееся на неё откуда ни возьмись. «Хороша невинная овечка! Ни трусов, ни бюстгальтера. Что говорить, если спросит? А что же он может спросить? С какой стати? Надеюсь, перед благородным командором мне не придёт в голову трясти своими телесами. Только разнуздайся дурища, плохо кончишь!» - Сама себе пригрозила Генрих и уверенно встала.
Командор не разглядывал её так, как Карел. Он был слишком порывист. Его уже увлекла новая мечта – идея, устроить эту забавную потеряшку, такую интересную и не похожую ни на кого из тех, с кем раньше его сводила жизнь. Девушка не от мира сего вдохнула в его душу свежую струю вдохновения. Он был по природе огранщиком. Находил интересные экземпляры, по большей части женского пола в неоперённом состоянии, и доращивал их, ставил на крыло, а затем отпускал. Опыт выращивания перепёлок пригодился ему, когда он стал заниматься женщинами. Перепёлки приносили доход, женщины вдохновляли, но не несли яиц. Некоторые его бывшие «Галатеи» иногда помогали ему по своим каналам, кто где мог. Но все его бывшие «Галатеи» были от мира сего, а эта нет. Вот поэтому и было интересно перепелиному королю, что за птицу поймал он на этот раз. Он размечтался, напряжённо вспоминая имена женщин – художниц, преуспевших в своём творчестве. На ум шли Вера Мухина и Жорж Санд. Одна из них рубила монументы, другая писала романы. «Посмотрим, посмотрим, - думал он, - натура творческая, сразу видно. Это сейчас она подавлена неудачами. А когда эта девушка налетела на меня в дверях парадной, у неё так сверкали глаза! И какая от неё тогда исходила сила!» 
- Сейчас прохладно, - он снял с себя лёгкий пиджак, накинул на плечи Генрих, - вот так.
Он, кажется, заметил, что под платьем у девушки ничего нет. Но это было не его дело. Мало ли, что могло стрястись с этим наивным созданием, выдумавшем, что Таллинн это Париж. Вот смешная! Такие сказочницы ему ещё не попадались.
Генрих была довольна: опять за крепкой мужской спиной, ещё какой крепкой! Она немного отстала от командора, поправляя босоножку, и оглядела его. «Ну и лось! – ещё раз изумилась Генрих. Там, на собачьем острове, он и то таким монументом не казался. Аксель Густавович, облачённый в светлую голубую рубашку, шёл, обдуваемый откуда-то налетевшим ветром. Толи седые толи белокурые волосы средней длины живописно разлетались под порывами ветра. Он, кажется, пел. Мужчина в глазах Генрих был взрослым, взрослее Глеба, взрослее Карела, но уж совсем запредельно взрослым, нет, не дедом конечно, уж очень был он крепок для деда, но в отцы, к её младенческой радости, он годился. – Повезло! – думала Генрих, - и замуж выходить за него не надо. Отец даже лучше, чем муж. И хорошо, что в Валгу не укатила, целовалась бы завтра с поросёнком по имени Карел.»
Наконец, могучий мужчина заметил отставание своей спутницы. Он оглянулся, спохватился.
- Вы усталь? Сейчас возьмём такси, - он махнул рукой перед зелёным огоньком, машина остановилась, - прошу,  - он распахнул перед Генрих дверь, - Мустамяэ, Тамсаари теа, палун.
- Йя, он кююл. – ответил услужливо таксист.
Командор уселся рядом с водителем, по барски значительно распластался на кожаных подушках машины. Таксист эстонец смотрел на Акселя Густавовича, как ёжик на кабана. Исполинские плечи пассажира косой саженью возвышались над сиденьем, шея бревном восставала из тугого воротничка рубашки. Волосы были не седыми, сейчас Генрих разглядела это, а белокурыми. Завернувшись в огромный шелковистый пиджак, она ощутила запах горьковатого парфюма. «Породистый дядька, прям Шаляпин! С такой-то шеей вряд ли ему удастся удержаться в пределах целомудрия, сохранить высокую ноту, - ей стало как-то тревожно, - куда я еду? Что про него рассказывал товарищ Вейде? Ага,… что-то припоминаю этакое, но может быть, мелкий Карлович просто из зависти оболгал крупного Густавовича?
За окнами такси в который раз промелькнул старый город. Вот и обелиск воину освободителю проплыл мимо. Уютный, богатый частный сектор, приветливо мигая красиво убранными окнами, пронёсся мимо такси и утонул в мареве фиолетового вечера. И опять Генрих увидела улицу Тамсаари, с которой и началось её знакомство с Таллинном.
Машина остановилась. Аксель Густавович вышел и открыл дверь перед Генрих, подал ей руку. «Галантный мужчина, это приятно, - подумала она, - Свидригайлов тоже был галантным, - выскочило из глубин подсознания юркая подлая мысль, - не думай о людях грязно, -  сразу осадила она себя, - слишком много читала, вот и лезет в голову всякая муть. Осталась бы на вокзале среди толпы без денег и куда? Андрей решил, что я уже отрезанный ломоть – мужика нашла. А ещё бы мадьярка вылезла, откуда нибудь. Она бы только посмеялась  надо мной: «что, мол, художница, не пора ли к другой профессии привыкать, к древней?» Так-то уж лучше. - Как, так – Генрих не хотела додумывать, - пусть будет, как будет.
На третьем этаже хлопнула дверь, но никто не вышел на лестницу. «Наверное, Карлович, - подумала Генрих, - подсматривал, от злости сейчас зубами скрипит». В квартире командора странно пахло. Не то детским садом, не то аптекой, не противно, но непонятно. Аксель щёлкнул выключателем, за окном стояли синие сумерки белой ночи. Они были бы розовыми, если бы не тучи, которые заволокли небо. Комната, хорошо обставленная финской добротной мебелью, наполнилась тёплым светом нескольких хрустальных бра.
- Прошу чувствовать себя, как дома, - указывая царственным жестом на солидный кожаный диван, произнёс хозяин. Ему нравилась своя роль, - позвольте взять мой пиджак, а вам вместо него предлагаю вот этот плед. Генрих покорно произвела обмен и с удовольствием завернулась в пушистую тряпку, уселась на диван, поглубже вжавшись в подушки.
Командор включил телевизор, большой, она таких ещё и не видела. «Заграница… - подумала она, - хорошо живёт перепелиный король! Есть чему завидовать бедному Карловичу». Командор тем временем выкатил стеклянный журнальный столик, приставил его к дивану, на нём уже стояла круглая синяя ваза с абрикосами.
- Угощайтесь, я сейчас сварю кофе.
Аксель Густавович служил в министерстве лесного хозяйства Эстонии. Ему полагалась чёрная волга с водителем по утрам и вечерам у крыльца. Он занимал вместительный кабинет, обшитый дубовыми панелями. Всё это благоденствие было заслужено великими трудами на благо республики. Это был редкий по мощи характера человек – крупный, не широкий, а именно крупный. Генрих неправильно заподозрила в нём Свидригайлова, тот-то был широким во все стороны. Аксель Густавович грязью брезговал. Увлечения свои пороком не считал. А страсть к «Галатеям» принимал за очистительный огонь. Он шёл по жизни, как литерный поезд, когда были рельсы, а когда их не было, прокладывал их сам. А потом нёсся по ним, не замечая застывших в суеверном оцепенении современников. Редко рождались такие самородки, но в лесных дебрях Эстонии, на уединённых хуторах, похожих на маленькие крепости, у мужественных тевтонских женщин иногда выпрыгивало на свет такое дитя, громогласно с первого мига, заявлявшее своё властное право на жизнь.
Юным, выйдя из леса во времена русского нашествия, он был поражён мелочной алчностью этих новых завоевателей. А сколько их было на эстонской земле! Они пытались отобрать у него, у честного парня, дедовские часы, подаренные ему на конфирмацию. А прятать подарок Аксель считал ниже своего достоинства. Он носил открыто и гордо семейную реликвию и каждый раз отчаянно дрался за неё, благо был здоров, как лось и кулаки у него были пудовые. В драках и праведных трудах докера проходило его возмужание. Живой ум требовал пищи и Аксель пошёл в рабфаковцы.
Еле понимая русский язык, он поступил на русское отделение политеха. По точным наукам шёл так, что преподаватели, всем скопом ходили к русичке просить о тройке вместо постоянного, отчаянного неуда. Не давался хуторянину великий и могучий. Как только он прошёл на вступительных?
К третьему курсу эстонец стал говорить по-русски, даже писать научился. Вскоре его забрали в красную армию, отправили служить на Сааремаа. Зимой по льду, на лыжах, поддавшись утробному голосу крови, двинул в сторону братской Финляндии. Поймали. Затем застенки, лагеря. С какими только людьми он там не познакомился! Каких только страстей и мук не насмотрелся! Но ничего его не ломило и не измельчило. Искупив вину перед режимом, умудрился вернуться домой и доучиться по специальности инженер – строитель. После всесоюзных лагерей русский его дошёл до совершенства. Дома он быстро нашёл применение своим силам. Такие двуязычные специалисты нужны были эстонской социалистической советской республике. Во всех уголках маленькой Эстонии строил Аксель комбинаты, заводы, дворцы пионеров, библиотеки. Комплекс в Пирита, врезавшийся белым кораблём в воды Балтики, выстроил тоже он к международной регате восьмидесятого года. Сейчас, в восемьдесят третьем, он заслуженно носил министерский портфель, до должности министра оставался один шаг, но очень трудный. От зама до самого расстояние иногда в шаг, а иногда в жизнь. В замах он сидел третий год. Третий год сибаритствовал. В чиновниках было скучновато. Вот он и занялся промышленным выращиванием перепёлок. Понастроил ферм в Эстонии и за её пределами, носился по этим фермам с мощью Петра – первопроходца. А ещё писал статьи, владея четырьмя языками: эстонским, русским, финским и шведским. Когда в Эстонию приехал Улоф Пальме, Акселю взбрело в голову подружиться с ним. Он с напором танка прорвался сквозь все кордоны, добился аудиенции, и летом того памятного года их видели вместе на балконе одного славного заведения. Швед и эстонец мирно беседовали на языке гостя. О чём? Никто так и не узнал. Но встреча эта длилась долго и приятно для них обоих. Другом вездесущего Акселя был ректор старинного университета в Тарту, бывшем Дерпте. Ректора и перепелиного короля объединяла «Калевала». Они переводили её вместе на языки скандинавов и славян.
Переводы, статьи, перепелиные фермы, лесопромышленные объекты – эта сфера интересов не мешала Акселю заниматься судьбами заинтересовавших его девушек. В основном это были обделённые жизнью очень юные существа. Он выдирал их у нерадивых родителей, если таковые имелись, вытаскивал из тисков жестоких обстоятельств жизни. И самое интересное, он их всех учил! У него была своя фишка – каждой питомице он давал высшее образование. Он успокаивался за своё протеже только тогда, когда обеспечивал её дипломом и выдавал замуж за успешного человека. Успешным в глазах Акселя мог быть аспирант, доцент, профессор. И не обязательно это были советские подданные. Две его бывшие «Галатеи» жили в Швеции, как за каменными стенами со своими академическими мужьями. У этих двух девушек, как сертификат качества были дипломы Тарту Риквик Юликуули.
Генрих в глазах Акселя была полноправной кандидатурой для его программы. К чести Акселя надо отметить, что страсть не была лейтмотивом его действий. У него рождался интерес к человеку, и не беда, что это были особы женского пола в начале жизненного пути. Сначала был кристально чистый интерес! Ему хотелось выстроить ещё одну судьбу, дать карт-бланш на всю жизнь. Его радовало чувство собственной силы в этой сфере.
Страсть выходила на волю потом, с первыми положительными результатами на трудном пути. И наградой за его труды была та женская благодарность, которая давала дорогу его страсти. Когда чувство насыщалось. Он пристраивал свою опробованную дипломированную очередную «Галатею». И они, эти девочки, ставшие женщинами под его крылом, были действительно ему благодарны. Оставаясь верными друзьями, уже бесполыми, потому, что все этапы познания были пройдены, становились хорошим материалом, но уже отработанным, как написанный роман, оторвавшийся от автора.
Блаженно смакующая абрикосы Генрих и не подозревала в какую колею её занёс случай. Врождённое легкомыслие не позволяло ей углубляться в предостережения интуиции, которые ворошились где-то на дне её души. Она чувствовала, что это не грязный сладострастник, не вербовщик – сутенёр. Но кто же тогда этот человек? Наивная Генрих так мечтала об отцовском участии, что оно померещилось ей в образе этого мощного и очень взрослого мужчины.
Она ела пятый абрикос, когда в комнату вошёл хозяин с большим медным кофейником, двумя белыми фарфоровыми чашками, таким же белым молочником и с пирожными на подносе.
- А где ваша Марта? – спросила Генрих, цепляясь за теплоту образа этой скотинки, - она у вас такая милая.
- Милая? Может быть, только мне некогда с ней возиться. Я её отправил отдыхать в Литву.
- Бандеролью? – Генрих стало смешно  - этакое лающее полено с почтовыми штемпелями.
- Нет, в собачьей переноске. Жена с сыном приезжали и забрали её. Они в Литве живут. Иногда, если есть возможность, живут со мной. Жена работает в Каунасе, в издательстве. Ей нельзя надолго покидать работу. Она очень занятая женщина. А под Каунасом, на хуторе живёт моя тёща, летом туда приезжает мой сын. Вот и Марту забрали, чтобы сыну не было скучно. Собаке на хуторе хорошо, не то, что у меня в четырёх стенах.
Несмотря на комфорт и кажущийся покой, в который попала Генрих, она позвоночником ощущала опасность, выглядывающую изо всех щелей в этой квартире. Что-то чужое, что-то такое, через что она никак не могла переступить, держало её в состоянии тихого, но неотступного напряжения. С Карелом не было такого и в помине. Разве, что похожее ощущение промелькнуло, когда он хотел увезти её в Валгу. Генрих мучительно подбирала слово для своего чувства. Раздражение? Неприязнь? Беспокойство в незнакомом месте? Но тревожно ей было у Акселя Густавовича! А деваться некуда. Да и потом, что она фыркает? Абрикосы вкусные, диван мягкий, плед тёплый, а какой аромат от кофе! Да и дядька не такой уж и страшный. Опять же пирожные…
Любовь к свободе боролась с тягой к комфорту в душе Генрих. Хорошо, что в запасниках её подсознания у неё всегда было необходимое, чтобы выжить качество – легкомыслие, которое не раз сбивало её с пути, но и не раз спасало. Вот и сейчас у неё так же тошнило под сердцем, как тогда, в детстве, когда она забыла все ноты, что учила семь лет в музыкальной школе. И лишь запахи еды, да тепло пледа примиряли её с жизнью. Вот если разобраться, чего она от этой самой жизни хочет? Раньше она кичилась своим талантом. Считала, что он её всегда вывезет и везде выделит. Но талант проявлялся странно, спонтанно, когда хотел. И тогда Генрих чувствовала пульс жизни, где-то в мозжечке. Сразу становилось легко и просто жить. Хотя при этом она могла и не спать, и не есть, не выпуская из рук карандаша. В такие счастливые дни она знала, что у неё есть будущее. Будущее! В этом слове было для неё всё. А что это  - всё? Она и сама не знала. Какое-то время это было у неё с Глебом. Хотя ведь не рисовала она, когда любила Глеба, была всё время у него на подхвате. Она даже и не помнит, что они делали вместе: Толи пили, то расписывали что-то. Но жизнь была полной. А потом всё испарилось. И вот тогда, когда их чувство агонизировало вяло и бесцветно, она стала рисовать. Запойное рисование оттолкнуло её от Глеба. А может он и сам оттолкнулся от неё ещё раньше? Ведь не зря же ей стало так холодно с ним и так неуютно.
Она стала стесняться его. Ей было неудобно с ним спать, есть. Она стала прятаться от него в самом буквальном смысле – в углу дивана, отгородившись планшетом от его глаз, его рук, его присутствия в её жизни. Вот так рисуя на протяжении последних месяцев, она собрала свою папку, которая давала ей право чувствовать себя художницей. Но потеряв это своё вымученное достояние, она грустила как-то поверхностно, как-то на показуху. А там, в глубине души смеялся чёртик. Ей было легко, как будто в этой папке была запечатлена вся боль этих последних месяцев. А она не любила долго терпеть бремя, какое бы оно не было. Нет папки с рисунками – нет прошлого! Можно придумывать себя заново. Это трудно, но неизбежно.
Пять косточек от абрикосов лежали ровненькой гусеницей на стекле журнального столика. Аксель Густавович разливал кофе спокойно, как будто он был один. Ничего, что две чашки на столе – присутствовал в комнате только хозяин. Гостья сидела в оцепенении, не испуская токов живого существа. Она впала в анабиоз.
Аксель расценил её отсутствующий вид как последствие какого-то потрясения. Он не без оснований считался проницательным и мудрым человеком. И, видя отчуждённость своей гостьи, не старался разрушить эту стену, не привлекал внимания к себе. Он рассудил, что пора пить кофе. Ему пора. Всё для этого есть: великолепный аромат, прекрасные воздушные пирожные. Он сам хотел всё это. А гостья хочет, пусть присоединяется. Белая фарфоровая чашка до краёв наполнена, на белой хрупкой тарелочке лежит пышное пирожное, ложечка на салфетке. Что ещё нужно? Он даже не спросил свою гостью надо ли ей молока и сахара, всё добавил по своему вкусу.
Аксель Густавович ел. Он откусывал крепкими крупными зубами от сливочных боков пирожного круглые аккуратные куски. Его большой, резко очерченный рот, с чувством удовольствия перерабатывал попавшийся в него кусок, потом значительно производил глоток горячего кофе. Генрих видела, как при глотке шевелился его кадык.
Сознание Генрих будто бы раздвоилось. Одна часть её «Я» инстинктивно боялась этого человека. Эта часть была жертва, дичь, трепещущая перед здоровым аппетитом хищника. А другая часть, постепенно вникала в процесс происходящего и стремилась присоединиться к трапезе. В конце концов, здоровое начало взяло верх над рефлексией. Она стряхнула с себя липкий плен ступора и потянулась за чашкой.
- Вкусно! – Похвалила она кофе.
- Пейте и будьте здоровы, - заученно ответил ей Аксель. Наверно так же он угощал гостей, перепеловодов, откуда нибудь из-под Мурманска, обязательно желал им здоровья.
- Я хочу руки помыть, а то вот… - и Генрих показала глазами на ручку чашки, от пальцев остались следы грязи на белом фарфоре, - жуткая грязь. Как же я ела абрикосы? Я же брала их грязными, просто чёрными пальцами.
- Ну что сделано, то сделано. Как говорится, чему быть того не миновать. Будем думать, что грязь эта была не злой, щеголяя богатым русским, заключил Аксель, - а руки помыть я вас провожу, - и он встал, явно потяжелев от своего кондитерского баловства. Аксель показал ванную, просто белую с белыми кафельными стенами, с белыми полками из толстой финской керамики, с белыми шарами светильников, по бокам большого зеркала в белой раме.
«Заграница! – Подумала Генрих, оценивая дизайн ванной комнаты, - вот так финны и живут».
Очень приятные на ощупь дутые блестящие краны. Генрих включила горячую воду. Мыло пенилось. Мелкие лёгкие пузыри отрывались от шапки пены в её ладонях и разлетались над раковиной. «Господи! Как же хочется забраться в ванну» – проверив задвижку на двери, она скинула платье и залезла в воду. От восторга чуть не потеряла сознание. Первый раз за этот фантастический месяц её искусанные комарами ноги отмокали в горячей воде. Как давно это было: уют дома, где хозяйничала вездесущая бабушка, потом уют их с Глебом соломенно – новобрачного гнезда. Ванна! Сколько в этой большой посудине снято стрессов, сколько там, в мокром одиночестве, рождалось отчаянных планов, которые улетучивались, как только высыхали последние капли воды на коже. И вот теперь, снова этот измор. Какое счастье просто жить! Просто чувствовать радость от горячей воды, от вкусного кофе. «А на столе ещё пироженка, - вспомнила Генрих и даже рассмеялась от счастья, - сейчас вымоюсь вон тем шампунем и пойду есть всё, что мне там предложит этот командор. Как я устала от скитаний, устала…, я домой хочу! – но тут её тупым кулаком толкнуло в сердце, - а где мой дом? У обезумевшей мамы? Брр, не хочу! У разлюбившего её Глеба? Да ведь он же ждал, не дождался, когда она от него отцепится, в конце концов. Обидно и больно, но надо признаться себе  - нет у меня дома». – Генрих всхлипнула. Ей стало себя жалко. Но слёзы не пошли по своим ходам, а закипели и засохли, где-то на дне глаз. Зато глаза сразу нацелились на флакон салатного цвета. «Какой-то финский шампунь, сейчас попробую! – и она с рвением «Мойдодыра» стала намыливать свою буйную голову и своё строптивое тело, - хорошо! Как хорошо!» - Причитала она, улыбаясь и жмурясь от пены.
Аксель слышал, как зажурчала вода, наполняя ванну, унюхал аромат шампуня с мать-и-мачехой. «Моется моим любимым шампунем, - отметил он, - вот и хорошо, пусть осваивается, отдыхает. Девушка нежная, нельзя ей в уличных условиях находиться. Хорошо ещё погода была хорошая в эти дни. Солнечная декада затянулась. А вот сейчас, - он выглянул в окно, небо заволокло тучами, парило,  - завтра могут зарядить дожди. А девчонка голая. Вот ведь едут сюда со всей страны и теряются. Ну ладно бы шлюха, а то ведь видно  - домашняя, с амбициями. Из Питера… с мамой, наверное, поссорилась или с женихом поругалась, да ещё из-за ерунды какой нибудь. По глазам видно  - идейная девушка. Творчеством на улицах Таллинна зарабатывать! Знала бы, какое тут творчество в цене, не осталась бы без трусов среди ночи на вокзале. А сосед-то, этот шоферюга, на какой дороге он её подцепил? Думал, лёгкую добычу поймал, а она оскорбилась, вырвалась. Как тогда она вылетела от него, чуть с ног меня не сбила. А он, этот Вейде, ещё стоял на лестнице, высматривал её. А потом, со мной встречаясь, зверем смотрел, - вспоминал Аксель, - я ещё тогда подумал  - студентка, а она просто глупенькая девчонка, хорошая.… Надо узнать, что у неё на уме. Может быть, удастся её пристроить, куда нибудь учиться? Может быть, действительно – талант? Самородок? Тогда… тогда в Тарту. Куда же ещё? В Тарту есть художественный институт. Кто же там ректор? Всех в Тарту знаю, а вот с художниками сталкиваться не приходилось. Ерунда, всё можно вычислить, со всеми сойтись.  -  Аксель подлил себе ещё кофе, - уже остыл».
Он взял кофейник и пошёл на кухню. Проходя мимо двери ванной, он услышал какое-то жалобное пение. Генрих тихо пела песенку про сурка, выходило действительно грустно. «Как котёнок мяукает, - подумал Аксель, - и мой сурок со мною». – Пропел вслед за ней Аксель.
Он любил петь. Он пел везде. Ходил на певческие поля. Это такие специальные лужайки в парках Эстонии, на которые по пятницам собирались совершенно разные, незнакомые друг с другом люди. Собирались и пели сначала какую нибудь одну общеизвестную песню, потом другую, потом ещё, кто, сколько знал. Если слова песни были неизвестны, то просто подпевали, вытягивая мелодию без слов. Получалось здорово, величественно, чувствовалось единение народа, маленького, но гордого, сильного и простого, как северная природа. Аксель распелся. Голос его, зычный будто у оперного певца, пробился сквозь шум воды до слуха Генрих.
«Ого! Какой голос, точно Шаляпин! – Генрих уже вымылась и выбирала, какое же взять ей полотенце: белое с золотой каймой или терракотовое. Оба полотенца были неестественно свежими, как будто с картинки из рекламного журнала. – Человек живёт один. Меня встретил случайно. Гостей не ждал. А дома всё блестит. Даже пирожные были заготовлены. Всё-таки он кого-то ждал? А какое мне дело. Возьму белое с золотом, - она стянула с блестящего змеевика пушистую махру, - точно новое! Будем считать, что это всё для меня», - решила Генрих, вытирая волосы. Её белое платье висело на крючке замысловатого вида и уже отсырело. Генрих напустила много пара, и теперь зеркало было затянуто пеленой белого тумана. Влажное платье надевать не хотелось и она, чтобы не влезать в эту мокрую тряпку, кинула платье в ванну, залила шампунем и простирнула. Несмотря на то, что Карел стирал эту единственную вещь е гардероба лишь вчера, вода в ванной потемнела, пена стала серой. Генрих прополоскала этот ворох кисеи, удивляясь тому, сколько грязи собрала она этим платьем всего лишь за два дня носки. Потом она завернулась во второе, сухое полотенце, а белое оставила тюрбаном на голове. Она развесила платье на горячий змеевик, хорошо, что воду в Таллинне летом не отключают. Так, упакованная в пушистую махру, она и вышла из ванной, благоухая, как лесная поляна после дождя.
- С лёгким паром! – Приветствовал её хозяин, - как раз и кофе горячий подоспел, - на стеклянном столике так и стояли её пустая чашка и нетронутое пирожное, косточки от абрикосов куда-то исчезли, - давайте, налегайте на трофотропный продукт, - Аксель как будто и не замечал, что она голая под полотенцем.
«Наверное, это ему не впервой, что приглашённая в гости девица сразу же идёт в ванную и выходит оттуда уже не в собственной одежде, а в хозяйских полотенцах. Поэтому и свежие они, эти полотенца, всегда, когда он ходит на охоту. – Подсказала ей интуиция, - значит, я – дичь, жертва… - испугалась опять Генрих, ей было бы понятнее, если он, хоть как-то удивился её виду. А ведь нет, спокойный, как ни в чём не бывало, - может быть, эстонцы все такие»? – подумала она и нерешительно села на место перед своей чашкой.
Аксель, опять, не спрашивая, нужен ли ей сахар и молоко сварганил напиток по своему вкусу. Потом, видя, что гостья как-то мнётся, встал из-за стола, подошёл к шкафу, достал оттуда большой махровый мужской халат терракотового цвета и подал его Генрих. Она приняла его без слов, поражаясь предупредительности эстонца. Вспомнив, как Карел стирал её платья, она решила, что это в крови у эстонских мужчин так заботиться о женщинах.
- Я тоже пойду, приму душ. Вы кушайте, отдыхайте. Мне пора переодеться в домашнюю одежду. – И опять из этого же шкафа он достал огромных размеров спортивный костюм, тот самый, что видела на нём Генрих в первый вечер своего приезда в Таллинн.
Он ушёл в ванную, а она, взглянув на дверь, не подглядывает ли, скинула полотенце и надела халат, туго стянув его на талии. Махровый подол упёрся в пол. Генрих почувствовала себя защищённой. Два полотенца валялись на диване мокрыми комками. Она ела пирожное, запивая его кофе. По телевизору шёл фильм «Легенда о Тиле». Всё было прекрасно. Все мысли   - грызуны в душе Генрих уснули. Как всегда она подумала: « Будь, что будет… я божья коровка…»
В комнату зашёл Аксель, уже переодетый в спортивный костюм. Он деловито, не обращая на неё никакого внимания, взял из шкафа пустые плечики, ушёл, опять пришёл, неся свой шелковистый костюм, аккуратно расправленный на вешалке. Он повесил костюм в шкаф, не взглянув на Генрих, схватил два мокрых полотенца и куда-то их унёс. Генрих наблюдала за ним, облизывая ложечку с остатками крема. Опять появился Аксель, опять уткнулся в шкаф. Там, в чреве этого финского шкафа, наверное, была спрятана целая мануфактурная фабрика. Стопки разноцветной махры выглядывали из выдвигаемых ящиков. Он вынул ещё одно большое синее полотенце и ещё одно – бежевое.
- Вот этот синий – мой. А вот этот беж – пусть ваш. – Учительским тоном сказал ей с откуда-то взявшимся опять акцентом. А потом, не скрывая брезгливого раздражения, добавил, - ванну после себя надо обязательно мыть. У меня нет прислуг.
Генрих почувствовала, что у неё зачесались уши. На глаза от стыда навернулись слёзы.
- Хорошо. Пролепетала она, опустив голову.
Аксель Густавович, когда раздражался и нервничал, переставал стараться говорить по-русски, а может быть, просто забывал правильное произношение, не важно…
Он – мужчина скорее одинокий, чем женатый. Жёны (А их у него было две. Первая – дочь профессора тартуского университета, а сейчас сама доцент кафедры иностранных языков. Вторая – её студентка, получившая Акселя без боя, после мирного развода. Сейчас она жила и работала в Литве) долго с ним не уживались. Аксель приучил себя к жестокой бытовой дисциплине. Он знал, что ванна должна быть белой, а полотенца в ней должны быть свежими. Поэтому полотенец у него был воз и маленькая тележка, а также много было постельного белья самого наилучшего качества. Он жил как настоящий король, хоть и перепелиный, правда по меркам того времени и той страны, какой она тогда была. В глухих эстонских дебрях у него имелся хутор – материнское наследство, с серебряным молоточком на косяке двери. Раньше во всех богатых хуторских домах были такие. Обычай предков. С приходом братьев славян, испорченных пролетарским воспитанием, молоточки эти стали хронически пропадать. Их экспроприировали, как буржуазный пережиток, негласно, но методично, как и часы у эстонских подростков. Но Аксель, аки скала, стоял за старые устои. Как он боролся за дедовские часы, так же с неизменным упорством чудом возвращал на родительский дом серебряный молоток, ворованный уже энное количество раз и изловленный каждый раз на просторах маленькой Эстонии.
Вот такой был Аксель Густавович. И когда он зашёл в ванную комнату, и увидел ванну в подтёках грязной мыльной пены с завитками русых волос на дне, его чуть не вырвало. Девушка, а оставила после себя такие следы! У него такое было в первый раз. Толи раньше девушки попадались ему работящие, почтительные эстонки, которые молились на него, как на благодетеля. Толи они, эти его бывшие гости, не шлялись по дюнам, как сумасшедшие, не собирали подолами пыль с городских перекрёстков, но, ни с какой из них не сходила такая уйма грязи. Акселю пришлось убирать за этой художницей, скрипя зубами и морщась от брезгливости. И только интерес, который она в нём возбудила, удерживал его от грубости и желания сказать всё, что он думает о русских неряхах. Девушка всё-таки была интеллигентная. А вдруг она привыкла к услугам домработницы?
Все его «Галатеи» происходили из полумаргиниальных бедных семей. Они рано приучились к покорности судьбе и трудолюбию. Бывшая его Катарина стояла перед ним по стойке смирно всю их многолетнюю связь. Пока он не выдал её замуж за подающего надежды аспиранта медицинского факультета.
Аксель взял забитое дитя у пьющих родителей в каком-то захолустном уголке Эстонии. Эстонцы – алкоголики явление редкое, но меткое. Одиннадцатилетней девчонкой Катарина попала под крыло к Акселю, по какому-то сговорю с её родителями. Надо отдать должное перепелиному королю, Свидригайловым он никогда не был и малолетних не растлевал. Сначала устроил дитя в интернат, где она благополучно получила общегосударственный аттестат зрелости. Потом он повёз её в Тарту, в университет. И уже став студенткой, Катарина в благодарность за выправленную судьбу отдала покровителю свою невинность, высоко и торжественно, как верховному жрецу. Это повторилось ещё и ещё, и ещё пока не вошло в привычку и не стало обузой. Слава Богу! На университетском горизонте появился молодой и талантливый аспирант, который с подачи Акселя смог увлечь заматеревшую Катарину и оторвать её могучее тело (девушка занималась академической греблей) от подуставшего перепелиного короля.
По такому сценарию он жил и раньше, как только вошёл в пору своей мужской зрелости и финансового благополучия. Надо отметить, что Акселя любили эстонские женщины. Этим объясняется его выгодный первый брак, мезальянс простого хуторянина с профессорской дочкой. Которая, узнав о его связи со студенткой, просто ушла в родительский дом, оставив ему квартиру в Тарту, свежевыпеченные пирожки с ливером под белой салфеткой на холодильнике. В том браке у Акселя народился сын. Сейчас вполне благополучный и совершенно взрослый детина. Чего уж тут греха таить. Аксель вполне уже мог стать дедушкой. Но сын жениться не спешил, жил самостоятельной холостяцкой жизнью на Академик теа на другом конце Мустамяэ. Сын посмеивался над отцом, считая его старым селадоном. Ну да, по сравнению с сыном он был… зрелым, если не сказать большего. Но в глазах эстонских дам, уважающих респектабельность, он был неотразим. Первая жена, мать взрослого сына, до сих пор упрямо и благородно любила его сестринской любовью, принимая зачёты и экзамены у его пассий. Вторая жена – литовка, не имела счастья воспитываться в интеллигентских нравах профессорской семьи, да и кровью вышла погорячее. Но не смогла снести романтических порывов мужа и с небольшим по русским меркам скандалом покинула пределы Эстонии, хотя и не развелась с таким влиятельным человеком. Вскоре они примирились, и Аксель держал её комнату в своей квартире в неприкосновенном виде, всегда готовую к её нечастым визитам. Одним словом, он дружил со своими жёнами и формально оставался мужчиной в браке. Это было удобно.
Беспечность Генрих с одной стороны коробила его, а с другой интриговала. А вдруг перед ним панна, не привыкшая оглядываться на чужое мнение и принимающая мужское обожание за должное. А настоящих панн он не знал. В суровой Эстонии они не водились. Это было что-то из области высокой романтики. Да и платье у этой девицы было дорогое, нездешнее, не финское. А перед братьями финнами, он преклонялся. Ему нравились добротные вещи финского производства. Но тут было что-то совсем другое – тонкое и возвышенное, даже нелепое для современного Таллинна. Странная девушка! Странное платье! Такое дорогое и такое истрёпанное! Прямо принцесса крови в изгнании.
Струи воды, лившиеся из душа, умиротворили Акселя. Он запел что-то про курма паев – это такой день! Замечательный день. Его баритон львиным рыком наполнил ванную комнату и выбился за её пределы.
«Господи! Ну и голосище! – Ещё раз изумилась Генрих, - как бы он голый не вылез из ванной. А то, как я, тоже обернётся полотенцем и сиди потом, смотри на его бычий торс», - она грешным делом заподозрила хозяина в такой невоспитанности.
По телевизору шёл фильм о храбром Тиле. «Пепел Клааса бьётся в мою грудь»! – отчаянно тверди Уленшпигель – худой и жилистый артист Лембит Ульфсак. Генрих нравился этот европейский молодец. Она засмотрелась на экран, медленно поедая ещё один большущий абрикос.
Хозяин вернулся с помывки свежий и благодушный, к счастью не голый в полотенце, а прилично облачённый в спортивный костюм. И только мокрые волосы, и раскрасневшееся лицо показывали на только что принятые им водные процедуры.
- С лёгким паром! – приветствовала его Генрих, забывшая про свою недавнюю неловкость.
- Спасибо!  - Уже без тени какого либо негатива, дружелюбно ответил её Аксель. – Уже поздно. Завтра мне на службу. Я постелю вам здесь, на этом диване. Утром, когда вы, скорее всего, будете ещё спать, я уйду и запру вас в квартире, чтобы вы опять не потерялись. Ключи я вам оставить не могу. Выставить вас на улицу до моего возвращения было бы жестоко. Поэтому если вы мне доверились, сидите и ждите меня дома, в тепле и уюте. А то вот смотрите, - он отодвинул штору, - на улице дождь. Это сейчас он слабый, а по таллиннской традиции, разойдётся к полудню и будет лить дней десять, то слабее, то сильнее. Декадка, как говорят обыватели. – Он уставился на девушку своими фарообразными глазами, - ну что, вы согласны с моим планом?
Генрих утвердительно кивнула головой. Какое счастье! Она завтра, нет, даже сейчас, когда он постелет постель и оставит её в покое, она будет одна в безопасности и уюте нормальной квартиры. Как давно она не оставалась так! А когда жила с Глебом не ценила своего защищённого одиночества, бесновалась и сетовала на жизнь. Глупая! Теперь её не пугала жизнь взаперти, она уже устала от бесприютной свободы, длившейся уже почти целый месяц, или меньше. Она потеряла счёт времени, не знала, какое сегодня число, какой день недели. Ей казалось, что целая вечность отделяет её от жизни с Глебом.
- Я сама постелю, - сказала Генрих, - спасибо вам за всё. – Она изобразила проникновенный взгляд, мечтая о покое.
- Хорошо, - Аксель вынул стопку постельного белья, кинул на диван, - Помогите мне убрать со стола.
Она встала, поставила чашки на поднос. Аксель собрал грязные тарелки и ложки, взял кофейник.
На кухне, опять-таки, стерильно-медицинского вида, Аксель кивнул её на большую хромированную мойку. Она поставила туда посуду.
- Я помою. – Генрих включила горячую воду. «Да я буду всё вылизывать в этом доме, только защитите, дяденька» Я вам трусы буду стирать и носки, только удочерите как нибудь. Вы же вон какой, благородный. – её внутренний голос блеял покорной овцой, подсказывая ей способы выживания. – Что это он так на меня смотрит? Как на инфузорию под микроскопом».
Аксель действительно пристально смотрел ей в спину, словно изучая улов. Он прислушивался к себе. Внутри него было всё спокойно. «Это хорошо, - решил Аксель, - завтра на службу… не стоит…» Он оторвал свой взгляд василиска от девичьей спины в терракотовом халате.
Генрих почувствовала облегчение. «Слава Богу! Пронесло, а то бы ещё чего доброго накинулся. Вроде старый для этого?»
Наивная Генрих думала, что солидные мужчины способны только на отцовские порывы. Для неё и Карел то был – ого, каким взрослым. За таких только замуж выходить по-разумному или, проще говоря, по расчёту.
Очень хорошо, что она не кокетничала. Эта женская черта проявлялась в ней крайне редко и спонтанно, почти бесконтрольно. Да и вообще женское кокетство вызывало в ней отвращение, как жалкая уловка заполучить самца. Её дикая натура рыси не признавала таких мелких порывов. Она считала ниже своего достоинства привлекать, кого бы то ни было. И очень хорошо, что она не виляла хвостом, не строила глазки. Противоположному полу было с ней спокойнее, с ней можно было дружить. Просто и мирно. Аксель почувствовал это и оценил. Он тоже не любил искусственности. Женское украшательство вызывало в нём брезгливость. Главным качеством фемины он считал ум и доблесть в достижении поставленных целей. Товарищ. Соратник. Вот высшие качества отношений, к которым стремился нордический Аксель.
Генрих домыла посуду и поняла, что поднялась на одну ступень выше в глазах хозяина. Уважение – вот самое правильное чувство, которое она должна вызывать у этого человека. Умом она это понимала, а сердце ей подсказывало, что человек этот опасный, отчаянный, не выгоревший до конца, способный ещё на большой костёр чувства, мечтающий о нём. И не приведи Господи ей, глупенькой дурочке, высечь в его душе эту последнюю искру, век не избавишься от такого папеньки.
- С голоду вы не умрёте, - сказал Аксель, указывая на могучий холодильник, - спокойной ночи.
Он ушёл. Где-то в квартире клацнул замок в комнату литовской жены.
Постелив себе на диване, Генрих, не снимая халата, легла спать.
Сон ей приснился. Не в первый раз видела она этот сон. Но не так ярко и не так окончательно ясно. С тех пор, как в ней родилась и стала расти женская сила, снилась ей эта притча, одновременно и пугая, и утверждая её. Чем пугая и в чём утверждая? Она ещё не понимала, боялась понять, как боятся окончательного приговора. А сейчас он, этот сон, приснился ей ярко до боли. Она проснулась, как от тупого удара в сердце, даже села в постели, вперяясь глазами в морок белой прибалтийской ночи. Ужас погони, отчаяние плена, радость тяжёлого, вымученного избавления, пусть через позор, пусть через отступление, но на свободу! Вот такой был смысл этого сна, а значит всё не зря.
А снилось ей, что в яркий солнечный день бежит она, в чём мать родила, по степи. Сухая трава колет ей босые ноги и вот эта трава вдруг загорается. Она делает шаг, а из-под стопы, которая уже оторвалась от земли для следующего толчка, вырывается пламя. Оно невысокое, языком, не доходящим ей до икр, но горячее. Генрих чувствует этот жар, бежит быстрее. Языки пламени гонятся за ней. Земля становится темнее, мягче. Это чёрнозём. Но упрямые языки огня не вязнут в этой земле, а скачут по комьям и обжигают пятки Генрих. Но догнать не могут. Впереди показалась какая-то горка, похожая на дзот. Генрих, выбиваясь из сил, забегает в сырую пасть земляного убежища. Огонь отступает. Она видит, как гаснут языки пламени, не заполучив её. Она блаженно расслабляется в прохладе и мраке этой норы, жадно дышит сырым воздухом чёрнозёма.
Но, как только она немного окрепла, и ужас от погони остался в прошлом, вдруг из этой спасительной земли, из её недр, стали выдвигаться на голое тело Генрих рёбра стальных рельсов. Они двигались медленно, но неотвратимо, сужая свободное пространство норы. И вот тогда её охватил новый ужас – ужас оцепенения. Она уже чувствовала холодное прикосновение металла к своей коже, как вдруг её резко развернуло. Нет, не сама она развернулась, а будто кто-то сверху крутанул её за макушку, как юлу. И перед ней забрезжил свет, в узком проходе между рельсами. Она выпорхнула в этот проход, как ласточка и сразу же попала в воду. Это была неглубокая река, чистая и прозрачная. Ноги Генрих влились в течение этой реки. Она пошла, подчиняясь движению воды. Наверное, вперёд, ведь реки всегда текут вперёд. Ничто больше не жгло и не душило её. Было много воздуха и много свободы в этом последнем кадре её сна, и было сладкое чувство избавления.
Вспомнив своё сновидение, и остро осознав его, выработав все ресурсы своей памяти в этом, казалось бы, пустяшном процессе, Генрих провалилась в сладкую вату глубокого забытья. Она не слышала, как рано утром громыхнула входная тяжёлая дверь квартиры на Тамсаари, выпуская на службу перепелиного короля.
Аксель был прав – утро настало пасмурное. Солнце отвернулось от славного города Таллинна, оставив его на попечение косым дождям и холодному ветру.

