Бомж

Михаил Аллилуев
Памяти Юрия Некрасова - тольяттинского писателя,
 убитого полгода назад - посвящается





 На моем большущем судейском столе, некогда полированном и модном, а сейчас потертом, облупленном и устаревшем почти до состояния антиквариата, находят себе временное прибежище разные папочки. То толстые, солидные и многотомные, а то тоненькие, небрежно сшитые, неаккуратно подписанные. В этих папочках уголовные и гражданские дела, за этими тонюсенькими листочками – судьбы человеческие. Месяца два – три эти папочки кочуют с одного места на другое: с моего стола в кабинете на стол в зале судебного заседания, а затем назад. Ночи и выходные дни они проводят в сейфе. Вокруг них бушуют страсти, сталкиваются интересы, кипит злоба, теплится надежда, шелестят деньги, зреет отчаяние. Папочки от сознания собственной важности толстеют и, вобрав в себя всю отрицательную энергию, уходят на покой в архив, где становятся лишь предметом статистики, основанием для справок. Жизнь их заканчивается медленно и скучно. Их связывают по десяткам, и бросают на стеллаж, во власть липкой паутины и тлена.
 По прошествии необходимых сроков хранения, эти папочки с трудом и явной неохотой, самонадеянно вспоминая свою былую важность в решении человеческих судеб, сгорают в прожорливом пламени в контейнере для мусора, отдавая при этом сильный жар и загрязняя природу дымом, обидой и злым бесплодным пеплом. Чтобы напоследок не разболтали эти папки свои тайны, вокруг места их казни топчется комиссия официальных лиц, которые подписями засвидетельствуют кончину власти бумаги над человеком.

 Сегодня на судейский стол легла совсем свеженькая и гладенькая папочка. Ей весь этот путь ещё предстоит пройти. Уголовное дело с многозначным номером. Обвиняемый Поднебесов Василий Егорович, шестидесяти лет от роду, БОМЖ, не работающий. Обвиняется в бродяжничестве, систематическом проживании без прописки. Ранее не судим. Арестован и содержится в приёмнике-распределителе. Мера наказания по этой статье – штраф или до одного года лишения свободы.
 Вот и всё дело. Маленькое и незаметное, рутинное, негромкое. Что за вина такая, у этого преклонных лет человечишки? Мы все посчитаны, на виду и на учёте у нашего государства и милиции, а он по каким-то причинам оторвался от дома, семьи, квартиры, из-под цепкого взгляда участкового, и катится по жизни, как увядший клочок перекати-поля. Чтобы с голоду не умереть, собирает бутылки, пьянствует небось. Ходит по улицам - грязный, неопрятный, вонючий, залоснившийся и заскорузлый. Оскорбляет своим видом наш город с импортным итальянским именем. Да, что там с ним церемониться, в зону его, и весь разговор!
 Наш дюжий конвой заводит в зал Поднебесова. Мы видим перед собой невысокого, лысеющего, но крепенького ещё мужичка, которому на вид шестидесяти лет и не дашь. Держится он прямо, и глядит спокойно. Есть какая-то напряженность в лице, но это, в общем, нормально: перед судом человек, а не на прогулке.
 Я задаю дежурные вопросы, устанавливающие личность подсудимого, а Поднебесов отвечает обстоятельно и подробно. Родился он в Ставропольском районе, в селе Санчелеево, одна жена его – умерла давно, а вторая живет в маленьком украинском городке Васильевка. Одна дочка замужем за мичманом-погранцом, и живет где-то на Дальнем Востоке. Старший сын утонул, а младший из армии не пришел.
 Народный заседатель Зоя Митрофановна спрашивает Поднебесова, где он работает и какую пенсию получает. Тот, смущаясь, объясняет нам, что для пенсии ему стажа не хватает, у него только семнадцать лет трудового стажа. Поэтому за пенсией он и не обращается пока. А не работает он всего месяца два, до этого работал на Тольяттинской ТЭЦ грузчиком. Только там грузчик это настоящая профессия – механизмами переворачивают полувагоны, мехлопатой подают уголь в топку; по совместительству он и стрелочник, и составитель вагонов. Так что там грузчик – это не то, что в магазине или на складе: «бери больше, кидай дальше». За этими словами чувствуется его рабочая гордость. «Это уже хорошо»,- про себя отмечаю я.
