Соломенный дом. 2

Андрей Можаев
А. Можаев

СОЛОМЕННЫЙ ДОМ
(роман)

Глава 2.

Утренние часы от побудки до выхода на работы самые хлопотные, самые суматошные в распорядке отделения. Сюда должны уместиться и умывание, и завтрак, и раздача лекарств, и уколы в процедурной, и очередь к сестре-хозяйке за бельём или одеждой.
Здесь же бродит по палатам кто-нибудь из персонала и вручную добуживает не вспугнутых с коек оглушительным электрозвонком.
Коридор по утрам бурлит и гомона вокруг не меньше, чем где-нибудь в пионерском лагере в родительский день.

Вдруг из этого гомона выплеснулся под самые своды зов:
- Лепко-ов?! Лепко-о-ов?!
Виктор, умывшийся, но ещё не сбросивший с набрякших век гнета короткого сна, заозирался посередь коридора и кто-то в белом схватил его за руку:
- К Ефиму Иванычу! Живо!..

И вот он у самой дальней двери: стягивает пуговками рубаху на выгнутой луком груди, приглаживает вздыбленный вихор. Над головой - белым по чёрному - табличка: «Зав. 18 отд. Татарчуков Е.И.».
Огладился Виктор, охорошился и робко застучал по филёнке согнутым пальцем.

Стол заведующего, заваленный папками, разделил их что редут.
- Та-ак, Лепков? – Татарчуков приподнялся над своей бумажной огорожей и скупым жестом пригласил садиться.
Виктор недоверчиво покосился на приземистое кресло с откинутой, наподобие шезлонга, спинкой и, не рискуя проваливаться, как-то по-нищенски пристроился на самом его краешке.
- Лепко-ов, та-ак.., - заведующий отыскал в развале нужную папку «Дело №…». - Давайте знакомиться, - вообще, он был безупречно аккуратен, этот доктор, а его кабинетная поруха объяснялась внезапным наплывом пациентов, чьи «истории» он теперь подшивал.

Виктор поднялся для знакомства, но хозяин прикрылся ладошкой. Приказал:
- Садитесь, - и, склоняя над бумагой зеленоватой серости лицо: измождённое, с мягкими обвисшими складками, будто песку за них всыпали, - вежливо занудил. - Работали на железной дороге. Та-ак. Трудились недобросовестно, пьянствовали. Та-ак…

Виктор от этих слов тихо оскорбился. Настороженно ждал окончания паузы. А перед глазами маячил избугрённый, вмятый на висках лоб доктора с глубокими залысинами, припушёнными слабым рыжеватым волосом. И как бы само собой возникало представление: человек этот за зиму просто заплесневел, замшел в своём сыром ветхом помещении.

Татарчуков, словно прочитывая мысли, поднял тусклые, свинцовой окраски глаза, поприкрытые мешочками век, и строго-оценивающе окинул пациента.
Тому стало совсем не по себе. Он вновь рискнул встать. Но вновь был усажен в кресло-люльку. Теперь в Татарчукове сполна выявился профессионал: он безотрывно и ровно давил на человека всей своей свинцовой серостью.
- Поясняю суть лечения. Помимо медикаментозного, у нас применяется метод трудотерапии. Подверженный алкоголю теряет потребность трудиться, рвёт общественные связи, что неизбежно ведёт к тунеядству, аморальности, превращает подверженного тяге в
потенциального нарушителя. Посему, трудотерапия есть форма социальной реабилитации, - за долгие годы монолог сей отшлифовался совершенно и умственных усилий не требовал.

Оглоушенный пациент в третий раз попробовал подняться и объясниться, но доктор пресёк снова. И у Виктора точно колени подломились. Этому помогло ещё одно свойство доктора: обращался вежливо, а всматривался в собеседника по удавьи и доводам не внимал. Когда же приходилось оглашать решение, выражался не от себя лично, а как бы коллегиально:
- Учитывая вашу профессию, навыки, решено отправить вас на завод грузчиком. С вами – ещё трое. Назначаетесь старшим. Завод выделит зарплату, рацион. Малейшие нарушения докладываются, - коснулся спиртово-сухими пальцами трубки пожарного окраса телефона. – Приступайте к труду. Всего доброго…

Утомлённая Ольга возвращалась с дежурства. Утро выдалось блёклым, но по-весеннему тёплым, и она, расстегнув пальто и высвободив шею из-под старенького, в голубых катышках пуха, шарфа, брела обочиной просторной поселковой улицы. Под ногами водой сочился снег, при дороге в канаве потряхивал гривкой прозрачный ручей, а бугры, взгорки, их открытые южные склоны уже вовсе скинули белую шубу и подставили мокрую мятую травку грядущим жадным до влаги ветрам.
Потемневшие снега оседали повсюду, насколько хватало глаз. И только в роще за посёлком зимний покров всё ещё пышно синел, всё ещё дышал былыми холодами, хотя и там вкруг дерев уже открылись отдушины.
У опушки среди высоких лишаястых берёз кружились, орали, роняли обломанные для гнёзд ветки грачи. Поодаль на шпице огромной ели замерла в дозоре длиннохвостая сорока. Над рощей, над посёлком с его улицей и двухэтажными, под парящим шифером, домами лениво промахивало редкое вороньё и уносилось к далёкому лесу.
А ещё выше, невидимое, вязло в белёсой мути не набравшее пока сил солнце. И – ни ветерка.