Глава 21.
Вот и дождь пошёл. В комнате стало прохладно, из окна потянуло сыростью. Запах прибитой пыли, насыщенный и вкусный, как минеральная вода, пробился во все городские щели. Шторы колыхались, вздувались пузырями. Створка окна, хлопнув под порывом ветра, разбудила Генрих.
Она с трудом открыла глаза, непонимая, где находится. Ощущение чистоты своего тела, чистоты постельного белья и свежести этого упоительного, напитанного дождём воздуха умиротворило её.
Окно хлопало. Шторы парусились. На улице разбушевалась настоящая стихия. Дождь перерос в ливень. Машины ехали по днище в воде.
Генрих посидела, похлопала глазами. Как-то всё уж больно хорошо. Не ловушка ли это? Зачем она понадобилась этому человеку? Ведь они так и не поговорили толком. Надолго ли можно растянуть его гостеприимство? Она почувствовала, как глист тревоги опять опутывает её сердце, вгоняя всё её существо в тошнотворное оцепенение. «Не думай ни о чём. Живи моментом. Бог не выдаст – свинья не съест, - успокаивала себя она, - я божья коровка, глядишь, кривая куда нибудь и вырулит».
Сырой холодный ветер вздувал шторы. Ей стало зябко даже в толстом махровом халате Акселя. «Надо закрыть окно, встать и закрыть, встать и закрыть… - но вместо того, чтобы выкарабкаться из постели, она поглубже закопалась под одеяло, натянув его на голову, - как тепло! Как хорошо! Как дома. А на улице жуть».  - Сладкая истома залила всё её тело, мозг отдал приказ ко сну. И она опять уснула.
Вначале седьмого чёрная волга причалила к поребрику у дома Акселя. Попрощавшись с шофёром, он вышел из машины и сразу промочил ноги. Кругом была одна сплошная лужа. Не открывая зонта, он в три исполинских прыжка достиг двери парадной. Поднялся наверх, открыл дверь в квартиру. Гробовая тишина стояла там. Он заглянул в комнату, где спала Генрих. На диване одним большим клубком лежало одеяло. Аксель снял мокрую обувь, лёгкий плащ, аккуратно развесил и расставил вещи в прихожей. Включил сушилку. Потом осторожно ступая подошёл к дивану. Генрих не было видно из-под одеяла. Она свернулась, как ёж, только в самом низу этого клубка виднелась маленькая щёлочка, прорытая её для дыхания.
Были такие периоды в жизни Акселя, когда сон становился самой желанной наградой за все треволнения и труды. Он умел уважать базовые инстинкты. «Значит много на себе перетащила, - решил он, - раз так крепко спит, - пусть отдыхает. Я помню двое суток проспал после сдачи объекта в Кохтла-Ярве».
Он закрыл окно. В комнате стало тихо. И через какое-то время появился тот странный запах, что удивил Генрих сразу с порога. Аксель подошёл к нише между шкафами и, откинув серую рогожку, обнажил целую пирамиду каких-то странных стеклянных кастрюль. Он повозился с ними, понажимал какие-то кнопки, иногда приподнимая крышки и что-то перекладывая внутри. Вид у него был в это время, как у алхимика, растящего философский камень. Позанимавшись со своими таинственными кастрюлями, Аксель опять закрыл их рогожкой и довольный вышел из комнаты. В комнате жены-литовки Аксель переоделся, включил телевизор. Тихо заиграла музыка, пели финны. В Эстонии был финский канал с обилием рекламы красивый и практичный, который периодически советские власти пытались заглушить, как идеологически вредный, пропагандирующий буржуазный образ жизни. Но поскольку заглушить только эстонскую сторону не удавалось, а усиление приводило к глушению и на финской стороне, что каждый раз вызывало громкое недовольство в западных СМИ, власти в конце концов расписались в своём бессилии и оставили гордую Эстонию в покое в обнимку с финским телевидением. Вот и сейчас тоже пели финны о каком-то распрекрасном продукте фирмы «Валио». Белокурая широкоплечая валькирия в белой кофточке с рукавами фонариком, в синем шнурованном корсаже и в неизменной клетчатой юбке кружила между упитанных чёрно-белых коров, жующих яркую сочную финскую траву. Дивчина что-то напевала ядрёным речитативом, похожим на русские частушки. Ей густо вторил мужской хор, невидимый из-за грозных туш бурёнок.
Акселю захотелось петь. Он заточил свой язык под частушку и проречитативил вместе с крепкой финкой из телевизора оду «Валио». А потом изобразил несколько па карело-финской польки.
Генрих проснулась под звуки, ра ца ца и як цуп цоп, доносившиеся из другой комнаты.
«Опять поёт! - Усмехнулась Генрих, - а сейчас ещё и в пляс пустился».
Действительно, топот командорских пяток трудно было не услышать.
Генрих лежала в закупоренной комнате, уставившись в потолок, спать больше не хотелось. В нише между шкафами что-то пощёлкивало. Запах, тот запах, что унюхала при входе, явно исходил оттуда. Ей захотелось в туалет. Она встала и, проходя мимо места, где что-то щёлкало, приподняла серую рогожку. Действительно запах шёл из-под рогожки, где стояла батарея каких-то стеклянных кастрюль, набитых маленькими яйцами. «Это и есть инкубаторы, про которые судачил Вейде. Значит не басни это про перепелиного короля». Она закрыла рогожкой это миниатюрное родильное отделение и, зевая, вышла в коридор.
В этот момент и Аксель почувствовал позывы к мочеиспусканию. Он вывалился в коридор, столкнувшись с сонной гостьей.
- Ой! – Дёрнулась в сторону от него Генрих. Он показался ей уж больно огромным. «Ну и лось…  - опять изумилась она, кажется ему туда же. – Она прижалась к стенке, - пойду, умоюсь пока. Такого хозяина надо пропускать вперёд».
Она прошмыгнула в ванную, включила воду, подставила руки под горячие струи, переминаясь с ноги на ногу – организм требовал своего. Даже шум воды не смог заглушить звука жужжания мощной мамонтовой струи, что извергалась в унитаз из недр организма командора. «Ну и ну! – Опять удивилась Генрих, - так сильно, да так долго! Мамонт какой-то».
Наконец жужжание прекратилось. Загрохотал унитаз, смывая следы естественных отправлений. Хлопнула крышка, пшикнул баллон освежителя. Аксель вышел и опять запел про свой прекрасный кульма паев.
«На кухню пошёл, - услышала удаляющиеся шаги Генрих. Она поплескала себе в лицо горячей воды, потом холодной, взглянула в зеркало, - ух ты, как похорошела! Что спокойный сон с человеком делает. Я себя такой свежей уж не помню, когда и видела, - взглянув на полотенце, вспомнила строгую инструкцию Акселя, - бежевое – моё».
Она вытерлась пушистым полотенцем. Ей было спокойно. Она чувствовала, что её нервы стали толщиной с палец и не дрожат, а спокойно передают все импульсы, которые им положено передавать. Ещё раз, оглядев себя в зеркало, Генрих влажной рукой пригладила волосы, перепоясалась, осторожно открыла дверь ванной и проскользнула в туалет. Там пахло ландышами. Ей и это понравилось.
Аксель открыл холодильник. Всё стояло на своих местах. Гостья не кушала. И это его почему-то порадовало. Он не любил прожорливых полазучек, тех, что только хозяин за дверь, начинают рыскать по углам и сусекам. «А эта проспала весь день, как сурок. И даже в клозет дорогу мне уступила, хотя самой было невтерпёж, - обратил на этот момент внимание Аксель, - правильная девушка, с понятиями».
Он достал громадные огурцы, помидоры, банку сметаны, перемыл овощи и стал их немилосердно пластать на стеклянной доске. Нарубив целую лохань овощей, он залил всё это сметаной. В холодильнике лежал здоровенный кусок жареной свинины. Аксель шлёпнул мясо на противень, включил духовку. Пошёл сильный чесночно – поросячий аромат.
Генрих, сидя на унитазе, учуяла запах еды. Сонный желудок встрепенулся голодной судорогой. «Свинину жарят. Хорошо! – она соскочила с унитаза, прыснула ландышем и опять нырнула в ванную мыть руки, - самой на кухню пойти или приглашения подождать? Спросить бы его о чём нибудь. Ага! Про расчёску. Не нашла я у него чем причесаться, а сама всё растеряла».
- Аксель Густавович! Мне причесаться нечем. – Жалобно проскулила она, заглядывая в кухню.
- Причесаться? Проснулись? – Будто и не видел её в коридоре, оторвался от готовки Аксель, - сейчас дам вам массажную щётку, - он ушёл в комнату жены-литовки, скоро вернулся, неся большую массажную щётку и круглое зеркало, - вот, держите.
Генрих взяла всё это и ушла на свой диван.
- Поужинаем? – Аксель появился в дверях комнаты опять с подносом уже знакомым Генрих.
На стеклянный столик слетели две тарелки, два ножа, две вилки, открытая пачка салфеток.
- Помогите мне! – Он был весел и доволен собой.
На кухне вовсю благоухала духовка. Аксель открыл дверцу плиты, выволок оттуда противень с мясом.
- Блюдо! Блюдо давай те, - Аксель плечом указал на сушилку с посудой. Противень был горяч. Руки хозяина припекало сквозь толстые прихватки, - быстрее!
Генрих с грохотом чуть не отбив края других тарелок, вырвала самую большую из шеренги. Аксель тут же вывалил на неё скворчащее мясо.
- Берите салат, несите в комнату – Аксель прихватил ещё соломенную плетёнку с хлебом.
Они уселись и молча, размеренно стали есть. Хозяин не роняя ни слова, изучал всю манеру Генрих. Он смотрел, как она держит вилку, как орудует ножом, как аккуратно прикладывает к губам салфетку. «Хорошая девушка, воспитанная, ест спокойно, не ломается, на разговор не набивается, ничего не расспрашивает. Молодец!» - Аксель, порезав на мелкие кусочки последний большой шмат свинины, оторвался от трапезы и спросил:
- А где та книжка, что вы читали на вокзале?
- Книжка?  А, сейчас, - она встала и принесла свою сумочку, достала из неё брошюрку, - вот! – Она протянула её Акселю. Тот перелистал книжонку и отбросил в сторону.
- Это плохая книга! – Искренне кипятясь, прогавкал он, - лживая!
Генрих уже привыкла к порывам этого человека. Но сейчас в нём взыграла национальная идея. «Пепел Клааса бьётся в мою грудь, - почему-то вспомнила она, - сейчас прорвётся вулкан». Она мельком взглянула на Акселя, но зацепилась глазами за его пылающие глаза, оторваться от взгляда, полного горькой патетики, ей уже не удалось. И Акселя действительно прорвало.
Два часа Генрих слушала страстный рассказ о судьбах Эстонии и о его личной судьбе. И про часы деда, подаренные на конфирмацию, и про серебряный молоток, и про лагеря на севере, про людей, которых он там встретил. Аксель то вскакивал и ходил по комнате, дирижируя руками, то с размаху плюхался в кресло и всё рассказывал, рассказывал. Он был похож на демона, на вершине горы, грозящего небу, оскорбившему его лучшие порывы. Она, не отрываясь, смотрела на него. Ничего подобного раньше ей видеть не приходилось. Особый случай! – Подумала она, - почему передо мной-то? Такие откровения! Я, что, похожа на революционерку?»
Наконец Аксель успокоился, выдохнул, встряхнул вихрами, словно опомнился.
- Вы – умная девушка. Слушать умеете. Вас есть что-то строгое, подлинное. Бывшее… - на этом слове он сделал акцент.
- Спасибо, - сказала Генрих, - я тронута вашим доверием, - но дальше разговор не пошёл, стало неловко, а вскоре опять захотелось спать.
Генрих подавила зевоту. Она устала от исповеди хозяина и не знала, как себя вести дальше. Рассказывать о себе ей претило. Осторожность шептала: «Молчи, молчи!» Она и молчала.
- Спать пора, завтра на службу, - резко сорвавшись с места, рявкнул Аксель, - уберите со стола и вымойте посуду, я устал.
- Хорошо, спокойной ночи. – Генрих была рада, что этот вечер закончился именно так, - резко, без слюней и мышиных сантиментов.
Она подождала, когда хозяин уйдёт в ванную, посидела перед телевизором, не слова не понимая по-фински. С экрана на неё смотрели холёные люди с заученными – форматными выражениями лиц. Она переключила на Россию.
Громоподобный голос комсомольского певца ударил ей по ушам, под эту руладу показывали хронику, где люди строили БАМ. В условиях вечной мерзлоты её сверстники укладывали рельсы, пробивали в скалах туннели. «Как заключённые в лагерях, про которых рассказывал Аксель. Но эти-то вольные! Там и девчонки есть! Это какая-то другая порода людей. Для меня всё это чистый бред!»
Аксель хлопнул дверью в ванную, прошагал по коридору и заперся в комнате жены-литовки.
«Всё, можно отмереть и пошевелиться, можно заняться общественно полезным делом, - Генрих собрала со стола и тихо, чтобы не скрипнуть и не бряцнуть, отнесла посуду на кухню.
Пока она перемыла посуду и расставила всё на свои места, прошло часа полтора. Она нарочно не торопилась, делала всё медленно, растягивая время своей занятости до предела. Она старалась устать, чтобы потом опять уснуть беспробудным сном.
Её напугала одержимость Акселя и в первый раз она подумала, а не развернуть ли ей лыжи обратно, домой. Но куда домой? Глеб, наверное на радостях, что избавился от неё, сдал квартиру в найм. Он что-то такое говорил по телефону, а она подслушивала. К маме? Вот этого она боялась больше всего. С тех пор, как она вырвалась из родительского гнезда, обратно её никогда не тянуло. Мать будет смотреть на неё с вечным укором и приговором бездарности. Не оправдала она надежд матери. А слушать рассказы о том, как преуспевают её одноклассницы, было тошно.  Нет, домой ей нельзя.
Генрих вытерла распаренные руки. В ванной прополоскала рот, брать чужую зубную щётку было брезготно.
В комнате шелестел телевизор, по русскому каналу шёл прогноз погоды. Дожди, дожди… над всем северо-западом. Лето перевалило свою макушку. Ей захотелось плакать. Она свернулась клубком под одеялом, переключила телевизор на Финляндию. Весёлая финка тараторила свою частушку. В ритме её песни махали хвостами сытые красивые коровы. В финской рекламе дождей не было.
Она уснула под карело-финские напевы. Телевизор лопотал всю ночь, а утром Аксель, уходя на работу, выключил его.
Генрих умудрилась проспать до вечера. Командор опять пришёл мокрый и чем-то обозлённый. Он опять разбудил Генрих, теперь уже громким разговором по телефону. Она ничего не понимала. Он говорил по-фински. Интонация его голоса была тревожной. Он явно рассказывал про какие-то неудачи.
- Вы спите? – Аксель приоткрыл дверь, - опять ничего не ели. Нельзя так. Вставайте, вставайте, будем готовить ужин. На улице такая гадость! На службе… - он отчаянно махнул рукой, - болото, тупое болото.
- Дожди кончатся, дела утрясутся… - ровным голосом ответила ему Генрих. «Надо его успокоить, подбодрить, а то опять начнёт метать громы и молнии».
- Вы – рассудительная девушка. Ваши бы слова, да Богу в уши! – Он действительно обмяк.
В этот вечер Аксель был другим. Он рассказывал ей о хуторском детстве, о матери, уже давно умершей, расспрашивал о её родителях, о школьных годах. Из её рассказов он понял, что девушка была из неполной интеллигентной семьи, училась отлично, носила в своём сердце мечту – поступить в художественный ВУЗ, но неудачи сломили её, вынудив на этот крайний шаг – покинуть родину. Про свою жизнь с Глебом она благоразумно промолчала, выставив себя в глазах Акселя святой невинностью.
- Посидите ещё денька два взаперти. Я посоветуюсь с компетентными людьми. Я вижу, что вы хотите учиться. Я помогу вам. У вас будет будущее!
- А что изменится за эти два дня? – спросила она с ноткой уныния в голосе.
- Будут выходные! Все мои друзья будут свободны и мы сможем встретиться, обсудить ваше положение.
- А! – Обрадовалась такому обороту Генрих. «Так, глядишь, он меня куда нибудь и пристроит. То, что обещал мне Глеб, сделает Аксель!»
У неё опять заблестели глаза, опять впереди замаячила какая-то перспектива. Следующие два дня она провела в мечтах о будущем.

Глава 22.
Вечером в пятницу всё было по-прежнему. В семь пришёл Аксель, промокший до нитки. Дождь лил, не прекращаясь, то сильнее, то слабее, но лил. В квартире становилось влажно и душно, когда хозяин включал свою сушилку. Генрих с ужасом думала, чтобы она делала без денег, без одежды, одна в этой сплошной луже. Сидя на подоконнике и читая русские книги, которые ей приносил Аксель, она время от времени посматривала на улицу и ёжилась от удовольствия, думая, что находится в тепле и довольствии, пусть и взаперти. Ну живут же кошки, всю жизнь не вылезая на улицу, спят, едят, развлекают хозяев. А она научилась развлекать Акселя, начитавшись Сэлинджера, Хемингуэя и Майю Лассила. Она пересказывала ему сюжеты этих книг по вечерам.
Генрих отоспалась и теперь вставала сразу же, как закрывалась за хозяином дверь. Она неспешно принимала ванну, завтракала, а потом шла читать. Под рогожкой пощёлкивали инкубаторы. Командор рассказал ей про своих перепёлок, просил присматривать за стеклянными кастрюлями. Дал ей инструкции, что делать, если появится трещинка  - проклюв на скорлупке. Генрих чувствовала себя хозяйкой. И теперь даже с радостью ждала возвращения Акселя. Он всегда приходил с гостинцами, приносил то торт, то булочки с взбитыми сливками.
Неприятности на работе у Акселя как-то утряслись. Он пребывал в благодушном настроении, всё пел свои эстонские рулады.
А дожди всё лили. Теперь уже не сплошняком, а с маленькими, трепетными перерывами. Там, в небе, что-то жмурилось за тучами и только мечтать приходилось, что это что-то и есть солнце, которое так полновластно правило бал на улицах и площадях, на пляжах и парках, ещё только неделю назад.
Генрих вспомнила монастырский колодец. Интересно, куда исчезает вода, льющаяся с неба? Он – этот каменный стакан, наверное, уже доверху залит. Бабулька кассирша плавает на своём диване и вопит о помощи. Крысы все утонули,… нет, крысы плавать умеют. Они перебрались из подвалов на чердаки. А вот кошка? Аськой её кажется, звали? Жалко кошку, скорее всего она утопла.
Генрих сидела на подоконнике и, оторвавшись от книги Шарля де Костера «Легенда о Тиле», плавала по волнам своей памяти, то приближаясь к сегодняшнему дню, то отдаляясь от него на годы. Она вспоминала, что вот так же, как сейчас, она сидела на подоконнике в детстве и читала. Много читала. Бабушка готовила обед. Из кухни вкусно пахло котлетами или голубцами, или гуляшом. Как они делались, эти блюда, Генрих не знала. Она находилась на кухне слишком мало времени, чтобы чему нибудь научиться. Она жила как принцесса. Вот прямо так же, как сейчас. За несколько дней, проведённых в доме Акселя, она отдохнула и отъелась. Несложная работа по дому не утомляла её, скорее даже примиряла с жизнью. Готовить она не умела, да и зачем? Аксель сам вечером жарил мясо, резал овощи, она только помогала. И ведь ни разу ей не пришло в голову, что… нет, приходило, приходило в первый день своего пребывания в его квартире и это тогда казалось ей естественным. Да, естественным было тогда для неё то, что подбирая на улице голодранку, она такой именно и была, её захотят использовать по своей мужской прихоти. А тут всё оказалось гораздо запутаннее. Он всё смотрит на неё, как будто изучает, носит ей книги, говорит с ней на вы. Это что, страна такая? Или он в ней что-то разглядел? Что не мог разглядеть ни Глеб, ни Карел. Так смотрели на неё глаза двух любящих женщин – мамы и бабушки. Они верили в неё, в её будущее, надеялись, что оно будет светлым. А она кинула всё коту под хвост. Связалась с Глебом, как в омут провалилась, жила иллюзиями, бреднями, гордыней. Свободная художница! Что она сейчас может показать в подтверждение этого титула. Аксель принёс ей и планшет с картоном, и карандаши и пастель. Так ведь нет! Не может она, нет у неё вдохновения. И, кажется, Аксель всё понял. Но почему тогда он не отвернулся от неё, не стал пользоваться ею просто как девкой? Собственно говоря, что и делал Глеб в завуалированной форме. Она была для него содержанкой. Поэтому и мать не хотела общаться с ними, ни с Глебом, ни с ней. Но почему, же она – мать, не выдернула её – несовершеннолетнюю из постели Глеба, почему не встряхнула её, не заставила взяться за ум? А потому, что так легче, напрягаться не надо. Мол, неуправляемая дочь и спросу нет, умываю руки. Вот когда была отличницей, тогда конечно – единственная радость и надежда в жизни. В Генрих закипели слёзы обиды. Почему она сейчас сидит здесь, в чужой квартире, отданная на волю победителя? Пусть хорошего, пусть сильного, а вдруг ему, что нибудь взбредёт в голову? Что-то такое, что она, глупая, даже себе вообразить не может. Но адрес-то свой она не забыла. Ведь можно всегда отправить телеграмму маме, попросить о помощи. Как же это ей раньше в голову не приходило? Ведь мать всегда остаётся матерью. Какая простая светлая мысль! Генрих стала вспоминать всё хорошее, что было у неё вместе с мамой. Много было хорошего: и море в Крыму, и музеи зимой, и куклам они вместе платья шили. Ведь можно всё начать сначала. Вернуться домой, сесть за книги, начать рисовать. Нет! Хватит этих бредней про рисование, надо что-то реальное, то, чем занимаются её одногодки. Что-то там изучают. Каждый день ходят на лекции, по вечерам работают на грязной работе. Фи! Обиделась её гордыня, ты же королева! А кто тебе сказал, что ты имеешь право на корону? Это всё твои выдумки, говорил ей здравый смысл. Дверь хлопнула. Пришёл Аксель.
- Всё! Завтра встречаемся с нужными  людьми.
- Где встречаемся? – Это заявление испугало Генрих. Ведь вся её одежда, это платье и босоножки, не в них же она пойдёт по такому дождю. - Мне одеть нечего.
- Здесь у меня и встречаемся. Оденете что нибудь из вещей моей жены, подберём. Это не главное. Главное вот что – я долго думал и понял. Вы – не художница. Рисовать, может быть так, ради удовольствия, и умеете, но толка в этом я не нашёл,  - он резко уставился ей в глаза – вы не художница и не надо строить иллюзий.
- А кто же я? – Генрих была сражена его прямотой, до сих пор ей только льстили, восхищались и вешали лапшу на уши, поглаживая по головке. – Я ничего больше и не умею.
- Вы просто девушка, молодая девушка. Откуда вам что-то уметь, если вы ничему и не учились. Чем вы занимались два года после школы?
Генрих залилась краской стыда. Чем она занималась? Трахалась, но об этом ни ни.
- Рисовала, иногда иллюстрировала книги.
- О! Это уже лучше, но всё так оторвано от жизни. Деньги-то вам платили за это?
Генрих отрицательно покачала головой.
- Я так, для себя.
- Всё так недееспособно, кто же вас кормил? Вы же взрослая девушка.
«Ого, как сразу строго! – Ужаснулась Генрих, - надо что нибудь соврать».
- Я работала кассиром в музее Революции, - промямлила она.
- Трудовая книжка есть?
- Да, была где-то дома.
- Как же вы ехали в Таллинн без трудовой. Это же режимный город. Или вы хотели тут только лето покуролесить?  - У Акселя не по-доброму сверкнули глаза. – Как эти залётные бабочки на вокзале?
«А сам-то ты чем занимался на этом вокзале? Баб снимал»? Их недобрые взгляды встретились и отискрили.
- Нет! – Со слезами на глазах выкрикнула Генрих и вдруг правда расплакалась, удивляясь себе и своей обиде. Она плакала, по детски всхлипывая, тряся губёнкой. – Я домой хочу! К маме.
- Вот! – Как-то даже прояснел лицом Аксель,  - все вы так, хорошие домашние девочки. Холят вас дома, балуют, отрывают от жизни. Потом вы, беспомощные не нужны ни себе, ни родителям, ни обществу. А я вижу в вас толк! Вы – не пустышка, вы – умница. Вам учиться надо! Вытрите сопли! – Он подал ей большой носовой платок, надушенный и чистый.
Генрих высморкалась. Успокоилась. «А ведь он прав! И есть у него какая-то цель насчёт меня. Не зря все эти разговоры про документы. Не на облаке живём, везде нужна бумажка. Вон как Карел пылил красиво, а всё разлетелось вдребезги без какой-то нужной бумажки». Глаза её прояснились. Она сидела и тихо ждала, что же ещё выдаст ей этот человек-прожектор.
Но Аксель больше распинать её не стал. Увидев, что девушка успокоилась, он похлопал её по плечу без тени галантности, как цирковую кобылу, которая ерепенилась, ерепенилась, но всё-таки выполнила то, что требовал от неё дрессировщик.
- А сейчас ужинаем и подбираем вам вещи. Завтра выходной. Можно не торопиться.
Однако после ужина он не пригласил её в комнату жены-литовки. Посоветовав ей прибрать посуду, да и вообще прибраться в доме перед приходом гостей, выдал ей пылесос и тряпку с ведром. И она не взбеленилась, как бывало раньше, когда кто-то приказывал ей что-то сделать. Да кто они такие, чтобы ей командовать? А сейчас нет! Сейчас она с готовностью стала выполнять приказ. И поняла, так легче жить,  не ерепенясь. У нее, наверное, просто сгорела вся строптивость, и выпрямился весь её кудрявый нрав. Конечно, не навсегда! Конечно, это была уловка её чувства самосохранения, проверка на живучесть.
- Что вы сегодня прочли? – Прокричал ей из жениной комнаты Аксель. Голос его с лёгкостью перекрыл рёв пылесоса.
Генрих выключила рычащую машину.
- Шарля де Костера, я сейчас читаю «Легенду о Тиле». – Ответила она, как на заданный учителем вопрос.
- Раньше не читали эту книгу? – Аксель рылся в ящиках жениного шкафа, не стесняясь, подбирал всё: трусы, лифчик, майку, джинсы, носки. Хорошо ещё размерами эти дамочки были почти одинаковы.
- Нет! – Генрих опять выключила пылесос.
На такое святотатство, как рытьё в вещах жены, Аксель раньше был не способен. Галатеи, Галатеями, а жена женой. Может быть он с годами просто оскупел? Зачем тратить лишнее? Если можно взять из шкафа. А потом, Галатеи с ним были близки и подчинялись ему, как царю-самодержцу. Кроме него, у них никого не было. Он их одевал с детства. А тут совсем другое. Тут личность, хоть и сырая, но самостоятельная. А потом, чем плохи вещи его жены, пусть ношеные, но совсем приличные? Некоторые он сам ей покупал.
Была у Акселя страстишка. Мелкая, не по его масштабам. Он собирал джинсы. Стопки всяких: синих, чёрных, голубых, были упрятаны у него в шкафу и заперты под ключ. Были там и женские разных размеров. Зачем он это делал? Сам он джинсы не носил. Не его стиль. Женские очень редко дарил, какой нибудь фее, за услуги интимного характера. Да вот Катрине подарил, были там одни большого размера. Крупная всё-таки выросла девушка, эта его Катрина!
Генрих уже и пыль вытерла везде. В комнате и на кухне всё блестело.
Аксель с ворохом тряпья, захлопнув плотно дверь в литовскую комнату, пришёл и вывалил всё это на диван. Потом, видимо не удовлетворившись своей властью, осмотрел пол в коридоре.
- Протрите пол в коридоре! – Повелел он, зашёл на кухню, - и в кухне тоже.
«А чёрт с тобой! Я за эту одежонку тебе и стены и потолок вымою, а если и обувь выдашь, то и лестничную площадку. – Подумала Генрих, отжимая тряпку, - а в глубине души хитрый лисёнок ей подсказывал, что если бы ещё к тряпью и обувке да денежек немножко, то можно и дёру дать от такого, пусть и правильного, но свирепого дядьки. Сбежать к маме. Ну их к чертям собачьим этих мужиков! Как же ей это раньше в голову не приходило? У мамы же тихо, тихо, работать в булочной рядом с домом, и учиться на заочном в каком нибудь очень реальном институте, на каком нибудь совсем заземлённом факультете. Окончить этот институт, три года поработать,… а почему три? Почему не пять? Почему не всю жизнь? Да потому, что скучно! – Плюнула она на свои мысли, - не сможешь ты так, слишком у тебя натура увёртливая, капризная. Вот и заносит тебя на поворотах».  – Говорила сама себе Генрих. Аксель видел, с каким остервенением работает девушка. «Это хорошая девушка, чистая – думал он, так трудятся молодые эстонки на родительских хуторах. Работящая! Будет толк! Может быть, хоть одну русскую девушку на правильную дорогу выведу». Надо отметить, что раньше Аксель выводил на правильную дорогу только дочерей Эстонии. И невдомёк ему было, что вдохновило на трудовые подвиги эту девушку куча тряпья, вываленная на диване.
Полы халата путались в ногах у Генрих. Она, наклоняясь, вытирала мокрой тряпкой пол в кухне. Неужели у хозяина нет швабры? Утаил! Ему, наверное, нравилось эта согнутая пополам фигура с крепкими ягодицами, устремлёнными в потолок. Он исподтишка заглядывался на Генрих, рыская то в туалет, то в ванную. Наконец, она доделала всё, что только можно было сделать. Вымыла руки. Зашла в комнату. Следом за ней зашёл и Аксель.
- Примерьте. – Кивнул он ей на одежду.
- Сейчас, только душ приму! – Ответила она, забирая с собой вещи в ванную «Не при тебе же я буду тут примерять, не дождёшься!»
Аксель кивнул в знак согласия.
Генрих приняла душ, смыла трудовой пот. Взяла бюстгальтер. Да, он был ей в пору. Она подтянула лямки, надела эту деталь женского туалета, давным-давно не употреблявшуюся её. Хотя, как давно? Может быть, недели две три назад у неё ещё был свой родной бюстгальтер, купленный ей Глебом, брошенный её в магазине солнечным днём в центре Таллинна. А это уже было с Карелом. Она одела трусы. Хорошие трусы! На них было написано по-английски пятница. И как раз на лобке красовалась картинка – прыгающая на мужчине женщина, лупящая его хлыстом. Женщина эта подпрыгивала, высоко поджимая ноги в туфлях на шпильках, мужчина лежал на животе, высунув язык. «Садизм какой-то! – Подумала Генрих, - интересно, а как будет выглядеть суббота и воскресенье? Наверное, мужчину совсем добьют». Она влезла в чёрную спортивную майку. Стала надевать джинсы, но они застопорились в ляжках. «Ого! -   Подумала она, - а я-то поздоровее его жёнушки буду. Что же теперь делать? Вот беда! Вечно меня низы подводят». Пришлось надеть носки и снова завернуться в халат Акселя.
Она, смущённо улыбаясь, вышла из ванной, неся штаны на вытянутой руке. К сожалению, не мой размер, малы, - сконфужено пролепетала она.
- Как? Вы же такая хрупкая? – Удивился Аксель, все женщины меньше Катрины казались ему дюймовочками.
- Оптический обман, - усмехнулась Генрих, - все так думают, смотрят-то сверху.
Ничего не поделаешь! Как рассекретил Аксель свою перепелиную яйцекладку, так и сейчас пришлось раскрыть перед гостьей и свою джинсовую укладку. Он выдал ей несколько штук. Размеры этих штанов приближались к размерам Катрины. И велико же было удивление командора, когда его новая подопечная протиснулась в джинсы, которые примеряла Катрина, но не смогла их свести на талии. А у этой штаны болтались в поясе, вернее стояли трубой, на два кулака отходя от живота, а ляжки и задница были плотно обтянуты.
- У вас фигура, как у индийской женщины, или как у мадьярки! – И опять его глаза высекли хищную искру. – Вы ещё и красивая.
Генрих потупилась.
- Больше ничего не подошло, можно я их ушью?
- Конечно. Надо же вам в чём-то ходить. Сейчас дам нитку с иголкой. Он принёс ей шкатулку для рукоделия.
«Тоже жены, - подумала Генрих. Пока он выходил из комнаты, она успела стянуть с себя джинсы и опять завернуться в махровый халат. Нечего распалять мужчину своими индийско-мадьярскими прелестями».
Она уселась шить. Хозяин пожелал ей спокойной ночи, ушёл в ванную и долго там плескался, при этом очень вдохновенно пел.
«Ой! Не к добру это. Что-то уж очень страстно он распевает сегодня». Ёжась, заметила Генрих.
Она заложила излишки пояса в вытачки. Получилось хорошо, добротно. Таких дорогих штанов у неё никогда не было. Повертевшись перед большим зеркалом в прихожей, она почувствовала на себе звериный взгляд Акселя.
- Хорошо? – Как можно простодушнее спросила она.
- У вас золотые руки! – Взгляд притух, видимо Аксель подавил в себе преждевременный звериный порыв.
- А на улицу мы будем выходить? А то у меня одни босоножки, да и сверху курточку какую нибудь не помешало бы, а то холодно.
Аксель пышно вздохнул. Ну что поделаешь, она права. Курточку и кроссовки? Ну да, надо и это. Зато с ним рядом будет такая модная и эффектная девушка. Он опять сделал налёт на шкаф жены. Опять пошёл на святотатство. Достал новенькие кроссовки и хорошенькую ветровочку с капюшоном. Вполне по погоде. Всё равно эти вещи покупал жене он, а если она не живёт с ним, пусть пеняет на себя. Зато с ним рядом будет идти такая молоденькая, хорошенькая девушка. Пожалуй, самая хорошенькая из всех, что были у него. «Но ведь она-то не твоя! – Твердило ему мужское самолюбие. – Ничего, всему своё время, всё ещё впереди» - отвечал самолюбию рассудок.
И вот, завершение этого плодотворного вечера, Генрих оделась, да так, как не одевалась ни при Глебе, ни при маме с бабушкой. Она была довольна своим отражением в зеркале. «Ещё бы спортивную сумочку с молниями, - подумала она. Попробовать чтоли попросить?»
- Ещё бы сумочку спортивную. Тихо, будто про себя, пробормотала она, уставясь в зеркало.
- А вот завтра и купим. – Услышал её Аксель. – Сходим в Каубамайа. Только после встречи. Профессора в полдень придут, будем пить кофе и есть печенье с тмином.
- А почему не торт? – Удивилась такому выбору Генрих.
- Потому, что они аскеты, - хихикнул Аксель, мы ещё шотландский виски будем пить. Вы-то спиртное пьёте?
- Не знаю…
- Как это не знаете? Вкус спиртного трудно с чем-то перепутать.  – Аксель выпучил глаза и недоверчиво присмотрелся к такой странной девушке, что не знает, пьёт она или нет, при этом сидит без трусов по ночам на вокзале. «Дуру-то из себя не надо корчить! – Поморщился он, - под двадцать лет, а как дитя малое. А плакала-то как! Может быть и правда, что-то с психикой? Какая-то задержка?
Генрих заметила эту игру мыслей на подвижном большом лице Акселя. «Кажется, я переиграла. Не верит. Думает, кривляюсь. Надо бы выправить линию».
- Я красное вино пила. Редко, правда, в гостях. Пила шампанское на Новый Год, - отчиталась она перед Акселем. Она вспомнила, как большими, жадными глотками глушила бокал за бокалом в ресторане с Глебом и как бесновалась потом, танцуя чардаш. Она вспомнила, как смотрел на неё Карел, не то, осуждая, не то, жалея её, когда она пила вино с ним в ресторане. «Пить не умеет!» - говорили его глаза.
- Я пить не умею.  – уточнила она.
- А почему это вы должны уметь пить? Девушка? Никто вас в попойку не втягивает. Спаивать вас я не собираюсь, упаси Бог! – он даже обиделся. – А у меня вот, смотрите, - он с видом школьника-коллекционера, открыл дверцу в шкафу. Там был бар.
«Ещё один тайник, - подумала Генрих, - конспиратор! А шкаф-то этот – Клондайк! Там глядишь, и подпольная типография, какая нибудь обнаружиться может или передатчик. Уж очень он финнов и шведов любит, А на Россию из-за часов дедовских обижен. И вообще он на Бормана похож из «Семнадцати мгновений весны».
Аксель продемонстрировал бар, любуясь разноцветными бутылками, даже включил подсветку. Жидкости в пузырях заискрились. А пузырей было много: мартини розовый и белый  - для дам, коньячок «Хэнесси», коньячок «Камю», скотч, ликёры «Адвокат» и «Малибу», ром в синей гранёной бутылке, похожей на гранату.
«А он хвастун. И профессорами своими завтра хвастаться будет передо мной, а мною перед ними, что вот мол какую отхватил. Интересно, за кого он меня выдаст?» Ей очень хотелось, чтобы за племянницу. Ей нравилась эта родственная должность. Опять же она вспомнила своего рыжего дядю Бено, так похожего на кота.
Аксель захлопнул крышку бара, развернулся к выходу.
- Спокойной ночи! Завтра вы должны определиться, чем будете заниматься, здесь, в Эстонии. А сейчас спите.
- Спокойной ночи – с какой-то новой интонацией внутреннего достоинства ответила она. Теперь, когда она была одета согласно духу времени, как девушка с обложки буржуазного журнала. Теперь она чувствовала себя упакованной и уверенной в себе, как собака в дорогом ошейнике.
Дверь за Акселем закрылась. Он сделал несколько телефонных звонков, говорил опять по-фински спокойно, дружелюбно, даже смеялся.
Генрих сняла с себя всё, аккуратно разложив на стуле стопкой по порядку. Сначала джинсы, на них майку, затем бюстгальтер и даже трусы картинкой вверх, вниз поставила кроссовки со свёрнутыми в комок носками. Она опять завернулась в халат, нырнула под одеяло. «Надо же! На завтра у меня есть план. Завтра я выйду на улицу под ручку с таким солидным дядей. Может быть, даже машину подадут. Он же министр какой-то. А в магазине, - у неё даже в зобу дыханье спёрло от сладкого предчувствия, - можно свысока смотреть на продавщиц,» - тщеславие её распалилось, она уже рисовала картинки своего царственного восхождения на престол. Вот она уже видела себя в соболином манто на вручении Нобелевской премии. Да! Это она, ей уже тридцать лет, но она всё ещё красива, ещё красивее, чем сейчас. А Нобеля получает её знаменитый муж – молодой шведский профессор, с которым она познакомилась в гостях у дяди Акселя как-то летом в Таллинне, лет двенадцать назад. Но это уже была греза сна.