 На вопрос о том, почему же он проживает без прописки, Василий Егорович вздохнул, почесал для порядка плешь на маковке, и рассказывать начал обстоятельно, с ненужными подробностями, отступлениями и размышлениями, но суд выслушал его спокойно, мы решили не перебивать его.
-Жизненный путь свой я, почитай что закончил, давно закончил - лет десять назад. А что? Родился, крестился, женился, род свой продолжил – троих детей народил, Родине долг отдал: срочной службы три года отвалил. Все людские долги справил.
 Для себя, в удовольствие и не жил. Да я и не знаю, что это такое. У других жизнь светлая, веселая, а у меня и в будни и в праздники ворот рубахи от пота сырой. Видно не так меня мать рожала, не в тех яслях баюкала, не тем молоком кормила: не было мне в жизни удачи, счастья, да просто доброго пути. Отец на фронте без вести пропал осенью сорок первого, где то под Москвой. Мать всю жизнь болела, и я - когда за неё, а когда и за себя уже, колхозную лямку потянул с девяти лет. Село наше наполовину татарское, наполовину мордовское, а нас русских мало, да и то все враздрызг, не дружные. Те-то все по родственному, да по свойственному: друг за дружку держатся. А мы ни тем, ни другим - ни родня, ни свойня. Вот и жили без поддержки, без плеча надежного рядом. Всё лишь горбом своим добывали, а так-то не забогатеешь. Но зато упертые мы были, любой житейской непогоде свой русский характер наперекор ставили и держали насмерть. Я дом крепкий построил, скотину самую лучшую на селе завел, первый в селе мотоциклет купил. Верка Бударина – через дорогу от меня жила - в школу, почитай, босиком ходила, у них с бабкой изба без пола была, а школу Верка хорошо закончила, в университет поступила, замуж вышла за городского. Сейчас в Магадане – юристом, говорят, работает. Сашка Машков – её сосед, тот тоже за Веркой потянулся, хотя и помладше её был, да отец ему хоть инвалид, а всё пока живой был, помогал, как ни есть. Так Сашка на врача зубного выучился. Вот такие русаки на нашей улице водились!
 Жену я себе из Соколок высватал, хорошую, работящую, звонкую. Детей она мне, как из пулемета понарожала, здоровых, ладных. Сама вот только, как заболела болезнью доярочной - бруцеллёзом, так и не поднялась. В сорок два года померла. Остался я один с детьми, не на крыле ещё никто. Старший - Вовка только с армии пришел, младший - Левка только в армию ушел, правда отпускали его на похороны матери, а дочка Танечка - ещё в десятом классе училась.
 А за похоронами жены и повалилось всё: Вовка через пруд наш колхозный, на тракторе по льду переезжал, там всегда переправа была, всю зиму ездили и не боялись. Считали, что и глубина то там все равно не больше метра. А Вовка, как провалился, так не успел даже дверцу кабинки открыть, ушел с трактором под воду. Глянули – ахнули! Там только до крыши трактора оказалось полтора метра протухшей подо льдом воды, а дно очень илистое. Только вынули, похоронили, ещё сорок ден не отметили, тут бумага с погранзаставы: « Приезжайте дорогу оплатим». Мы с дочкой в Шаартуз, на афганскую границу прилетели, показали нам койку Лёвкину, бюст Ленина в скверике перед казармой, откуда он в последний раз в дозор уходил. Друг Лёвкин лучший - нас везде проводил, показал место, где их, троих погранцов с собакой – весь наряд - лавина накрыла каменная, сель называется.
 Уехали домой, а через полгода друг этот Лёвкин - приехал к Татьяне, посватался, в прапорщицкой форме. Она к этому времени школу закончила, но свадьбу-то у нас играть нельзя было ещё: все смертя не позабылись, поехали к ним в Урюпинск, пропили там последнюю из моих кровиночек детей Поднебесовых. Оборвалась фамилия. Оттуда уж я домой, а Татьяна с новым мужем на заставу на Камчатку. Три письма прислала за все это время, писала, что хорошо живет, но все письма с разных застав. Я так думаю, что было бы плохо, – написала бы, а раз не пишет, значит хорошо. Это бедой быстро делятся, а радость – она и неразделенная хороша. Да и ехать оттуда сюда, на большую землю – это ведь уйму деньжищ надо.