Навстречу Ольге тянулось из канавы хилое ивовое деревце. Она остановилась, погладила тугие почки и, вдохнув терпкого их духа, переломила зелёную жилку.
Бездумно улыбаясь весне, понесла ветку высоко перед лицом как вербную свечу и вскоре свернула мимо палисадника с хрупкими, сизо-жёлтым дымом, кустами сирени к восьмиквартирному, не отличимому в ряду других дому из грязного силикатного кирпича.

В прихожей она, боясь шуметь, выскользнула из пальто, стянула щегольские, на тонком каблуке, сапожки и, нырнув узкими ступнями в овчинные тапочки, прошелестела в комнату. А там её тихую радость ждал разгром.
Обширная, в полпространства, софа походила на логовище: изжёванная простыня, расплющенные подушки, груда одеяла. По стульям раскиданы рубаха, домашние брюки, носки. Ощерённый грязной посудой стол. Такое обычно разболтанный подросток оставляет. Ольга так и застыла. На лице пропечатались досада и обида…
Но деваться было некуда: отложив на сервант к запылённому зеркалу ветку, обречённо стащила с головы вязаную шапочку, на ощупь вынула пять шпилек и меж лопаток упала жгучего золотисто-каштанового отлива коса.

Едва принялась за посуду – за спиной от порога раздался резкий, алмазом по стеклу, голос:
- Как дежурилось?
Шелковистые разлётистые брови Ольги дрогнули, лоб сломила недобрая складка. Правда, тут же исчезла. Но сразу вся усталость бессонной ночи навалилась на плечи.
- С добрым утром, Валентина Петровна. Нормально.

К ней подошла, как подкатилась, свекровь: коротконогая, немногим за пятьдесят, женщина. Всё в ней круглилось, пухлилось, всё так и распиралось: пухлые детские пальчики-растопырки, пухлые запястья с перетяжками, округлостями - плечи, грудь и живот. Круглое налитое лицо с рыжими усиками и рыжими круглыми глазами, полудужьем – щипаная бровь. Даже ядовито-рыжие перекрашенные волосы как бы медной стружкой из мелких колечек развивались.
А одета - в синий махровый халат, будто большущим полотенцем спелёнута. И вся бело-розовая, распаренная, парным молоком поёная. И не по возрасту молодящаяся.
- Серёжу поздно побудила, - взялась двумя пальцами за сковороду – помощь невестке оказывала. – Убежал без «тормозка». Что там обедать будет? – вздохнула. – У него на обед-то есть?
- Есть, есть, - Ольга подтянулась, отвечала как заведённая. – Деньги у него есть…

Позвякивая посудой, переговаривались:
- Ты вошла, мы не слыхали даже.
- Катюша давно поднялась?
- Аж в семь. Всё буробила, пока за мулине не усадила.
Затем составляли стопкой грязное.
- Спасибо, Валентина Петровна. Дальше я сама.
- Да уж, что уж. Давай уж вместе до конца.
- Не стоит утруждаться. Вам ещё на работу готовиться. Я всё доделаю сама, - Ольга в силу характера встречала любое, даже пустяшное дело как самое ответственное, важное сейчас и вкладывала в него неприемлемые по общим меркам душевные затраты. Потому, чужая прохладца или небрежность всегда раздражала.
- И слыхать ничего не желаю! Моя вина! Сергей не при чём!
- А я никого не виню…

Начиналось самое неприятное – ей никак не удавалось освободиться от свекрови. Она говорила глуше и глуше и вот уже нечем заполнять разговор. А свекровь всё пристальней вглядывалась в невестку. Та сделалась совсем скованной, лишь бы не вспылить. И чувствовалось, как за всей этой женской бытовщиной всё туже натягивается некая струна. Становилось ясно: не миновать им беседы иной.

Ольга, отдаляя неизбежное, распрямилась, выгнулась спиной, цепко повела по комнате взглядом. Приметила у окна среди лопухастых листьев увядший цветок китайской розы и протиснулась к нему между сервантом и столом. Медленно, по лепестку, принялась обирать. За нею, что сова из засады, следила свекровь, а с карниза, радостно потенькивая, заглядывала в комнату-клетку любопытная синица.