Глава 23.
Утро субботы порадовало – дождь прекратился. Небо висело низко. В нём ещё было много влаги, но там, в небесной канцелярии дали технический перерыв дождевой лейке.
Генрих ещё крепко спала. Такие сладкие сны о своём возрождении жалко было покидать. В дверь постучал Аксель, не дожидаясь ответа, он вошёл в комнату уже умытый и побритый, всё в том же сером спортивном костюме.
- Девять часов! Просыпайтесь! Я не хочу, чтобы вас увидели заспанной. – Громогласно обратился он к кокону одеяла, в котором была, как куколка бабочки, завёрнута Генрих.
- Да, да, сейчас, - кокон зашевелился, и из отверстия показалась косматая голова, - сейчас. Генрих потянулась и села, придерживая одеяло у подбородка.
- Вам не жарко? Под одеялом в махровом халате, да ещё и при закрытом окне – он подошёл к своим инкубаторам, сдёрнул рогожку. – Ого! Тут идёт горячая борьба за жизнь. Два яйца с поклевом. Скоро будем нянчить цыплят. Хлопот прибавится. Это опытная партия – особо ценная. Поэтому и дома держу, а не на ферме. И в Таллинне сижу, поэтому и никуда не езжу, как наседка. Но к концу месяца цикл закончится.
- И куда вы их потом? – разглядывая из-за его спины треснувшие яйца, заинтересовалась Генрих. Она высвободилась из одеяла, как перепёлка из скорлупы.
- Есть заказчик в Финляндии, туда и поедут.
- Вы занимаетесь контрабандой? – съехидничала Генрих. Прекрасный сон, где она видела себя в соболином манто, внушил ей такую уверенность в себе, что она позволила себе эту подколку.
- Какая контрабанда! – насторожился Аксель, - всё легально, через министерство. Это совместный проект с дружественной страной. Перепёлка! Он аж зажмурился от восторга, - это такой клад! Её мясо – источник ценных протеинов, а яйца продлевают активный период жизни.
«Молодильные яички, усмехнулась про себя Генрих, - то то он лосяра такой. На меня не набрасывается видимо только потому, что я – не эстонка». Догадка эта пришла ей на ум как-то неожиданно. Вот почему он зовёт её на вы. Россию не любит, а побаивается тыкать русской. Генрих только здесь, в Эстонии поняла, что она русская, пусть наполовину. Вторая половина со слов её бабушки, была вторым интернационалом. Бабушка имела в виду немцев, шведов и поляков, угостивших её внучку своей кровью.
Никогда раньше Генрих не попадала в чужую языковую среду. А сейчас, слыша акцент Акселя, его разговоры по телефону то по-фински, то по-эстонски, вспоминая Карела, который разговаривал по-русски только с ней, вспоминая диких эстонцев в Пирита, что показались ей фашистами, она поняла, как дорог ей язык, на котором она думает. Вот и профессора, что придут, конечно же, будут лопотать на своём. Да на своём! Они здесь дома! А она в гостях. И они – эти учёные мужи во главе с Акселем, будут думать, как ассимилировать её здесь, считая за великую честь, оказанную ей, это приобщение потерявшейся русской овечки к западной цивилизации. А хочет ли она этого приобщения? Вот на это она и сама не могла себе ответить.
Пока Аксель возился со своей перепелиной яйцекладкой, Генрих отправилась в ванную, прихватив с собой новое обмундирование. «Не дождётесь, чтобы я при вас переодевалась, дядя Аксель! Интересно, а при своих сотоварищах он тоже будет называть меня на вы? Вот здорово! А ведь у него действительно язык не повернётся сказать мне ты, как выучил, так и застряло навечно, такой уж это человек. Я его за эту неделю выучила». Она действительно стала хорошим психологом за этот период заточения в четырёх стенах. Жить захочешь и медиумом станешь. А она, считай, работала при Акселе Шахеризадой, рассказывая ему на сон грядущий свои сказки, почерпнутые из прекрасных книг, которые он и сам читал когда-то очень давно, а сейчас слушал в русской интерпретации.
Генрих вышла из ванной свежая, бодрая, с блестящими глазами. Джинсы ладно облегали её крепко сбитый низ. Чёрная маечка обтягивала резко очерченный бюст. Лямки лифчика она задрала, пожалуй, слишком сильно. Она где-то слышала, кажется ещё в школе, что у какой-то пионервожатой грудь располагалась параллельно полу, и на неё можно было ставить поднос. Сейчас, опуская глаза на свои прелести, она видела почти такую же картину.
Аксель переоделся, скинул свой затрапезный серый спортивный костюм, надел мягкие песочного цвета широкие брюки и в тон им рубашку навыпуск. Такой костюм очень шёл ему, придавая вид демократичной непринуждённости.
Генрих подошла к зеркалу, чтобы причесаться. Аксель встал за спиной, через отражение уставился ей в глаза. Она не стала кокетничать. Свою самодовольную изогнутую позу она быстро переменила на стойку смирно. Боялась она привлекать к себе этого властного, холодно-страстного человека, одетого теперь, как Индиана Джонс. Аксель, флюиды её отстранения, отвёл глаза.
- Приведите комнату в порядок! – На ходу в кухню властно бросил ей он.
Генрих с готовностью бросилась трамбовать постельные принадлежности, чтобы упрятать их внутрь дивана. Когда комната приобрела первозданный вид, тот, который она увидела, придя сюда первый раз, она почему-то вспомнила про своё платье. «Где же оно? Я же оставляла его в ванной».
Заглянув в ванную, она не нашло своей вещи, вспомнила, что и все предыдущие дни его там не было. Куда же оно делось, не носовой же платок?
Она заглянула на кухню. Аксель открывал красивые жестяные банки с печеньем, явно не с одним тмином. «У него и здесь укладки, теперь уже с печеньем. А банок-то сколько!» Генрих вопросительно уставилась на стол.
- Вазу давайте плоскую, ту, что с абрикосами. Принесите её мне, - обернулся он к ней, а абрикосы доешьте.
А Генрих их доела ещё два дня тому назад. Она принесла пустую вазу, больше похожую на блюдо. На него Аксель выметал серпантином печенье разных видов.
- Несите на столик, брифинг будет там. – Он значительно поднял палец вверх.
Удивительно, сколь всего уместилось на этом маленьком столике: печенье, фрукты, напитки. Всё это Аксель покрыл белоснежной салфеткой и откатил столик в угол комнаты.
- Пойдёмте, позавтракаем на кухне,  - пригласил он Генрих. Пока она возилась с фуршетом в комнате, он сварганил яичницу с колбасой и помидорами, - поедим нормально, а то за разговорами с гостями придётся миндальничать и урчать желудками. Лучше быть сытым, чем голодным. Правда?
- Да уж конечно! – Генрих цену этим словам познала на своей шкуре. Отдавая должное здравому смыслу хозяина, она за обе щеки уплетала яичницу.
Когда они допивали жирный, со сливками, кофе, зазвонил телефон. Аксель вышел из-за стола. Генрих слышала весёлые дружеские приветствия на эстонском.
- Сейчас приедут - через пятнадцать минут - сообщил он ей.
Генрих прибирала на кухне.
- Да, где моё платье? Я его оставляла в ванной. – Опять вспомнила Генрих.
- А я его выбросил. Оно старое было. Вы его постирали, а оно и разлезлось и где вы его только взяли? Оно какое-то бутафорское.
Генрих стало обидно. Карел платил за него большие деньги, она сама видела. Да, оно допотопное, но оно ей нравилось. Да, непрактичное. Но оно было её. Теперь от Карела ничего не осталось. Разве, что одни босоножки, если они тоже не рассохлись. Она пошла в прихожую. Ну, точно! Нету! Выкинул. Ей стало смешно. Ну и чёрт с ними, одел же в своё и ещё как одел!
- Босоножки ищете? – глумился хозяин, а я их тоже – в расход. Не надо вам старьё это в новую жизнь тащить.
- Ну не надо, так не надо. – Согласилась Генрих  - мне эти вещи тоже не нужны, особенно в такую погоду.
А погода опять взялась за своё. Капли дождя, мелкие и резкие, лупили в закрытое окно. Ветер дул порывисто. Осины на собачьем острове гнулись под его напором. Лужи ёжились. Климат оптимизма не внушал. «Декадка дождей, как по расписанию, - подумала Генрих, - пять дней уже льёт, значит ещё столько же осталось. Как у них всё строго. Регламент».
Вопреки ожиданию Генрих, гости – профессора, оказались не скрипучими селадонами, каких она встречала на набережной у Академии Художеств в Питере. Это были моложавые, спортивные, мужчины среднего возраста. Одевались небрежно хорошо, вещи носили дорогие, но не броские. Элегантная обувь без пятнышка. Хотя как они умудрились не запачкать в такую погоду мокасины из мягкого нубука. Обувь должна была промокнуть, но нет, была суха, следов на светлом ковре не оставляла. «На машине прямо к крыльцу подъехали». – Сообразила Генрих. Она выглянула в окно на кухне. Да, вон стоит чёрная волга. И эти тоже в министерстве работают, решила она.
Генрих сняла с огня кофейник, думая пора уже идти или ещё подождать. Когда в дверь позвонили, Аксель отослал её на кухню, варить кофе. Но она всё таки успела разглядеть этих вершителей судеб, пройдя два раза в прихожую, чтобы поправить причёску перед большим зеркалом. Дверь в комнату была открыта и Генрих слышала эстонскую речь, видела этих мужчин. А не ли там молодого неженатого шведа – будущего нобелевского лауреата? Нет, его там не было. Соболиное манто медленно уплывало в неопределённом направлении. Профессора, их было двое, вежливо восхищались перепелиной яйцекладкой, хлопали хозяина по плечу. И было что-то снисходительное в их обращении с Акселем. Это заметила Генрих. «Не профессор, увы и ах,  - поняла Генрих, - тут хоть коров на балконе выращивай, а в академический рай без степени и звания не пролезешь. Место вам, Аксель Густавович, только в ремесленниках, в технических директорах. А учились они вместе. Только Акселя в практику понесло, жрать, наверное, нечего было, - она вспомнила рассказы про суровую студенческую жизнь Глеба, - интересно, вспоминает он обо мне? Или баба с возу – кобыле легче?»
В комнате загрохотал стеклянный столик, задребезжал хрусталь, извлекаемый всё из того же шкафа-Клондайка. Оживлённые возгласы возвестили о начале фуршета. А когда хлопнула крышка бара, раздался дружный весёлый вопль. «Пить начали, - поняла Генрих и тут же слышала звон хрустальных стопок, - тосты произносят. Без меня».
Генрих села на подоконник. Хоть она и не хотела с ними пить, но всё-таки ей стало обидно. На кухню ворвался воодушевлённый Аксель, схватил горячий кофейник, и взяв Генрих за руку, потащил её в комнату.
- Вот она  - эта девушка! Она любит Эстонию! Она хочет учиться в Тарту! Хочет стать филологом! Хочет учиться у Лотмана! – Громоподобно вещал Аксель, зачем-то поднимая вверх её руку, так делают рефери на ринге, объявляя победителя.
«Что за бред он несёт? Что за Тарту? Кто это Лотман? Почему филологический? – Генрих изумлялась каждой новой фразе, вылетавшей из уст подвыпившего Акселя, но старалась запомнить эти новые для неё ориентиры. Запомнить и следовать им. – Ладно. Пусть. Примем на веру». – Примирилась с таким оборотом событий она.
Закончив свою пламенную презентацию, Аксель выпустил руку Генрих из своей железной десницы, усадил её на почётное место в центре стола. Сам уселся напротив. Парочка профессоров расположилась рядком на диване. Они с искренним интересом разглядывали виновницу торжества, видимо были в курсе галатейных дел Акселя. И эта его новая Галатея произвела на них положительное впечатление. Что-то похожее на зависть мелькнуло в их взглядах, устремлённых на Генрих. «За шлюху-то, надеюсь, не примут? – Забеспокоилась Генрих, - надо бы блеснуть оперением. Филология? Хорошо, будет вам филология!»
И после глотка мартини язык её развязался. Она цитировала прочитанные книги, цитировала свою бабушку, библиотекаршу до мозга костей. Она уместно шутила, вызывая взрывы хохота. Профессора оказались премилыми дядьками. Оба сделали карьеру на стезе русской словесности. Один осел в Тарту, оказалось, что так называется город, там заведовал кафедрой. Она уже не разобрала какой. Одно было понятно – величина! Другой – хитрован, жил в Таллинне, жал ниву в педагогике. Оказывается, в Таллинне был педагогический институт.
Аксель смотрел на неё восхищённо. Прежние его девы бойкостью на язык не отличались, учёных мужей тушевались, были по сравнению с Генрих коровы коровами. А тут, ты только глянь, гейша да и только!
А за окном лил дождь, окропляя министерскую волгу. Соседи, выходя из парадной, натыкались на неё и шипели, что совсем обнаглели господа.
За разговорами промелькнул день. Был вынесен вердикт насчёт Генрих и Тарту. Походу выяснилось, что нету у бедной беглянки из России, так обожающей Эстонию, ни аттестата зрелости на руках, ни какой-то там медицинской формы 286, ни справок с места работы, удостоверявших, что она не тунеядка, а полезный член общества. Надо делать запросы по месту жительства, решили три достойных мужа, скрепив это решение крепким рукопожатием и стали выруливать на выход.
Генрих было боязно оставаться с хмельным Акселем дома один на один. И она подольстившись к нему, припомнила его обещание насчёт сумочки. Тем более, что машина стоит у крыльца.
«И машину разглядела, ишь шустрая какая! Ну, пусть потешится, только друзей по местам развезём, - благодушествовал Аксель. Сегодня он со смаком покрасовался перед однокашниками. Он прислал за ними министерскую волгу, показал им своё перепелиное царство, да и Генрих лицом в грязь не ударила, - пусть не задирают нос, что они высоколобые, а он чиновник».
Подвыпившая компания вывалилась к машине. Водитель отложил книжку, поздоровался с патроном. Генрих усадили на переднее сиденье, а три дюжих мужичка утрамбовались сзади. Сначала завезли в гостиницу Виру тартуского гостя. Он проживал там за государственный счёт по поводу какой-то международной конференции. Что скажешь – величина! Через залитое дождём стекло машины Генрих разглядела эту легендарную Виру. Это была цивильная, на финский манер многоэтажка, без архитектурных излишеств, зато с красивой мощной подсветкой. Много машин не союзного вида стояло перед ней. Генрих видела такие машины только у Астории. Люди, западного вида, ныряя под зонты, выходили из стеклянного вестибюля, садились в авто, ехали гулять по вечернему Таллинну, посещать знаменитые питейные заведения. Субботний вечер, хоть и дождливый надо было израсходовать на удовольствия до последней капли.
Аксель посмотрел на часы.
- Сумочки нам сегодня не видать, - сказал он Генрих, - время-то вон сколько, дом торговли скоро закроется, через десять минут.
Генрих нахмурилась, даже слёзы на глаза навернулись.
- Вам сумочка нужна? – Профессор из Тарту обернулся к ней, уже выходя из машины, – Пойдёмте со мной, в холле гостиницы много магазинчиков. Они работают допоздна. Может что и выберете. А потом зайдём ко мне в номер. У меня из окна такой вид открывается.
- А что, это мысль! – Обрадовалась девушка, её воодушевило то, что она всё таки побывает в этой легендарной точке города Таллинна. Шанс упускать было нельзя, вдруг больше никогда не подвернётся. Аксель тоже одобрил предложение.
Только таллиннский профессор заёрзал на заднем сидении, ему очень хотелось домой. Затея Акселя устроить какую-то русскую к нему в пединститут, была ему лишней обузой. Своих девать некуда! Так, слава Богу обошлось, выбор пал на Тарту. Вот пусть и заседают в Виру, городские пейзажи рассматривают из окон, только без него, сумки финские втридорога покупают. Аксель-то, какой бизнесмен! Денег видимо много. А ему педагогу-филологу к себе, в Кадриорг пора, к жене и детям.
- Господа-товарищи! Извините, но мне домой пора, в Кадриорг, дела ждут – над книгой работаю, - подал он голос.
- Арво! Отвези товарища домой и возвращайся сюда обратно. А мы пока погуляем в Виру. Давно я здесь не был, - ну это Аксель приврал, сюда он наведывался частенько по своим финским делам, - я строил это здание! – Гордо заявил он.
- Аксель! По твоим словам, ты весь Таллинн построил и Олевисте – твоих рук дело? – Подколол его таллиннский друг, - помнится, Виру строили финны.
- А я ими командовал! – Как ни в чем, ни бывало толи соврал, толи раскрыл ещё один секрет командор.
- Ну, ты викинг! – Усмехнулся однокашник. – Ну, пока, спасибо за приятную встречу! Рад был познакомиться с такой очаровательной девушкой. – Он сделал Генрих ручкой под воображаемый козырёк.
Под один большой зонт спрятались три головы – две мужские и одна женская. Одним слаженным прыжком компания перемахнула через лужу и оказалась под маркизой гостиницы. Чёрная волга, рассекая лужи, понеслась в сторону Кадриорга, увозя педагогического друга.
В холле гостиницы всё переливалось зеркалами и стеклянными витринами. Магазинчики сувениров и подарков зазывали к себе разнообразием колоритного товара.
- А вот и «Три дерева»! Обрадовался Аксель, направляясь в магазинчик весь покрытый сумками разных цветов и размеров.
Тартуский товарищ подмигнул Генрих и показал за спиной Акселя большой палец. Она не поняла причину его ликования и смысл этого жеста. Сумки были всё солидные, почти портфели. Кожа, правда, была что надо – классная! Генрих не знала, что «Три дерева» это престижная марка, и не каждый на неё раскошелится для своей пассии. Хотя она-то ведь не пассия! Судя по игривым выпадам тартуского гостя, он не верил в это, и щедрость Акселя рассматривал под определённым углом.
Генрих хотела маленькую спортивную сумочку,… но Аксель мыслил глобально. И уж если он делал что-то, то в буквальном смысле, по максимуму. И этот максимум воплотился в образе большого, похожего на министерский, портфеля. Коричневый кожаный портфель с блестящими замочками и отстёгивающимся длинным ремнём… «Как для себя выбирал! Меня не спросил. – Обиделась Генрих, но увидев, сколько за него заплатил этот разгулявшийся викинг, подумала, что дарёному коню в зубы не смотрят. – За всю жизнь такое не износишь! С таким три университета закончить можно. В него же матрац сунешь – никто не заметит. Ох, и практичные же вы, Аксель Густавович – она приняла подарок, поблагодарила, - эх! Ещё бы зонтик».
В стеклянном стакане лифта поднялись на восьмой этаж. В номере восемьсот сорок радушный хозяин откупорил бутылку «Вана Таллинна». Постояли перед открытым окном, осушили бокалы, полюбовались видом на Кесклинн – центр Таллинна. Приговорили бутылку. Мужчины спели давно знакомую ей песню  - кульма паев.
- А что это за кульма паев, о котором вы поёте? – Поинтересовалась Генрих.
- Это свадьба, кульма паев – это по-эстонски свадьба!   - Сверкая восторженными глазами, ответил ей Аксель.
Глядя на него, у Генрих вдруг похолодело в желудке, и дрогнули коленки. «Как бы мне эта свадьба боком не вышла, - чего-то испугалась она, - сейчас машина придёт и увезёт славный парень Арво нас домой. А вдруг командор и в самом деле этого кульма паева захочет».
Арво приехал, позвонил в номер с ресепшена. Друзья распрощались, договорясь о скорой встрече. Тартуссец заверил, всё, что от него зависит, он для подруги Акселя, он сделает. Их же задача, собрать всеми правдами и неправдами нужные документы.
Аксель не дал девушке сесть на место рядом с водителем, посадил её на заднее сиденье рядом с собой, обнял. Генрих сидела, как воробышек под крылом кондора и тихо боялась. У неё болел живот, болел, как перед месячными. И это было спасение. Природа не дала сбоя, а это значит три – четыре дня покоя. «Менструирующих девушек не домогаются, - думала она, - только вот есть ли у него вата? И хорошо бы не запачкать джинсы».
Поднимаясь по лестнице в квартиру, она почувствовала, что джинсы жалеть поздно, и трусы с дамочкой садисткой уж точно обагрены кровью.
Аксель всё понял, увидев алое пятно у неё между ног. Непонятно вздохнул, пошёл искать вату, и какие нибудь чёрные трусы в шкафу у жены-литовки. Генрих была благодарна ему за молчаливое понимание, за заботу. Она застирала кровавые пятна на вещах, умылась и как к старому другу вернулась к терракотовому махровому халату.
Суббота закончилась.
Ночью её трясло мелкой дрожью, толи она умудрилась попасть на сквозняк, толи это был отходняк от вчерашней встречи. Выходя в туалет, Генрих извергала из своей утробы струи алой крови. Таких регул у неё раньше никогда не было. Это были последствия приёма алкоголя и стресса от такого контраста в жизни – все-таки неделя взаперти, а потом сразу гости, прогулка в свет, первые глотки свежего воздуха.
Свои следы – использованную мокрую бурую от крови вату, она увёртывала в листы глянцевого журнала, найденного в комнате за телевизором. Куда их прятать она не знала. Совать в мусорное ведро эти увёртыши она стеснялась. А куда ещё? Из личных вещей у неё теперь был министерский портфель, вот туда она и стала складировать это…, решив, что как нибудь вырвется на улицу и найдёт помойку. Портфель был большой, закрывался плотно.
К полудню из комнаты Акселя послышались звуки, изобличающие его пробуждение, не слишком приятные.
- О! Вана курат! – стонал хозяин.
Генрих слышала, как там, у него, что-то грохнуло. Аксель опять ругнулся на своём языке. Потом послышались шаги в ватерклозет, потом в ванную. Из ванной сначала раздались скорбные вопли, но потом она плавно стали переходить в пение какого-то торжественного гимна. А потом, видимо Аксель хлобыстнул на себя ледяной воды, раздался душераздирающий вопль, закончившийся на радостной облегчённой ноте. Всё, командор пришёл в себя, судя по тому, что опять запел про свою эстонскую свадьбу.
Наконец, он покинул санузел, переместился в кухню. Вскоре Генрих уловила сильный и тонкий аромат кофе, а потом к этому аромату примешался запах лимона. Ей тоже захотелось этого благородного напитка. Она причесалась, перепоясалась потуже и пошла умываться.
Когда умытая и просветлённая Генрих показалась на кухне, Аксель приветствовал её, бодрым жестом приглашая к столу.
Они выпили крепчайшего кофе, закусив его тминовым солёным печеньем, как раз оказавшемся к месту. И тут Аксель опять вошёл в деловой раж, стал требовать, чтобы его подопечная прямо сейчас звонила своей матери. Чтобы мать её прислала завтра же с проводником утреннего поезда документы дочери: аттестат зрелости, трудовую книжку и медицинскую карту. Генрих пришла в ужас. Ну ладно аттестат, он у неё действительно есть. А трудовой книжки никогда и не было. Музей революции не оставил материальных следов в её биографии. А уж медицинская карта! Чёрт знает, что это за хрень и с чем её едят…
Генрих не любила медицинских заведений, а дорога в поликлинику вообще не знала. Но Аксель жал на неё, как на прыщ, не понимая, чего она тянет, что это за сложность такая – набрать номер матери, дать ей ценные указания. Ну поссорились, ну и что? Речь-то идёт о будущем, об образовании. В понятии Акселя не было ничего превыше образования. Отлынивание Генрих становилось подозрительным для Акселя. А может быть вы сирота? Спрашивали его глаза.
Ох, как не хотелось ей звонить матери, ведь уже грех сказать, три года не общались. А тут, нате, здрасти!
Аксель наседал. Он принёс телефон из комнаты жены, включил его в розетку. «Ага! – Подумала Генрих, - значит, телефон-то от меня спрятал, чтобы я связь с внешним миром не завязала. Ишь охотник какой, дрессировщик!»
- Звоните! – Властно сунул ей в руки аппарат Аксель, - ну же, говорите номер, я наберу.
Решил, что я таких телефонов никогда не видела, думает, что у нас в России только дисковые. Ну, пусть набирает». – Она назвала номер матери.
Питер долго не отвечал. «Хоть бы её дома не было, - умоляла Генрих, - хоть бы дома не было!»
Но дребезжащий голос ответил: «Алло, алло».
- Мама! – Слёзы подступили к глазам Генрих. Она не слышала этого голоса уже три года, а в телефонной трубке он показался ей жалким и до боли родным, - мама! – проглотив слёзы опять произнесла она, - мама, как ты там, это я. Я из Таллинна звоню, по делу, мне документы нужны, - и она перечислила то, что ей нужно к немому недоумению матери.
Мать была ошарашена. Мало ей было нападок Глеба, откуда ни возьмись свалившегося на неё после стольких лет отчуждения. Где находилась сейчас её дочь, она не поняла.
- Откуда ты звонишь? – спросила дрожащим голосом мать.
- Из Таллинна, из Эстонии, - затараторила Генрих, - я в институт в Эстонии поступаю. Мама, мне мои документы нужны срочно, а то приёмная комиссия работу закончит. Мне нужен мой аттестат до конца июля. – «Хорошо ещё аттестат приличный, не стыдно предъявить. А что сделать с трудовыми успехами и здоровьем, ума не приложу. Ну на нет и суда нет». – Пришли мне с проводником ленинградского поезда, - повторила она приказ Акселя.
На том конце провода опупели от удивления.
- Так не делается!  - Решительно сказала мать, - а вдруг потеряется, это очень важный документ!
- Ну, сделай так, как делается!   - Раздражённо ответила ей Генрих.
- А трудовой твоей у меня нет, медицинскую карту мне в поликлинике на руки не выдадут, не положено! Ты же не работала! Или нет?
А вот этого Акселю знать не стоило. Генрих плотнее прижала трубку к уху. Мать что-то ей выговаривала.
- Ну ладно, ладно, сделаешь, что сможешь! – Умоляюще попросила Генрих.
- Вышлю аттестат по почте. Говори адрес, где ты там живёшь.
- Я скажу ей адрес? – Зажимая трубку ладонью, обратилась она к Акселю.
- Зачем? Пусть посылает с проводником!  - Удивился такой осторожности Аксель, - Так быстрее.
- Так не делается, она говорит, - Генрих всё зажимала трубку,  - она хочет послать по почте.
Аксель вырвал у неё из рук телефон и министерским официальным голосом отчеканил свой запрос. Мать перепугалась такому превращению голоса дочери в львиный рык. Там, в Питере, в неприбранной квартире непричесанная женщина в истасканном халате что-то нерешительно лепетала, проникаясь важностью момента, соглашаясь со всем, что ей вещал этот оракул из Таллинна, но ничего не понимая. И всё же это робкое существо было упрямым и Акселю пришлось-таки рассекретить местопребывание её дочери.
- Срочно на мой адрес наложенным платежом. Срочно, до свидания!  - Аксель положил трубку, надул щёки, выдохнул – тяжёлый случай! Я вас понимаю.
Генрих только обречённо вздохнула в ответ.
Через три дня пришло заказное письмо из Питера. Аксель рвал и метал, обнаружив один лишь аттестат зрелости, без трудовой и медкарты.
Генрих тупила глаза на каждый буйный выпад, учинённый ей после серии неудачных переговоров с её матерью. Наконец он понял, что её мать сумасшедшая, вот девчонка и сбежала. Работала она там или нет? Какое это теперь имеет значение, если нет нужных документов, а время идёт.
- Последний срок! Скоро приёмная комиссия закончит работу!  - Кипятился Аксель, - год будет потерян. Вам тогда одна дорога – на работу. А на работу без прописки вас не возьмут. Не на фабрику же вам идти? – Аксель хватал себя за голову, - как это можно, терять документы!
Генрих молчала, упорно молчала. Что ей оставалось делать. Он её опять запирал, а телефон отключал и прятал в комнату жены. А комнату эту закрывал на ключ. Свою перепелиную яйцекладку Аксель разобрал и куда-то переправил, ничего не объясняя Генрих.
А тем временем, от портфеля со странным содержанием пошёл запах. Аксель принюхивался, подозревая, что что-то случилось с Генрих, что она не совсем здорова, приближаться к ней он опасался. Он и перепёлок своих сбагрил, а запах только усилился. «Всё-таки дело в ней, - думал Аксель, он и сам был теперь не рад, что приволок её сюда, да ещё перезнакомил со своими друзьями. Теперь лучший выход из положения это устроить её в общежитие университета. Поступит, не поступит, а он с ней развяжется и от этого запаха тоже.
И командор стал лихорадочно действовать. Подкупив телеграфистов, он сварганил такую аферу – ответы на запросы, якобы пришедшие из Питера: выписка из трудовой книжки и копия справки 286 о здоровье. Всё было выполнено с большим знанием дела. Деньги потрачены не зря. А уж там, в Тарту, никто копать не будет. Он уже два дня не заходил в комнату, ели они на кухне, почти не разговаривая.
Генрих смотрела в сторону, боясь навлечь на себя волну пустых возмущений по поводу её неоформленности. Сначала она испугалась зловония из портфеля, но теперь поняла, что это её спасение. Аксель брезглив и он явно принюхивается к ней, а у неё уже закончились месячные. И теперь она оставалась полностью в его руках. Но этот запах отпугивал его. Она опять перестала загадывать, что будет дальше. Будь, что будет. Она лежала целыми днями и читала, а перед приходом Акселя нарочно открывала портфель с миазмами. Единственная маленькая мысль скрашивала её существование, мать по телефону сказала между делом, что её ищет Глеб. Всё-таки ищет! Значит, не всё кончено.
Прошло ещё несколько дней. Документы были собраны, но командор не выпускал их из рук. Генрих только раз видела своё досье, знала, что за него хорошо заплачено. Теперь она была в неоплатном долгу перед Акселем. И это её пугало. Она дичилась его, а он не заходил у комнату, ставшую для неё и тюрьмой и крепостью.
И вот, в пятницу, придя раньше обычного со службы, Аксель заглянул к ней:
- Собирайтесь, мы едем ночным поездом в Тарту. Сейчас отберём вещи: бельё, туалетные принадлежности на первое время. Так, что это последний вечер в Таллинне,  - как приговор огласил он, строго взглянув на Генрих, - приёмная комиссия работает в субботу. И в общежитие я успею вас поселить. Дальше дело за вами. Вы – способная. Вас там ждут. За выходные мне надо успеть пристроить вас. А в понедельник надо быть в Таллинне – служба, очень много важных дел.
- Я никогда не жила в общежитии, - испуганно пролепетала Генрих, - а потом на что же я буду жить, если вы уедете.
- Не жили? Ну что ж поделаешь. Поживёте. Все живут. Тарту – студенческий город, общежития там хорошие, - было ясно, что Аксель хочет побыстрее сбагрить её с рук. У него была причина – на следующей неделе к нему собралась приехать жена с сыном, надо было срочно проветрить квартиру и как-то сгладить недостачу в шкафу, из которого прибарахлялась Генрих. – А насчёт денег не беспокойтесь. Я оставлю вам определённую сумму до первой стипендии. А я уверен, что вы поступите, и будете получать стипендию регулярно, а может быть, даже повышенную. Я помогу вам с подработкой. Вы говорили, что у вас бабушка работала в библиотеке? Вот и вас можно будет пристроить в университет при книгах. Главное поступить!
Портфель она сегодня не открывала, и воздух в комнате был свеж. Целый день она держала открытым окно. А там, на улице, прошёл дождь. Перерывы между небесными водными процедурами становились всё чаще и дольше. Декада дождей шла к концу. Во всём чувствовался какой-то перелом к лучшему, к светлому.
Потихоньку в душе Генрих стал возрождаться азарт к жизни. И она жадно, взахлёб размечталась. В этой комнате её уже не было. Она уже была в Тарту, сидела на лекции по литературе второй половины девятнадцатого века: Тургенев, Достоевский, Толстой.… А вечером интересная работа с каталогами в библиотеке. Она прилежна, целеустремлённа, всё у неё получается. Она успешна! Она всем доказала, что чего-то стоит сама по себе, благодаря своим мозгам, своему трудолюбию. Она откажется от помощи мамы и Глеба. Хотя они ей врядли предложат помощь. Она заработает и отдаст долг Акселю. В рублёвом эквиваленте, а не интимными услугами, нет, нет, это никогда. Они останутся друзьями навсегда. А потом молодой профессор швед.… И опять соболиное манто и зал в Стокгольме, где вручают нобелевские премии. Глаза её подёрнулись горячей восторженной слезой. Как же это здорово сидеть в бархатном кресле, укутанной драгоценным мехом, быть такой красивой, взрослой, обеспеченной! Быть умной соратницей умного человека и ловить его влюблённый взгляд, устремлённый на неё с трибуны через весь зал. Рукоплескания, рукоплескания, его благодарственная речь, посвящённая ей – его музе, его другу, его жене. Генрих сидела отрешённая. Бес тщеславия кружил её в небе Стокгольма.
Аксель не понял оттенков её настроения. Он вообразил, что девчонка струсила самостоятельной жизни.
- Вы что-то приуныли. Не стоит. Не бойтесь. Смелость города берёт. Нельзя унывать! – он потрепал её по плечу, потрепал по-товарищески, - кончится ваше заточение в четырёх стенах. Появится новый круг общения. Давайте, собирайтесь! В общежитии, скорее всего, нет ванной, только душ, так, что делайте выводы.
А вот это сообщение было для Генрих неприятным толчком под дых. Она привыкла к длительным купаниям в белоснежном корыте, которое сама же и отмывала с привычной старательностью каждый божий день. И её буйное воображение нарисовало картину общественного душа, в котором не уединишься, в котором по щиколотку грязной воды на полу. Откуда она взяла такой жуткий сюжет? Наверное, Глеб рассказывал что-то такое из своей студенческой жизни в общаге. Ей стало так тоскливо. В душу полезла достоевщина, с её неустроенностью, теснотой, нищетой.
Но соболиное манто, в которое она закутается, когда перенесёт всё это ущемление, опять вскружило её мечтательную голову. «Через тернии, к звёздам» - подумала она и сорвалась с дивана, к которому уже привязалась, как к близкому другу.
Пока Генрих плескалась в ванной, Аксель выбирал её вещи из запасов жены, надеясь, что литовка не помнит, сколько чего у неё припрятано. Он с радостью вспомнил, что и кроссовки она не могла видеть, ведь он купил их у финнов после её отъезда. Купил просто так, по случаю, просто понравились. Собрав вещи, он разложил их по разноцветным мешкам, собираясь упаковать всё это добро в портфель, подаренный им гостье. Ради показухи подаренный – перед друзьями попылить захотелось. Теперь-то он это понимал. Но жалеть о чём-то было не в его принципах. Он подтрунивал над собой в душе, но так – благодушно, любя, со снисходительным восхищением. Должны же быть слабости у сильных людей. Это придаёт им определённый шарм в своих и чужих глазах.
Так посмеиваясь над собой и одновременно восхищаясь своей широтой, щедростью, способностью на эту щедрость, способностью добывать средства из всего, что приносит прибыль и мимо чего остальные недотёпы проходят, не замечая своей выгоды, он зашёл в комнату и открыл портфель…
Когда Генрих вышла из ванной, уже переодетая в те вещи, что он её ссудил, Аксель сидел на неприбранном диване, сокрушённо держась за голову. В комнате витал запах тлена, как в морге.
- Что это? – и белый монументальный палец указал в сторону смердящего портфеля. – Что это за дикость? Вы испортили дорогую вещь!
Генрих почувствовала, как волна стыда заполняет её внутри, поднимаясь из желудка по горлу к ушам и щекоча корни волос. Язык одеревенел и прилип к нёбу. Говорить она не могла. Не зная, куда деть глаза, Генрих застыла посреди комнаты под упорным, казнящим взглядом Акселя. А он держал и держал трагическую паузу. Наконец девичья душа не выдержала такого напряжения, и спасительные слёзы жарко брызнули из глаз. Она не заплакала, она заревела, захлёбываясь рыданиями. Этого разворота событий Аксель не ожидал. У девчонки случилась истерика, а им ехать через несколько часов. В конце концов, сам виноват. Он не выпускал её из дому, она стеснялась своих следов, стеснялась положить это добро в своё чистое мусорное ведро. Он её просто задавил махиной своей личности. А потом это ведь не эстонка… у этих русских всё не по-людски – естества стесняются, а свинство разводить это, пожалуйста. А он-то думал, что с ней что-то не так по-женски.
А девчонка всё рыдала, осев на пол прямо, где стояла, посередине комнаты. А портфель всё смердел. А время всё шло.
Наконец Аксель встал. Ему было и противно и смешно, и жалко эту дикую русскую дурру. И всё-таки, даже в такой срамоте, она его чем-то трогала. Он принёс два чёрных полиэтиленовых мешка.
- Вычистите портфель и упакуйте всё это как следует! По дороге выбросите, - он примиряюще посмотрел на Генрих, - вот в эти пакеты уберите и завяжите хорошенько узлом, - он протянул ей упаковку. – Давайте, давайте, он встряхнул её за плечи, - хватит рыдать. Я сам виноват, не вошёл в ваше положение. Всё! Успокойтесь.
Спасительные слёзы, так вовремя задушившие её, вдруг высохли. Она вскочила на ноги, схватила портфель и пакеты, убежала в ванную.
Портфель этот ей не нравился. Она с излишним усердием вымыла его изнутри с мылом, распарив мягкую толстую кожу дождём горячего душа. А всё, что было в нём увязала в мешки, так, что ни одна нотка вони не просочилась наружу.
Когда Аксель увидел, что стало с его подарком, то только тяжело вздохнул. Но что поделаешь? Зато теперь-то уж точно вещь чистая, хоть и сохнуть будет до второго пришествия.
А куда складывать её вещи? Их, правда не так уж и много. И тут он вспомнил про небольшую спортивную сумочку сына, скорее всего тот и не вспомнит про неё. Аксель принёс эту сумочку и молча, подал её жалобно смотрящей на него девушке. «Совсем другое дело! - Сказали её глаза,   - это именно то, что я хотела от вас!» - она благодарно вздохнула полной грудью.
К ночному поезду они приехали на такси. Купе было двухместное, Генрих никогда не ездила в таких условиях. Было жалко покидать Таллинн. Шпили и башни городского пейзажа тихо уплывали за окном поезда, погружаясь в россыпь дождя. «Увижу ли я ещё раз эту сказку Андерсена? – С грустью подумала Генрих, засыпая под стук колёс,  - Тарту – студенческий город». – Была её последняя мысль, промелькнувшая в её мозгу перед полной отключкой.
Поезд ехал по блестящим от дождя рельсам  вглубь Эстонии. В город, который много раз сгорал в пожарах войн, возрождался из пепла с какой-то слепой верой в своё просвещённое будущее. Сердце этого города – его старинный легендарный университет, ждал новых абитуриентов, суля им успех, маня романтикой студенческой жизни, обещая университетскую шапочку синего сукна с лаковым чёрным козырьком  - неизменным атрибутом тартуских вагантов. «Тарту Риквик Юликуули.» - бормотал Аксель, вспоминая свою молодость, клюя носом в такт движения поезда.
Всю ночь Аксель проспал сидя, не раздеваясь. Он стеснялся своего спящего образа, думал, что не красив и смешон в объятиях Морфея. А Генрих на него не обращала внимания. До неё даже не дошло, что они вдвоём ночуют в маленьком купе.
Поезд так шатало из стороны в сторону, что голова Акселя билась о мягкие стенки, как потрёпанная жизнью старая боксёрская груша. Наконец он так ударился ухом об край стола, что разбудил глухим грохотом Генрих. Та открыла глаза, не понимая, где она находится.
Аксель сидел напротив неё и излучал ничего не выражающий, но сильный взгляд. Наверное, он ещё не проснулся до конца. Его слипшиеся со сна губы болезненно передёргивались. Пряди белых волос закрывали брови и переносицу.
В купе было призрачно светло – кончался июль, ночи уже не были ни розовыми, ни кремовыми, а так, что-то грязно серое в мороси дождя. Это серое заглядывало в окно поезда поверх белой крахмальной занавески.
Генрих спросонья испугалась человека, сидящего напротив неё. Одно дело - бодрый солидный дядька с львиной гривой белокурых волос, подтянутый и свежий, а совсем другое дело – этот, что сидел напротив, он же, только в ночной щетине, с запёкшимися губами, с белой дрянью, запёкшейся вокруг рта.
«Фу ты, какой страшный! – поспешно закрыла глаза Генрих, поёжилась и упала на подушку, поглубже ушла под одеяло, - как с ним жена спит? Хотя она тоже в возрасте, да и сама, видимо не красавица, - ворочаясь, как в гнезде перепёлка, размышляла Генрих, а сквозь ресницы видела, как на неё смотрит Аксель, - как кот на копошащуюся в листве мышь, - испугалась она, - старый, опытный, сильный ещё кот. Скорее бы уж доехать, не нравятся мне его взгляды. Скорее бы вырваться!  - От этой мысли у неё сладко заколыхалось где-то в области темени, - скорее бы»!
Она уснула. В голове сварилась каша из драных сюжетов её хаотичной жизни. Из этой каши вышел сон. Во сне она была маленькой и голой, сидела в своей кроватке, отгороженной сеткой от всего внешнего мира. Горы цветных лоскутков разных по толщине и мягкости окружали её. И почему-то ей надо было на ощупь найти какой-то особый лоскуток, такой родной и необходимый ей. И он был в этой куче тряпья. Но она рылась и рылась, а найти его не могла. Вот рука её, как куница прорыла ходы в тряпичной куче, уцепившись за что-то похожее. Пальцы тщательно перебирали лоскут. Тот или не тот. Она действовала как в темноте на ощупь. Но вместо мягких волокон ткани её пальцы наткнулись на проволочную сетку. Ногти заскребли по жёсткой ячеистой поверхности. Больно, так больно!
От боли Генрих проснулась. Наверное, она металась во сне из стороны в сторону, раскидывая руки так, что нехотя зацепилась за сетку над спальным местом. Пальцы нырнули в капроновые ячейки – вот отсюда и боль. Она попыталась высвободить руку, но спросонья только сильнее запуталась. Тут только она перевела взгляд напротив  - пусто. Ей сразу стало спокойней. Пальцы сами собой выскользнули из капроновой ловушки.
«Аксель ушёл умываться, - решила она, - наверное, скоро приедем. И в соседнем купе слышно шебуршание. Люди готовятся к прибытию».
В коридоре вагона перешучивались проводники – парень и девушка. Девчонка, по говору скобарка, а мальчик – эстонец, отбывающий производственную практику на железной дороге. Говорил он по-русски хорошо, может быть, учился в Питере на инженера путейца.
- А картошка на нашем берегу всё равно вкуснее вашей будет! Рассыпчатей! – задирала девчонка своего коллегу.
- Зато у нас свинина мраморная, а у вас – скобарей, у свиней один жир на костях, а мяса нету, - немного растягивая слова, отвечал эстонец, - вы же бедных животных такой бурдой кормите.
- На то они и свиньи, чтобы им всё, что попало скармливать, что им разносолы подавать? – девушка, резвясь, делала какую-то работу, и в то же время шутила с парнем. Он ей помогал. Они, судя по звукам, собирали постельное бельё.
Вошёл Аксель. И следа не осталось от того лохматого зверя, который ещё полчаса назад сверлил её тупым хищным взглядом. Он был свеж весел и бодр. Но смотрел на неё какими-то новыми глазами. Генрих отметила, что так же смотрел на  неё Карел, когда она просыпалась. «Что-то во мне всё-таки есть такое». – Генрих обвела взглядом это воображаемое что-то, Аксель прервал её самолюбование.
- Готовьтесь, скоро приедем, - пристально глядя на неё, сказал Аксель.