 Остался я в дому один. Год крепился, не пил. А потом запил, сильно, но и бросил сам. Стало обидно, когда надо мной сосед Магдеев зло надсмехаться стал, над пьяным-то. Завидовал он мне всегда. Наверное, он и подпалил мой дом, а никто не видел, ничего не докажешь. Вот тогда я и понял, что жизненный срок мой кончился.
 Одну всего лишь ночь я, как погорелец переночевал у Будариных, а наутро попрощался с родным Санчелеевым и уехал на Украину. У Будариных тогда жила хохлушка Заборжевская Наталья Николаевна. Она и сказала мне, чтобы бросил я это проклятое место и поехал с ней. Она не замужем, живет одна с престарелой матерью, в своем доме, мужчина ей нужен и во дворе, и в семье. Женщина она видная, речи вела хорошие, я и подумал, что судьбинушка-то извиняется передо мной за все беды мои да горести, и хорошее предложение делает: чего же отказываться. Я и поехал вместе с моей новой женой в чужой край, под чужой кров.
 Край там и впрямь хороший, благодатный, дом большой каменный, сад богатый, огород хороший. А жить я там не стал, годок промучался и уехал. Не стану плохого ничо говорить, а только первая жена мужу Богом дана, а кто не Богом дана, та и вовсе не жена. И дом-то вить - вроде свой, а как в казарме ночуешь, за стол садишься и каждую галушку ихнюю считаешь: не лишку ли я размахиваюсь? Урожай вёдрами да мешками собираешь, а каждую ягодку с оглядкой в рот кладёшь. Жена новая говорит ласково, а глазом смотрит зорким, да тверёзым. Распростились, как чужие люди, и упрекнуть её, вроде, не за что, а и жить-то вместе не можется.
 Приехал я тогда назад, на родину, в Санчелеево, а там меня уж и не ждут. Год, говорят, прошел, значит, ты никто, и не погорелец, и ссуды тебе на восстановление никакой. Участок мой - серединный да родной - другим отдали, а мне на окраине села и то не хотели выделять.
 Плюнул на все я, и в город. Заводов много, общежитий навалом, меня ли не возьмут? А оказалось, что ведь не берут. И годков, говорят, тебе много, да ещё и женатый ты. Я ведь с Заборжевской, женой своей не развёлся. Пришел в ЗАГС, а они гонят в суд. А суд говорит: обращайся по месту жительства жены. Я туда письмо, а она – молчок. Я всё это время у сестры приживался на Молодежном бульваре. Вот и попал я: жить негде, работать не устроишься, в общагу не прописывают – женатый, говорят, а ехать в Запорожье, разводится, уже и денег нету. Сестра сходила, взятку сунула паспортистке, та прописала на площадь сестры. Но только через два месяца эту паспортистку на цугундер за делишки темные и взяли, и меня выписали. Но за это время я хоть на работу на ТЭЦ устроился. Заработок у меня там приличный был. Но жить все время у сестры нельзя было. Во-первых, потому, что семья там своя, свои планы, свои секреты. Я там человек лишний. А во-вторых, потому, что участковый со всего своего дурачьего ражу взялся наводить порядок с нарушениями паспортного режима. Причем, каждый день и в одной, отдельно взятой квартире – в сестриной. Штрафовать вить начал, да как хитро, с подковыркой: главного квартиросъемщика – мужа сестры. А кто я ему, чтобы за меня штрафы платить? Чужой человек и всё. Ушёл я тогда из этой квартиры.
 И кто это крепостное право такое – прописку - придумал только? Аспидная его душонка! Говорят, нигде, кроме как у нас – нету.