Она, с рассыпанными на ладони бордовыми лепестками, рванулась вон из комнаты, но второпях не рассчитала и напоролась бедром на угол стола. Смаху навзничь упала на постель. Брызгами разлетелись лепестки.
- Ч-чёрт! Все ноги в синяках! Теснота проклятая! – не сдержалась, едва не заплакала отчаянно.

О бок с ней в софу вмялась Валентина Петровна:
- Потерпи, немножко осталось. Ещё неизвестно, как там у вас сложится. А то съехать не успела, а дом уж чертыхаешь.
Ольга молчала. Потирая ушибленное, клонилась долу небольшой своей головкой, прятала точно резцом гранёное лицо с притенёнными под густыми ресницами печальными – тёрн-ягода – очами. И вся при том такая, что нет-нет, да и напомнит дикий терновый куст при дороге: манит плодами, а руку протянешь – до крови раздерёшься!

- Слушай, что скажу, - сменила приём и потаённо зашептала свекровь. – Серёжка – парень дельный, в отца. Жилище живо отладит. Он для дома расшибётся. Только б ты его не обижала. У него руки этак-то опускаются. Разве можно мужика без ласки держать? А уж он тебя любит! Перед дружками тобой как гордится! – погладила невестку по худенькой шее. – А что побранки случаются, так промеж своих чему не бывать? На то они и свои. А ты не обижайся, мужа держись. Одиночкой в людях не сладко. Жизнь, сама знаешь какая. Мужики набалованы, скоромного «на халяву» норовят урвать. А бабы-дуры стелются! А потом их – под зад коленом! После войны и то поменее этого было… Э-э, да что говорить! Мы с Иваном сколько прожили, а как потеряла – до сегодня тоскую. Выходит, не нажилась. А уж он-то самоуправный был!

Ольга всё отмалчивалась. Когда-то она расстраивалась, что не может больше жить интересом семьи – это противно женскому естеству. Но то расстройство ушло, осталось просто отчуждение…
Её выручила возникшая в дверях девчушка-четырёхлетка, обликом схожая с Ольгой.
- Мама пришла! – кинулась от порога, ткнулась в колени матери растрёпанной, в белой пене волос, головкой.
Ольга обняла дитя и, улыбнувшись в полную душу, спокойно и ясно посмотрела на свекровь. Опасность прямой стычки миновала.
- Ма-амина дочка, - ревниво протянула та.
- Всё нормально, Валентина Петровна. Зря беспокоитесь, - голос Ольги выстилался бархатом. – Ну, Катюня? Скучала?
Малышка зажмурилась, потянулась полными губками.
- А букварь учила? – мать была строга.
- Да! – засияли детские глазки.
Ольга звонко поцеловала её в нос-пуговку. Единственная отрада – дочка. С ней чувствуешь себя чище, наивней. Но и сводить жизнь только к ребёнку - страшновато. Не вырастить бы эгоистку.

Свекровь, осознав себя лишней, поднялась:
- Пора мне. Сумку бы не забыть, - обслуга, эти больничные тараканчики, много полезного уворовывали со службы через пролом в дальней стене.
Ольга безразлично кивнула. И затянула ей вслед, как тянут, убаюкивая, малышей:
- Ничего-о, скоро о-отпуск. Буква-арь выучим, у-умными станем, - тонкие пальцы её летали по кудрям девочки, а в углах губ крылась насмешка…

Заводским двором проходили пятеро. Сам заводишко в несколько приземистых корпусов с богатырской, окованной стальными полосами трубой приютился на лобастом бугре, а его дощатые склады-сараи спущены вниз, задами к бурлящей мёртвой водой речушке, где по берегу – проволочная ограда и несколько развалистых тополей с кособокими гнёздами, грачиным мельтешеньем и граем.
Сверху от корпусов к складам брошена по самому пологому участку склона утопающая в грязи дорога, весь же остальной склон отвесен и гол, отчего оползает пятнами. Вот по-над ним-то шли, шлёпали по лужам пятеро.

Виктор и пристающий к нему с пустыми разговорами сухонький улыбчивый мужичок-головастик в затёртой и мелкой как сковорода шапке плелись позади.
Перед ними гуськом держались ещё двое в столь же драных ватниках и разбитых кирзачах.
Один, лет сорока, с квадратным лицом, со злым взглядом, смотрел всё больше под ноги. Другой, рослый парень годов двадцати пяти, наоборот, разглядывал округу и презрительно усмехался.
А предводительствовал у этой команды низенький кряжистый старик в выгоревшей плащ-накидке, офицерских бриджах и литых резиновых сапогах.