                Глава 24.
Город Тарту, он же Юрьев, он же Дерпт, встретил новоявленную абитуриентку пугливым солнышком, которая как деревенская красотка пряталось стыдливо за тучки. Тучки были пышненькие, кругленькие, все в вензельках белой ваты. Берега полноводной и сильной реки окутывал седой туман. Река называлась красиво – Великой -  это с берега псковичей, а с эстонского берега она звалась Эма-Йыги или Мать-река.
Тарту соседствовал с Псковом и река у этих двух городов, была общая. Да и судьбы были похожи: когда жгли один город  - второму тоже доставалось. Псковичи и эсты вместе отбивались от немцев и датчан.
Готической архитектуры в Тарту почти не осталось. Университетский центр был застроен зданиями в стиле русского классицизма второй половины девятнадцатого века. Это был спокойный, хорошо обустроенный городок, который вымирал после шести вечера по будням, а уж о выходных и говорить нечего – все уезжали на свои хутора.
И вот в это раннее субботнее утро на пустынный перрон вышли двое: солидный – толи седой, толи белокурый, мужчина в длинном белом плаще и девушка, одетая по стандартам финской моды тех лет. Вся их поклажа состояла из чёрного дипломата мужчины и маленькой спортивной сумочки девушки.
На взгляд добропорядочного обывателя это были дядя с племянницей или отец с дочерью.
Все учреждения, интересующие их, были закрыты. Они не торопясь пошли от вокзала, миную мост, в частный сектор.
Тарту – маленький город, так все ходили пешком, по дороге раскланиваясь с каждым встречным и поперечным, как на хуторе. Там все знали друг друга, а Акселя в лицо узнавали даже собаки, лениво брехавшие из-за заборов маленьких ухоженных  садиков, окружавших такие же маленькие пряничные домики с красными черепичными крышами.
В этих игрушечных домиках трепыхались на окнах лёгкие кисейные занавески весёленьких расцветок. Во всём облике этого тихого уголка университетского города царил уют и какая-то нарочитая провинциальность. Иногда сонную улицу, не торопясь, переходила непуганая курица. Казалось, здесь никогда не проезжали машины. Воздух пах сырой землёй и гнилыми яблоками. Пьяный какой-то воздух, полуобморочный. Улица эта называлась Алеви.
Подойдя к забору, выкрашенному серой корабельной краской, Аксель нажал кнопку звонка. Никто не отвечал. В домике в глубине сада не шелохнулась занавеска ни на одном окошке. Аксель настойчиво давил своим скульптурным указательным пальцем несчастный звонок. Генрих переминалась с ноги на ногу, рассматривая местные красоты. От этого умиротворённого вида хотелось долго и сладко зевать. И Генрих зевала, отворачивая своё разрываемое зевотой лицо от сурового взгляда Акселя.
Она вспоминала, как с Карелом они посетили скрипучий барак на улице Кингисеппа в Таллинне знойным днём макушки лета. И прошло то с тех пор всего ничего, а казалось, целая вечность. И вообще, казалось, что-то время было сном, да и всё, что случилось, после тоже было сном, да и сейчас… Может это ей всё снится? А щипни её кто нибудь да побольнее и проснётся она в постели с Глебом, где нибудь в середине января, за окнами будет лежать снег, а на балконе будут ворковать надутые шарами от мороза розовые голуби. Глеб встанет первым и голым пойдёт в туалет, а она раскинется по диагонали спокойная и довольная жизнью почти жена. Но щипли не щипли, а Генрих действительно самостоятельно причинила себе боль, ничего не менялось. Она стояла у чужого дома, с каким-то чужим властным дядькой в чужом городе, в чужой земле, где люди не со зла, а просто так, не говорили по-русски. Потому что эта земля была не Россия, а Эстония. И что Генрих здесь потеряла, её бедная голова теперь уже не понимала.
Тем временем на назойливые звонки Акселя всё-таки отреагировали. Где-то в глубине дома что-то громыхнуло. Резкий голос хозяйки тявкнул что-то по-эстонски. В окно терраски, увитой огуречником, высунулось одутловатое заспанное лицо.
Аксель величественно возвышался над забором. Его узнали. Похоже, он был здесь на хорошем счету, потому что хозяйка сразу сменила тон на приветливо подобострастный. Она сама лично распахнула перед гостями калитку, как-то уж очень понимающе смотря на его спутницу. Аксель, как хозяин, прошёл в дом и, не спросясь у хозяйки, поднялся в мансарду, открыв дверь в комнату под крышей своим ключом.
Комната, в которой они оказались, были усечена скатом крыши, поэтому казалась не комнатой, а шалашом. Вся мебель состояла из полутораспальной тахты, обитой красной шерстяной материей, стола, похоже, самодельного, да двух венских облезлых стульев. Эта грустная картина завершалась унылой люстрой о трёх рожках, прилепленной к потолочной балке. Окно с жиденькими занавесками выходило на улицу, по которой никогда не ездили машины.
«Роман Гончарова «Обломов» был написан под впечатлением вот именно таких мест, - подумала девушка, - тоска зелёная! И зачем он меня сюда приволок? И почему на столе стоит зеркальце и лежит косметичка? Тут кто-то живёт? Судя по косметичке, девчонка не старше меня». – Думала Генрих.
Аксель заметил насторожённые взгляды Генрих и, не скрывая ничего, пояснил:
- Это комната Катрины. Той девушки, что недавно вышла замуж так удачно.
- А зачем мы сюда пришли? – Недоумевала Генрих, - можно же было подождать где нибудь в кафе?
- Это не Таллинн, не столица. Здесь кафе в такое время не работают. Да и не принято здесь попусту тратить деньги. Тарту – не светский город. Здесь тяжело и упорно учатся, чтобы потом…
- Тяжело и упорно работать? – Язвительно спросила Генрих, прервав пафосную тираду Акселя.
- Да! – Твёрдо отчеканил Аксель, - именно так. Потому что без упорного труда ничего не бывает. Без труда из человека ничего не получается. Так… один пшик…
«Вот и Глеб мне про этот упорный и тоскливый труд  долдонил. Ну почему же я никак не могу почувствовать, как же это так можно тупо тянуть лямку? Я не такая. Мне полет нужен. Я тогда горы сверну. А так – скучно», - Генрих грустно смотрела на эту убогую келью, где её сверстница корпела над учебниками.
- Повеситься тут с тоски можно, - вслух сказала она.
- Катрина не вешалась. Она два раза резала себе вены… - Аксель в упор смотрел на Генрих, - сдуру, от малодушия.
- А почему она жила здесь, а не в общежитии? – Спросила Генрих. А сама подумала: «Это она с тоски от твоей персоны руки на себя накладывала. Это ведь ты её сюда поселил, чтобы с молодыми не общалась».
- Она сама не хотела жить в общежитии. – Ответил ей Аксель.
«Ага, поверила я тебе! – недоверчиво глянула на него Генрих. – Она же вся у тебя в кулаке была, не рыпнуться. Как я сейчас. Зачем он меня сюда привёл? Комнату на ключ закрыл? Кричи не кричи – толку не будет. Та старая перечница и ухом не поведёт. Он же ей платит. Да и кому здесь нужна русская дура»!
Под нехорошим пристальным взглядом Акселя Генрих села на один из венских стульев. Стул отчаянно заскрипел. Аксель уселся напротив на тахту, зачем-то выложил из дипломата её документы.
- Сядьте рядом со мной! – Скомандовал он.
- Зачем, мне и здесь хорошо! – Огрызнулась Генрих, - вернее, мне здесь, в этой келье, плохо, очень плохо. Давайте уйдём отсюда.
- Да нет уж! Я привёл вас сюда для важного разговора. Сядьте рядом, я вам сказал! – У Акселя покраснели от гнева глаза, на любу вздулась вена, растопырились ноздри. Он тяжело дышал, а кулаки его лежали на напряжённых мышцах ляжек и угрожающе подрагивали.
«Господи! Вот он оказывается какой! Лучше уж подчиниться. А то ещё набросится и придушит. Иш, как кулаки сжимает! А желваки-то как ходят! Ужас дикий»! – Генрих встала со стула, и села рядом с Акселем.
Тот обмяк, кажется, облегчённо вздохнул, разложил документы у себя на коленях и стал по очереди показывать ей каждую бумажку, оглашая цену каждой фальшивки. Она непонимающе смотрела на эти манипуляции, ей было страшно и до тошноты противно, но больше всё-таки страшно.
- Ну и что это значит? – Строго спросила она.
- А то это значит, что я хочу знать, за что же я платил? Не прикидывайтесь наивной дурочкой. У нас с вами деловое содружество. Вы хотите учиться, а я хочу знать, стоите ли вы этого. – Он обнял её, он дрожал, его жёсткие пальцы впились ей под лопатку.
- Господи! Да что же вы так сразу-то! – Пыталась увернуться из-под его налегающего тела Генрих. – Не надо! Я вас как отца почти полюбила, а вы…
- Так пусть отец ваш вами и занимается! – Не выпуская её из своих объятий, прохрипел Аксель, - а будете вырываться, - он резко отшатнулся от неё, сработала ущемлённая гордость, - вырывайтесь, ладно, только я – вот! – он сгрёб её документы в кучу и сделал вид, что хочет их разорвать. – Куда вы без этих бумажек? Неужели у вас нет хоть капли благоразумия? Поддайтесь! Поддайтесь мне ради вашего будущего. Он зарывался своим большим красным лицом в её волосы. Он шарил по её телу, расстёгивал джинсы, стягивал футболку и бюстгальтер.
Под этим напором Генрих сдалась, просто перестала сопротивляться и закрыла глаза. «Пусть тешится, - безразлично подумала она, - слава Богу! Я – не девочка. Пусть орудует, чёрт с ним»!
Одежда летела в разные углы комнатёнки. Генрих не открывала глаз. Аксель переложил её тело вдоль тахты и навис над ней. Она упёрлась локтями в матрац и задержала ладонями эту махину, готовую обрушиться на неё.
- Не надо, я – девушка! Такой наглой лжи она от себя не ожидала, но продолжала вопить экспромтом придумывая фразы, - я- девочка, не надо! Не портите мне жизнь! Не ломайте мне целку, мне замуж потом не выйти! – Она даже заплакала самыми искренними и горючими слезами. Аксель не ожидал этих слёз, притормозил свой порыв, но и не остановился.
- Хорошо, хорошо, я не до конца. Я осторожно, осторожненько. О! О!
Он дрыгался на ней, а она сквозь мокрые от слёз ресницы видела его белые космы, нависшие над ней, его красную от натуги шею.
Эти несколько минут показались ей вечностью.
Наконец Аксель захрипел и судорожно вздрогнул несколько раз, затем обмяк и упал на неё всей массой тела.
Она пролежала под ним безучастная и опустошённая, ни о чём не думая. Нельзя было думать. Надо было уберечь свою несчастную голову от этой, не умещавшейся в неё действительности.
Аксель проспал минут пять. Проснувшись, оторвался от неё и сказал:
- Идите, подмойтесь. Там в тумбочке есть кувшин с водой, таз полотенце и мыло. Спасибо вам. Теперь я знаю, что всё не зря. Вы – девушка, простите, если был груб. Вы так прекрасны, я всё сделаю для вас. Генрих встала и голая пошла туда, куда ей велел Аксель. Она не помнила потом, как Аксель привёл её в университет, как они подали документы. Она была, как восковая кукла, только что не плавилась. У неё подламывались ноги дрожали руки, кружилась голова. Аксель переводил её из кабинета в кабинет.
Потом они пришли в общагу – четырёхэтажный дом, крашенный светло-жёлтой краской. Там, посадив её на кровать у окна, Аксель оставил её.
Она открыла сумку, когда за ним закрылась дверь, там лежал её паспорт и пустой экзаменационный лист, ещё какая-то бумажка, подтверждающая её настоящее положение абитуриентки тартуского университета.

                Глава 25.
Она уснула сразу, как только застелила постель казённым бельём. От наволочки на подушке исходил лёгкий запах хлорки. Это так понравилось вконец запутавшейся в своих чувствах Генрих, как что-то уж точно определённое и не сбиваемое с толку – хлорка и хлорка. Генрих тоже хотела быть вот также однозначной. А может быть, абитуриентка – тот желанный штамп определённости хотя бы на какое-то время. И ей по праву принадлежит эта подушка, это одеяло. Пусть на время, но по праву, а не из-за чужого любовного каприза.
Все эти мысли толи снились ей, толи возникали в короткие пробуждения, когда она блаженно переворачивалась в постели, прижимая к щеке, как что-то драгоценное хлорированную подушку.
В комнату подселилась ещё одна девушка, очень похожая на вокзальную мадьярку, но не она.
Тёмненькая, спортивного сложения девушка в ярком трикотажном костюме застелила постель напротив, достала из своей сумки – колбасы бутылку фанты и стала жадно пить, искоса поглядывая на спящую соседку.
Генрих сняла с себя всё. Наконец-то она могла себе это позволить. С тех пор, как дверь за Акселем закрылась – она чувствовала себя в безопасности.
Её голое плечо торчало из-под одеяла, соблазняя лениво кружившего комара. Наконец, комар не выдержал и сел на тело девушки. Соседка внимательно следила за действиями кровососущего гада, волнуясь, что вот он сейчас принюхается и вопьётся в сонное тело. Комар так и сделал. Сладострастно прикрыв свои сегментированные глаза, стал тянуть сладкую девичью кровь, как коктейль через трубочку, набухая боками, наливаясь, словно винная ягода.
Новая мадьярка не выдержала, подскочила и пришлёпнула комара, размазав его по плечу Генрих. Та со сна перепугалась, вскрикнула, усевшись в постели столбиком, судорожно прижимая одеяло к груди.
-  Господи, ты откуда здесь? Я так за тебя волновалась тогда, на вокзале в Таллинне. Думала, куда ты пропала? – Генрих приняла соседку по комнате за представительницу древнейшей профессии таллиннского Балтик-ямма. Уж больно девчонки были похожи друг на друга.
- Ты чего? Я тебя здесь в Тарту первый раз в жизни вижу. В Таллинне мы не встречались. Ты меня с кем-то путаешь. Я тебя с дядей твоим видела, когда вы документы подавали. Кто он у тебя? – С большим интересом спросила псевдомадьярка.
- Кто, кто, дядя и дядя! – Буркнула Генрих, чувствуя, что краснеет.
- Вид у него прямо министерский, осанистый такой…
- да он вроде и есть заместитель министра, - стараясь сказать это, как можно небрежнее проронила Генрих. А у самой бес тщеславия уже щипал глаза. Перед той мадьяркой хвасталась талантами, а перед этой ложным дядей. Ничего не скажешь, докатилась.… Но уж так хотелось блеснуть оперением, тем более, что почти месяц вокруг неё были одни мужчины. Она и забыла как это – разговаривать с женщиной. Она вернулась с другой планеты, с планеты мужчин.
Когда до неё дошёл этот факт, она сладко потянулась, уже не стесняясь и не опасаясь никого соблазнять. И тут завязался девичий разговор, самый интересный в первый день знакомства и Генрих по- детски обрадовалась этому.
- Ты не из Таллинна? – по каким-то приметам догадалась соседка, и не из Эстонии.
- Да. Я из Питера. А что, заметно? Отличаюсь чем-то от прибалтов?
- Конечно, заметно. У тебя всё как-то мягче и пугливее. Ты, наверное, боишься всего на свете? – Девчонка вопросительно подняла брови в сторону Генрих.
- Я уже устала бояться. Скоро уже совсем ни на что реагировать не буду. Так устала. – Генрих убито вздохнула, зевнула, прикрыв рот ладошкой.
- Ты ведь не после школы?
- Ясное дело. Уж несколько лет как после… - Ей не хотелось пускать в эту тему ещё одного соглядатая. Начнутся расспросы, ненужные советы, ахи да охи.
Она замолчала. Соседка молчала тоже. Пауза затянулась.
Где-то в коридоре послышались звуки банджо. Весёлый мальчишеский голос запел лихую песню на испанском языке.
- Ого! Какой у нас интернационалист нашёлся!
Девчонка сорвалась с кровати и, мелькая стройными жилистыми ляжками из под короткой джинсовой юбчонки, высунулась в дверь.
- Эй, амиго! Ты откуда такой? – Цепляясь за косяк двери, она провисла на одной руке в коридор.
- с Мосфильма – ответил вместо амиго басом ещё кто-то.
- Артисты?
- Подмастерья кино – гордо ответил бас.
А испанский солист залился, как соловей, новой песней.
- В гости не позовёте? – Генрих увидела мохнатое лицо, торчащее на добрых две головы над маленькой фигуркой мадьярки.
- Как вас зовут дюймовочка? – парень хотел ввалиться в комнату, но Генрих всполошилась.
- Нет, нет, не сейчас. Приходите позже! – Она натянула одеяло на нос.
- А почему, милая барышня? – Мохнатая голова глубже внедрилась в пространство комнаты. У головы были маленький глазки под густыми косматыми бровями. Бакенбарды, похожие на мочалку, расползлись по одутловатым щекам. – Девушка, вы прелестны в любом наряде, не стесняйтесь! Пустите истинного ценителя женской красоты!
- Молодой человек, соблюдайте приличия! Видите, девушка совсем не одета. – Маленькая мадьярка притворно строжилась, а сама явно не хотела никаких приличий. Глаза её метали искры молодой здоровой радости. Почему-то чувствовалось, что за неё стоит сильная, дружная семья. Что ей и денег пришлют на прогул и продуктами впрок обеспечат. В общагах такие на вес золота. Все их любят. Все стараются быть поближе к ним.
- Покиньте наше пространство молодые люди! – Она силой вытолкнула мохнатую голову из дверного проёма, хотела захлопнуть дверь, но где-то у пола в узкую щель протиснулся обладатель бархатистого тенора. Защемлённый дверью, он резко взвизгнул, выявив свой исконный испанский темперамент.
Амиго что-то лепетал на своей тарабарщине, тряся рукой, якобы изуродованной, меча горячие взгляды исподлобья то на мадьярку, то на Генрих.
- Они явно не хотят нас покидать, - заметила Генрих, - жалко маленького, зачем ты его так защемила? Он и по-русски не говорит. Чего здесь потерял? Неужто абитуриент? – Генрих ласково посмотрела на певуна.
- Абитуриент. А как же. Русскую литературу собирается сдавать. – Огромный друг уже опять протиснулся головой и плечом в комнату, - он и по-русски и по-эстонски и по-фински… да чуть ли не на всех европейских языках чешет. Правда, Колька?
- Правда. – Спокойно ответил испанец, даже не удивившись, что его назвали Колькой – я только иногда забываю на каком языке в данный момент надо говорить. Жизнь у меня дюже пёстрая. Скачу, как блоха. Сегодня в Испании, завтра в Финляндии, послезавтра в Москве. – Абсолютно без акцента сказал испанец.
- Что за уникум! – Восхитилась мадьярка, - так ты просто русский испанец. У тебя наверное русские предки есть? Признавайся! – Мадьярка уселась на не совсем чистый пол, преградив дорогу двум друзьям. Испанец тоже сел в коридоре. Он отбивал какую-то лезгинку на деревянном остове своего инструмента.
- У меня мать – испанка, отец – русский. Он живёт в Москве, журналист. Мать умерла. Вот я и стал к отцу прорываться. Денег не было. Пошёл в иностранный легион. Поубивал маленько. – Испанец Колька сокрушённо вздохнул, но в этом вздохе чувствовалась затаённая гордость.
- У него двенадцать засечек на карабине – дюжину уложил – прокомментировал этот момент биографии друга большой медведь, так окрестила его про себя Генрих.
- А где же вы, молодые люди оружие-то храните? Неужто в Москве, у папы? Дело-то подсудное…  - мадьярка переводила взгляд с одного на другого. Оба потупились.
- Да это он так, - зевая, протянул Николас, - цену мне набивает, чтобы вам – девушкам пыль в глаза пустить.
Генрих надоело сидеть кулёмой под одеялом. Она потянулась к своим вещам на спинке стула. Одеяло соскользнуло с её плеч, обнажив торчащие в разные стороны груди. Испанец с медведем замерли.
- Ой! – Спохватилась Генрих, но за одёжкой своей все, же дотянулась, быстро нырнула в футболку, повернувшись спиной к публике. – Извиняюсь, если кого смутила. Но я думаю, мальчики, вы и похлеще видели.
- Да где нам, малышам желторотым перед вашими-то прелестями не засмущаться! Прогулил, как сытый голубь не своим, гортанным голосом, медведь.
Тогда Генрих, совсем никого не стесняясь, сверкнув голыми ногами, поддела на лету свои джинсы и в прыжке вписалась в них.
Ребята одобрительно покачали головами.
- О, какая шустрая! То спит, как тетеря, комары до костей обглодают, а она и не проснётся. А тут – раз, два и готово. Отоспалась? Унесённая ветром! – Мадьярка изучающе смотрела на Генрих. Да, эта девушка с историей, думала она.
Ребята зашли в комнату, уселись на пустые кровати. Николас, а его действительно так звали, и фамилию он носил вполне испанскую – Альегас, запел новую песню на какой-то термоядерной смеси разных языков. После каждого куплета он запускал залихватскую трескучую трель с повизгиванием. Второй парень – медведь, звали его Пашей, басом вторил ему и отбивал такт на деревянной спинке общежитской кровати.
Генрих почувствовала, что ей очень хорошо в этой компании. Очень! Она утвердительно качнула головой, сама с собой ведя внутренний диалог.
«А ведь я и не помню, когда вот так, просто, общалась со сверстниками, с такими хорошими, и по-хорошему».
Она вспомнила первую свою мадьярку на вокзале Таллинна, тоже вроде бы сверстница, но такая брошенная под откос, что дальше-то, и бросать некуда.
Новая – благополучная, мадьярка весело распевала песни с амигос, вошедшими в творческий раж. Она сидела на окне и, болтая ногами, выбивала такт голыми пятками по чугунному телу холодной батареи центрального отопления.
Неожиданно для себя, Генрих тоже стала подпевать на непонятном никому тарабарском языке.
Это был вечер последнего дня июля.
Напевшись вволю, вся компания ощутила свирепое чувство голода. Харчевни, где можно было дёшево поесть, закрылись, остались рестораны и кафе.
Юноши, скорее всего, были без денег – отсюда и тяга к женскому теплу. Они намекнули, что если девушки им ссудят энную сумму, то через полчаса они придут к ним с курицей и мешком картошки, да и с бутылкой водки.
- Ой, не надо водки! – соглашаясь спонсировать молодых людей, запротестовала мадьярка, - вот деньги, - она протянула им синюю купюру, но только не водку, вино какое нибудь.
Купюра мгновенно исчезла в большой Пашиной лапе, будто её и не было вовсе.
Юноши, оставив в залог свой музыкальный инструмент, исчезли в неизвестном направлении.
- А где мы её будем жарить? Эту курицу. – Спросила Генрих свою новую подругу, и, стесняясь сказать, что она не умеет готовить, не смотря на то, что прожила несколько лет полу - супружеской жизнью с Глебом, добавила – у нас и сковороды-то нету.
- А, пойдём, прошвырнёмся по этажу, глядишь, чего нибудь и накопаем. – Мадьярка соскочила с места и потянула за собой свою вялую, по сравнению с ней подругу.
Генрих совсем не интересовали хозяйственные дела, а есть ей хотелось. Из-за этого вечного противоречия, она всё время была в поиске субстрата, на котором смогла бы прокормиться. Она всё время искала человека, к которому можно прилипнуть, который доставал бы продукты и что нибудь из них готовил. Она ведь не капризная, не привереда. Она и помогла бы, если надо, но только так, с боку.
От прямого решения вопроса у Генрих мутнело в голове. На неё накатывала слезливая сонливость. Хоть глаза выжимай – мокрые, как набухшая губка. И сейчас, как только она услышала про жарку курицы и варку картошки, так её голова захмелела тяжёлым, глубоким недоумением.
Мадьярка тянула её за руку, как буксир, а у Генрих заплетались ноги.
- Да не спи ты, ведь выспалась уже! – Тормошила Ирка, словно ватную куклу, осоловевшую Генрих.
Все комнаты почему-то были или пустые или запертые. Народ поразъехался на каникулы.
- Эй, абитура! – крикнула в туннель коридора Ирка.
А абитура гуляла. У кого были деньги, те сидели по кафешкам. Из-за наплыва молодёжи на дверях кафе почти всё время висела табличка с неумолимым «Эйолэ ваба лахен». Что означало – свободных мест нет.
Самодовольные семнадцатилетние недопёски выглядывали из окон кофеен, кондитерских, проматывая родительские деньги, оставленные им на месяц вперёд. Кто был постарше и побогаче, кутили в заведениях посерьезнее.
 Ежегодно в Тарту приезжали армянские семьи. Они поставляли своих отпрысков в знаменитый университет с мировым именем. Это было очень выгодно -  образование наилучшее, а жизнь в провинциальном городке дешевле, чем в столице. Да и нравы тише, проще и чище. Вот и привозили каждое лето толстые мамаши с распухшими ногами своих детей поступать в университет. У одних дети были даровиты, у других  - тупые, как дубовые пни. Случалось, что и по-русски плохо говорили, куда уж там – по-эстонски. А пройдёт месяц другой и лопочет, какой нибудь Опет толи на русском, толи на эстонском.… Но, главное – все его понимают. Может быть, причиной были выразительные глаза, мимика и жестикуляция?
А вот русские ребята эстонский язык учили туго и эстонцам тоже русский плохо давался. Поэтому они обижались друг на друга. А армяне только посмеивались над теми и другими.
Проходя мимо кафешки, Николас с Пашей заметили представителя древнего армянского народа, сидящего за столиком у окна. Юноша из города Имри (Кировакан) уже благополучно провалил все экзамены за первый  курс и теперь дожидался в Тарту пересдачи. Его могли бы, и отчислить, но за ним стояла мама. Он был непроходимо туп, что действительно большая редкость у армян. Как он поступил? Он учился, а умный Паша второй раз пытался взять бастионы университета. У Паши не было такой мамы. От такой мамы невозможно было избавиться просто так. Это была страшная тучная женщина с усами и кустистыми бровями. Она прорывалась в кабинет к ректору и выходила из него, победно обмахиваясь платком, багровая, довольная. А сын оставался учиться в Тарту.
Увидев пирующего Опета, ребята сглотнули слюну, и грустно свернули в продуктовый магазин. Хорошо ещё деньги удалось добыть у девчонок, а то бы опять ночевать голодными. Они и забыли, когда у них в последний раз были деньги. Да и сейчас они шли с чужой десяткой. От девушек они решили не отлипать. Насчёт Генрих они не составили определённого мнения, а вот шустрая мелкая явно была не из бедных и не прижимистая, да ещё и из Таллинна, а это уж просто замечательно!
Пока молодые люди покупали продукты, девушки нашли на этаже одну обитаемую комнату. Её населяли домовитые девочки из трёх эстонских городов: Кохтла-Ярве, Нарва и Хаапсалу. Это были русские девочки, поэтому и поселились вместе. Они уже здесь обжились. Они вместе учились на подготовительных курсах, а теперь основательно готовились к первому экзамену. Почему-то это не приходило в голову Генрих и её соседке по комнате. Девочки сдержанно поговорили, давая понять, что они очень серьёзные, очень занятые барышни, и есть на ночь глядя не приучены. Но сковородку дали, масло растительное на дне чашки и соли тоже дали – видимо, утром и днём поесть были не дуры, судя по их гладким телам.
- О, вот и кухня! – обрадовалась мадьярка, увидев распахнутую дверь в большое длинное помещение, облицованное белым кафелем, с двумя белыми столами вдоль стены и одним большим дубовым посередине. У другой стены были газовые плиты и слегка истёртые раковины. Всё было чисто и как-то не по жилому, как будто никто этой кухней не пользовался. Одно огромное окно свежевыкрашенное белой масляной краской, без штор освещало этот коммунальный очаг.
- Чисто, и стол, как в морге, - Ирка многозначительно постучала по деревянной столешнице, - ещё тот стол, хоть покойников раскладывай. Да… протянула она.
- Да ну тебя, чего ещё надо: вода есть, газ есть. Вот чем только будем разжигать, спичек-то нет. – Генрих окинула взглядом кухню. Спичек не было, а так же не было ни губок для мытья посуды, ни мыла, ни тряпочки ни полотенца. Всё было как-то безжизненно. Она заглянула в настенные шкафы, висящие над белыми столами. Всё было чисто и пусто, ни крошки, ни пылинки, ни паутинки. – Эстония!- Разведя руками, вздохнула Генрих.
- А в России как в общагах? Стены в растительном масле? Огрызки и тараканы? Так ведь? – Описала когда-то виденную картинку Ирка.
- Я не знаю. Я не жила в общагах. – Генрих осеклась, ей не хотелось углубляться в рассказы про свою жизнь. А Ирка уже приготовилась слушать, навострила ушки. А Генрих и замолчала. Пришлось Ирке рассказывать самой: А я вот в том году ездила в твой Питер поступать в  техноложку. Не поступила. Но в общаге пожила месяц. Фу! Вспомнишь – вздрогнешь! Грязь, тараканы, кошки блохастые гадят везде. В комнате по шесть девчонок. Окно во двор колодец. А напротив – мужская рабочая общага. Мужики из окон выставляются в чём мать родила. Тут, милая моя, рай по сравнению со всем тем, что я видела там, у вас, в Питере.
- Может быть, я не знаю. – не желая продолжать этот разговор, согласилась Генрих, но только эта кухня ей напомнила кухню Акселя и этим напугала её. – Надо спички найти. – Перевела она разговор.
- Да вот, зажигалка есть, - Ирка вытащила из кармашка юбки зажигалку и помятую пачку сигарет, - покурим? – Она протянула пачку Генрих.
- Я не курю.
- Ох, ты какая белая и пушистая! Видимо, жизнь тебя ещё не щупала. – Тяжело вздохнув, сказала Ирка.
«Ещё как щупала, только трепаться об этом я с тобой не хочу, - подумала Генрих, - может быть действительно закурить, вдруг мозги на место встанут, а то ведь экзамены впереди, а я уже и не помню: как это – учиться. Так всё это давно было, как будто и не со мной».
- Ладно, давай попробую. – Генрих вынула из пачки одну коричневую сигарету.
Мадьярка поднесла ей огня. Генрих вдохнула в себя шоколадный дым и закашлялась.
- В первый раз всегда так. – успокоила её Ирка.
Где-то в глубине коридора послышалось пение. Это возвращались с продуктами ребята. Они прошли прямо в кухню.
И тут началось время мадьярки и Николаса. Эти двое наперебой трещали что-то друг другу. В их ловких руках вертелась то картошка с серпантином кожуры, то части разодранной на куски курицы, уже посоленной и поперченной. В воздухе стерильного общежития запахло едой, запахло жизнью.
А пока парочка чернявых трудилась, другая пара – Генрих и Паша, уселись на подоконник открытого в летнюю ночь окна и завели задушевную беседу.
Паша писал сценарий к исторической драме времён Ивана четвёртого, писал давно. Он мнил себя гением, хоть и скрывал это под маской отстранённости от всего. Разговаривая с ним, Генрих чувствовала что-то близкое к себе, что-то внутри у них было одинаково устроено. Казалось, что они оба вроде бы здесь, но только как через пелену воду или как через дезбарьер соприкасаются с этим миром. Генрих чувствовала, что этот большой неуклюжий парень не хочет принимать жизнь такой, какая она есть на самом деле. Он, как слепой кутёнок, тычется то там, то здесь, и не знает точно: зачем? Кажется, и в Тарту его занесла не целеустремленность, а обыкновенная тупая инерция. Как иначе назвать то явление, что он приезжал в этот городок уже не в первый раз в тайной надежде ещё раз провалиться на экзаменах и вернуться обратно в Москву, к себе домой и опять писать и писать свой вечный сценарий, ходить на службу на Мосфильм, что-то освещать, монтировать,… в общем, жить привычной жизнью, а не слоняться здесь по общагам. Спрашивается, а что, в Москве институтов мало? Это не так романтично. Но это отговорки. Другие едут из Тмутаракани, учатся на «медные деньги» и всё-то у них получается, потому что жизнь они воспринимают правильно, а не через пелену тумана.
Они всё болтали и болтали о высоких материях. Каждый ненароком воспринимал другого, как объект изучения и думал о своём, хотя губы шевелились, и тема разговора лилась плавно.
Вот так эта пара болтала, другая пара занималась делом. На плите вовсю скворчала сковорода с жарящейся курицей и парила кастрюля с картошкой.
У Генрих кружилась голова от этих простых кухонных ароматов, не стерильных, а живых и насущных.
- Ну что, всё готово! Здесь сядем или в комнату пойдём – весело спросила мадьярка голодную компанию.
На кухне было хорошо – просторно, но вдруг кто нибудь придёт, надо будет угощать, приглашать к столу. Но тут всех удушила жаба. Все давно не ели спокойно и дружно, без посторонних глаз. И не сговариваясь, ребята похватали сковороду, кастрюлю, пакет с оставшейся снедью и ретировались из мест общего пользования.
В комнате было душно. Предвечернее солнце раскалило закрытое наглухо окно. Мальчишки распахнули его. Старая рама затрещала. Свежая краска, слипшаяся на стыках, лопнула, пропуская внутрь прохладу летней короткой ночи. Штор в комнате не было. Все прелести уюта кастелянша приберегала для постоянных жильцов – студентов, а абитуриенты жили на птичьих правах, вот и отношение было к ним, как к временщикам, хорошо ещё постельное бельё выдавали.
Парни сдвинули кровати вокруг стола. Началась вечеринка. Первый стаканчик вина ударил в голову. Все запели под аккомпанемент уже заглотившего кусок мяса Николаса. Мелодия прерывалась, когда музыкант жирными пальцами отламывал себе хлеб или брал белую рассыпчатую картофелину.
Так с набитым ртом испанец играл и играл, пока не рождался новый тост, и не зажигалась новая сигарета. Курица была большая, всем хватило и ещё осталось. Вино выпили, поболтали, покурили.
- Куда мы пойдём? В коридоре темно, страшно, - жалобно сказал Паша, - мы у вас, девчонки, останемся, кроватей хватит, матрацы есть. Мы не помешаем.
Девчонкам было всё равно. Хотелось спать. Завтра в полдень – первая консультация.
- Да ладно, оставайтесь. Только не храпите! – миролюбиво ответила Генрих и улеглась сытая на свою кровать.
Она закрылась одеялом и там, в норе, разделась, выложив вещи стопочкой в ногах постели. Тоже самое сделала и Ирка, но прежде чем лечь, аккуратно накрыла стол какой-то тряпицей, оказавшейся у неё в сумке.
Мальчишки легли на свободные кровати, не раздеваясь.
В комнате было темно и прохладно, где-то под потолком пищал комар.
Университетский городок спал. Река Эма-Йыги плавно огибала берега, заросшие серебристым ивняком.
В университетской клинике делали срочные операции. А где-то в Питере не находил себе места Глеб, не понимая, как могла его безалаберная подруга так резко взяться за ум и непонятным образом очутиться в Тарту, да ещё с такими благородными целями. Откуда вдруг взялась эта целеустремлённость?  После стольких лет витания в облаках. Значит, он её не разглядел? Упустил? Глебу становилось горько от этих мыслей. Город стал пуст без неё. А раньше он в это не поверил бы, думая про себя, что вот он такой волк – одиночка и никто ему не нужен. А вышло всё наоборот. Значит не деревянный он, как бабушка Эмма, а живой, живой.