 Тут лето подоспело, слава Богу! Нанялся я тогда к одинокой женщине дачу строить, все лето строил и жил там. На зиму тоже уговорил, чтобы не выгоняла, а весной с мордобоем, с переломанным носом ушёл. Сынок её постарался. Топора и пилы в руках держать не может, а калечить людей: это он горазд. Пока лечился, снова у сестры жил, а потом пошел искать квартиру в найм. Долго искал, нашел только на Шлюзовом. Саня-Арбуз там жил в двухкомнатной квартире. Слава Богу, площадь там позволяла прописаться. Но жить там тяжело было. Целый день на работе, а вечером у Сани пьянка. Не выпьешь с ними - обижаются. А и «выпьешь - не выпьешь», весь мой ужин сегодняшний и завтрак завтрашний на закусь уходил. На работу утром идти - голодный, а вечером: снова та же му- зыка. Тамошний участковый давно уж к Сани-Арбуза квартирке присупонивался, а тут я прописался, ему мешать стал. Он на нас, на обоих тогда ополчился: раз пять в вытрезвитель за лето сдал, а к осени начал соседей обхаживать, дело на нас за притон готовить стал. Сам он нас и выписал из этой квартиры, вроде, как мы уже оформлены в ЛТП. Съездил на работу ко мне, настоял, чтобы там меня, как пьяницу, уволили и трудовую книжку не давали. Месяца два назад хотели нас с Саней-Арбузом через суд в лечебно-трудовой профилакторий отправить. На медкомиссию в наркологию привезли, а там дали заключение, что меня туда по здоровью не положено направлять – лёгкие слабые. А Саню-то услали, как милого. Меня выгнали из наркологии прямо, с Победы 28, и сказали, чтобы больше я им на глаза не попадался.
 Я поначалу нору себе за тубдиспансером на Жигморе вырыл, там грунт хороший, а вот когда заосенело совсем, там ночевать невозможно стало: холодно. Я тогда в теплотрассу перебрался. На рынке, у мясокомбината, когда я «стеклянной пушниной» промышлял – бутылки собирал - этот участковый меня засёк, и тут уже в приемник отправил. А тут и суд. Вот и всё моё обвинение, да и жизнь моя - тоже вся.
 - А где паспорт ваш, Василий Егорович? Ведь вам кроме проживания без прописки, ещё и проживание без паспорта в вину ставят работники милиции.
- Да сразу я сказал им, что паспорт это документ серьёзный, носить его с собой всё время нельзя. Вот я и закопал его в лесу. Я говорил милиционеру из приёмника, но они мне не поверили, на то место, где я закопал, не повезли, а без меня самого - кто ж его найдет? Справку по форме напечатали и баста, так им легче.
Поднебесов замолчал, а его прищуренный взгляд чуть больше положенного, на долю секунды остановился на мне: испытывал меня темный крестьянский глаз. Я не мог не почуять на себе его взгляд, проникающий, наверное, больше, чем луч рентгеновский. Мне показалось, что это был луч, определяющий мою порядочность, профессионализм, душевную чуткость и чистоту. И проверку эту делал простой русский мужик-труженник, представитель всего нашего народа, которому я, как судья, приносил присягу, обещая, что судить буду честно, по закону и по совести.
- Далеко ли закопал?
- В лесопосадке у обводной дороги. Там, даже сейчас, в снег подойти можно.
- Конвой, собирайтесь, поводок на наручники одевайте, лопату с собой. Поехали.
 Наша процессия из автомобиля для заключенных и моей легковушки подъехали к обочине обводной дороги. Поднебесов в наручниках спрыгнул на землю и показал конвоировавшему его прапорщику место, где находится тайник. Под третьей сосенкой на небольшой глубине второй конвоир откопал полиэтиленовый мешок. Поднебесову сняли наручники, и он извлек из мешка литровую стеклянную банку, закрытую полиэтиленовой крышкой. А внутри банки был ещё один пакет. Заскорузлыми стариковскими пальцами Василий Егорович Поднебесов достал и бережно расправил свой паспорт, подержал его немного и протянул мне. Потом достал из банки тридцать шесть рублей, пересчитал их, вздохнул, и я понял, насколько это был его последний рубеж в счетах с жизнью. Наконец, со дна пакета Поднебесов выудил темно-серую трудовую книжку колхозника. Я взял её из рук Василия Егоровича, открыл и прочитал пока мы возвращались к машинам.
- Василий Егорович, а ты же говорил, что у тебя стажа для пенсии не хватает, а у тебя тут не семнадцать, а двадцать восемь лет я насчитал.
- Так это колхозного стажа-то двадцать восемь лет. Он же не считается. А городского, то есть на промышленных предприятиях, у меня только семнадцать лет. Правда, трудовую книжку с этим городским стажем мне на Тольяттинской ТЭЦ так и не отдали. Они там заодно с участковым-то.
 Автозак поехал в суд впереди нас, а мы поплелись за ним следом.
