Я слово позабыл, что я хотел сказать...

Игорь Воротников
«Я слово позабыл,
что я хотел сказать...»
(феноменологическое исследование)

Именно так начинается одно из стихотворений Осипа Эмильевича Мандельштама – нашего великого соплеменника.
Так вот некоторое забытье – забывчивость, как мне кажется, вообще, свойственна человеческой природе. И, в особенности, поэтической и разговорной речи. С этим явлением мы сталкиваемся постоянно. И тем более, когда хотим сказать что-то очень важное, что лежит на сердце. Мы подыскиваем нужные слова, словно камешки в горле перекатываем, как речка на перекате. Слов как будто не хватает. А собеседник, уже почуяв ладное – важность сказанного, ждет от нас достойного продолжения, перекатывая, возможно, камешки сам: ждет слов, которые вновь затронут за живое – за душу. И, вероятно, не каких-то особенных слов, но важно, чтоб они были не пустыми, но живыми, показывающими внутренний мир человека – его существо. Поэтому разговор может сколько угодно спотыкаться, уходить в сторону, но его сущность должна оставаться всегда одной – задушевной. Именно в этом – общение. Именно когда слово изнутри, из глубины нашего «Я», как ребенок, с болью и нежностью появляется на свет и показывает себя. Когда оно непринужденно и неповторимо, как явление самой жизни. Когда оно действительно с-казывается, словно вспомнив о своем истинном назначении, о своем животворном начале. Возможно, в этом и есть та «недобрая тяжесть», которую, как беремя, чувствовал Осип Мандельштам всю свою жизнь: «Из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам». Правда, это строки из другого стихотворения. Думаю, что слово «недобрая» здесь употребляется в значении – болезненная или тяжелая тяжесть, как бремя. Возможно, более это относится к устойчивому словосочетанию «темное прошлое», в значении прошлого, которое плохо помним, собственно, плохо видим. Иначе говоря: «Из тяжести, которую мы плохо видим, которая сокрыта от нас или, скорей всего, сокрыта в нас».
Смотрим дальше.

Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в приют теней вернется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.

Забытое слово – слово нерожденное. Поэт уподобляет его птице – ласточке, которая так и не увидела свет. Поэтому остается слепой. Мотив инобытия налицо – в слово не вдохнули жизнь. Как и в любое другое живое существо. И, как ласточка, оно возвращается в «приют», который, к сожалению, уже не материнское лоно, собственно, тяжесть недобрая, где есть все, но – приют теней. Потому что несказанное, не наполненное кислородом и светом, слово – только тень слова. И тень эта возвращается «на крыльях срезанных с прозрачными играть», т. е. с подобными себе несказанными, пустыми словами. Со словами-тенями, в которых нет жизни, а стало быть и смысла. И потому «в беспамятстве ночная песнь поется».
И каково же там – на задворках бытия? Здесь явно прослеживаются ассоциации с дантовским путешествием в мир иной. Время пребывания становится местом пребывания.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.

Мандельштам еще более усугубляет ситуацию. Звучат уже не драматические, но трагедийные нотки. Вокруг как бы вымерло все, все то, что человек мог бы услышать и воспрять духом. И даже река – Лета – без слова ничего из себя не представляет. Она высыхает, и челнок плывет уже не по реке, как таковой – мифологической, но по реке исторической – сюрреальной. Слову придается здесь действительно библейское значение... Нерожденное – оно и «среди кузнечиков беспамятствует».
Однако поэт, силой своего гения, не может примириться с этим. Просто по-человечески. И он пытается, несмотря ни на что, вдохнуть в слово жизнь – воспомнить его и, тем самым, воскресить и одухотворить его.

И медленно растет, как бы шатер иль храм,
То вдруг прокинется безумной Антигоной,
То мертвой ласточкой бросается к ногам,
С стигийской нежностью и веткою зеленой.

Растет из небытия, из Ничто. Но, может быть, сам автор, при помощи внутренней титанической работы, воссоздает так ту «недобрую тяжесть», о которой мы уже говорили. То «темное прошлое» в нас в значении прошлого, которое мы плохо помним. Когда забытое слово, уйдя в «ничто», вновь пускает росток, иначе говоря, наполняется смыслом – жизнью. Наполняется изнутри « как бы шатер иль храм». И далее: «то вдруг прокинется безумной Антигоной». И не есть ли это немыслимое «темное прошлое» – Древняя Греция? И поэт сквозь толщу времен постигает мифологическое время – пространство этого государства – не как историческую чужбину, но как поэтическую, сакрально-организованную родину. Собственно, свое поэтическое место пребывания.
Мандельштам сравнивает забытое слово с безумной Антигоной. Очеловечивает его – мифологизирует. Когда Антигона отстаивает перед Креонтом, царем Фив, свою правоту, похоронив брата по крови Полиника по-человечески, предав земле. Но Креонта эти доводы не убеждают, и он заточает Антигону в темницу, где она заканчивает жизнь самоубийством. «То мертвой ласточкой бросается к ногам, С стигийской нежностью и веткою зеленой». В мифологии идеальное и реальное взаимополагаются.
И в четвертом четверостишии:

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья.
Я так боюсь рыданья аонид,
Тумана, звона и зиянья!

Здесь поэт уже сам пытается представить себя слепым, неувидевшем света белого, словом. Но ему не по силам это. Потому что сил человеческих не всегда достаточно. На все есть воля Божья. Поэтому, наверно: «слабость – велика, сила ничтожна». Оттого, так по-человечески, с проникновенной болью звучат заключительные две строки четверостишия. Так может стенать только человек верующий.
Для меня это произведение Осипа Мандельштама религиозное, а значит – живое. Оно как человеческий организм: дышит, чувствует, развивается со всеми при этом достоинствами и недостатками. Живорождение стихотворения налицо. Хотя и за «упокой» в нем поется. И не все сразу и не сразу поймешь. Поэт слово позабыл, а вспомнил и подыскал слов на целое стихотворение. Оказалось, что несказанное слово возратилось обратно, но не в мир теней, куда поэт его препроводил, а все-таки в материнское лоно – в темное прошлое, собственно, в язык. Где и проросло, как зерно. Но это уже тема для другого разговора о нашем великом соплеменнике – поэте от Бога – Осипе Мандельштаме.

Журнал «Урал», 2001 г., № 1