Вот он остановился, сдвинул на тугой как у борова загривок полевого устава фуражку с дыркой на месте кокарды и, выпростав из-под плаща руку, ткнул заскорузлым пальцем вниз на склады:
- О це, хлопцы, хозяйство.
- Х-хе! – рассыпая по лбу пыльно-серую чёлку, тряхнул гривой немытых волос парень и озорно передразнил выговор. – Сперва понтон трэба навесть! – у складов, действительно, морем разливанным колыхалась лужа.
- Нэма понтону, - серьёзно ответствовал старик и повернул к ближнему из корпусов, где выпускались химические составы с дальнейшей их переправкой на головное предприятие, чему алкоголики должны были теперь способствовать.
- Товарищ старшина? – угадал его армейское прошлое парень. – Ты родом хохол? – отвесил в ухмылке без того вислую губу и его долгое грубое лицо с горбатым носом-храпом стало сильно смахивать на морду коня-степняка.
- С Украйны я. Украинец, - служивый отвечал степенно, только чуть голос подобрал будто вожжи.
- Я и говорю – малоросс.
Дед остановился в другой раз. Забрав в ладонь рыхлый нос-сливу, грозно глянул снизу на парня:
- Скильки трэба я рос. Не як ты. Велика дитына, а розум курячий.
Засмеялись все четверо. К насупившемуся старику выдвинулся тот, со злыми глазами:
- Не горюй, дядька. Хохлы тоже русские, - его лицо-корыто с тяжёлым подбородком и свекольными, искраплёнными сосудиками, щеками подобрело. – Веди, куда вёл…

Но дойти к цели без приключения не удалось. У самого порога путь заступил статный молодчик в промасленном комбинезоне. Он выскочил на минутку из цеха глотнуть воздуха и теперь перегораживал тропу, воткнув руки в бока и подрыгивая ляжкой, и вольный ветерок задиристо трепал его ячменные рассыпистые кудри.
- Салют, Хомич! В Макаренки на пенсии записался? Гляди, не спейся с ними вконец. Тогда с доски почёта точно снимут.
- А ну, Серёга, ходы с дороги! – обиженный Фомич втянул короткую, в сивой поросли, шею и остро поблёскивая глазками, двинулся на озорника. Точно кулачный бой учинял.

Серега трусовато посторонился и дед промахнул не тронув. Зато походя саданул плечом гривастый, а когда заводчанин съехал по ледяной корке в лужу, черпнул бутсами водицы, бросил через плечо насмешливо:
- Вылазь, механик! Простудишься!
- У, гады! – просипел Сергей. – Алканавты проклятые! – но тут же смолк, опустил бесцветные ресницы под нацеленным в его слабое переносье ненавидящим зраком Виктора. Даже задохнулся на миг, точно плёткой двухвостой щёку обожгли. Такое случается, что два человека с единого уже взгляда невзлюбят друг друга. Сойдутся и разойдутся не желая и не думая больше встречаться, а на сердце осядет лишняя муть…

За окном умывальной вновь чернилами разлились сумерки. Ополоснувшийся после первой, прикидочной смены и посвежевший Виктор прикуривал у Игоря беломорину. Последний нарочно заглянул проведать знакомца и теперь плыл в сизом дыму сочувственной улыбкой:
- С хозрасчётом тебя, старичок. Сподобился!
- Сыт по горло этими хозрасчётами! – отмахнулся тот.
- Зря машешь. Тебе объясняли, что посадят на оклад голый чернорабочих? И высчитывать станут за питание, медобслугу, за коммунальные, - он как-то странно всматривался в Виктора. – Так-то. Смотри, должником не останься.
- Чего? Опять грабят?! Или у вас тут привычка такая – настроение людям портить?
- Нет, старик. Просто, помочь хочу, предупредить. Видишь, в каком дерьме сидим?

Недобрый этот разговор дразнил Виктора и он, пресекая его, отвернулся. На глаза попался сухонький большеголовый мужичок, тот, с которым шёл утром по заводу. Далеко размётывая брызги, он плескался над ванной и звеньевой, срывая досаду, гаркнул:
- Володька?! Кто ж тебя стриг по-дурацки так?! – волосы у того от самого кувалдой выпирающего затылка и до темечка были обкромсаны лесенкой, а остаток чёрным клинышком падал на узкий, взволнованный морщинами лоб.
Мужичок разогнулся.
- Ах-ха-ха! – захохотал вдруг, заплясал разудало железными зубищами. – Сам! Детство вспомнить! Здорово?!