                Глава 26.
 Несколько дней до экзаменов пролетели незаметно в весёлых хлопотах. Ребята ходили в библиотеку, на консультации, гуляли по городу, сидели в кафе.
У Генрих появилась компания. Это казалось ей так весело и интересно, никакого секса, просто дружба – то, чего она всегда недооценивала, то – что она всегда считала ребячеством, шелухой, и дребеденью. Она, конечно, водилась в школе с девчонками, но чувствовала себя на голову старше их и тяготилась этим общением вне школы, предпочитая ходить гулять с тем мальчиком – одноклассником, который проводил её, по странной случайности в объятия Глеба. А потом только Глеб, Глеб и ещё раз Глеб.
Хорошо, что мадьярка была такой болтушкой, да и ребята тоже, а Генрих при них молчала о себе, наблюдая за ними, как за зверьками.
На третий день дружбы встал материальный вопрос… оказывается весь этот приятный образ жизни поддерживался содержанием кошелька Ирки. Она бесцеремонно, как показалось Генрих, заявила об этом. Мальчики потупились и исчезли. Очень быстро исчезли. Вещей-то у них не было, вот и оказались легки на подъём, как бесплотные духи.
Остались они – две девчонки, в комнате одни. Теперь Генрих стала тратить деньги, оставленные ей Акселем. И это показалось ей скучным занятием.
Первый экзамен был сочинением. Обе девчонки написали его кое-как, на тройки.
Мадьярка плюнула на всё и уехала на два дня в Таллинн. Генрих осталась одна.
Чтобы не поддаться тупой апатии, знакомой ей ещё с детства, она стала бродить по университетскому парку. Однажды она наткнулась на интересное полуразрушенное здание в готическом стиле. Здание это было именно полуразрушенным, потому что вторая его половина красовалась свежей кладкой красного кирпича, новыми окнами и дверями. Это был нарочитый эффект контраста: руины и новодел.
В Восстановленной части разместился краеведческий музей. Генрих зашла туда, поднялась на второй этаж. Там находилась экспозиция материалов архива университета. И вот среди пожелтевших фотографий, смотрящих со стеклянных стендов, она увидела фотографию чем-то знакомую ей. Она подошла поближе. Овальная рамка из ореха обрамляла пожелтевшее от времени паспарту, а в глубине этого саркофага светился очень живой, даже на фотографии, прожившей сто лет, взгляд.
Генрих всмотрелась. Этот человек на фотографии – профессор, заведующий обсерваторией, фигурировал в их семейном альбоме. Бабушка трепетно хранила этот альбом. Только здесь он был в мантии и в академической шапочке, а на домашнем фото он сидел с маленькой белой болонкой на руках в окружении многочисленной родни. Фотографии, домашние и музейные, были сделаны в одно и то же время, где-то в самом конце девятнадцатого века. Бабушка говорила ей, что этот благообразный седой человек её двоюродный прадед. А вот мальчик, что лежит на полу, на медвежьей шкуре, завершая композицию, это родной дед Генрих. У девчонки не укладывалось в голове, как этот дед мог жить ещё в прошлом веке, но бабушка говорила, что мог.
Ей стало грустно, вспомнилось детство, бабушка, дед – второй, который был роднее родных и эти сказки про богатую родословную. А вот ведь персонаж из той сказки всплыл здесь, в Тарту, в городе, о котором она раньше не слышала. Может быть, и не зря её сюда занесло, может быть, она, что нибудь поймёт в этой жизни.
Она чувствовала, как мозги её наливаются той звонкой, задорной свежестью, которую она ощущала в периоды вдохновения, когда вера в себя переполняла её через край, и она рисовала сутками, как запойная.
 Она решила, что уж устный и литературу она сдаст на отлично, будет заниматься – готовиться. И прямо из музея отправилась в библиотеку.
Библиотека тартуского университета была настоящим явлением в архитектуре того времени. Строили её финны по последнему слову науки и техники. Книги на стол к читателю доставлялись по какому-то диковинному книжному лифту. На полу лежал пышный ковролин. Окна читального зала выходили прямо на крышу, посыпанную цветным керамзитом и утыканную стеклянными ромбами подсветок. Заниматься в такой библиотеке было сплошным удовольствием.
Генрих просидела там до закрытия. Вышла усталая, голодная, но довольная. Перед библиотекой было ещё одно чудо – фонтан, имитирующий морской прибой. В квадрате мраморного бордюра на совершенно гладкой поверхности воды вздымалась волна, затем вторая, затем каскад волн, а потом всё опять неожиданно затихало. Кто-то из зевак, стоявших у фонтана сказал, что этот фонтан единственный в мире.
Генрих еле успела забежать в магазин, он уже закрывался. Она взяла пачку творога, булку и кефир.
Зайдя в свою комнату, она ощутила щемящую тоску одиночества. Нет никакой компании, нет мадьярки. А она-то уже разлакомилась, стала считать себя окружённой дружеской поддержкой. Что за наив!
«Ты – одна, одна и учись быть спокойной в одиночестве, только так ты сможешь что нибудь из себя слепить, - уговаривала она себя. А творожок застревал в горле от сдерживаемых слёз, стоявших комком, - нельзя себя жалеть, нельзя!» – Заклинала она своё одиночество.
И всё-таки слезинки одна за другой закапали в чашку с кефиром. «А может быть и ничего, может быть, проплачусь, и будет легче, проще», - подумала Генрих и дала волю слезам, вспоминая свои обиды, ошибки, потери.
А на следующий день приехала Ирка из Таллинна. Весёлая, с гостинцами, с деньгами, она окружила Генрих коконом такого безмятежного тепла, что все ночные слёзы сразу забылись. Девчонки вместе сходили на консультацию, а потом погуляли по городу. Ирка, с её внешностью, была не характерна для здешних мест. Эта внешность ей досталась от мамы – кикелки. Это слово – кикелка, Генрих слышала первый раз в жизни из уст самой Ирки, означало оно помесь грузина и гречанки. Когда, в начале шестидесятых, в Таллинне стали много строить, потребовались рабочие руки. Местный житель предпочитал смотреть со стороны на то, как на окраинах города возводятся новые микрорайоны, а молодёжь со всей страны с удовольствием ехала в портовый город – почти, что заграницу. И этот молодой интернационал отстраивал новый город, заполняя унылые болотистые пустыри сначала пятиэтажками, потом семиэтажками, а потом и девятиэтажными домами.
Мать Ирки была из той волны. Она до сих пор работала на стройке прорабом, хорошо зарабатывала. Квартира в Мустамяэ была добыта её трудом, и её же обставлена дорогой мебелью. У Ирки была своя комната с балконом с телевизором и магнитофоном. А ещё у Ирки был отец, тоже строитель, русский, слегка пьющий, весьма приятной наружности мужчина. В целом, Ирка была благополучной девчонкой, не считая того, что в прошлом году ей пришлось не солоно хлебавши возвращаться из Питера. Но она не растерялась, а прямо с дороги прошлась по старому городу. Она поняла насколько он хорош, поняла, что большой Питер ей не нужен и как-то удачно наткнулась на объявление «требуется секретарь-машинистка» в стеклянном проёме дубовой двери здания военной прокуратуры Таллинна. Недолго думая, Ира зашла туда, поговорила с кем надо, написала заявление и на следующий день вышла на работу. Печатала она поначалу через пень колоду, но через недельки две освоилась и стала тарабанить по кнопкам с пулемётной скоростью. Работа оказалась интересной и полезной. И как-то само собой сложилось, что следующим местом пробы получить высшее образование стал ближний Тарту. Ирка решила, что, если не поступит на дневное, пойдёт на заочное, лишь бы двоек не нахватать на экзаменах. Тогда можно будет работать в военной прокуратуре и дальше, а в универ ездить на сессии. Всё у неё было расписано на все «если».
А у Генрих, как всегда, не было планов отступления. Она об этом старалась не думать. Она опять надеялась на кривую, которая куда нибудь да вывезет. А пока так хотелось идти по - прямой: стать студенткой, потом аспиранткой, потом… и у Генрих опять начинала буйно цвести в голове фантазия, вытесняя хилые ростки здравого смысла за пределы черепной коробки. В такие минуты ручка или карандаш вываливались из её ослабевших пальцев, рот Генрих приоткрывался и, глядя на неё, можно было подумать, что она наблюдает богородичные явления.
- О чём мечтаешь-то? – Голос Ирки возвратил её на скромную абитуриентскую койку.
Генрих смутилась, схватилась за конспект, обозлилась на себя.
- Да так, вспоминаю из прочитанного. – С умной миной ответила она Ирке.
- Да ладно! О любви мечтаешь? Я же вижу. У тебя парень-то есть? Или только дядя? – С двусмысленной улыбочкой спросила мадьярка.
Генрих еле сдержалась, чтобы не наговорить гадостей, но всё - таки сдержалась. Мысль об Акселе привела её в леденящий душу ужас. Она и забыла о нём, забыла, как попала сюда, по чьей милости.
Воспоминания эти столкнули её в омут неприкаянности, а котором она забыла. Мощная тень командора замаячила в поле её воображения.
«Глеб! – Как о спасении подумала она, и на душе стало спокойно и светло. – Неужели, он всё забыл и не любит меня больше? – Но сердце подсказывало, что помнит он её, ещё как помнит. А мысль, что всё ещё может вернуться на круги своя успокоила её и согрела.
- Есть. У меня в Питере… гражданский муж. Я от него сбежала. – Неожиданно для себя выложила она такую версию своего бытия, а про себя подумала: «А ведь это правда! Как это раньше мне не приходило в голову, что я сбежала от Глеба, чтобы заставить его ценить то, что у нас было».
- Вот это да! – Ирка захлопала глазами, - не поступишь, вернёшься к нему?
- Наверное. – Тихо ответила Генрих, чему-то тихо улыбаясь.
Эта мысль, что можно вернуться с Глебу, ублажила её. На экран внутреннего дисплея, в мозгу Генрих, появились слащавые сюжеты мирной, прилежной жизни с праведным, спокойным, трудолюбивым Глебом. Откуда она взяла такие образа для своего первого мужчины? Не был он ни праведником, ни спокойным, да и мужем-то не был. Так, по какой-то своей слепой прихоти жил с неё. И замуж не звал, и не гнал от себя. Но сейчас-то ей очень хотелось быть чьей-то женой, пусть и гражданской. И ещё ей захотелось быть чьей-то дочерью. Она вспомнила о маме, о дяде Бено. «Вот сдам литературу, позвоню, - решила она, обязательно позвоню».
- Надо маме в Питер позвонить завтра после экзамена, - сказала она вслух с выражением умной Маши, - волнуется, наверное.
- А дяде ты не хочешь позвонить? – С хитрым видом спросила её Ирка.
- Дяде Бено? – Генрих забыла, что у неё в дядях числится Аксель.
- Ну я не знаю, как там его зовут, твоего министра – Гена или как?
- А, ты про Акселя Густавовича, - нарочито равнодушно пробормотала Генрих, - чего ему звонить, он и так в курсе. У него ректор в друзьях. О тройке моей, наверное, уже доложили.
- Да не много ли чести ты себе приписываешь? Что, ректора с министрами о тебе по телефону переговариваются? – Рассмеялась Ирка.
- А ведь это действительно так. – Задумчиво уставившись на свои руки, ответила Генрих, - может быть, и много чести, но это так! – Она подняла глаза и в упор уставилась на Ирку. Взгляд её выражал какую-то уверенность в собственной ценности. Наверное так смотрит лиса на охотника, зная про свой соблазнительный для людей наряд.
- А чего же тебе, такой важной персоне, тройку-то влепили.
- Что заслужила, то и влепили. Тут у них протекции не дождёшься.
А сама подумала: «Хорошо ещё, что он привёз сюда и документы выправил. Если не пройду, так вернусь в Питер с железным алиби - учиться хотела. Можно ещё приврать, что Эстония – для эстонцев, а гостей из России заваливают». Изворотливый ум Генрих рисовал ей благовидные предлоги, как опять забраться под крыло к Глебу, как вернуть расположение матери, как опять влезть в кокон своего прежнего бытия. Сейчас ей не казалось душным, то житьё – бытьё, от которого она бежала чуть больше месяца назад. Сейчас она нагулялась, натерпелась страху, и ей хотелось обратно в беззаботный уют.
- А вернёшься обратно работать пойдёшь? Ты вообще-то работала, когда нибудь  - Ирка смотрела на девушку из Питера с видом прокурора. Ирка бы с удовольствием вернулась бы к себе в прокуратуру, за свою печатную машинку. – Я в секретаршах останусь, буду на заочном учиться.
- А я в музей революции, экскурсоводом, - лихо наврала Генрих, - я там работала после школы, кассиршей. А потом я курсы закончила и экскурсии водила.
«А ведь это могло быть и правдой, если бы я имела хоть капельку терпения тогда, несколько лет назад. – Удивилась своим мыслям Генрих, - что же это я, как пьяная чтоли, жила»?
И она стала вспоминать свои глупые бзики по каждому не устраивавшему её поводу. На все замечания в свой адрес она реагировала либо надменной отчуждённостью, либо резким отпором.
Тихая бабулька – сама корректность, семеня ножками в ортопедических ботиночках, пыталась показать ей как правильно обрывать билет в музейной кассе, а она – Генрих, насмешливо оборвала её. У бабушки выступили слёзы на глазах, со словами: «ну нельзя же так, девушка…» Старая кассирша ушла в свою каморку и, наверное, плакала, вспоминая свою молодость.
Почему раньше никогда этот неприятный эпизод не всплывал в её девичьей памяти, а высветился так ярко только сейчас? Генрих думала, вспоминала, сравнивая себя с Иркой – такой живой, такой реальной, такой… а какой? Такой как все. А она, Генрих, с молодых ногтей не хотела быть такой, как все, лелеяла чувство своей исключительности, противопоставляя себя всему миру, Обрекая себя на неопределённость и одиночество. Это проявление ярого индивидуализма ломало её, делало отчуждённой от всего происходящего вокруг. Бывали времена,  когда она не знала, что за день недели стоит на дворе.
Глеб уходил утром рано, приходил поздно вечером. Он был всё время чем-то занят.
Смешно сказать, но он сам готовил, и сам кормил её, сам покупал продукты. Стирал не руками конечно, он купил стиральную машину. Он сам гладил, не доверяя ей, а она? Что делала она в эти годы? Генрих тужилась, но не могла вспомнить. Кроме тех ярких сумасбродных периодов вдохновения, когда рисунки сами выпархивали из под её рук, да кроме тех моментов горячей томительной страсти, что накатывала на них с Глебом, отрывая от земли, кроме снов тягучих, пророческих и долгих, она не могла ничего вспомнить, как ни напрягалась. Она жила, как кукла, не вникая в жизнь своего хозяина. И всё ждала какого-то исхода. Всё лелеяла мысль сбежать из своего кухонного домика, дождалась, сбежала.
Месяц мытарств самостоятельной жизни охладил её юношеские порывы, ещё дал понять, что юность уже кончилась, надо бы осмотреться и опомниться, протрезветь. Но трезветь не хотелось, хотелось порхать, хотелось опять за спину Глеба, подальше от всех формальностей и обязательств.
Весёлый голос Ирки вывел Генрих из омута воспоминаний. Та о чём-то спрашивала, но о чём вопрос. А! О мальчишках – Николасе и Пашке. Генрих их не видела больше. Она вообще никого не замечала, погрузившись в думы о своей родословной. Поход в музей с открытиями персонажей из старого фотоальбома придал мистический смысл походу странной девушки на славный город Тарту. Генрих ещё глубже ушла в себя.
- О чём ты всё время думаешь? – допытывалась Ирка, - вон какая туча у тебя на лбу, ты учиться-то хочешь? Или уже остыла к этой затее?
- Хочу, - ответила Генрих, - я думаю не об этом. Я думаю о человеческих судьбах, как их сплетает жизнь.
- Ого, да ты ещё и философ! Чего это тебе взбрело в голову думать о таких вещах? От таких мыслей мозги плавятся, вытечь могут…, - Ирка насмешливо взглянула на свою приятельницу, действительно как-то странно изменившуюся за дни её отсутствия.
- Тебя тут без меня не сглазили? – Ирка потрясла Генрих за плечо.
- Нет, не сглазили, я в музее видела фотографию моего деда.
И она стала подробно рассказывать о каждом шаге своего похода по краеведческому музею, дотошно и монотонно, так что Ирка стала зевать.
Когда Генрих закончила, Ирка разлепила сведённые зевотой челюсти, коротко вздохнула и подвела итог под рассказ подруги:
- Вот видишь, какие умные были у тебя предки, значит, тебе обязательно надо учиться, надо хорошо сдать экзамены, ты, кстати, готовилась к литературе?
- Да. Я из библиотеки не вылезала. Вон, какой конспект написала, - она вытащила из своей сумки толстую общую тетрадь в клеточку, исписанную уже до половины.
- Ну, ты прямо Лев Толстой! Писать, горазда! – изумилась Ирка – учиться тебе надо, толк из тебя будет. Глядишь, ещё в писательницы выбьешься. Ты и впрямь не от мира сего. – а сама подумала, что вот таких задумчивых коров и любят ректора да министры. С простыми парнями из автосервиса такой вот спящей красавице делать нечего, они её не поймут, а она их.
А сама Ирка ездила в Таллинн именно к такому парню – крепкому, загорелому, красивому и одетому по последней городской моде.
Друг Ирки приходил к ней на ночь, а когда под утро Иркина мать стала ломиться к ним в комнату, он лихо спустился по водосточной трубе. Что очень понравилось Ирке. Она поняла это так, что парень не хотел компрометировать её невинность, хотя в город их славился  своей свободой нравов.
Мать кикелки была довольно обнаружив дочь, мирно спящей в своей одинокой девичьей постели. Только вот ей было непонятно, почему это дверь была заперта на замок, а потом, через пять минут, пока она искала ключ, дверь оказалась открытой и доча спала ангельским сном праведницы. Мать решила, что ей что-то почудилось спросонок, что вчера на кухне она перебрала наливочки по случаю сдачи дочкой первого экзамена в Тарту.
Конспект помельтешил в руках Ирки. Она попробовала его почитать, заскучала и предложила сходить поесть, да ни куда нибудь, а в ресторан на вокзале.
- Там кормят хорошо, - сказала она с видом знатока, - я там ела сегодня с дороги. У меня есть деньги. Мне отец дал.
- Счастливая! Отец есть, деньги даёт. – завистливо сказала Генрих.
- Ага, сейчас деньги, а раньше ремня за каждую провинность. Ты-то вон, видно не поротая!
- Не поротая, да! А кто бы посмел меня тронуть!? – вскипела Генрих.
- Как кто? Родители, - решительно утвердила Ирка, - кто ещё уму разуму будет учить, если не они?
В ресторан собрались быстро. Странно, ведь откуда то бралась энергия на такие приятные вещи? А как только мысли натыкались на тему работы или учёбы, тело становилось, как тесто и откуда-то выползала тоска, печаль. Генрих подумала про себя: «Всё таки я страшная лентяйка и легкомысленная до предела. Но поесть-то по-человечески можно, раз приглашают. А ещё по всем своим грехам, я – халявщица».

                Глава 27.
Привокзальный ресторан оказался очень уютным, старомодным, без признаков современности, словно из пятидесятых годов. На столах стояли толстопузые графины, салфетки и скатерти скрипели под крепким крахмальным слоем, сверкая снежной белизной. Тяжёлые дубовые стулья с высоченными резными спинками трудно было сдвинуть с места. Была сцена, как и в таллиннских ресторанах, играла живая музыка, солировал неизменный контрабас.
Девушки сели  за столик у окна с видом на перрон. Учтивый пожилой официант принёс им меню. Ирка, не задумываясь, заказала две порции хорошего мяса, графинчик красного вина, вишнёвый десерт и кофе со сливками.
- Ты согласна с моим выбором? – Спросила она приятельницу, - я просто знаю, что тут повкуснее.
- Хорошо, хорошо! – в знак согласия качнула головой Генрих, а сама подумала: «вечно за меня всё заказывают, а я, может быть, рыбы хотела. Но халява есть халява. Хозяин – барин. Угощает Ирка, вот и спасибо ей».
Пока ждали заказ, Ирка рассказывала про молодёжную жизнь портового Таллинна. А жизнь эта была весела и цветиста, с богато разнообразными сюжетами.
Сюжет первый – Иркин парень, сломавший руку, лазая по водосточным трубам, и теперь не работающий.
Сюжет второй – микрорайонного масштаба: красавица и умница, первая ученица в школе, где училась Ирка, провалилась на первом же экзамене в пединститут, сдала документы в какое-то училище. А потом она связалась с первым хулиганом и бабником микрорайона, потеряла девственность. А хулиган при какой-то проверке оказался сифилитиком.
У Генрих от таких новостей мурашки ползли по коже. «Господи, а я-то сама… с Андреем трахалась. Это же случайная половая связь! А Аксель? Но он-то солидный, при воспоминании об Акселе у неё замутило в горле, - а Айнер? С улицы притащила ведь. А вдруг я уже заразилась какой нибудь дрянью?» Она тревожно стала вспоминать все свои мочеполовые ощущения, но ничего этакого не было, ничего её не настораживало.
- А какие там проявления при этой болезни? – спросила она.
- Да никаких какое-то время. Этот-то чудик и сам не знал, пошёл на работу устраиваться, медосмотр проходить, кровь из вены взяли… вот и всё.
«Вот это да! – опять ужаснулась про себя Генрих, - ну ладно, Андрей – милиционер. Их там, кажется, проверяют. Аксель – почти министр, их, наверное, тоже проверяют. Остаётся Айнер, кто его знает? Что за фрукт?» - но вспомнив, хрупкого скромного латыша, Генрих подумала, что и этот врядли был носителем заразы. Но анализ крови она решила сдать обязательно, под видом сдачи на донорском пункте, там, же сразу проверяют всё. Так она думала, думала, накручивала, накручивала себя, до того, что прикусила до синевы губу.
- Эй! Ты чего? Как рыба смотришь, не мигая, - Ирка хлопнула в ладоши перед её носом, – не обмирай, странная ты, всё-таки. Вон наш заказ несут.  Давай, поешь, а то, может быть, голодала тут одна.
- Давай, давай! Голодать не голодала, а вот так, конечно, давно не обедала. – Генрих с удовольствием придвинула к себе тарелку с мясом.
Ирка посмотрела, с какой жадностью ест Генрих и подумала: «Да уж, эта девушка не только с прошлым. Эта девушка – жертва обстоятельств».