 «Ну, и кого мы судим с вами, и за какую такую серьезную провинность, Зоя Митрофановна? Три четверти жизни человек на благо Родины да колхоза своего трудился, двоих сыновей, работящих и достойных, лишился, а его теперь за всё доброе в нору, как зверя, загнали», – задал я вопрос и себе, и, сидевшей на заднем сидении моей машины, народной заседательнице, она лишь вздохнула в ответ.
 …С тех пор, как я занял это судейское кресло, меня стали притягивать неудобные вопросы о роли и чувствах не просто судьи, как государственного органа, а судьи, как простого земного человека. Что этот человек должен был ощущать, когда на годы в тюрьму отправлял женщину – мать голодных детей - по закону о краже с уже убранных полей, оставшихся ещё там колосков? Был такой закон. Судья обязан был применить его. И применял, детей сиротами оставляя, а потом заливал весь стыд перед этой голодной семьёй - горькой водкой, не спал, ворочаясь от колючих мыслей. Или отбрасывал со временем совесть человеческую, как головастик хвост отбрасывает, становясь лягушкой, ну её – рудиментарный орган. И судил не жалея и не вникая.
 Или другой случай: когда в средине дня девятнадцатого августа девяносто первого года к нашим районным судам прикатили автобусы с задержанными милицией демонстрантами с митинга против ГКЧП. Их всех следовало осудить на пятнадцать суток по Указу о запрете митингов и демонстраций. Митинг действительно был несанкционированный, и судья по закону просто был обязан осудить их. Не мог не осудить!
 Но ведь судьи оказывались единственными в стране людьми, кто реально, за подписью и печатью, поддерживал ГКЧП. Все остальные - на словах: от главы государства и до последней уборщицы (потом можно ведь и отказаться), а судья реально, процессуальным документом ставил себя против новой, нарождающейся власти. А как он почувствовал себя через три дня? Да и как погасить этот внутренний конфликт между совестью и законом? Снова водкой, что ли?
 Когда во времена чисток тридцать седьмого года пачками начали сажать военюристов, как к этому власти и народ относились? Как к репрессиям или как борьбе с репрессиями? Эти военюристы сами только что пачками сажали, а теперь и им место в такой же пачке нашлось. Каково им было? Никто не подумал их даже пожалеть, посочувствовать им. Тех, кто карал с наслаждением и удовольствием – не жалко. А тех, кто не мог не карать, вынужден был карать? Как с ними быть? Как первых отделить от вторых? А когда скорый суд над судьями состоялся, совесть у них не восстановилась, не проросла, как отброшенный было хвост у лягушки?
 И никогда государство перед судьями своими не извинялось, реабилитационного курса не проводило, не компенсировало моральных переживаний, угрызений совести, не призвало совесть эту человеческую не терять. Исполнил службу – молодец! А как этот молодец – судья народный - в глаза своему народу взглянет: это государственного чиновника не волновало никогда.
 …После выезда за паспортом выражение лица подсудимого Поднебесова чуть потеплело, приподнялись его колючие брови, реже он стал вздыхать, чаще смотреть не себе под ноги, а на суд. Народный заседатель Зоя Митрофановна сидела, как на иголках, а потом все-таки не выдержала, обратилась к подсудимому с предложением.
- Василий Егорович, вы, как я вижу, мужчина положительный, работящий. Не получается у вас здесь, так поезжайте ко мне на родину в поселок Поплевино Рязанской области. Я сама там гостила два месяца назад, я вам письмо напишу. И жильё вам там сразу же дадут, и на работу устроят на шахту или на завод: там рук рабочих не хватает. А там и невесту себе из местных найдёте.
 Поднебесов улыбнулся нам, как детям маленьким, сокрушенно мотнул головой и сказал.
- Никуда я не поеду. Уж больно хорошо я знаю пословицу одну русскую: « За морем телушка – полушка, да дорог перевоз». Здесь я родился, здесь и помирать надо, на Родине. Пока жив, мне хоть сколько, а сестра поможет. Дай Бог, вы меня не сильно накажете, я к ней пойду. Да и главная причина, что дочь меня здесь искать будет, коль туго им там, на Камчатке, станет. А потом, и служба пограничная не вечная. Дочка Танюшка меня помнит, только уж больно далеко её от меня жизнь забросила. А доведётся внучат увидеть, вот радости то было б! Выходит, зря я тут вам похвалялся, что жизнь моя закончилась. Помирать не хочется, за жизнь цепляюсь, теперь вот, внуков захотел увидеть. Даст ли Бог? Мне бы самое главное сейчас - трудовую книжку с ТЭЦ выхлопотать, а с пропиской я что-нибудь сам придумаю. Отпустите вы меня, ради Христа!