От эдакой незамысловатости охота язвить у Виктора пропала. А когда следом Игорь ласково тронул за плечо, подманил к окну, то и вовсе смягчился – по больничному двору проходила длинноногая, в тесных джинсах и пышной красной куртке, девица с пузатой сумкой-баулом через плечо. Шла легко, свободно, словно играючи, и мерно падали на мёрзлый наст её хрусткие шаги.

- Кто такая? Откуда?
- Первый раз вижу!
- Вот бы не в последний, и поближе! Неужели, есть ещё свободные люди в этой стране?! Как мало человеку надо! Старик, мне снова хочется жить! – мужчины словно пристыли к стеклу.

В комнате из пяти рожков люстры горели два. Ольга, подперши ладонью подбородок, сидела, как и утром, с краешку софы и в этот поздний час укладываться не собиралась. Против неё на тумбочке зябкой голубизной вздрагивал экран телевизора, а позади растянулся на постели ячменнокудрый заводчанин.
Закинув руки за голову, он драл к потолку курносый нос и косил песочного цвета глаза на жену.
- В профкоме хотел узнать сёдня: когда дом сдадут? А мне грят, - он перед женой нарочно сглатывал целые слоги и всеми замашками силился доказать, какой он удалец. Но больше походил на вздорного недоросля: - Мы тебе помогли, в очереди подвинули. Хоть счас
потерпи чуток! Неудобно…
Ольга не шелохнулась как не слышала. Сергей продолжил уже соблазняюще:
- А я б, честно, не уезжал. Зарплата у меня сто восемьдесят чистоган! По шестому разряду двести вытяну. Катька у матери за стеной. Свобода! Останемся, а?
Ольга ответила твердо и не оборачиваясь:
- Всё давно обсудили. Зачем опять бодягу разводить?
- Ты как коза, честно! Раз глянулось – так прёт напролом! Сама прикинь?! – Сергей заволновался. – Всё тебе есть: работа непыльная, оклад повышенный, отпуск – полтора месяца! А чё в Одинцове твоём? Даром, Москва под боком! Из-за неё всё бросать?! Ещё неизвестно, чё из тебя там получится! Тут-то живешь без забот!

Ольга в последних словах уловила обороты свекрови, особо обидные. Та, конечно, переживала из-за их семейных неладов, но в слепой своей привязанности к сыну бездумно оскорбляла невестку – подозревала в умысле получить квартиру, а с мужем развестись. И потому Ольга сейчас так резко повернулась к Сергею. Взгляд сосредоточен.
- Я фельдшер! Я здесь за пять лет всё уменье растеряла! Сивухой провоняла! И хочу, чтоб моя дочь человеком росла! Чтоб развивалась, как нормальные люди!
- А тут тебе чё, нелюди?!
Она пожалела, что вступила в пререкания - теперь не удержать.
- Я говорю об обстановке. Но раз ты заводишь… Да, прости, я не хочу, чтобы Катя росла похожей на вас. Мне это слишком много сил стоит. А там больница нормальная, дом свой появится. Но если ты жить со мной боишься, можешь оставаться здесь.

Она знала, что бьёт в его больное место. Валентина Петровна, помогая сыну управляться с женой, всяческими наговорами о помыкании им разогревала его мужскую гордость. И даже предполагала возможную в скором неверность. А этого Сергей больше всего опасался, и вопреки всем трудам матери, делался покладистым. Вот и сейчас напугался:
- Чё ты, Оль? К тебе - с любовью, как лучше.., - погладил жену по спине. – Ну, Оль?
Ту от ласк его передёрнуло. А он подумал, что озноб.
- Давай ложись, а? Замёрзла ж вся.
- Я фильм смотрю. Не мешай, - ей стало противно уже от собственной жестокости и неспособности переломить себя.
Да, Сергей ленив, нестоек, неинтересен, но не болен той тупой самодостаточностью любителя житейских удовольствий – единственно ненавистного ей в людях. И потому противно от вынужденной этой жестокости и обидно за себя. Ведь она с первых дней замужества пыталась обтёсывать его по своим требованиям, но весь её жар улетучивался из худой натуры мужа, как улетучивается из буржуйки тепло вместе с дымом. От всех трудов оставался лишь въедливый душок несостоявшегося, и она, теряя чуткость, замыкалась в себе.

Вот и опять всё оканчивалось ничем. Сергей обиженно захлопал бесцветными ресницами и, рухнув на постель, уткнулся лбом в прохладную стену.
А Ольга, будто вконец иззябшая, охватилась, впилась сильными пальцами в тонкие плечи, тоскливо уставилась в пол. Лицо меловое, а на телевизор свой и бровью не ведёт.

Глава 3.