                Глава 28.
На следующий день сдавали устную литературу. Обе абитуриентки сдали на «хорошо». Для Ирки это было здорово, а для Генрих так себе. «Почему не отлично? – думала она. Ей было обидно, она ведь так готовилась, а вышла только четвёрка. – какая-то я невезучая, - думала она про себя, вспоминая школьные годы, тогда легко и просто получала свои пятёрки, забывая о том, что после школы она и книги-то ни одной не прочла. Только вот у Акселя в Таллинне вспомнила навык чтения. А Ирка плохо ли хорошо ли, ходила на работу, общалась с грамотными людьми – прокуратура всё-таки, а ещё она школьную программу помнила.
Ирка на радостях позвонила в Таллинн. Мать обрадовалась и приехала с гостинцами в общагу. А Генрих матери звонить не стала. Ей было капризно и неуютно на душе и до слёз жалко себя. Глядя на то, как жизнерадостная сильная Ирка обнимается с такой же жизнерадостной сильной матерью, Генрих чуть не плакала. А те две и не подозревали, что на свете есть такие ипохондрики, как она, Генрих.
- Где у вас тут успехи дочери обмыть можно?  - спросил весело мать Ирки.
- На вокзале ресторан хороший, пошли туда! – Ирка с видом знатока завернула мать и подругу на полюбившееся место.
Хорошо посидели. Мать Ирки предостерегала девочек не пить из автоматов с газированной водой, мол, все стаканы грязно – заразные. Кругом венерические заболевания. Мол, империалисты диверсии проводят, особенно в студенческих городках, чтобы подорвать здоровье молодёжи. Ирка только глаза закатывала от удивления.
- Кто это тебя так напугал мама – спрашивала она, - кто это такие слухи распространяет?
Оказалось, у матери на стройке проводятся политинформации про все эти ужасы. А ведёт эти политинформации тётка, а той тётки сын третий раз проваливается на первом экзамене в Тарту. Он уж и в армии был и на заводе работал, но вот уж такой тупой – сочинение не написать никак, хоть плач. А быть-то образованным хочется. От таких разочарований женщина и стала собирать страшилки. Чтобы себя утешить и других напугать.
Ночевать Иркина мать не стала. Уехала обратно в Таллинн.
Следующий экзамен по английскому языку должен был состояться через три дня. Девочки стали готовиться вместе, задавая друг другу вопросы, пересказывая иностранные тексты.
Иркин английский оставлял желать лучшего. Она не расстраивалась, что нибудь да пролопочет, лишь бы двойку не схватить, не сойти с дистанции, тогда с этими оценками можно и на заочное. Вот здорово было бы! Жить дома, работать в своей военной прокуратуре, а в Тарту наездами, на сессию, хорошо!  И с парнем расставаться не надо.
А Генрих хотела получить пятёрку. Она их так давно не получала. Память отличницы брала своё, требовала пищи для тщеславия и гордости. А всё никак не удавалось удовлетворить это загнанное в угол, жаждущее реванша чувство. Неудовлетворённость порождала уныние.
Английский сдавать пришлось жене Акселя, той самой – из студенческой юности, профессорской дочке. Дама хорошо сохранилась, подсохла правда малость, но выглядела, одевалась прекрасно. Что это жена командора потому, как экзаменаторша разглядывала её экзаменационный лист. Видно было, что экс – супруга предупреждена о новой пассии.
Путём активного обмена вопросами и ответами, жена Акселя выявила груз знаний на пятёрку с минусом или … четвёрку с плюсом. Но в экзаменационный лист плюсы и минусы не входят. Если быть великодушной, то конечно – пять. Но что-то в этой девушке скребло по душе, какая-то шаткость, какая-то нетвёрдость намерений и глубоко скрытое высокомерие. «Нет, поставлю ка я четвёрку». – решила экс – жена командора.
А Генрих ждала своей участи. А в голове крутилась мысль, что вожделенная пятёрка закроет тройку за сочинение. На отделение русской филологии был небольшой конкурс. Только редкие оригиналы из России доплетались до студенческого городка в глубине Эстонии. Соискателей из самой Эстонии было тоже не так много, не сравнить с вузами Москвы и Питера. Конкурс был небольшой, но был. И поэтому пятёрка сейчас была бы очень кстати. Но рука с янтарным перстнем, чуть чуть поколебавшись в какую сторону гнуть палочку, твёрдо провела линию до конца, образовав жёсткую цифру четыре. Генрих выматерила в душе гранд – даму и уставилась ей в глаза. Как ни пряталась за очками зрелая дама, молодая сумела впиться взглядом в самый зрачок старой и по-рысьи чиркнуть звериным бликом в глубину хрусталика холодных прибалтийских глаз.
Ирка получила тройку и её это устроило. Она опять собралась ехать домой на три дня до последнего экзамена по истории. Генрих пошла провожать её на вокзал, на душе было мерзко, мучило какое-то предчувствие, тошнотворная волна билась в сердце.
Предчувствие не обмануло. На перроне она встретила Акселя. Он подошёл к девушкам, скептически оглядывая Ирку, как фашист цыганку.
Ирка посмотрела на него сначала почтительно, но заметив мерзкий взгляд, сверкнула очами, выгнула левую бровь тетивой и отвернулась. До поезда оставалось добрых полчаса.
Генрих, не выражая особых эмоций, поздоровалась.
- Как успехи? – спросил строго Аксель, видимо зная уже про все оценки своих подопечных. – Остался один экзамен – решающий. Его у вас будет принимать мой друг.
«Ну, ясно, - подумала Генрих, - там жена, тут друг.  Я – в паутине, как муха – цокотуха».
Генрих с безразличным видом огласила свои оценки.
- Надо получить хотя бы четвёрку, а лучше отлично, тогда поступление гарантировано. Властным тоном произнёс Аксель.
- Постараюсь. – без энтузиазма ответила Генрих.
- Я сейчас уезжаю под Мурманск, на два дня, потом приеду вечерним поездом на сутки в Тарту. Вы должны встретить меня здесь на вокзале. – Он многозначительно замолчал.
У Генрих холодной тоской заломило сердце «Опять?! – пронеслось в голове, - не хочу, не надо, не пойду.» Но она промолчала. Командор назвал точное время приезда, сказал, где и когда она должна его ждать. Сказал, что от этой встречи зависит её будущее. Попрощался и исчез, как будто его и не было.
У Генрих навернулись слёзы на глаза. Ирка заметила это, только покачала головой.
- Пойдёшь? - Тихо спросила она.
- Нет, ни за что! – Твёрдо ответила Генрих.
- А что, от тебя убудет? Зато поступишь на дневное. Учиться будешь, образование получишь хорошее, а так, ты же слышала, завалит тебя его дружок. Так же, как и жёнушка вместо пятёрки, четвёрку поставит, а на истории ещё и тройку влепят. – Как оракул прогундосила Ирка.
- А ты бы пошла? – Генрих сквозь слёзы сверкнула глазами на подругу.
- Я знаешь ли с министрами предпенсионного возраста не связывалась. Я по-простому, как все. Это ты, вся такая особенная. Вот и получай, - Ирка мерзко усмехнулась, назвалась груздем, полезай в кузов. Я-то за блатом не гоняюсь.
«Аха, не гоняешься, а как сначала выспрашивала меня про дядю, тоже  хотела примазаться. А сейчас как сладко ему улыбалась, пока не заметила, что он зверем смотрит,  - подумала Генрих, - все вы такие, пока всё хорошо. Да, пока всё хорошо не осуждаете ничего, а как… - Генрих остановила новый виток обидных мыслей, - а что как? Всё ведь не так уж и плохо. Что я на четыре историю не сдам? А то и на пять. Сдам, конечно, и без Акселевой протекции. Врядли друг его будет таким мерзавцем, что станет заваливать нормального человека».
Подошёл Иркин поезд. Девчонки примиряюще улыбнулись друг другу, обнялись, попрощались.
- Жди через три дня, - с подножки крикнула Ирка, потом чуть чуть замешкавшись в проходе, высунулась в открытое окно, окликнула подругу и уверенно так сказала ей: «Позвони матери, легче будет».
Поезд тронулся, Генрих осталась одна.
«А, действительно, почему бы мне не позвонить маме? Вдруг она приедет, если я её позову». – Эта спасительная мысль успокоила девушку.
Она вошла в здание вокзала, нашла телефоны – автоматы, набрала номер матери. Там, в Питере, долго не брали трубку, видимо, услышать междугородный звонок, несущий за собой одни тревоги и непредвиденные расходы, испугались. Потом голос матери произнёс настороженно: « Аллё?»
Генрих, услышав голос матери, почему-то расплакалась и сквозь слёзы проговорила: «Мамочка! Я так соскучилась! Приезжай, мне так одиноко!»  - и назвала адрес.
На том конце провода голос матери потеплел. Она без лишних слов просто сказала: «Хорошо, приеду. Жди и не плач, ты у меня умница».
Мать действительно приехала рано утром на следующий день. Генрих ещё спала, спрятавшись с головой под одеяло от комаров и одиночества.
В несмело постучались. Генрих подняла голову, разлепила заплаканные с вечера глаза.
- Кто там? – крикнула она хриплым со сна голосом.
За дверью промяукал голос матери. Девчонка вскочила и бросилась открывать, как делала это раньше, в детстве, когда мать возвращалась домой с работы. Дверь, разделявшая их, распахнулась. И мать с дочерью обнялись впервые за несколько лет.
Мать показалась Генрих гораздо меньше, чем была в её памяти – такая какая-то зыбкая, пугливая, вопрошающе смотрящая на дочь.
«Господи! – подумала Генрих, - что же она так смотрит? Сколько страданий в этом её взгляде! Что же это за любовь такая, что ей в петлю можно загнать? Я сейчас подохну от этого взгляда. Лучше бы и не чувствовать ничего такого вовсе. Хорошо, что у меня нет детей. Нет, не могу больше!» - И Генрих, безвольно опустив руки, стояла с мокрыми глазами в объятиях матери. Потом, легонечко отстранившись, она отошла от матери к окну, вытерла подолом футболки слёзы.
- Ты плачешь, моя маленькая? – тоже сквозь слёзы спросила мама, - что ты плачешь? Всё же хорошо. Вот встретились, наконец.
-  Да, да, мамочка, всё хорошо, это я от счастья.
Мать поверила.
Ещё оставались какие-то Иркины гостинцы. Генрих приготовила чай. Мать ходила за ней хвостиком, не смелая, растерянная. Она приехала с пустыми руками.
«Господи! – Думала Генрих, - Иркина мать врывалась, как ураган – весёлая, яркая, неся что-то новое с собой, освещая всё вокруг исходящей от неё радостью жизни. А моя, как дитя малое, беспомощная. Нет, силы от неё не дождёшься, надо самой быть сильной!» И она, скрепив душу, как смогла, стала развлекать мать рассказами о своём житье бытье. А мать смотрела на дочь, как на телевизор, веря и не веря в реальность происходящего.
«Моя потерявшаяся девочка совсем взрослая. Поступит, выучится, будет видной журналисткой – думала мать и фантазия, как семейное проклятие, уносило её вслед за преуспевающей дочкой.
«Может быть, уедет за границу и меня увезёт». - Размечталась мать.
Генрих поняла смысл этих взглядов, ей стало и смешно и горько – опять на неё строили планы и опять ничего не светило с родительской стороны. Мать ведь ничего не может, у неё нет ни связей, ни денег. Всё, как всегда. И про Акселя ей рассказать нельзя, только оскорбишь её невинное сердце. Она, видимо, думает, что её за голубиную кротость Аксель Густавович пригрел, проникся к способной девушке отцовской любовью.
Мать, словно прочтя её мысли спросила:
- А это мужчина с солидным голосом, он кто?
- Министр.-  Желая потешить родительское самолюбие, завысила чин командора Генрих.
- Ух, ты! Властный, чувствуется, мужчина. – Мать вопросительно уставилась на дочку.
- Да, мама, властный, да ну его! – Генрих махнула рукой в сторону окна, как от осы отмахнувшись от мысли об Акселе. – Пойдём лучше погуляем. Я тебе Тарту покажу. И одно очень интересное местечко. Удивишься.
Генрих решила показать матери фотографию в музее.
«Пусть порадуется, погордится немножко. А то забитая она у меня какая-то. Помню в детстве, на родительские собрания стеснялась ходить. А если и ходила, то сидела как мышь тихо, тихо, где нибудь в уголке. А ведь меня хвалили. Чего уж так стесняться-то всего, вот и сейчас смотрит на меня, словно милостыню просит». – Наблюдая за матерью, подумала Генрих.
- Я сейчас только себя в порядок приведу, - и она стала быстро собираться, преображаясь из неваляшки в современную девицу, одетую по моде.
- Какая ты красивая стала, модная! – Мать грустно посмотрела на собственное дитя, вспоминая то время, когда она завязывала дочке банты на рыжие хвостики. – И волосы у тебя – прямо золотые!
Генрих с нежностью посмотрела на мать. Комок слёз опять пополз к горлу.
«Ей, наверное, стыдно, что я нигде не учусь, не работаю, замужем – не замужем… у других-то всё определённо. А моей дурёхе и ответить нечего на все вопросы знакомых. – Больно скребло сердце. Генрих опять скрепила его железным обручем.
Пойдём, пойдём! – Поторопила она мать.
Прогулка по парку успокоила расхлябавшиеся нервы молодой, приободрила растерявшуюся, не сказать, чтобы старую, но какую-то неопределённого возраста, женщину. Обе шли молча, просто наслаждаясь летним теплом, воздухом, пропитанным запахом скошенной травы и каких-то мелких цветов на клумбах вдоль дорожек.
- Как здесь  красиво, спокойно. – Вздохнув, сказала мать, - ты бы хотела здесь остаться после университета?
«Вот она – наследственность! – Узнала в матери себя Генрих, - ещё не поступила, а уже туда же - «После университета»! Вот влепят тройку по истории и ничего не будет. Я же не Ирка, на заочное не пойду. Я уж лучше дома работать буду, если вернусь к маме в дом. – Но при этой мысли ей стало не по себе, толи больно, толи противно, только сразу пошло раздражение, которое она еле еле переломила, - да что же меня так всю корёжит, то в слёзы, то от злости жилы себе выдрать хочется. Это всё отцовский характер, так бабушка говорила».
- Нет. – Твёрдо ответила Генрих, оторвавшись от своих мыслей, - нет, я здесь не останусь. Я в Швецию хочу.
Мать изумлённо уставилась на дочь.
- Зачем тебе в Швецию? – Спросила она.
- Там нобелевские премии дают, вот затем! – со скрытой насмешкой над своими поблекшими лавровыми венками, ответила дочь.
- Понятно. – Мать приняла всё за чистую монету, думая: «А что, она ведь талантливая, в отца».
Генрих поняла эту «чистую монету», как подарок от юродивого. Сердце сжалось от нестерпимой боли за свою легковерную мать, за её стрекозиную мечтательную душу. «Но ведь и я сама была такой. Только «божьей коровкой».  А сейчас что со мной произошло? Как кощеева игла вонзилась в сердце. Наверное, это тень Акселя пугает меня».
Так, думая каждый о своём, они добрели до живописных руин библиотеки – музея, поднялись на второй этаж. Генрих показала матери ту фотографию с академиком и с родным отцом, ещё мальчиком в гимназической форме. Мать восторженно вздыхала. В конце концов, Генрих всё это надоело. Она свернула экскурсию, сославшись на голод. От Акселя у неё ещё оставались какие-то деньги. Она решила шикануть, повела мать в тот самый вокзальный ресторан, куда ходили с Иркой.
Они сели у окна с видом на перрон. И вот, когда они аккуратно кушали мясо, мимо их окна, как крейсер, проплыл Аксель под ручку с импозантной дамой.
- Вот он – министр, смотри! – и Генрих показала взглядом на величественного господина.
- Ох, ты какой! А это кто с ним?
- Не знаю, наверное, какая-то жена.
- А что у него их много, жён-то? - Насторожилась мать.
- Да целый гарем… многозначительно ответила Генрих.
- Ясно. – Обречённо вздохнула мать.
Больше они не трогали эту болезненную тему. Да и в глаза друг другу смотреть перестали.
Мать переночевала на Иркиной койке. А утром, собираясь уезжать,- она порылась у себя в сумочке и достала оттуда деньги.
- Возьми, тебе пригодятся, - смущённо сказала она, - денег этих хватит и на билет домой, мало ли что, я не хочу, чтобы ты попала в гарем.
Генрих покраснела от стыда и обиды. Опять на неё поставили крест, заранее записав её в неудачницы. Она даже обозлилась на мать за её слова про гарем, но деньги взяла, поблагодарила.
Она сходила проводить мать на вокзал, вернулась в пустую комнату. «Как обидно возвращаться побитой собакой, а может быть сходить к Акселю? Отдаться? Удовлетворить его зрелую страсть и дело с концом. Ведь тогда всё пойдёт, как по маслу. Нет, не могу! - Передёрнуло её всю, - не пойду».
Она кинулась на кровать и сон властный, всё покрывающий, накрыл её.
Она проснулась вечером. В замочной скважине скрёбся ключ. Генрих испугалась, села в темноте, а вдруг это Аксель пришёл за телесным оброком, добыв где-то ключи.
Но страхи оказались беспочвенными. На пороге стояла Ирка. Она просто приехала раньше на день. Вот это была радость! Генрих и не думала, что можно так радоваться.
Следующий день пролетел незаметно, приятно. Они сходили в библиотеку, погуляли в парке и всё болтали, болтали без умолку. Генрих рассказала про приезд матери и про Акселя на перроне. Ирка не задавала вопросов. У неё было столько новостей из молодой бурной жизни, что Генрих оставалось только слушать и слушать.
В день экзамена по истории, утром во время сборов, Ирка мимоходом спросила приятельницу:
- к Акселю Густавовичу не ходила?
- Нет, - поморщившись, ответила ей Генрих, - историю я знаю, завалить меня не смогут.
- Ну не завалить, а тройку влепить, ты же знаешь, запросто. А проходной балл не наберёшь, что тебе в кандидатках оставаться? Это опасно – птичьи права в общаге, можно потратить и время и деньги впустую.
- Да я думала об этом. Если не пройду, сразу домой уеду – уверенно сказала Генрих.
- Куда? К Глебу своему?
- Нет. К маме. Она мне даже деньги на возвращение оставила. Я ей показала Акселя из окна вокзального ресторана, он с дамой какой-то шёл.
- О! У тебя примирение с родительницей?
Генрих качнула головой в знак согласия, вспомнив прощальный взгляд матери на вокзале. Какой это был грустный всёпрощающий и всёпонимающий взгляд. Опять к горлу подступил душный комок. Да что же это такое? Надо собраться перед экзаменами.
- Чего ты? – Ирка подёргала за плечо подругу, - ещё расплачься, вы все такие грустные в Питере?
- Ой, не знаю, - проглотила свои слёзы Генрих, - наверное, я одна такая. – Она попыталась выдавить улыбку.
- Давай, давай, выше голову! Тебе надо сдать на четыре, тогда ты пройдёшь. Я слышала, проходной будет невысокий.
- Я надеюсь на пять, - гордо выпятилась Генрих.
- Ну хорошо, хорошо! Пойдём только.
Ирка была в другой группе. Девочки расстались в коридоре универа, разойдясь по аудиториям.
Генрих взяла билет, не глядя на экзаменатора, села на место, прочитала вопросы. Всё прекрасно – искусство, ремёсла, история России петровских времён, затем Великая Отечественная, затем что-то про Ленина. Всё хорошо! Она написала ответы, кроме последнего, про Ленина. Она его не любила, он был не в её вкусе.
А что за мужчина сидел на месте экзаменатора? Генрих подняла глаза и встретилась с холодным призрачным эстонским взглядом.
Да, это был ровесник её командора. Он смотрел на неё брезгливо, как вегетарианец на сочную колбасу. Да, ничего хорошего ей этот взгляд не сулил.
Она встала, как под дулом пулемёта, пошла тараном на экзаменатора. Он окаменел.
Она стала отвечать с какой-то отчаянной решимостью, говорила много и долго. Её не перебивали. Она устала говорить, выдав информации на два экзаменационных билета, она замолчала. Экзаменатор покачал одобрительно головой.
- Хорошо, хорошо. А скажите, какие два государственных органа  создал В. И, Ленин? – эстонец прищурился.
Генрих молчала.
- Всего два слова, ну же, всего два слова и всего семь букв, тогда хорошая оценка вам обеспечена.
«Только хорошая? – подумала Генрих, - он точно толкает на тройку, её хватила та противная липкая апатия, что всякий раз накатывала так некстати в моменты, когда надо было сопротивляться. – А ну его! Не знаю и не хочу ничего знать про вашего Ленина».
- Не знаю. – Спокойно призналась она.
- Всего-то надо вспомнить семь букв, - удивлённо глядя на нее, промямлил эстонец, - вспомните.
- Не хочу. – Безразлично ответила Генрих.
Рука с обсидиановым перстнем на мизинце вывела отчётливую резкую тройку в экзаменационном листе.
Генрих встала и, не прощаясь, вышла.
Ирка тоже получила тройку, но это её не волновало, главное не двойка. Она не стала дожидаться результатов зачисления, уехала домой.
Опять пустая комната, опять душераздирающее одиночество и смятение. Уехать или остаться? Или дождаться списков, чтобы уж порвать с этой авантюрой раз и навсегда? А может быть, остаться, если случайно она протиснется по конкурсу. Она решила остаться. Что решают эти два дня. В случае непоступления – бесславное возвращение домой, к жизни с матерью, к жизни, которой она не жила уже несколько лет. Ужас! А вдруг ей повезет, и она проскочит, лучше подождать.
Как она пережила эти дни и не вспомнить. Проспала, наверное, вставала только, чтобы сходить в туалет, попить воды. Есть она не хотела, да и не было у неё еды.
В этот день она проснулась в одиннадцать, встала, умылась, пошла, как сомнамбула в университет.
Увидев списки, не поверила своим глазам. Там была её фамилия!
Голова закружилась.
Через полчаса Генрих обнаружила себя стоящей у прилавка маленького винного магазинчика. «Телепортация! – подумала она. – Что я тут делаю? Ага, ясно, уже всё поделала – в руках бутылка «Вана Таллинна». Это я на радостях, ног под собой не чуя, прилетела в незнакомый магазин. – Она огляделась. – Что же я его нюхом нашла?»
Продавщица вопросительно посмотрела на неё: «Чего это девица озирается, как с ветки свалившись, сдачу вроде получила, так чего пялиться по сторонам? Магазин, как магазин, не хуже других». – Продавщице надоело держать вопросительную паузу и она, вздохнув, отвернулась от Генрих.
«А с кем я собираюсь пить? – Подумала Генрих, - Ирки-то нет. И где это я? – Она вышла на улицу и не узнала место, - это куда же меня занесло? «Унесённая ветром» - не иначе, - решила она на свой счёт, - надо спросить, где университет и от этого плясать».
И так, в обнимку с бутылкой легендарного ликёра, Генрих стала приставать к прохожим, сразу же найдя ответ на свой вопрос. Где университет в Тарту знали все. Ну, а раз дорога к Универу известна, то почему бы не зайти, не полюбоваться на свою фамилию в списках ещё раз. И Генрих зашла.
«А что это за маленькая чёрточка нарисована над моей фамилией? Что это за чёрточка, отделяющая меня от общей кучи? – Сердце Генрих сжалось, - неужели я опять обманулась?»
И она, чуть не плача, бросилась в канцелярию университета.
Белёсый, перезрелый юноша перебирал бланки картотеки. Он безразлично уставился на вбежавшую девушку с бутылкой ликёра под мышкой.
- Мне надо знать, прошла я или нет? Моя фамилия в списке под чертой – дрожащим голосом обратилась она к нему.
Юноша посмотрел сочувственно и с сожалением развёл руками.
- вы не прошли по конкурсу, но можете записаться в кандидатки. Мало ли кто не прибудет к началу занятий. – Ответил он ей, посмотрев её оценки, вздохнул, - обидно, сказал он, - вы не добрали всего полбалла.
Генрих ушла, не сказав ни слова.
Кандидатка! Какое там! У неё от этого слова скулы свело. Она вспомнила пассию Глеба. Нет уж! Или чёткое да, или чёткое нет. Ей отказали. Надо ехать обратно в Питер, пока деньги на дорогу есть.
Она так и сделала. Быстро собралась, быстро купила билет и уехала из Эстонии, из этого бредового лета, на автобусе, так же, как и приехала.
Прошло всего два месяца, а казалось, что прошла целая жизнь.

                Глава 29.
Бурым дождливым утром междугородный автобус выплюнул заспанную Генрих на автовокзале, что на Обводном канале.
Сильно болело горло: Сквозняки в автобусе сделали своё дело. Куда ехать: к матери или к Глебу? К Глебу было бы верхом наглости, заявиться в такую рань, но зато застать его дома. А вдруг он не ночует дома? Мало ли…
Она постояла, облокотившись на ограду Обводного канала, посмотрела на мутные потоки воды, омывающие бывшую рабочую окраину. Глаза затянулись пеленой какой-то липкой не понятной слезы, она проморгалась. «Чего это я к Глебу попрусь, мы же…в разводе… лучше к маме, а уж потом может быть…, позвоню ему – мол, хочу вещи забрать, или ещё что нибудь придумаю. А сейчас к маме». – Она вздохнула и отправилась к метро.
Покупая жетоны, она почувствовала, что не может подать голос. Нет его. Горло перестало болеть, зато ни звука она не смогла извлечь из своих связок. Объяснившись с кассиршей на пальцах, получив свои жетоны, Генрих пошла к эскалатору и постаралась крепче уцепиться за поручень – в глазах плыло. Это чувство было ей не знакомо. Она с детства любила метро. Эскалатор никогда не был помехой на её пути. А сейчас с ней происходит что-то странное. Толи воздух родного города пьянил её? Толи она просто отвыкла от подземки? С грехом пополам доехала вниз и, только забравшись в вагон, поняла: все говорят по-русски. Она всё понимает и громкую и тихую родную речь.
Когда Генрих добралась до материнских дверей, у неё совсем иссякли силы. Воли хватило только на то, чтобы продавить внутрь скользкую кнопку звонка. Звонок задребезжал так, что хоть святых выноси.
Мать, наверное, предчувствовала возвращение блудной дочери – открыла моментально, обняла, прижалась всем своим трепещущим тельцем. А Генрих плакала тихо, монотонно, не подавая голоса.
И вот ведь беда, она плакала и час и два, и в ванной, и кушая мамин суп с фрикадельками. Мать молчала, думая, что дочь убита своим поражением. А иначе чего бы она вернулась в родительский дом? Значит уж совсем плохо, значит падать дальше некуда. Приехала раны зализывать, решила мать. Но когда после молчания, ложась спать, Генрих стало трясти, как на электрическом стуле, мать поняла, что это стресс и простуда.
Вызвали врача. Приехала женщина средних лет, удивилась, что мать не заметила пропажи голоса у своего перезрелого дитя. Выписала антибиотики, дала направление на анализы. Спросила: «Нужен ли больничный?» Почему-то стала разговорчивей, когда узнала, что больничный не нужен.
Врач ушла, а Генрих осталась в постели. Она болела. Мать лечила её по указаниям врачихи. Приезжал дядя Бено, морщился от такого положения дел. Ох, и горемычная эта семейка! Вот допрыгались со своей свободой! Добегалась коза по чужим огородам, вместо того, чтобы учиться. Вон его дочь учится, не хочет, а учится и будет потом дипломом в глаза всем тыкать. А эта глупышка… Господи! Безотцовщина! В гражданском браке с семнадцати-то лет! «Костьми лягу! – Отчаянно подумал дядя Бено, - но своей кобыле не дам заводить этих липово-соломенных отношений».
А Генрих температурила, металась в постели, что-то сипела нарождающимся заново голосом.
Болела она долго, непонятно, и в результате, что было уж совсем необъяснимо, ослепла. Врачи говорили – психосоматика, а она говорила:  «Не хочу видеть».
Дядя Бено говорил – истерика. И не верил в передвижение по стенке. Но врачиха направила Генрих к опытному окулисту и тот, действительно подтвердил факт слепоты. Дядя Бено только хлопал глазами от изумления. Решил, если сломалась, будем чинить. Замучил сестру и племянницу своей реабилитацией.  И тут на горизонте возник Глеб. До него дошли слухи, а скорее всего дядя Бено оповестил его о положении вещей, у девушки, им совращённой.
Новое положение его повзрослевшей за месяцы скитаний подруги, ввергло Глеба в состояние анабиоза. Он просто застыл. То, что тут всё по-честному, он понял сразу, но, Господи, зачем же так трагически, как в романах позапрошлого столетия? Зачем так с плеча наотмашь? Сначала он не мог говорить, и она молчала, зная, что он смотрит на неё, беспомощную и нелепую.
Потом он присел перед ней на корточки, взял за руку, стал гладить её ладошку. Она опять залилась слезами, а он тихо спросил её: «Пойдёшь со мной?» Она ответила: «Да, да».
С тех пор прошло десять лет.

                Часть 3.
                Глава 1.
                Игры доброй воли.
Странные, странные десять лет, пронеслись над бедной головушкой Генрих.
Тот призрачный мир, куда она погрузилась, потеряв способность видеть, врывались звуки, музыка, ощущение смены времён года и всегда рядом был Глеб, мать, дядька Бено и ещё Галка. Они были её няньками, поводырями.
Депрессия, свалившаяся на неё лавиной и закрывшая собой весь горизонт её жизни, в конце концов рассосалась, уступив место какому-то звериному упорству – она стала рисовать. Рисовать вслепую.
Время было странное. В моде были странные люди с трагическими историями жизни. Они каким-то неизвестно взявшимся чутьём находили свой путь и реализовывали дремавшие до сих пор способности.
В моде были истопники, вдруг ставшие культовыми музыкантами, художники, никогда не учившиеся живописи, лесники, вдруг – в одночасье почуявшие в себе дар поэта. Все стали печататься, издаваться, проводить свои выставки, организовывать свои галереи нового искусства.
Глеб тяжело переживал ломку устоев прошлого. Вся жизнь его соответствовала традициям уходящей эпохи. Он там преуспевал.
А сейчас, с началом девяностых, надо было меняться. Нельзя было оставаться (сухим мальчиком), живущим строго по законам праотцев. Сейчас надо было стать трансформером – интерьерной вещью для игры во взрослые игры, чтобы тебя захотела купить масса, толпа, чтобы ты стал конкурентоспособным на капризном постперестроечном рынке.
Ни степени, ни заслуженные посты не могли спасти и заслонить от холодных ветров перемен. Нужно было предпринимать что-то, как-то, где-то.
И тут, ему, всегда удачливому Глебу, пришла в голову мысль пропиарить свою наистраннейшую подругу. Он принёс её рисунки к искусствоведше, не лишённой коммерческой хватки дамочке, знавшей всю его подноготную.
Она решила, что уж если слепой обузы никак не удаётся избавиться, то надо её как-то использовать.
И вот эти двое сделали Генрих пиар. Это новомодное слово, означавшее что-то приносящее успех, деньги, славу, помогло Генрих попасть в струю нового времени. Трогательная история ослепшей абитуриентки, не потерявшей воли к жизни, зацепила многих.
Глеб стал таскать свою соломенную жену на разные перфомансы, устраивал ей сеансы рисунка вслепую в арт - клубах, которых тогда расплодилось огромное количество. А потом вместе со своей искусствоведшей открыл свою галерею.
Генрих чувствовала, что ей интересуются, чувствовала свою коммерческую ценность. Каждая клеточка тела стремилась к отдаче. Востребованность! Вот сейчас она поняла, что это такое. Это когда ты рисуешь, а твои ещё не рождённые рисунки уже ждут, чтобы вырвать из-под руки, и разукрасить ими какую нибудь легенду.
И она рисовала. Год, два, много лет. Её странные произведения становились иллюстрациями к книгам новых авторов. Её рисунки увеличивали до размеров плаката. Её рисунки использовали как рекламу. Слепая художница, почти ничего не зная о себе, была модной. А Глеб опять преуспевал.
Он ни в чём не ущемлял её. Он выводил её в свет. Он жил с ней, как с женой, когда она подпускала к себе. Он не жил с ней, когда она замыкалась, уходил к искусствоведше. Самое главное, чтобы она рисовала, рисовала, как заведённая, полный рабочий день, отображая на бумаге все оттенки своего настроения. Он – Глеб не загадывал, что будет дальше. Жизнь уже научила его искусству жить одним днём. Генрих жила так же.
Но это только так казалось. Он понял это, когда откуда ни возьмись, в их накатанную колею ворвалась Галя. Это было потрясение для него. Откуда это чудовище, тащащее за собой в их стерильный мир все запахи и звуки с улицы, все нюансы жизни обыкновенных людей с их муравьиной вознёй? А Генрих – эта слепая холёная дурища, укрытая им от всех сквозняков реальности, как прикипела к своей, оказывается, школьной подруге. Оказывается у неё осталась память. Оказывается, не он один был её жизнью.
И так получилось, что благодаря этой Гале, их отношения стали носить деловой характер. И к сексу с ним Генрих стала относиться по-деловому. Благодаря Гале, у слепой нимфы стали появляться новые кавалеры. Она похорошела. Рука её окрепла. Девушка с новой, с какой-то бесстыдной бабьей силой, стала выдавать шедевры творчества довольно скабрезного содержания.
Сначала Глеб был в шоке. Но показав рисунки своей искусствоведше – теперь уже партнёрше по бизнесу, был удивлён вынесенным ею вердиктом: «Всё отлично!»
Всё должно меняться, а эта перемена в творчестве Генрих соответствовала запросам времени.
Вот так и протекала их жизнь. Каждый воспринимал её такой, какая она есть.

                Глава 2.
Музыка бунскала в самые виски. Девчонки из соседнего дома висли на ограде аттракциона и ржали, как лошади, время от времени обращаясь к нему по имени.
- Пол! Пол!
Чего им надо, этим малолеткам? Он тупо смотрел на листок с рисунком с неприкрытой просьбой о любви. Рисунок был откровенный, изображал женщину полную плотской силы, державшую в руках розу, похожую на  бог весь что.
Это она, понял Пол, и она меня хочет. От этой мысли кровь стала горячими шарами биться в виски, и внизу стало тяжело и жарко. Всё его тело прониклось смыслом этой трогательной записки.
Тем временем взрослых дамочек и след простыл.  Всё эти дуры малолетние оборжали приличных барышень в самом соку. Ну что с них взять? Дуры и есть дуры. Когда теперь эти две странные придут опять? А эта-то сонная в своих желаниях призналась, а сама в кусты – стесняться до второго пришествия. Дождётся, что Луна-парк уедет. Осталось-то всего ничего. Странные эти русские.

                Глава 3.
Генрих проснулась ночью. Что-то мучило её, какое-то предчувствие, неотвратимость чего-то. Какая-то метаморфоза, вызревавшая в ней все эти слепые годы, требовала своего выхода на свет, своей роли, своего влияния на устоявшуюся жизнь.
Предчувствие какой-то перемены ждала в себе Генрих. Но не приснился, же ей тогда полосатый кот. Она видела его. Видела – какое огромное слово! И капли росы на балконной ограде, она тоже видела это.
Сейчас она откроет глаза и увидит не зашторенный прямоугольник окна. Сейчас она откроет глаза…
И она открыла.
Это уже была не ночь, а раннее утро. Она так хотела, так хотела войти опять в эту жизнь, в утро, в ночь – всё равно. Она хотела принять эту жизнь любую, влиться в неё, впитать её всю в себя.
И она увидела прямо перед собой на секретере картинку в металлической рамке, забранную стеклом.
«Как интересно, - подумала она, - кто это нарисовал? Неужто я? Экая страсть!» Вакханка, распластанная, как спрут, руки, ноги, раскинутые в разные стороны, голова в профиль, какой-то бедуинский платок на голове. Чёрный плющ, ползущий от мизинца правой руки через позвоночник, через промежность, обвивал бедро и колено, петляя на лодыжке, проскальзывал между мизинцем левой ноги. «Ух, ты! Какая символика! Значит вот, как я рисую. Да, подпись моя. Дата – не так давно это было»!
Генрих поднялась из своей постели и подошла, не на ощупь, а как нормальная, к секретеру. Сняла с полки рисунок. Всё. Это было всё, что должна она была сделать в этот короткий миг прозрения. С чувством глубокого покоя её голова шлёпнулась на подушку, а руки, как бесценную реликвию прижимали рисунок к сердцу. Так и уснула она в обнимку с рисунком, не обращая внимания на острые углы металлической рамки, хорошо ещё стекло было прочным и не треснуло в объятиях спящей красавицы. «Я подарю ему эту картинку на память, - кружила засыпающую голову Генрих сладкая мысль, - я подарю».