 Это можно было записать в протокол как слово для защиты, и как последнее слово подсудимого. Мы удалились в совещательную комнату. Вынесли неизбежный обвинительный вердикт от имени государства – за проживание без прописки оштрафовать на тридцать рублей, из под стражи освободить. Конвой по нашей просьбе даже подвёз Поднебесова к квартире его сестры. С улыбкой подвез, радостно.
 Следующим утром Поднебесов уже стоял у входа в суд. Одет он был уже не в свою серенькую, выгоревшую на плечах фуфаечку, а в черное колючее зимнее пальто из сукна, как старинная железнодорожная шинель. Из под него виднелась чистейшая клетчатая байковая рубашка. В руке у Поднебесова подрагивал клочок бумаги – квитанция об уплате штрафа. Настроение его было приподнятое, и причин тому было много: и то, что государственный суд его выслушал и поверил, и то, что впервые за много дней он смог помыться и выспаться по-человечески, и то, что свою обязанность перед судом он исполнил: штраф заплатил. Ради такого случая и погода радовалась Василию Егоровичу - даже солнышко сияло.
 Я тоже не мог удержаться от улыбки. Отправил его с квитанцией в канцелярию, а сам позвонил директору ТЭЦ и в отдел кадров, напугал их всеми карами небесными и они сразу же по приходу Поднебесова пообещали выдать ему трудовую книжку и какие-то причитающиеся при расчете деньги. Поднебесов почти бегом рванулся на ТЭЦ, а через день пришёл и доложил нам с Зоей Митрофановной, что всё у него получилось, книжку получил, деньги ему заплатили, вот только на работу взять назад категорически отказались. Рассказали мы ему, что пенсия ему положена, колхозный стаж сейчас по новому закону засчитывают. Оформлять надо пенсию, правда, только по месту прописки. Он и обрадовался, но и тут же, с тоской во взгляде, посмотрел на скамью подсудимых. Но настрой его все равно был обнадёживающим.
 Чтобы не было ещё одной преграды у нашего подопечного, Зоя Митрофановна напи- сала исковое заявление о расторжении брака Василия Егоровича с его украинской женой, и мы отправили его по судейской почте в Запорожье. Через месяц мы получили решение суда, по которому Поднебесов стал холостяком. И в течение этого месяца, да и после него Василий Егорович приходил в суд, с порога благодарил за участие в его судьбе. Потом уж, рассказывал, куда он сходил в попытках найти работу, и как его отовсюду проводили с отказом, когда мягким, а когда и совсем не мягким.
 Я, не имея, в общем-то, никаких полномочий, но, используя свой судейский авторитет, тоже звонил на предприятия, в ЖЭКи и домоуправления. Почти везде мне безоговорочно шли навстречу и предлагали присылать к ним моего «протеже», но как только я говорил, что ему шестьдесят лет, отказ, хотя и всегда вежливый, получал и я.
 Так прошло месяца полтора или два. Как-то, в конце недели я пришел в суд и увидел там вновь, скромно стоящего в сторонке Василия Егоровича. После тёплого, как всегда, приветствия и, тоже привычного, к сожалению, обмена новостями о тщетности трудоустройства, я заметил, что та самая клетчатая байковая рубашка из под его колючего железнодорожного пальто высовывалась в самом грязнющем виде. Я, предчувствуя недоброе, и от этого, наверное, переходя на "ты", спросил: « Ты где ночевал сегодня?»
 Стесняясь, как первоклассник, Василий Егорович опустил голову и сказал: «В теплотрассе, я уже три дня там живу. Опять привязался участковый, спасу от него нет».
 Я прошел к себе в кабинет, дозвонился до заместителя начальника Центрального райотдела милиции, высказал ему всю ситуацию, и нарвался на ответ:« А что я скажу этому участковому, ведь без прописки живет человек: непорядок. Слушай, а может он тебе родственник? Тогда же другое дело, мы сейчас все организуем». Я не стал выдавать Поднебесова за брата, это ведь только перед Богом мы все братья и сестры.
 Мне хотелось ещё что-то сказать Поднебесову, обнадёжить, поддержать. Я вышел в коридор суда. Но там уже не было никого. Ни души.