Новый день выдался тусклым как захватанный гривенник. Трактора вдрызг разбили площадку у складов и жидкая грязь с крошевом льда и снега достигала самых колен. Рабочие, настелив под ноги доски, готовились выгружать из прицепов оцинкованные баки в деревянной оплётке, а деловитый Володька пинал, проверяя на прочность, настил и что-то бубнил про «грязюку лешую, скорей бы всё это кончилось и скорей бы тёпло…».
- Кто наверх полезет? – отвалил Виктор борт.
Все переглянулись и промолчали. Тогда угрюмый, с лицом-корытом, шлёпнул по плечу гривастого:
- Вперёд, Санька!
Тот заартачился было, но угрюмый настойчиво подталкивал:
- Лезь-лезь! Погнись! Молодой самый.

Санька, не теряя гонора, с напускной ленцой взобрался, и разгрузка началась. Носящие чередовались часто. Виктор и угрюмый принимали баки на спину сразу, плотно, шли легко, переступали широко и, пробуя землю, чуть спружинивали в коленях. Виктор не столь широк был в кости и силён как напарник, зато ухватист, ловок: груз придерживал на ходу одной рукой и то лишь кончиками пальцев – профессиональный шик.
Ну а Володька мельтешил. Поскокивая петушком и забывая о своём же настиле, обгонял сотоварищей, подставлял узкие плечи и выкрикивал:
- Санёк?! Сколько в ней весу?!
Узнав, что всего шестьдесят килограммов, и сетуя на малый вес, трусцой уволакивал вихляющий на спине груз. Через полминуты всё повторялось.
- Санёк?! А в этой сколько?!
- Шестьдесят. Отстань, чума! Под ноги гляди!
Мужики потешались над ним, не догадываясь, что тот своей дурашливостью нарочно скрашивает им нудные часы до перерыва.

Долгожданный обед приканчивали в заводской столовой за отдельным столиком и в эти минуты, сами того не желая, оказались в центре внимания. Их изучали, изучали открыто – вокруг были одни почти работницы.
Угрюмый доел первым, голодно уставился в тарелку:
- Жидковат харч. Добавки спросить?
- Не дадут, - тоже несытый, грустный Виктор лодочкой сложил на коленях ладони. – На пайке мы – комплексный обед по талонам. За деньги не дадут. А талоны искать – у них самих не хватает. Уже узнавал у Фомича.
- А ты, Виталь, не бойсь! Возьми и спроси понаглей так! Помираю, скажи, от истощенья! – наставил, дожёвывая кусок жареной колбасы, Володька.
- Хорош паясничать! – приструнил Виктор. – Нам ещё тут клянчить не хватало! Давай доедай быстрей, одного тебя ждём!
А Сашка, не отлипая взглядом от какой-то чернявенькой девчонки за соседним столом, по привычке съязвил:
- Вовка герой у нас! Грудь впалая, зато спина обручём!

 Володька поспешно выглохтал компот, нашлёпнул чёрноцигейковую свою шапку-сковороду и поводил пятернёй по тощему животу:
- Ух, наелся-напился – хрен по ляжке завился! – выдал внезапно во весь голос.
Ближние бабы, с виду замордованные, бойко загомонили вдруг вспугнутыми галками:
- Ого! А с виду маломощный такой!
- Шапку сыми, азиат!
- Эй! Эй! Куда?! Адресок оставь!
Володька, уже на ногах, оскалился железными зубищами, сдёрнул с нелепо остриженной головы шапчонку и поясно поклонился:
- Милости просим, бабоньки, к нам в дурдом!
Захлебнувшийся стыдом Виктор выскочил из заполонённой хохотом столовой.

От обеденного перерыва оставалось немного времени и их четвёрка пристроилась отдохнуть на лавках в обшарпанном закуте-курилке под лестницей одного из корпусов. На трубах развесили подсушить серые, в синих расплывах, портянки.
Вот тогда, в отъединённости и расслаблении, Виктор решил открыть, что удалось выяснить у Фомича об оплате. Игорь оказывался прав.

Первым возмутился Сашка:
- Значтся, двушник, говоришь? – обжигаясь окурком, горько затянулся, сощурился от попавшего в глаз дыма. – Слабо, в рот им ноги!
- Ну и ладно! – неунывающий Володька закинулся босыми пятками на скамью и вытянулся. – Сачковать – тоже дело!
- Так что, мужики? Как решать? Сачкуем? – Виктор неторопливо обвёл всех взглядом.
- Мне деньги нужны. Любые, - уронил сгорбленный Виталька. – Хоть полтинник в день.
- Да ты на воле за неделю их отработаешь! – стервозно-насмешливо бросил Сашка. – А тут пускай дураки пупок рвут! А хочешь – ко мне приезжай. На халтурку возьму.
- Сдохни, зелёный, - приподнял Виталька тяжёлое, свекольного цвета лицо своё с расплюснутым носом и лениво-угрожающе глянул. – Не дешевле тебя. Тебе в Москве плюшки наготовлены, а мне туда хода нет, - в его заплывших глазах, в голосе, во всей повадке сквозило что-то безжалостное, звериное.
- Я-то думал – ты москвич, - Сашка поёжился, протянул разочарованно.
- Был москвич. На ЗИЛе инструментальщиком. Слыхал, такой «завод измученных людей»? Ты послушай, тебе полезно.