                Глава 4.
Гале стало тревожно, вернее ей и было тревожно после расставания с Генрих в парке. Она и спать не спала и есть, не ела: Уж больно независимой показалась ей подруга, того и гляди, опять на десять лет замолчит, с такой всё станется. А Галке без неё уж как-то никак. Всю ночь провертелась в кровати, не находя себе места, Галка, только утром уснула, как будто выключили из сети, раз и всё – полный отбой.
Утром, проснувшись, опять все мысли были только о слепой, о своей вине перед ней. Но о какой вине? Что она такого сделала? За что ей так себя винить, ну на минуту какую-то обозлилась на эту дурищу. Всё из-за малолеток с их дурным смехом и дался же ей этот Пол! Он же её короче в два раза. Ладно, она слепая – не видит, что с неё взять, а Галке каково? Ходят две дурищи, здоровущие бабищи и при всём честном народе клеятся к мелкотравчатому британскому пролетарию. Тьфу! Делать ей больше нечего! Галке даже Глеба жалко стало. Ведь могут и знакомые в парке гулять. И так уже соседи хихикают, когда видят, как студент перед приходом Глеба из постели в дверь проскальзывает. Ну, студент это её заслуга, да и всё растление слепой подруги это её – Галкиных рук дело. Так, что чего уж тут, на чей-то смех внимания обращать…
Она добралась до телефона, позвонила, чувствуя, что заискивает. Она опять напросилась в гости. А Генрих была рада, ведь она опять ничего не видела, а план с картинкой требовал реализации, и Галкина помощь была, как нельзя к месту.
И опять две взрослые женщины сидели на кухне, пили чай и болтали, как две пионерки на переменке между уроками. Они решили, что пойдут на карусель сегодня. Опять будут искать случая, одарить Пола диковинным подарком. А Генрих не отдавала себе отчёта, что главный подарок это она сама, её тело, которое, как прямо и просто понял Пол, она предлагала ему, маскируя красивыми английскими фразами про холод. «Какой холод? Жара на улице тридцать градусов! Не ври! Ты просто меня  хочешь! Ну что же, не в первой. Я парень – хоть куда, хоть и в пуп тебе дышу, но так страсть всех ровняет», - так думал Пол.
Вечером, когда жара немного спала, две взрослые женщины, разодетые в яркие сарафаны, появились на хребтине горбатого мостика.
Пол возликовал. Он поставил свою любимую Уитни Хьюстон с песней «Ай олвейз лав ю». Он всегда ставил эту песню, когда видел её. Толи так совпадало по времени, - её приход и его желание этой песни, толи он с самого первого раза их случайной встречи, когда она шлёпнулась на него жаркой варёной курицей, да, да, именно варёной курицей из кипящего бульона, ароматной, сочной и мокрой, чувствовал её, как эту песню. Перед его внутренним взглядом возникла свежевынутая из кастрюли курица в клубах душистого пара. Вот она, скользкая и вёрткая, сваливается с зубьев вилки, вколотой ей под дых, на тарелку кверху ногами. И её пустое лоно зияет чёрной кипящей дырой. Чёрная дыра! «Вот она, вот она идёт, чёрная дыра!» - И он сделал музыку погромче, взял микрофон и стал подпевать горластой негритянке.
                Глава 5.
- Распелся кобелёк, - усмехнулась Галка, толкнула в бок подругу, - ишь, как заливается твой-то, - хихикала она, - самку в соку почуял.
- Не надо так его называть, - обиделась Генрих, он мне мил и всё тут. Ты же сама говорила, что он хорошенький.
- Ну говорила, говорила, и сейчас говорю, что славный парень – хозяйственный, чистоплотный. – Галя рассмотрела висящие за тягачом постирушки Пола: шортики, джинсы, футболки – целая верёвка свежевыстиранных вещей колыхалась на ветру, дающем хоть какую-то прохладу вечером.
Генрих не видела этих бытовых зарисовок. Она слушала музыку и главная фраза песни ей очень нравилась, а особенно дуэт Пола с Уитни Хьюстон. Она чувствовала, что это для неё он поёт, надрывает своё едва выздоровевшее горло. И всё, что сейчас происходит в этот миг – для неё. И вот вот наступит что-то новое: светлое, прочное, настоящее и навсегда – как солнце. Она и не заметила, как они добрались до железяк аттракционов, как Пол выскочил из своей кабинки, бросился ей навстречу. Она почувствовала его холодные, пахнущие мылом руки у себя на шее сзади. Почему? Она не поняла, а опрокинувшись немного назад, почувствовала лопатками его горячую грудь с тревожно бьющимся где-то там внутри сердцем. В руках у неё была картинка, завёрнутая в обыкновенную газету. Она поймала его руку и положила на жёсткий свёрток.
- Это тебе, - сказала она, - подарок, - а потом повторила по-английски.
Он сцапнул свёрток и поцеловал сухими губами в шею, под волосы, оторвался и исчез в своей кабинке.
Галя стояла всё это время рядом и её драло морозом по коже от этого магнетизма, что исходил от странной пары. Да и публика приглядывалась как-то настороженно – изумлённо, без усмешек, без осуждения. Было что-то болезненно подлинное в этом сюжете о двух таких разных и уже сильно влюблённых друг в друга людях. Вокруг этих двоих был космос, охвативший их призрачным сияющим пузырём.
Совершенно отрешённая Генрих в обнимку с Галей нарезала карусельные круги в небе. Пол о чём-то шушукался с Димкой, откуда-то подвернувшемуся ему под руку. Димка недоумённо хлопал глазами, потом с чем-то согласившись, видимо через силу, отошёл от Пола и сел на ступеньки аттракциона.
Воздушный вояж закончился, и Галя стащила подругу с липкого сиденья карусели.
Генрих ждала, что к ней подскочит Пол, но поперёк её пути встал кто-то высокий и худой, пахнущий не Полом.
Димка преградил ей дорогу и прямо в ухо, чуть нагнувшись, сказал: «Он будет ждать вас в полночь, здесь, у входа в Луна-парк сегодня в полночь», – повторил он, попытался заглянуть в её глаза, но взгляда не поймал: «Да она слепая! Вот и двигается поэтому, как придурочная, вот это да!» - и он повторил всю предыдущую фразу громко, так, чтобы её слышала Галя, пусть сами решают. Димка посмотрел на Пола, сверлящего его взглядом из кабинки «Октопуса», покачал головой так, что Пол подумал – ему отказали.
А Генрих яростно сказала: «Да, да, я приду! Сегодня в полночь».
Димка и Галя переглянулись, оба вздохнули. Димка пошёл к Полу, всё ему доложил. Пол на предположении Димки о слепоте девушки удивился, почесал темечко, но животный оптимизм и беспечность взяли верх над недоумением и он махнул рукой Гале, призывая её в союзницы, и наперёд знаю, что та приведёт ему эту вожделенную отварную курицу, будь она хоть трижды слепой.
А Димка сел на ступеньки и опять схватился, уж слишком било током от Пола в этот вечер.
- Что делать-то будем? – Галка вынула из сумочки часы размером с будильник на массивном мужском браслете – с такими хоть на кулачный бой идти, - время ни то ни сё. Домой чтоли пойдём? Хоть подмоешься! – Рассмеялась Галка.
Генрих вся тряслась, как только с неё искры не сыпались?
- Ты прямо Саяно-шушенская ГЭС! – Отдёрнув от неё руку, вскрикнула Галка, - током бьёшься! Тебя бы в сеть – весь город, как от батарейки запитался бы. Эй, подруга! Дрейфишь небось, чего хотела, то и получишь! Чего теперь трястись? Приведу я тебя к нему и заберу, как договорились.
Вдруг слипшиеся губы слепой разжались и она, мотнув головой, твёрдо сказала: «Не надо никуда забирать».
Галка удивилась.
- Это как это не надо? Ты что, с ним останешься? В этом караван-сарае? Ты собираешься влачить свою жизнь с бездомным пролетарием?
- Он не бездомный! Он в Ливерпуле живёт.  – Зачарованно произнесла Генрих.
- Ну, ну… и ты в Англию уже собралась, да? Опять в фантазии улетела?  Я-то думала, она просто прихоть свою потешить хочет! А эта дурища опять планы побега строит! Ты хоть отдаёшь себе отчёт, что так, как Глеб (хоть и не люблю я его) о тебе никто заботиться не будет. Потом здесь мать, дядька, я, в конце концов. Что за бред? «С ним останусь»! Да он-то тебя звал оставаться? Он тебя на одну ночь ждёт поиграться. Смотри ещё, заразы с ним не подхвати, какой нибудь. Он же перекати-поле! -  Галка злилась, о как злилась, а было уже поздно, ввязалась в эту игру по самые ноздри.
- Не надо так о нём! Он чистый, весь чистый! Я чувствую. И приходить за мной не надо, отведёшь и ладно. Только как ты потом одна в темноте пойдёшь? – Найдя Галину руку, Генрих ласково прижала её к себе.
- Ой, да уж как нибудь. Такси возьму, да домой поеду – отдыхать от твоих страстей - мордастей. Да мы и так можем такси взять, съездить, да забрать его к тебе домой. Безопасней будет, а утром обратно отвести, - Галка прикинула в уме, во сколько им это обойдётся. Хоть тут и рядом, но ночью таксисты заряжают счётчик ещё как.
- Ну, нет уж. Я так не хочу, как-то уж больно обыденно. Ты-то, конечно, езжай на такси домой. Я дам денег.
- Не надо, у меня, слава Богу свои есть – отказалась Галка.
Генрих промолчала.
Домой они всё таки пошли. Два часа провели по-деловому, по-женски: помылись, подбрились, подкрасились. На город навалился бархатный глубокий вечер. Время шло к полуночи.
- Ну пошли чтоли, невеста! – Первая встала с дивана Галка, - а то ещё не дождётся да к малолеткам уйдёт твой кривоногий.
- А что, он правда кривоногий? – Наконец-то обратила внимание на этот факт Генрих, - раньше ей просто было обидно за него, но в смысл этого слова она не вникала.
- Правда, правда! Саркастически ухмыляясь, ответила ей Галка.
- А вот интересно, если ему выпрямить ноги, он станет длиннее, то есть выше ростом? – Вполне серьёзно спросила Генрих.
- Это врядли поможет, да и тут без Склифосовского не обойтись, а желание ложиться в клинику только чтобы быть с тобой одного роста, что тоже под вопросом и на прямых ногах, у него врядли возникнет. Он вполне собой доволен.
Галка посмотрела в зеркало, выщипнула какую-то волосинку из редких бровей, посмотрела на свою подопечную, а та, не определённо махнув рукой сказала:
- Да это я так, будь он хоть совсем обрубком, мне и то сгодился бы.
- Ну, ты, мать, даёшь! Чего уж такая любовь? Уж так припёрло?
- Ага. – Сокрушённо покачала головой Генрих.
- Ну тогда пошли! – Открыла дверь Галка.
- Пошли! – Генрих вышла первая, а услышав, как скрежещет ключ в дверях под рукой у подруги, подумала? «А вот опять я перерождаюсь, как пихта или птица Феникс».

                Глава 6.
Глебу не спалось в эту ночь. Он вертелся в своей постели, а ведь собирался выспаться, наутро у него была назначена встреча. Короткая, но важная. А ему не спалось. Причин для беспокойства, как у любого активного человека была масса, но главная причина, как всегда, выползала большой белой гусеницей с колючими ворсинками и эта причина была она – неудобная, нестандартная, неотвязная, но необходимая Генрих.
Если он просыпался утром и не вспоминал о ней, то это значило, что душа его ещё спит. Генрих стала его чувством, его болью, его печенью. Но как прокажённый радуется боли, потому, что знает, если болит, то значит ещё живо, так и Глеб никогда не отказался бы от своего креста – от своей непредсказуемой подруги.
Вот и сейчас он чувствовал, что-то происходит в его маленькой старой квартире. Да ладно бы ещё студент! К этому фрукту он уже привык, как к родному. Пусть уж будет, раз завёлся.
Тут было что-то другое. Что-то дикое, по своей дикости напоминающее её побег в маленькую, но гордую Эстонию. Тогда она была моложе на десять лет и здоровее. А сейчас-то чего? Куда сейчас слепой бежать? От кого? От чего?
Но тревога его не покидала. Ветерок изумления десятилетней давности холодил спинной мозг Глеба. И в то же время ему было интересно. Она – Генрих, изумляла его своими перепадами настроения, своими неожиданными творческими отдачами, своими глубокими падениями в тьму отчаяния и необъяснимыми истерзанными взлётами. Он чувствовал глухой ток её крови.

                Глава 7.
Как бы не заметно скрыться от всех, думал Пол, подметая деревянный помост своего аттракциона. Рабочий день у него закончился в одиннадцать.
Беспечная компания кочующих карусельщиков убежала на ужин, побросав свои машины. Пол остался прибраться на рабочем месте, а заодно оторваться от коллектива. Он никогда особенно и не сходился с этой разномастной толпой, дружил всё больше с братками, приезжающими под закрытие на своих харлеях и джипах. Сегодня их слава Богу не было.
Пол прибрался. Сходил в сан-блок, принял душ, одел белую футболку с надписью «Гуд вил гэймз», свежевыстиранные белые шорты – чем не жених?
А может быть и оставит его при себе эта милая дамочка? Пригреет в своей холодной России, где она всё мёрзнет. Вот он бы её и обогрел.
Когда он развернул её рисунок, то так и понял – она его заберёт к себе, вон какая жаркая женщина на этой картинке – многообещающая…
Он пошёл к себе в трейлер, ещё раз посмотрел на подаренный рисунок, спрятанный на верхней полке.
На табло в машине светилось время – двадцать три пятьдесят. Что-то он заволновался, а вдруг придёт раньше? Что-то там Димка говорил, что она слепая. Странно, может быть. Ну так вторая её приведёт или привезёт, или ветром её принесёт. Пол знал это, чувствовал её приближение, оно жгло его. Он сорвался с места и крадучись, чтобы никто из коллег не заметил, выбрался за территорию Луна-парка. Он, как лесной кот на охоте, засел в кустах отцветшего жасмина у дорожки, по которой должна была придти она.
Галка довела подругу до той самой дорожки ко входу в Луна-парк. За оградой парка на стоянке прохлаждалось одно такси.
- Иди! – Толкнула её к зеленоглазой труженице Генрих.
- А он-то где? Пока его не увижу, не уйду! – Упиралась Галка.
И тут из куста при дорожке выскочила фигура в белом, радостно махая руками и что-то лопоча по-английски.
- Вот он! Иди, иди! – Генрих обняла Галку, поцеловала её – спасибо тебе! Беги, родная, а то машина уйдёт.
Галка пятилась к стоянке такси, всё не могла успокоиться за свою подругу, пока не увидела, как на неё отчаянно налетел Пол. Уже на правах хозяина, он облапал её всю, где только мог достать. Чтобы поцеловать её в губы, ему приходилось вытягиваться вдоль её тела, как скалолазу по скале. Генрих плотоядно хихикала. Кажется, сейчас только она почувствовала разницу их конституции. И это её забавляло, но не расхолаживало.
Наконец, Галка оторвалась от этого зрелища, дёрнув ручку машины, она назвала адрес и уехала.
Целуясь с Генрих, Пол краем глаза заметил отъезжающее такси. Значит, принимающей стороной является он? А куда же он её денет. Такие мысли поохладили его пыл. Но она такая дикая, такая несуразная, что-то лопочущая по-английски, как-то так возбуждающе пошевелилась, что ему стало всё равно: Где и как произойдёт то, зачем она сюда пришла. Но не в кустах конечно. Пол помнил, как там грязно, какие там кусачие муравьи.
Пол причитал: Я сумасшедший, ты сумасшедшая. Пол решил, пойти в машину, там, правда, всё в пыли. Но пыль-то, какая! Со всего света: Испания, Франция, Австрия, Германия, Польша.
- Этого не может быть! Это не со мной! – Вопила от сладкого ужаса душа Генрих, когда её тяжёлое сонное тело пихнули на самый хребет забора накаченные руки Пола. Через калитку сейчас пройти было нельзя, потому что колония аттракционщиков, предаваясь различным формам отдыха, могла заметить гостью. А этого нельзя было допустить. Карусельщики кто танцевал под собственный аккомпанемент, кто играл в баскетбол, кто просто сидел на скамеечке. Никто ещё не спал. Вот и пришло отчаянному Полу в голову лезть через забор в незаметном месте, поближе к трейлерам.
Генрих опомнилась, когда вспорхнула вверх и очутилась, как аист на крыше. В тот же миг глаза её ожили и открыли ей картину мира с играющими в баскетбол фигурками людей, с громадинами железных развлекательных машин, с пышной зеленью за забором резервации Луна-парка.
Руки её дрожали, железный гребень забора резал промежность, но всё равно душа задыхалась от восторга и жути, поселившейся, где-то в области солнечного сплетения.
Что делать дальше она не знала, боялась шелохнуться, чтобы не спугнуть эту сказку, чтобы опять не ослепнуть и просто напросто не свалиться.
Резким кульбитом Пол перемахнул через забор и приземляясь, протянул ей руки. Она взглянула вниз и впервые увидела его на самом деле. То, что через забор летело его тело, подкинутое, как на батуте, она не поняла. В её голову такая ловкость не укладывалась. И только, встретившись с ним глазами, она поняла, что этот акробат может и подбросить её не маленькое тело и поймать его. И она смело рухнула с верхотуры в эти сильные руки, протянутые к ней, как к солнцу.
Are you crazy? – восторженно вопрошал Пол, когда она приземлилась к нему в объятия, -  And I’m too –и принялся целовать ее, где доставал.
Она только счастливо соглашалась со всеми проявлениями его телячьих восторгов. Какой же он был забавный! Как из нарисованного клипа. Он был настолько другой…, она даже не могла понять от чего, и от кого он был такой другой. Ему нельзя было врать. Это было бы кощунством. С ним нельзя было притворяться. Он так искренне чему-то улыбался, что можно было подумать,… что тут уж действительно крэйзи так крэйзи.
И она смеялась. Она так никогда не смеялась, как сейчас. Она бежала с ним вместе, держась за руки, а на бегу, он подпрыгивал и целовал её куда достанет.
«Куда мы бежим? – думала она, не отставая ни на шаг от Пола, - зачем лезли через забор? Наверное, здесь запрещено принимать гостей».
А Пол, дёрнув её в сторону своего трейлера, объяснил, что очень злой хозяин не любит, да что уж там, орёт благим матом, когда к Полу приходят после работы гости.
Он открыл машину. И опять без раздумий затащил её на горячее от знойного дня дерматиновое сиденье.
Кабина внутри была обширной. На окне висели флажки кругосветки и выцветшие шторки с символом игр доброй воли.
Ещё там было два руля.
Что делать дальше Генрих не знала и Пол тоже. Потому что, усевшись в этом замкнутом пространстве, надо было следовать намеченному сценарию – предаваться страсти, которая всех сравняет. Но страсть куда-то подевалась.
Дико, как дико показалось Генрих всё это. Это положение на трезвую голову и здравую мысль – просто абсурд! Час назад домашняя неженка, к тому же ещё и слепая, а тут вдруг сидит в пыльной машине, заваленной какими-то железяками, но уже видит…
Генрих почувствовала, что ей в пышный зад впилась какая-то дрянь. Она сидела на монтировке. Что здесь можно сделать? Она к таким условиям не привыкла. Вот влипла!
Она смотрела на Пола растерянными глазами и видела. Видела!
А что хорошего?
Пол тоже, насторожился, съёжился. Да и смотрела она на него как-то не так, как раньше.
Прозрела? Не понравился?
Он грустно усмехнулся.
What do you want? – Спросил он её. Да так проникновенно спросил.
Услышав этот голос, существо Генрих встрепенулось, руки сами потянулись к стальным бицепсам. Он усмехнулся теперь уже иронично, отвёл её руки.
- Waite.
- Why? – удивилась она.
- I want to look at you.
- А, - протянула Генрих, ну смотри, - уставилась ему в глаза, а ведь только час назад не могла и представить, вернее, вспомнить, как это сладко смотреть в глаза напротив. А в глазах загорелись искры страсти. Он опять хотел её, уж точно зная, что пришла она сюда не зря.
Он перестал улыбаться. Взгляд его остановился на её губах.
Она облизнулась, хотела было отвести глаза, но не поддалась трусости, продолжая смотреть на Пола, хоть от напряжения и наворачивались слёзы. И вот часто заморгав, она почувствовала, что сейчас расплачется – сильно по-бабьи. И потечёт тушь, и слёз будет не унять, а мужчины сырости не любят. Генрих стала бороться с влагой, рвущейся с самого дня души.
А он всё смотрел и смотрел на неё и вдруг, неожиданно прищурясь, как от внутреннего зуда, пробормотал:
- Yes, i really want you.
Руки его оказались у неё на груди, обе маленькие, сильные руки, изъеденные от работы с железяками, ползали, как два целеустремлённых паука по налившимся от предвкушения пожара округлостям, заползали под лямки, крутили соски, вжимались ладонями в самую мякоть.
Генрих оцепенела. Это было не с ней! Она видела со стороны, как какой-то не то мальчишка, не то старикашка, а гримаса Пола делала его, то юным, то старым, ласкает её затаившееся перед броском тело. Она смотрела на белёсую, выгоревшую на солнце макушку, склонённую ей на грудь, чувствовала, как его руки снимают с неё одежду, как губы его касаются её торчащих сосков. Оцепенение, напавшее на неё, отхлынуло куда-то назад, за спину. Другая волна – обратная оцепенению, качнула всю её сущность с грудями, бёдрами, коленями вперёд – к нему, не опасаясь за сохранность его естества.
Она всей лавиной своего желания накатила на него.
Он не испугался, не растерялся, а деловито, как маленькая байдарка на горной мощной реке, стал плыть по течению, вписываясь в поток и обходя опасные места.
В кабине было два руля. А между рулей – свободное место. И вот там, припечатав Пола к оконному стеклу, оборвав задёрнутые шторки и разноцветные флажки, она взгромоздилась на него, не обращая внимания на то, что вошло в неё, главное, что вошло.
Ей казалось, что тело, её собственное тело, помешалось. Она жрало и не насыщалось.
Кабина ходила ходуном. Окна запотели. Пол был мокрый, но живой, держался мужественно, сжимая распяленными пальцами дрожащие белые бёдра, снующие над ним со скоростью челнока в ткацком станке.
И вот, неожиданно взвизгнув, она резко остановилась, судорожно замерла. А он в это время меленько-меленько застрочил ей внутри своим пулемётом, чем вызвал ответный залп её наконец-то насытившейся страсти. Он еле удерживался, чтобы не ответить ей взаимным извержением. Он знал, что от такой взаимности бывает. Бывают дети. И он хотел вырваться, но она - дикая, не дала. Она, её тело, высосало его до дна, оставив на земле одну шкурку, а всё, что было внутри, улетело на небо.
Был Пол, да вышел весь…
Она очнулась в чём мать родила напротив голого окна машины, под ней – взмокший, расплющенный Пол, перед ней – за стеклом, ещё одна такая же машина. И там, в той тёмной кабине, кто-то притаился и наблюдает за ними, видно ждёт продолжения спектакля. Там темно, о шторки шевелятся, и кто-то похотливо хихикает.
- Пол! Там кто-то есть, - испуганно сказала она тому, кто был под ней, и стала соскальзывать с мокрого тела куда-то вниз, под рули, за нами подглядывают.
Пол, распрямившись, обернулся к ободранному окну и показал в темноту кулак. Там, в тёмной кабине, загоготали два мужских голоса.
Пол напялил белые шорты и как был босиком, выпрыгнул из машины. Рывком он открыл незапертую дверь кабины соседей по цеху и так же рывком выдернул за ногу сначала одного, затем второго смеющегося парня.
Генрих, как кошка из-за двери, подсматривала за этой сценой.
Маленький босой Пол, державший за ремень штанов длинного тощего мулата, а другой рукой вцепившись в шею второго, чёрного, как ночь коллеги, что-то яростно говорил на каком-то непонятном сленге.
Эти два здоровых лба не сопротивлялись нажиму мелкого, но до жути активного «Октопуса». Они знали: Пол – крэйзи, если что, то и монтировкой на пятерых выскочить может. Уже проверено.
Пол потрепал их ещё малость, чтобы взболтать их одеревеневшие от марихуаны мозги. Эти двое согласились с его доводами, закивали головами, стали хлопать его по плечам дружелюбно, по-братски. А потом они ушли к вагончикам, где и тусовалась вся эта Луна-парковская шатия-братия. Там, в этих вагончиках все они и ночевали и ели там же и вещи там хранили, но вот картинку, подаренную Полу этой странной русской, он спрятал в своей машине. Спрятал сразу же, как получил, чтобы никто не надругался над этим невинным подарком. Он даже прослезился, рассматривая её вечером перед приходом Генрих.
Генрих сидела голая на грязном полу грузовика, сознавая, что это нехорошо. Она ухлопывала насмерть наседавших на неё комаров.
Пол подошёл к открытой настежь кабине, увидел спрятавшуюся под рули Генрих, поцеловал её, успокоил – они не придут, мешать не будут. Тогда она перебралась на сиденье и стала деловито прилаживать на место оборванные шторки и флажки.
Она видела свои руки, свои пальцы, ловко цепляющие верёвку с флажками на штырьки вокруг лобового стекла машины. Она видела вдалеке редкие маленькие фигурки людей, лениво переходящие от одного вагончика к другому. Луна-парк отходил на покой перед следующим трудовым днём. И ей казалось, что это всё где-то далеко в её фантазиях, в её воображении.
Пол смотрел на это обнажённое тело, снующее в откровенных позах, перед окном, а в машине горел свет. Наверное, всё это было видно издалека. Наверное, два товарища, согнанных из машины напротив, не так уж много потеряли, отойдя в сторонку и затаившись там. Наконец она зацепила все петли на все крючки – в кабине водворился прежний убогий уют, уют дальнобойщика.
А кем был Пол? Дальнобойщиком! Да ещё, как он мнил о себе, ди-джеем, потому что сам подбирал музыку и аппаратура у него была своя, не в пример другим.
Вот к его музыке дядька, его хозяин отношения не имел. Да и вообще, Пол держался особняком, довольно независимо, работал, правда, на совесть. Хозяин его за это уважал, хоть и не любил за неподатливый нрав. Хозяин частенько норовил обсчитать Пола, но тот с переменным успехом выгрызал свою копейку у этого жирного паука.
Генрих наконец-то успокоилась и села по-турецки на липкое сиденье.
Он опять стал смотреть на неё напряжённо, не зная, что делать дальше. По любому утром ей придётся уйти.
Когда спадало желание, Пол совсем не понимал, что здесь делает эта женщина. Они такие разные! Она ведь не шалава, как все эти малолетки. Просто дамочке поиграться захотелось. Но он-то не игрушка! А если уж хочешь поиграться, так забирай к себе домой – в уют, в негу. А то пришла тут, подмяла под себя, еле выполз живым. Полу стало смешно. Он увидел яркий подол её сарафана, валявшегося в пыли на полу, подобрал эту тряпку, встряхнул и напялил себе на голову – типа арабский шейх, сделал несколько движений персидского танца. Она рассмеялась. Голая напротив него сидела и смеялась, не стесняясь, ноги на раскоряку, не красовалась, не принимала позу – святая простота, как кошка или грудной ребёнок.
Он даже обозлился: вот дура!
И вдруг она спросила его, сколько ему лет. Он ответил. Оказалось, они – одногодки. Она ещё о чём-то спрашивала, а он ей отвечал, не замечая, как глубоко втягивается в этот диалог. Он тоже спросил у неё что-то, она осторожно ответила ему, подбирая слова. Было у него такое чувство, что это кукла, которую на минутку выпустили из коробки, где она мирно дремала непонятно сколько времени. Может быть год, а может десять лет. Она сказала, что она – художница. Судя по её подарку, вполне может быть. А кто тот человек, что был с ней на карусели? – поинтересовался Пол.
Она замялась. Сказала – муж. Для мужа он был явно молод и беспечен. Может быть, у них в России сейчас так принято? Он хороший человек? – спросил Пол. Да! – ответила она, имея в виду Глеба, хотя разговор шёл о студенте.
«Так, значит она замужем и муж у неё хороший. А какого чёрта на меня лезет? Что, заграничного сухарика захотелось?»
Он молчал. Она – тоже. И вдруг он сказал: «А я думал, что ты – моя судьба». Так, от нечего делать сказал. А она очень строго посмотрела на него и ответила, точно зная, что и зачем говорить: «Я – не твоя судьба, Пол. Я – подарок на одну ночь».
И тогда до него дошло, что вот эта последняя ночь июля – праздник, а утром – первого августа, она уйдет, и опять будут будни, а потом – через десять дней, их караван сорвётся с этого клочка земли и через Эстонию, Швецию пойдёт дальше на северо-запад. И они больше никогда не встретятся. И ночи этой осталось три часа, и ему сейчас плевать, кем она его считает, если вот так серьёзно говорит ему, что она – подарок. Пусть так и будет.
И вот уже, сама не зная как, Генрих оказалась приклеенной к верхней полке. Жёсткие кожаные ремни, служащие креплениями спального места, очутились у неё в изгибе рук и под плечами. Она висела, лишь ступнями упираясь в подушки сидений. Весьма колоритная поза! Интересно, как она сподобилась её принять?
А Пол на этих же ремнях раскачивался снизу.
«Маугли…  - подумала Генрих, - а я его часть, - остро почувствовав единение с отчаянным акробатом, она залилась утробным восторгом.
Ремни скрипели. При каждом точке Пола лопатки Генрих вбивались в верхнюю полку, извергая облака пыли из обивки.
Потные тела, присыпанные пылью дорог кругосветки, раскачивались на волнах своей молодой отчаянной страсти.
Кабина тряслась. Хоть и закрыты занавесками были окна, а всё уж было понятно без слов. Хорошо ещё машина стояла предпоследней в ряду, а сбоку её уже прикрывали аттракционы. Так что до хозяйских сараюшек на колёсах звуки не долетали и пикантные картинки не открывались. Машина танцевала джигу в уединении.
Сколько же времени прошло?
Небо заметно посветлело, между облаков проскальзывало розовое зарево. Стало свежее, над прудами клубился туман.
С Пола ручьём лил пот, а может быть это был пот его русской подруги – подарка на одну ночь. Ему казалось, что он – хрящик, давно и бурно разваренный в кипящем котле борща.
Пол знал, что такое борщ. Борщ настоящий, в его лучших традициях. Борщом его угощали братки. Специально вывезенная из какой-то украинской глубинки тётушка, готовила им на общак. В огромной квартире с нереально высокими потолками была кухня, облицованная старинными изразцами. Вот там и кашеварила здоровущая тётка для оравы голодных хлопцев – друзей Пола.
Картинки с изразцовой стенки – синие кораблики, кудрявые волны. Волны качают и качают кораблики, качают и качают. Как он сейчас качает её на себе. Так долго, так мокро, так скользко на палубе, ноги разъезжаются…
«Какая же это палуба?» – очнулся от полудрёмы Пол. Он так и висел на своих мощных обезьяньих руках и делал движения, какие положено делать в его положении.
«Прямо поршень какой-то! И чего у него глаза-то закатываются? Не спит ли он часом? – устав от неразрешимых любовных утех, заметила Генрих, - ишь, сколько времени снуёт во мне, а ему никак не разрядиться. Устал, наверное, бедненький».
Кораблики, волны, волны, кудри, кудри…
- Пол, спасибо, сэнкс!  - Генрих говорила это в открытые глаза Маугли, но глаза эти её не видели – он спал. А разве так бывает? А вдруг он отключится полностью? Оторвётся от ремней и рухнет на руль и железяки.
- Пол! Очнись! – она уже соскользнула с него, а он всё держался, как маленький оловянный солдатик, - Пол, очнись!
Он видел, что кораблики застыли на своих волнах, окаменели изразцовыми картинками, а потом рассыпались, как мозаика и сами изразцы. Он видел её лицо над собой. Она придерживала его за кисти рук, чтобы он сразу не отцепился и не сломал себе шею, падая вниз. Он нащупал ногами войлочный коврик под сиденьем. Встал. Ноги тряслись. Руки не отлипали от ремней. Кое-как разжав пальцы, он оторвался от своей машины, в которой он научился спать с открытыми глазами  и в любой позе.
- Пол, ты устал, поспи, - говорила она ему, то по-английски, то по-русски.
- Да, я устал, три дня не спал.
- Гулял?
- Да, с друзьями, - зевая до слезотечения, отвечал ей Пол.
«Какие они тебе друзья? Завтра ветер подует в другую сторону, никто о таких друзьях и не вспомнит. Интересно, у него есть семья? Похоже, что нету. Он такой неприкаянный». – ей стало жалко этого солдата любви.
- Пол, ложись, поспи, - сама она легла к стенке, сразу же влипнув в скользкий дерматин сиденья, а его положила, как кота, к себе на плечо.
Он, повинуясь этому ласковому жесту, примостился на довольно тесном для двоих месте.
Чуть только его распалённая голова коснулась её прохладного плеча, веки его сомкнулись плотно, словно срослись. Всё лицо разгладилось, смягчилось. Гримасы, корёжившие его черты, отступили, оставив внешность ливерпульского механика в покое. Он оказался совсем беззащитным спящим мальчишкой с правильными чертами лица под выгоревшей шапочкой светло-русых волос.
Генрих погладила его по голове. Нет, волосы не жесткие – он мягкий, просто щетинится перед жизнью. Маленький – привык огрызаться.
«Интересно, есть ли у него… - она шлёпнула комара, примостившегося ему на висок. Он вздрогнул, поймал её за кисть руки, открыл глаза, узнал и успокоился, опять уснул, - есть ли у него жена, мать, хоть кто нибудь, кто оберегает его, заботится о нём?»
Она рассматривала его спящего, подперевшись локтём и нависнув над ним, как скала.  Он давно сполз с её слишком нежной, слишком округлой руки на привычную свалявшуюся в камень подушку. Он всё спал, а она всё думала о нём.
А ему снился сон про то, как делали ему татуировку на левой груди. Делали, делали, а она ожила. И вот теперь, там, где бьётся его сердце, рядом бьётся и её сердце – нарисованной девушки. Она совсем живая, у неё прохладные руки, хотя кругом очень жарко. Она отгоняет от неё комаров. Она заботится о нём. Она его бережёт. Так раньше никто не делал. И это только до рассвета, а потом она опять станет рисунком у него на груди.
Он открыл глаза. Она смотрела на него спокойно, спокойно, как на грудного ребёнка, оторвавшегося от соска.
- Спи, спи, ещё рано. – как первоклассника, боящегося проспать первый звонок, успокаивала она его.
- Санрайз – прошептал Пол, показывая глазами на кусочек неба над занавеской.
- Она посмотрела в направлении его взгляда и вспомнила: «Санрайз  - рассвет».
Он вдруг запел, приподнявшись на локте, песню нью-орлеанских парубков – «дом восходящего солнца».
Генрих любила эту песню. А солнце действительно всходило. Он отдёрнул занавески. Солнце осветило пыльную кабину.
- Ты будешь моей учительницей? – спросил он её по-английски, - я хочу остаться в России, я хочу разговаривать по-русски. Ты научишь меня?
Она смотрела на него с недоумением: когда все рвались туда, его тянуло осесть здесь.
Он заметил этот её взгляд, но понял всё по-своему.
- Я хороший механик, строить умею тоже. Ты научишь меня говорить по-русски? Я хочу работать в России.
У неё на глаза навернулись слёзы. Она неопределённо покачала головой и грустно сказала не в тему:
- Санрайз по-английски – красивее слов не знаю.
И потянулась к нему губами. Он ответил ей горячо, впиваясь сухим ртом в её мягкие, припухшие от поцелуев губы. Оторвался, взял её за плечи, пристально, как будто пытаясь запомнить её всю и на всю свою жизнь, вгляделся в неё.
- Мне надо много, очень много сделать в своей жизни. Я был диким. Я сидел в тюрьме за угон. А ведь у меня пятилетний сын, которого мне не дают увидеть родители жены, потому что я- хулиган. А я могу быть хорошим отцом. Я могу много работать и много зарабатывать. Я хочу построить дом. Я умею. И вырастить сына! – он горячился, не выпуская её из своих рук, зачем-то встряхивая её, как будто она с ним не соглашалась.
А она соглашалась. Только при этом улыбалась какой-то тихой, покорной улыбкой. Вот эта улыбка и выводила Пола из себя. Он хотел, чтобы она ему, что нибудь ответила.
А у Генрих в голове крутилась фраза: «Построить дом, вырастить сына, посадить дерево».
- Посадишь дерево? – вдруг спросила она его.
- Конечно! Много деревьев! Как здесь – целый парк! Я буду богатым, вот увидишь!
- Я не увижу, Пол, - грустно сказала она, - мы больше не встретимся. Эта ночь – вспышка. Такого больше не будет ни у меня, ни у тебя, - говорила она по-русски, зная, что он её не понимает.
- Я приеду сюда через, - он задумался, - через несколько лет, но уже со своим Луна-парком. Я приеду сюда сильным и богатым и увезу тебя в кругосветное путешествие. Если ты будешь меня ждать.
Он говорил это убеждённо, но на своём языке, а Генрих плохо понимала его, потому, что речь его была неправильной. Он говорил так, как говорят на городских окраинах Ливерпуля. А Генрих училась по правильным учебникам, с правильными фразами и правильным оксфордским произношением. Она не поняла его.
Солнце неумолимо поднималось над парком. Скоро все начнут просыпаться.
- Я хочу запомнить тебя на вкус. – сказала она, неожиданно краснея ему на ухо по-английски.
Он вздрогнул. И его энтузиазм борца и труженика иссяк в один момент. Глаза из пионерских превратились в глаза василиска, чарующего свою жертву. Хорошо, он не против, всем телом не против. А оно – тело, он уже это почувствовал, уже готово.
Он встал. Она осталась сидеть. Теперь уже она схватила его, как в тиски, чувствуя под руками жилистую плоть, напрягшиеся стальные мышцы таза.
Он обхватил её голову, как туркмен обхватывает облюбованную им дыню, крепко, но бережно.
И окружающий мир опять перестал существовать для них.
Терпкий, горький полынный вкус…
«Вот ты какой, Пол! – думала Генрих, - ты – огонь в степи. Ты выжигаешь мои внутренности. Ты спалишь меня, если я проникнусь тобой. Ты, как солнце, должен быть высоко и далеко. Я – не железная. Я – восковая кукла, не умеющая бороться. Но, как хорошо, что я тебя узнала!»
Он прижал её мокрые щёки к своему животу и гладил по спутанным кудрям эту сумасбродную голову, принёсшую ему столько неожиданного счастья.
Вдруг в дверь кабины грубо задубасили железом. Пол из состояния высокого восторга моментально переключился на режим бешеного отпора. Мигом одевшись, он выскочил наружу. В руках у него красовалась монтировка. Вид его был устрашающим, как у питбуля.
«Вот так он и будет бросаться петухом в бой. Ему голову свернут, а меня… в переплёт пустят, где нибудь на перевале. Нет, страшно с ним, опасно». – думала Генрих, прислушиваясь к ругани и звукам начинающейся драки там – за дверью машины.
Она стала лихорадочно одеваться, приводить себя в порядок. Но звуки борьбы стихли. Драка, еле начавшись, кончилась. Весёлая физиономия Пола просунулась в кабину.
- Дураки! – сказал он по-русски.
Генрих удивилась: «А матом он тоже научился ругаться по-русски? Почему этому учатся в первую очередь».
- Всё нормально? – спросила она его.
- Да, они ушли.
- И мне пора пол! – она стала сползать с сиденья заезженного Вольво.
Он покачал головой, вздохнул, подал руку, и она спрыгнула на землю. Её ноги не слушались, подгибались и дрожали. Так на полусогнутых она и пошла к забору, через который ей не хотелось лезть.
Но лезть и не пришлось. Пол достал какую-то отмычку и открыл какую-то калитку, совсем незаметную, в углу резервации.
Они вышли на аллею парка. Все ещё спали, бегуны и велосипедисты ещё не появлялись. Пол чувствовал себя очень неуютно за оградой Луна-парка. Да и идти рядом с этой большой и такой отстранённой женщиной казалось ему тяжким и ненужным бременем. Она же сказала, что это была вспышка, всё сгорело… и в душе у него была такая звенящая пустота, такая усталость, что он только и думал о том, как бы добраться до койки в вагончике и поспать ещё несколько часов до работы. Он был опустошён и не знал, что ему делать дальше. Он не знал сценария таких отношений. И Генрих не знала. У неё в голове билась одна мысль: «Вот и всё». Тупые удары этой мысли боксировали её мозг, причиняя боль хозяйской голове. Генрих тоже хотела домой и у неё в душе была пустыня. Но она забыла о своей слепоте. Она видела, и это было так естественно, как будто и не было тех чадных, незрячих лет в темноте. Она выпустила его руку. Посмотрела на Пола, как на сон. Он подмигнул ей, сказал: «Бай, бай!» И они разошлись, не оглядываясь, навсегда.
Генрих шла по берёзовой аллее на центральную. Она рассматривала носки своих туфель. Она их видела впервые, хотя эта пара обуви была разношенной, удобной. Наверное, это те туфли, что они покупали с Галкой. Она рассматривала колышущийся при ходьбе подол сарафана. Она рассматривала подол сарафана, и эту тряпку она видела словно в первый раз. Парк   - другое. Он был всегда и десять лет назад и двадцать, вот только деревья подросли. Ей захотелось увидеть себя в зеркале или хотя бы в витрине магазина. Но по дороге не было магазинов и зеркал. Надо было просто дойти до дома. Она шла и смотрела по сторонам. Почти ничего не изменилось вокруг. Десять лет для спального района прошли незаметно, разве, что зелень поглотила хрущёвки, укрыв их вместе с крышами.
Она подошла к своему дому, к дому, в который привёл её Глеб в год окончания школы, где она осела, как пчела, увязнувшая в мёде. Проходя мимо своего балкона, она подняла голову и увидела яблоню, заглядывающую ветвями в её окна. Этажом ниже, на балконе сидел кот – серый, тигристый. Ему ничего не стоило прыгнуть на ветку дерева и прогуляться по яблоне, хочешь вверх, хочешь вниз.  И розового голубя, дремлющего на перилах её балкона, она тоже разглядела.
Как же это всё интересно на самом деле. Она поднялась к себе на пятый этаж. Что-то всё-таки изменилось в этом доме. Стены парадной были окрашены в другой цвет. Когда она бежала от Глеба в Таллинн, это был её последний зрячий эпизод на этом месте, стены были розовыми, терракотово-розовыми. Ей это нравилось. А сейчас их выкрасили в салатный цвет. А так, всё, как прежде. Как будто и не было десяти лет.
Она открывала дверь, волнуясь, зная, что сейчас наткнётся на своё отражение напротив входа.
И вот дверь распахнулась, и она увидела себя – взрослую женщину. Десять лет… прошло десять лет.
Она всмотрелась в себя, ей было интересно там – внутри зеркала. Ей было больно, но она продолжала пожирать ту взглядом, а та пожирала её.
Ссадины, синяки на руках, пыльное платье, волосы, как у ведьмы после шабаша.
- Ну ты и творишь мать! – сказала она своему отражению.
Потом она, словно позабыв обо всем, что было с ней, вымылась в ванной. Удивляясь, что с неё сошла такая лавина грязи, и, обмотавшись полотенцем, еле дошла до кровати.
В какую бы  пропасть не погружалась душа Генрих, но по сравнению с этой, какой она упала сейчас, всё было мелководьем. Сейчас это была точка отсчёта – полный ноль, дальше начинался минус и хаос. Ещё чуть - чуть качнуть головой и всё – мозг разлетится на микрочастицы и не будет больше странной личности женского пола с мужским именем Генрих.
Она лежала с открытыми глазами, уставясь в потолок, рассматривая царапины в белом покрытии. Глеб не делал ремонт все эти годы и потолок постарел. Она боялась закрыть глаза, а вдруг опять… вдруг опять вернётся темнота и поглотит её. Она лежала, не шевелясь, стараясь не сорваться вниз со своей нулевой точки. О том, чтобы начать подниматься вверх, не было и речи.
Она боялась заснуть, но сон все, же переборол её, обманув и заставив поверить в то, что она не спит, а всё ещё рассматривает картинки на потолке. И вот картинки ожили. Дамочка в песцовой шапочке с вуалеткой подмигнула ей удлиненным глазом, помахала изящной ручкой, затянутой в лайковую перчатку. На щеке у дамочки сидела мушка, а из-под шапочки выбивался кудрявый локон. Дамочка улыбалась. Падал снег, за спиной кружилась карусель, играла музыка, обрываясь телефонной трелью, как только серая лошадка равнялась с улыбающейся, а теперь совсем уже смеющейся дамочкой. Какая же это музыка? Это не музыка, это телефонный звонок. Смеющаяся рассыпалась, карусель испарилась, не стало никакого снега.
Генрих открыла глаза. Всё тот же белый потолок, не переставая орал телефон. Она боялась повернуть голову на подушке, а вдруг ничего не увидит под другим углом, но всё же повернула и увидела всё ту же комнату из которой она бежала в Таллинн десять лет назад, только мебель была другая, этой она не помнила. Она знала все вещи в этой комнате наощупь, а как они выглядели на самом деле – не знала.
Телефон всё звонил и звонил. Она протянула руку – недалеко, до журнального столика, дотянулась, взяла трубку.
- Ну слава Богу, ты жива! Ты одна? – Галка надрывалась в проявлении своих чувств.
- Одна я, Галя, одна. Спала, как убитая, - Генрих протяжно зевнула в трубку, намерянно показывая обыденность своего настроения. Мол ничего не произошло, ничего!
Но Галка не понимала такого. Как это – такие пожары, такие порывы, а потом такой пресный голос и никаких эмоций? Что же она опять в спячку пытается впасть?
- А он у тебя был? Где вы были-то? Куда пошли? Как ты дома-то оказалась? – Галка волновалась, захлёбываясь словами.
- Мы были в парке. В его машине, всё было очень хорошо. Я ни о чём не жалею. А домой я пришла сама. Я же могу, ты же знаешь.
- Да знаю, знаю. Он что, не понял, что ты – слепая? Ой!
- Что – ой? Слепая, правильно, а какая же ещё? – Генрих удивилась, как спокойно она может дурить подруге голову.
- Я приду к тебе сейчас! – рванулась Галка.
- Не надо. Я спать буду, ты меня разбудила. Я сама тебе позвоню. Твой номер телефона мои пальцы помнят. – глядя на цифровой диск, сказала Генрих.
«Как же я ей в первый раз дозвонилась? Ведь вслепую набирала. Чудеса! Много чудес произошло со мной за это время. А как же я рисовала? – Генрих встала с постели, заново знакомясь со своим жилищем, стала бродить по квартире, - где же я оставила свой планшет?»
Она нашла свои рисунки в большой комнате на диване. Её охватила оторопь. «Что это? – думала она, глядя на свои творения, как я могла выложить на бумагу такое? Это рисунки дауна, убеждённого в своей гениальности. Что в них находили люди? За что платили деньги? Такое можно выдать только вслепую».
Но чем дольше она перебирала свои листы, тем сильнее притягивали они к себе своей непостижимой наивностью, абсурдом, своим отчаянием. В них не было ни одной правильной линии. Цвет вылезал за контур. Всё это было похоже на расчленёнку, на разбитый витраж, на рассыпавшуюся мозаику. Что находили в этом Люди?
Они находили в них боль, поняла Генрих. Находили боль и радовались, что это не с ними и покупали, как откупались от тяжкого креста. А может быть это благотворительность такая?
А что же за подарок достался Полу? Ужас, наверное, неописуемый. Её залила краска стыда, сползая из-под корней волос на лоб, на веки, на скулы, делая пунцовыми щёки.
Пол! Нет! Думать о нём она сейчас не могла – у неё начинало крошиться сознание. Да, крошиться, как крошится жирный белый творог. И на картинки свои она не могла смотреть.
Всё, что подпитывало её эти годы, что вселяло в неё гордость, всё это вызывало в неё чувство горькой досады и стыда за своё тщеславие. Устав себя мучить, Генрих отложила свои рисунки и улеглась спать. Теперь она засыпала смело, зная, что проснувшись, увидит реальный мир.

                Глава 8.
Утром этого же дня соседка по лестничной клетке позвонила Галке с каким-то поручением от председательши кооператива. Был выходной день. Соседке хотелось вывести в свет свою дочку, прибывшую со свекровью на помывку с дачи. Галка рассказала про Луна-парк, расхвалила аттракционы, особенно «Октопус». Соседка решила сводить дочь на заграничную диковину.
И вот придя туда, разместившись на красных пластиковых диванах аттракциона «Октопус», соседка с дочерью взмыла в небо. Пролетев несколько кругов карусель вдруг застыла в верхней точке. Мать с дочерью повисли в воздухе в перекособоченном состоянии. Кому-то повезло больше, кому-то меньше. Соседке не повезло совсем – она висела высоко в небе, стараясь не сползти на свою дочь, не задавить её. А девчонка уже ревела от страха. Да и не она одна.
Что же случилось со всегда исправным «Октопусом»?
А просто аттракционщик заснул на своём рабочем месте, прямо за пультом, треснувшись лбом о панель управления.
Когда соседка вернулась домой, спасённая вовремя подвернувшимся тощим мулатом, который отодвинул спящую голову с главной кнопки и тем самым оживил карусель, то Галка, слушая её рассказ, только ухмылялась, думая: «Заездила, значит, парня, а теперь отсыпается, а ему работать».
Ей так хотелось позвонить подруге, но она сдерживалась, решив потерпеть до вечера.
Где-то часиков в пять, под вечер, дверь в квартиру со спящей открылась и, по-хозяйски ступая, вошёл Глеб. Деловито пересмотрев папку с рисунками, полез в секретер, не найдя тех, что были ему нужны. Дверца секретера хлопнула, разбудив Генрих.
- Господи, Глеб! Как давно я тебя не видела. Ты… поста…, - запнулась, повзрослел, - она засмеялась тихим, нутряным смехом. – Глеб, неужели эти рисунки можно продавать? Ты великий купец, Глеб!  - она смеялась всё громче.
У Глеба мурашки поползли по позвоночнику: «Неужто видит?» - подумал он, но не веря своей чудаковатой подруге, на всякий случай, чтобы проверить её на зрячесть, поднёс ей под нос кукиш.
Она, дико захохотав, впилась зубами в его неудачно пошутившую руку.
Глеб взвизгнул.
- Что, не поверил, что я вижу? Я всё вижу! Вон у тебя на джинсах шов разошёлся.
- Где?  - Глеб почему-то схватился за промежность.
- Глеб… ну почему именно там – в самом пикантном месте? Совсем не там. Смотри, - и она подошла к нему, роняя на ходу полотенце, скрывавшее её наготу.
- Ой! – остановившись в чём мать родила воскликнула Генрих.
- А то я тебя не видел,  - усмехнулся криво Глеб. То, что она опять видит, он уже не сомневался. Он подобрал полотенце и протянул ей.
Она хотела взять, но он отдёрнул руку, играя с ней, как с кошкой играют люди, маня бантиком на ниточке, но не давая впиться в него когтями.
Она сделала несколько попыток поймать руку Глеба, но он ловко уворачивался, при этом взгляд его становился всё напряжённее, всё туманнее и туманнее становилось выражение этого взгляда. Генрих встретилась с ним глазами в упор, за последние десять лет в первый раз.
Глеб понял этот взгляд, как толчок к сближению, схватил её, потащил на кровать. Сила его желания была настолько велика, что ей и в голову не пришло сопротивляться.
Большое пустое футбольное поле, вот на что было похоже её сознание в эти минуты. Маленький мячик, летящий по диагонали, непонятно кем поданный – это была её одинокая мысль. Мысль о Поле. Она умещалась в одну фразу: «А был ли Пол?»
Не сопротивляясь, но и не оживая, Генрих долежала в объятиях Глеба. Даже слепой она была отзывчивей на его порывы. Глеб хотел заглянуть ей в глаза, но она опустила веки.
- Ну ясно… - сказал Глеб, кисло улыбнулся и ушёл.
Как всегда, а то и хуже.
Как всегда, он забирал её рисунки, овладевал ею и оставлял деньги, толи за работу, толи за её тело.
А сегодня? И сегодня он оставил ей пенсию.
Она нехотя встала. На журнальном столике лежали деньги, средней толщины пачка из некрупных купюр. Но она и этого в глаза не видела столько лет, только в руках держала. Сейчас, разглядывая разноцветные бумажки, она пересчитала свой гонорар. «Хорошо ещё считать не разучилась,   - подумала она, вспоминая свой поход в магазин с Галкой и цены, которые Галка называла ей. – Интересно, на туфли-то хватит? Раньше, вроде больше давал. Тогда я больше рисовала, а может быть отдавалась лучше».
Генрих стала ходить по квартире, изучая её заново. Всё было аккуратно, чисто, ухожено. «Это заслуга мамы и Галки, - думала она, - у меня уютно. Надо бы им позвонить».
Она набрала номер Галки:
- Галь! А я с Глебом Полу изменяла только что. Галь, я – дрянь?
У Галки на том конце провода послышались вздохи.
- Ну какая ты дрянь, о чём ты говоришь? Просто это уже привычно, что он приходит и имеет тебя, также всегда было, ты же никогда ему не отказывала. – Галка опять тяжко вздохнула.
- Ну чего ты там пыхтишь? Сказала бы прямо и честно, что я – дрянь, слаба на передок.
- Чего уж там говорить, успокойся, не виноватая ты, Галка засмеялась базарным смехом, я к тебе сейчас бегом прибегу, утешу.
- Беги, жду уже, - ласково ответила Генрих, удивлю чем-то.
- Чем?
- Потом, при встрече. – и положила трубку.
Ощущение своей раздвоенности Генрих пошла смывать в ванную. Уж она мылась, мылась аж до скрипа. Когда в дверь позвонила Галка, Генрих, распаренная, в банном халате, с тюрбаном на голове, встретила её в прихожей, шибко тараща глаза.
Галка, как и раньше, бережно обняла её, расцеловала, оберегая от резких движений. Генрих, встряхнув за плечи свою школьную подругу, уставилась ей в глаза вполне осознанным взглядом.
- Какая у тебя причёска интересная! Не узнаю свою Галю. Как в первый раз вижу. После школы сколько лет прошло? – глаза её искрились весёлым смехом – Галка, здравствуй! Я тебя вижу!
Галка, в отличии от Глеба, не стала совать ей кукиш под нос, поверила, поперхнулась, но поверила.
Они опять, как и раньше – в слепую пору, сидели на кухне и чаёвничали.
Вечером приехала мать с дядей Бено, словно почуяв перемену к лучшему. Большой радости по поводу прозрения не получилось. Мать только облегчённо вздохнула и прошелестела: «Ну наконец-то».
Дядька тоже что-то удовлетворённо крякнул. Генрих послышалось: «Давно бы так!» Будто её неполноценность была капризом истеричной дуры.
- Чего в городе сидеть? Поехали на дачу! – скомандовал дядя Бено.  – и Галя пустьс нами едет – там сейчас рай.
- Поздно уже, мне завтра на работу, - запротестовала Галка, - я домой, подбросите меня?
- Да, да, конечно, сейчас соберём вещи, давайте девочки быстрее!  - торопил Бено своих «девочек», которые будто бы и забыли про недавнюю беспомощность младшей.
И вот к десяти часам вечера квартира опустела.
Чтобы закинуть Галку домой поехали мимо парка. Аттракционы уже замерли. А там, за оградой, слышались смех и крики, хлопанье мяча.
У Генрих не ёкнуло сердце, не навернулись на глаза слёзы. Она вспоминала вчерашнюю полночь, как прочитанную книгу или увиденный фильм, как будто это было не с ней.
Как радостно было узнавать новые – старые места! На подъезде к даче дядька притормозил у домика сторожа. Собака на длинной цепи забрехала, забренчала жестяной миской, но с места не сдвинулась, охраняя свою будку. Вышел сторож, удивился позднему визиту. Дядька на радостях рассказал про чудесное выздоровление племянницы. Сторож только ахал да говорил: «Слава Богу».
«И Полу спасибо!» - думала про себя Генрих, - как он меня всколыхнул! Но всё равно не верится, что это было только вчера и со мной».
В доме стояла духота, пока не открыли окна. Сразу поставили чайник. Быстро поужинали. Дядька с утра собирался обратно в город, так, что спать легли рано.
Генрих проспала эту ночь без снов. Все следующие ночи этой тёплой солнечной недели, она проспала, как убитая, нагулявшись днём по окрестностям. Ей даже удалось искупаться несколько раз, лето ещё не собиралось кончаться. Вода в озере была тёплой, народ лежал сплошным ковром на диком пляже. К молочно-белой коже девушки стал приставать застенчивый августовский загар.
Мать вкусно готовила: «На завтрак – кашку, на обед – зелёные щи, салатики из овощей прямо из парника. Здорово! Как в детстве. Генрих только сейчас поняла, как изменилась мать: стала хозяйственной, заботливой, терпеливой.
Но время бежало быстро, а у мамы заканчивался отпуск, и надо было думать о возвращении в город. Мать спрашивала свою вернувшуюся в мир дочь, чем та теперь собирается заниматься и как им жить дальше.
Хотя, казалось бы, чего проще – рисовала и пусть рисует, может быть ещё и образование сумеет получить. Ведь ещё не поздно. И мать втихаря мечтала о персональных выставках и аукционах в Париже и Лондоне. Но беда была в том, что Генрих совсем не рисовала. Карандаш валился из её рук.  Куда подевался тот энтузиазм, с которым она рисовала вслепую. Теперь самоанализ пожирал её, убивая свободу творчества.
От нечего делать Генрих стала читать. Всё, что только ни попадало ей под руку: газеты, старые журналы, пожелтевшие от времени, книги, запылённые, годами валявшиеся по углам, где их бросили и забыли отдыхавшие здесь хозяева. Генрих всё было интересно, а особенно глянцевые журналы дочки дяди Бено. Генрих рассматривала типажи новых женщин, сознавая, что она совсем не подходит под этот современный формат, под эту новую жизнь. Как же ей жить дальше? Она же, как с другой планеты, как из сказки Андерсена вывалилась. И тут, роясь на антресолях, она наткнулась на стопку перевязанных бечёвкой книг. Одна из них была её любимая, когда-то отданная дочке дяди Бено. Книга эта называлась «По дорогам сказки». Пролистав её, Генрих нашла сказку Андерсена «Русалочка» и, сидя в пыльном углу, зачиталась ею. Сказка была точь-в-точь про неё. Про её дар, отданный взамен за одну ночь, про то, что теперь обретя прежнюю полноценность, она утратила свою самобытность. Как Русалочка, получившая взамен любимого хвоста пару прелестных девичьих ножек, осталось безгласной, осталась без своих песен. Генрих читала и плакала, буквы сливались у неё перед глазами.
В таком зарёванном состоянии её обнаружила мать.
- Чего ты? Русалочку жалко? – села рядом тут же на пол.
- Да – захлёбываясь рыданиями, проскулила Генрих – она потеряла голос, а я не смогу рисовать.
- Почему не сможешь?
- Я дар потеряла. Я теперь опять обыкновенная, как раньше, до Таллинна была.
- Ты и раньше была талантлива, только тебя неправильно направляли, отсюда и неудачи твои, такое невезение кого угодно в уныние вгонит. Вот ты и думаешь теперь, что рисовала гениально только вслепую. А я тебе скажу, ты и раньше до Глеба твоего рисовала не хуже, да и увереннее в себе была и жизнерадостнее. А на него наткнулась и преклонилась перед ним, как перед идолом.
- Мама! Не в этом дело. Просто он первый мужчина в моей жизни. Да ещё старше меня. Вот в чём дело. Он успешный, это для меня важно.
- Да я знаю, знаю. Подожди, ты привыкнешь к жизни и опять захочешь рисовать. Раз есть талант, он тебе не даст спокойно жить, пока не вырвется наружу.
- Как хорошо ты стала говорить, мама, а почему ты раньше со мной так не говорила, в детстве?
- Да ты всё с бабушкой общалась, а я так, с боку была. Ты же помнишь, какая у нас была бабушка?
- Помню мама, помню. Она заслоняла собой от всех бед, растила меня принцессой. Хотя это очень грустная картина – принцесса без короны и царства.
- Подожди, будет у тебя ещё царство. Ты же молодая!
- Я молодая?! Да мне уже тридцать скоро, а я – ничто.
- Не говори так, твой Глеб торговал рисунками, сделанными тобой. Ты – слепая, сама себя смогла содержать! – мать разгорячилась до красных пятен на щеках, - знаешь, мне не нравится эта сказка про Русалочку, уж больно грустная. Мне больше нравится про гадкого утёнка. Он просидел на маяке, вырос, окреп и к своим выплыл, на равных. Вот это я понимаю  - счастливый конец. И тебе общество нужно. Свои тебе нужны. Друзья! А ты зациклилась на Глебе. Хорошо ещё Галка есть.
«Да! – думала Генрих, - хорошо, что есть Галка, без неё бы точно – один Глеб и всё. Мама про остальных не знает. Вот бы удивилась».
В таких беседах догорали последние летние вечера на даче. Лето всё ещё не сдавалось, не давая тучам застлать дождливой ватой. Но ненадолго хватило хорошей погоды, и дождь всё-таки пошёл. Недолго думая, за дачницами приехал дядя Бено. На ночь глядя, ехать в город никто не захотел, тем более, что за окном сплошной стеной лил дождь. Решили в последний раз переночевать, а утром отправиться в город
.Все ясные августовские ночи Генрих спала без снов, просыпаясь, когда в окно её комнаты под крышей проскальзывали первые лучи солнца, тогда она переворачивалась лицом к стенке, пряталась с головой под одеяло и засыпала опять. И опять без снов – сладко и глубоко. А в эту дождливую ночь ей стало так тоскливо, он поплакала, ей было жалко себя. Под такие грустные мысли она и уснула. Сколько уж она проспала? Но вдруг услышала, как в окно её комнаты что-то бьётся…
Она открыла глаза. В комнате было темно, а за окном слышался плеск воды, прямо звук прибоя на уровне второго этажа. И ещё кроме воды что-то тупо билось в стену дома прямо под её окном. Она выглянула в окно. Да, действительно, в стену дома, затопив первый этаж и уже подбираясь к окну второго, бился поток, тупыми ударами сокрушая дом. Но что это? В этом океане воды бултыхался плот, не плот, ботик, не ботик, шлюпка? Не поймёшь. Волна кидала его чуть ли не в самое окно Генрих. Она присмотрелась. Это была оранжевая надувная спасательная лодка, а в неё был Пол. Он протягивал к ней руки, но стекло не пускало его к Генрих. Она распахнула окно, не думая, что вода ворвётся в комнату, схватила его руки. Лодку рвало ветром назад, но они не размыкали рук. Наконец, жуткий порыв ветра вырвал лодку и Пола и бесследно унёс в океан. Почему в океан? Генрих не знала, но чувствовала, что именно туда. Вода спала. Окно захлопнулось само собой. И наступила тишина. Генрих очнулась, обнаружив себя поперёк кровати, а то, что она пережила только что, было лишь сном.
Утром дача опустела.

                Глава 9.
Первые недели сентября Генрих прожила у матери, протерпела. А, потом, как только её хватился Глеб, чуть ли не вприпрыжку побежала к нему.
Но Глеб отвык жить с ней и всё время сбегал. Бежать ему было куда. Искусствоведша ждала его денно и нощно, всё надеялась заполучить навсегда. Сначала Генрих сидела тихо, но потом стала вынюхивать адрес и телефон этой дамы. Раз, увидев её пропуск в какое-то книгохранилище, почему-то выпавший из куртки Глеба, она запомнила её фамилию, имя и отчество, год рождения. А по этим данным можно было найти по справочному и телефон и адрес. Сначала она стала звонить искусствоведше и изучать её голос, а по голосу уже вычислять характер.
И вот она выяснила для себя, что личность на том конце провода – липучая, но вялая, борьбы в открытую боится, а ещё, как чумы, чурается ненормативной лексики. Вот на этом и решила сыграть Генрих.
В один из дней сентября с неустойчивой погодой Генрих выскочила на непросохшую после дождя улицу и почесала бодрой рысью по добытому адресу.
Она приехала в привокзальный район, нашла дом, помнящий юные годы Александра Грина, поднялась на старинном лифте до седьмого этажа, нашла нужную дверь. Ага!
Ей было весело, бесновато, лихо!
Дверь не открыли сразу, Генрих пришлось звонить долго, долго. И вот, когда там, внутри, поняли, что их не оставят в покое, в прихожей послышалось шебуршание.
Генрих грубо пнула тяжеленную дверь ногой. И тогда там, внутри заверещали что-то непонятное. Генрих ещё раз с разбега поддала двери, благо сил накопила за эти годы.
Дверь приоткрылась на тонюсенькую щёлочку.
И вот так они и разговаривали через эту щель.
Что она там говорила этой скромной блёклой женщине? Какие права на Глеба она отстаивала? Ей и не вспомнить, всё было, как в тумане.
Когда Генрих с чувством победительницы сбегала с лестницы вниз, то её удивляла одна мысль, заполнившая собою весь её мозг: «А Глеб-то, оказывается, как мне нужен! Что я из-за него на такой бой пошла!» 
Пока она буянила на лестничной площадке старинного дома, на улице прошёл ливень. Порывы ветра срывали с деревьев вполне ещё живые листья.
Выйдя на улицу, она увидела насквозь промокших людей, воду, пенным ручьём бегущую к водостокам. И это все, за каких нибудь полчаса, что она провела на этаже у этой книжной моли.
«Сидит сейчас трясётся, Глебу названивает, меня чудовищем выставляет». – усмехалась себе под нос Генрих, осторожно обходя свежие лужи.
На небе вспыхнула радуга – мощная, во весь спектр. Она коромыслом изогнулась над мокрым городом. Опять крупными каплями забарабанил дождь, но Генрих была под аркой извилистой подворотни и опять не видела, как с неба, словно из душа поливает толпу. И только вырвавшись во двор - колодец, Генрих застала последние капли этого дождевого залпа. Она шла сквозным путём, ныряя под арки и выныривая в разных по величине дворах - колодцах. Иногда внутри этих каменных стаканов ютились миниатюрные садики. Деревца с надеждой смотрели в прямоугольники далекого неба. И получалось так интересно: Генрих под арку – дождь, как из лейки; Генрих под небо – ни капли сверху, ещё и лазоревая синь, только мокро всё вокруг и искрятся каплями козырьки окон и дверей, да водосточные трубы плюются дождевой пеной. И так всю дорогу до широкого проспекта, где она села на троллейбус, доставивший её до рынка. А на этом рынке они с Галкой покупали груши у пожилого таджика. Казалось бы, времени прошло всего ничего – месяца два, не больше, а вроде бы в прошлой жизни всё это было: её слепота, её рисунки, её бредни. А был ли Пол? Или, может быть, он ей приснился?
И от рынка она пошла к парку.
Она вошла в парк по той аллее, где в кустах её ждал Пол в последнюю ночь июля.
Теннисные корты были пусты, будто никто и никогда и не каруселился на них. Исчез тряпичный парадиз из разноцветных шатров. Кое-где валялись обрывки рекламных плакатов. Генрих остро почувствовала – Пол был! Вот здесь стоял его грузовик, вот здесь – аттракцион «Октопус». И она, как наяву услышала его голос, кричавший в микрофон какие-то глупости, относящиеся только к ней. Она вспомнила его руки, его губы, его тело. Волна воспоминаний занесла её в ту чудесную ночь прозрения, что сблизила и разлучила их навсегда.
Она пришла на то место, где была кабина его машины, где всё и произошло. Две глубокие колеи от колёс грузовика прорезали землю. Она почему-то захотела потрогать эти шрамы рукой, нагнулась к земле и увидела маленький замызганный букетик, перевязанный ленточкой с символикой игр доброй воли. Он лежал на дне колеи. Она подняла его. На ленточке чёрным маркером было написано «I’ll always love you». Она поняла, что это для неё его последнее прости. Она расплакалась, прижимая этот грязный букетик к груди. Так, не утирая слёз, она и дошла до дома Глеба. Но там ей показалось неуютно и одиноко. Глеб, скорее всего, утешал сейчас свою кандидатшу, и на ночь не пришёл. Она плакала весь остаток этого дня. А на улице лил дождь. И что-то творилось в природе: ещё не ураган, но уже очень похожее на него явление. А ночью, когда Генрих уснула, ураган с ливнем предстал во всей красе. На северо-запад навалился мощный циклон.

                Глава 10.
Глеб не знал, как реагировать на слова своей искусствоведши. Врядли она врала, изображая из себя жертву нападения Генрих. Она попала под бомбардировку оскорблений и угроз этой дикарки. Откуда Генрих узнала её адрес? Приличные женщины теперь не чувствуют себя в безопасности.
Глебу стало смешно: «Так не липни к мужикам, которые тебя не любят, если уж так вышло – прими бой, а не отсиживайся за дубовой дверью. А Генрих-то – молодец! Выразила всё-таки своё ко мне отношение. Нужен значит ещё, если кинулась на соперницу, как тигра».
Глеб не спал у искусствоведши и не утешал её, как думала Генрих. Он всю ночь боролся со стихией в своей полуподвальной мастерской. И визгливые причитания по телефону его раздражали. Дама разыскивала его везде и вот достала здесь, чтобы пожаловаться. Этого телефона, почти никто не знал, только коллеги по цеху, да она – партнёрша по бизнесу. Но, как она ему надоела!
А на Генрих он не сердился. Что с неё возьмёшь  - святая простота, и он вспомнил фильм «Тихий Дон», Аксинью с её воплем: «Мой Гришка, мой».
И он остро захотел позвонить этой шальной тигрице, что бросается на тихую домашнюю кошечку. Да какая она кошечка? Искусствоведша на кошку не похожа, скорее уж на серую осторожную крысу, мечтающую только о своей безопасности.
Глебу за эти долгие годы искусствоведша давно опостылела, но ведь должен быть какой нибудь противовес его бешеной Генрих. Вот он и уравновешивался с учёной дамой. А сейчас наступил предел. Если бы Генрих не шарахнулась бы от него, когда прозрела, так он бы с ней и успокоился бы, забыв про связь с искусствоведшей. Но ведь обидно, когда ты со всей душой и телом, а от тебя под тобою впадают в кому. Вот он и думал, что не любим. А тут такая война из-за него. Вот это да!
И он набрал номер своей квартиры. Долго гудел телефон, но квартира не отозвалась.
А там уже и не было никого. Генрих, после воспоминаний о Поле, собрала вещички и умотала к маме. Как можно жить в доме одного, вздыхая о другом? Такая на неё вдруг накатила честность…

                Глава 11.
Есть такие люди, что не знают слова «досуг». У них всё, что ни делается, должно быть работой. Таким людям не нужен телевизор и книги они читают, только чтобы сдать какой нибудь очередной экзамен. Ради удовольствия они читать не будут. К такой породе людей относился и Глеб. Поэтому Генрих не смотрела телевизор, все годы, прожитые с ним. Телевизора просто не было. Эта вещь, на взгляд Глеба, была бесполезной и даже вредной. Когда Генрих, уставившись в пустоту, сидела сутками, погружённая в свои переживания, это не считалось чем-то предосудительным. Глеб воспринимал это, как творческое томление, даже не тревожил её, учитывая цикличность её деятельности. Ладно, по-молодости им было не до просмотра фильмов – они же были художниками! Потом она ослепла, а когда зрение вернулось к ней, её увезли на дачу. И там не было телевизора. Почему?
Но мать Генрих была, слава Богу, обыкновенной женщиной и грешным делом, ой, как смотрела в «ящик». И Генрих открыла для себя этот искус, пока подживалась у родительницы. Смотрела всё подряд, пока не обожралась и телевизором и матерью, тогда она сбежала к Глебу.
Теперь, возвратясь в материнский дом, она первым делом включила телевизор. Передавали новости, рассказывали про ураган, накрывший весь северо-запад. По дороге к матери, она видела, что творилось на улице: поваленные деревья, искорёженные машины, выбитые стёкла витрин. У матери во дворе лежал разломленный напополам тополь, перегородив всё пространство по диагонали.
Новости продолжались. Генрих сидела с ногами на старом диване. Мать была на работе. И вот она увидела картину, чем-то напоминавшую ей сон, её сон в последний день на даче.
Водяная лавина билась в экран телевизора. Стекло видеокамеры то и дело окатывало водой, сквозь это мокрое марево видна была оранжевая спасательная лодка, то приближающаяся к экрану, то рвущаяся вдаль водной стихии.
Генрих замерла. Она вся превратилась в слух, сделав звук на полную мощность.
Диктор сказал, что эти кадры получены рано утром с места катастрофы на Балтике. Оказывается, в ночь на двадцать восьмое сентября затонул паром «Эстония», следовавший из Таллинна в Стокгольм.  В результате кораблекрушения погибли восемьсот пятьдесят два пассажира и члена экипажа, сто тридцать семь человек были спасены.
На экране шли кадры хроники. Вот наконец-то несчастная оранжевая лодка прибилась к чему-то прочному. Чьи-то крепкие руки, много рук, выволокли одного человека – подростка, судя по габаритам, а за ним крупную женщину. «Наверное – мать с сыном,  - подумала Генрих, но нервы её напряглись до предела. Почему? Она и сама не знала, - как похоже на мой сон, - всё повторяла она, - а этот подросток копия он».
В числе спасённых – говорил диктор,  - этот молодой человек. Он не спал в эту злополучную ночь, а гулял по верхней палубе в состоянии сильного алкогольного опьянения. Своей спасительницей он считает Хелен – девушку, затащившую его в спасательную лодку. Она отогрела его своим телом, благодаря ней он не утонул и не замёрз, выжил.
- Меня зовут Пол, - говорил он, стуча зубами, - я возвращался домой, в Ливерпуль, из России через Эстонию и Швецию. Так интереснее! Вот и нашёл приключение на свою голову.
Камеру перевели в сторону. Мокрые, обезумевшие люди, потерявшие семьи за одну ночь, плакали навзрыд, что-то кричали в микрофон. У Генрих мурашки побежали по позвоночнику от этой жути. Трагедия произошла неожиданно, когда все спали. Под напором ветра и волн открылся какой-то нижний отсек и вода хлынула внутрь. Спаслись немногие – те, что не спали и колобродили на верхних этажах, как Пол и эстонка Хелен – искательница приключений, праздно шатавшаяся по верхней палубе.
Диктор долго рассказывал о трагедии в целом, а Генрих, в надежде ещё раз увидеть Пола, прилипла к экрану. И ожидание её было вознаграждено.
В кадре появились две крупные приземистые женщины в белых халатах. Между их мощными телами протиснулся свитер, просто большой белый свитер из овечьей шерсти.
«Что за чёрт! – удивилась Генрих,  -  что за привидение?»
Горло свитера стало шевелиться. Из рукавов, словно лапки енота, показались красные небольшие руки, знакомые руки, изъеденные работой с железками.
«Да это же он! - ёкнуло сердце Генрих, -  башка в вороте застряла, свитер огромный».
Она всматривалась в экран, ожидая, когда появится из овечьего хомута выгоревшая под солнцем макушка «Октопуса».
Поскрёбшись одеревенелыми пальцами в вороте, обитатель свитера вынырнул наружу, мелькнула макушка, упрямый мальчишеский лоб, сросшиеся на переносице брови.
- Пол! - в голос дико завопила Генрих, - Пол  - живой! Это куда же тебя занесло?  - она стала говорить экрану те нежные слова, что не успела сказать тогда ночью, в парке. Она сползла с дивана на пол. Она гладила пыльное стекло телевизора. А он смотрел на неё в упор и что-то говорил, говорил в тычущийся к нему микрофон.
Тётки  - врачихи закрывали своими телами маленького Пола, оберегая его от настырных журналистов. Плохо переводимая речь «Октопуса» никак не укладывалась в формат новостей. Генрих-то всё понимала, читала по губам. Понимала, что говорит он для неё, много говорит – лихорадочно. Наконец осилили, перевели на русский. Диктор, поморгав глазами, улыбнулся и сказал: «Спасшийся молодой человек очень рад, что остался в живых, он благодарит Бога и Хелен за чудесное спасение. Он говорит, что теперь знает настоящую цену жизни. Он говорит, что должен сделать очень многое: вырастить сына…
- Построить дом? – глотая слезы, повторяла его слова Генрих, - да?
Опять в кадре появилось лицо Пола, Генрих гладила стекло экрана мокрой от слёз ладошкой.
- Много домов, - говорил за него диктор за кадром,  - я – строитель!
- Да, да, много, ты всё сможешь  - в экстазе шептала она.
- Посадить дерево,   - диктор почему-то поперхнулся, - много деревьев. Целый парк! Парк во имя Победы.
- Парк Победы!  - выдохнула Генрих и разревелась.
Его показывали ещё минуты три, она уже не слышала, что переводит чужим голосом диктор. Она только смотрела на его губы и знала, что каждое слово, произнесённое им – для неё.
- Мне тоже много надо сделать в этой жизни, Пол. Но, главное, я знаю – мне надо написать книгу про это лето, про тебя, про себя, про парк Победы.


                14 ноября 2009 г.