Все развернулись к нему. А он закурил, цвиркнул слюной на цементный пол и повёл рассказ:
- Отпуск перед Олимпиадой дали. Повезло, думаю: поболею похожу. Ну, получил «бабки», водяры накупил, как водится. Угостил ребят. А в Москву уже милиции нагнали. Ну, подымаюсь с «Торпедо»-стадиона, под Симоновкой пили, и напоролся. Обычно как? Ну, штрафанут, процентов лишат. Суд товарищеский. А тут с Олимпиадой этой Москву чистили. Участковый наш звёзды выслуживал и подбил старух из подъезда бумагу «накатать» от общественности. Их-то мне спьяну гонять приходилось. Домой вертаешься, а они вякнут вслед, ну и пошлёшь… Вот они «телегу» составили. Думали – человеком помогут мне стать. Мент на заводе заверил, в суде аморалку присудили и повезли в ЛТП лес под Вологдой сплавлять. Обычная «зона» с лечением. Прописки лишили, мать с тоски померла, жилплощадь отчудили. Через год кореш научил язву йодом симулировать. Освободили
досрочно, а куда деваться? Ну, речничок один, добрая душа, к дому «чалился» и меня пожалел, с собой привёз. Сам недалеко отсюда мастером на завод устроился, ну и меня – к себе. А я с получки загудел. Вышибли. Речничок не бросил, на базу пиломатерьялов воткнул. А там «халтура» косяком! И поволокло меня из запоя в запой. Чуть не подох. Завязывать решил. В больницу на карачках приполз. Больница против ЛТП – рай. Век бы сидел. Да через пару месяцев выпишут. Куда деваться? Мой дом теперь – сто первый километр. Я так решил: вшиваюсь и бабу искать надо. Без бабы – хана. А кому я, беспорточный, нужен? Понял, молодой, почему нельзя временем швыряться? Гляди, и ты не пролети с «халтурой» своей. Жизнь, она по разному поворачивает, - и он обмахнул языком сохнущие, изъязвлённые до бесформенности губы – устал с непривычки говорить.

- Пускай у каждого о своём голова болит, - огрызнулся Сашка.
- Так и решим тогда: работать, - ударил по колену Виктор, власть старшего применил.
А Володька спорхнул с лавки, принялся суетливо обуваться:
- Ух! Там прицепов целая туча! Бежим разомнёмся!

Уже вечерело, когда с лязгом раздвинулись зелёные заводские ворота и пыхающий горклым дымком «Беларусь» выволок на площадь перед проходной последний пустой прицеп. Вместе с трактором выкатилось покрывающее механический грохот пронзительное пение с нарочитым дурашливым «оканьем»:
Про-пе-ел гудок заводско-ой –
Коне-ец рабочего дня-а-а!
И сно-о-ва у проходно-о-ой
Люби-и-мая ждёт меня-а-а!..

Это Володька, повиснув на заднем борту, пел и болтал ногами и не по размеру великие сапоги его вот-вот, казалось, свалятся куда-нибудь в лужу.
Остальные, заляпанные грязью с головы до пят, топотали сзади и устало улыбались на эти чудачества.

Трактор принялся пологой дугой разворачиваться. Володька отцепился и вдруг оказался один на один с массивным гранитным бюстом Льва Толстого, задвинутым в скверик под тонкие рябины.
Мужичок даже в коленках подогнулся от неожиданности:
- Братцы! И он тут! Вот здорово! – и зачитал выбитую лентой надпись. – «В память посещения завода и беседы с рабочими. 1908г».

- Это кто это? – первым подоспел Виталька.
- Лев Толстой! – загордился Володька.
- В коляске, небось, с псарней какой катался, что потрепаться завернул? – Виталька точно желчью плевал.
- Не-е, ты зря так. Он передвигался на велосипеде, рабочий народ жалел, заступался. Был бы у нас такой сейчас, ты б на своём «сто первом» не сидел. Он как бы рявкнул на весь мир, и всем бы сразу стыдно стало.
- Гляди – знает! – съехидничал за спиной Сашка. – Ещё скажи – читал!
- Что я, малограмотный? Конечно, читал: «Войну и мир», «Кавказского пленника»…
- Во-во! Прям, про тебя! Ты у нас тут и пленник, и Жилин с Костылиным зараз! «Крыша-то съехала» с водки или с антабуса?
На эту подковырку «дохляк» Володька заулыбался и у широко расставленных серо-крапчатых глаз добрыми лучиками легли морщины.
- Санька? – хитро сощурился Виталька. – Мамке моей в ЦПШэ читали: заступничек этот ещё про одного сочинил, про сопливого. Кто много знать хотел и совался куда не звали. Кто-то на него больно смахивает.

С площади засигналил старенький, с портретом Сталина на «лобовике», ПАЗик. Виктор, уважавший книги и сторонившийся словесной возни, окликнул:
- Эй, грамотеи! В автобус идите. Не то домой не попадём.

Те, продолжая препираться, тронулись.
- Твоя правда, Виталик, - притворно смиренничал Сашка. – Плохо, когда все грамотные. Суются, куда не звали, никем не покомандуешь. Убытки от книжек этих.
- Это ты про кого?
- Так, вообще рассуждаю. Я ж самый молодой тут, необразованный, значит, жизнью. Что говорю – сам не понимаю. В ШРМэ учился, халтурил всю жизнь. Откуда мне понимать? Даже ЦПШа твоя что такое, не понимаю. Это навроде ВПШа?
- А это что ещё? – Виталька только косился зло, но зацепить на слове «язву»-Сашку не мог.
- А высшая партшкола.
- А! Точно! Оно самое! Там-то и учат, как вам, «филиппкам», сопли вышибать, чтоб платки не мазали! – и он засмеялся довольно.
- Ой, Виталик! Посодят тебя за слова такие!
- А мы и так сидим. Только покудова на мягком, - Виталька, наконец, почувствовал себя победителем в этой стычке и потому слова его со стороны прозвучали странно-торжественно.
И новая разлеглась над землёю промозглая ночь. И снова потерянно бродил по коридору Виктор. Осторожно заглянул в приоткрытую дверь дежурного кабинета, откуда клином выпадал густо-вязкий как пламя костра свет. На месте Ольги сидела ядрёная, последних годов зрелости женщина и, охватив ладонью тугую, будто флюс выдуло, щёку, тосковала.
Он миновал её незамеченным.

Койка Игоря лепилась под самое окно. Хозяин полулёжа плющил грузными плечами подушку и, выслушивая Би-Би-Си, теснил к уху красненький японский приёмник. А снаружи по жестяному карнизу размеренно било с сосульки и в щели рамы тянуло запахом талого снега.

Виктор вырос в марганцовочной зыби ночника неожиданно. Игорь заметил его не сразу. Казалось, он дремлет с открытыми глазами…
- Что, старик, не спится? – увидал, наконец, шепнул.
Тот жалко, просительно улыбнулся. Измучен был до крайности:
- Обрыдла тюряга эта. Как вечер – в какое-то безвременье впадаю. Или ночи стал бояться? – не пойму.
Хозяин глазами пригласил садиться и гость колыхнул, со скрипом продавил в изножии койку.
- Ну ни в глазу сна! А к полночи точно кто в пузо, в самую завязь иглу вгоняет! Внутри свербит, волненье до тошноты. И всё сорваться, искать чего-то подмывает. Рядом где-то жизнь другая идёт, настоящая, а я попасть в неё не могу. Как думаешь? – Виктор высказался не без волнения и теперь с надеждой ожидал помощи. Для того и пришёл – для дружбы.
- Нервы, старик. Акклиматизация. Потерпи немного. Как у Гоголя: русский мужичок всё вытерпит, - Игорь отвечал, но и приёмник дослушать пытался.
Виктора обидело такое невнимание:
- Гоголь! Какой там Гоголь?! Жизни жалко! – он по-телячьи, всем нутром, вздохнул и решил уходить.

Но тот отложил, наконец, на тумбочку свою машинку. Сразу ожил:
- Случается, старичок. Выпадением из привычных связей называется, - задумался ненадолго. – Знаешь, истинный смысл жизни как раз через такое отстранение может раскрыться. Порви все связи, голеньким останься и увидишь, что скрыто в тебе…

Игорь полегоньку разговорился, а говорить он, чувствовалось, любил. Протяжно у него эдак получалось, задушевно. И при том точно не слушателю поведывал, не себя рассказом тешил, а службу служил самому слову и речь поверху пускал. Это был скорее ритуал говорения: с туманящимися глазами, с беспокойной пятернёй в шевелюре, с задранным к потолку лицом, в крупных и броских, но оплывших чертах которого читалась явная вялость натуры, как, впрочем, и в густом голосе с широкой повадкой слышалась разъедающая душу
расслабленность. И весь он был, казалось, в этом.

- Я много думал. Жизнь как бы двумя потоками течёт. Первый – повседневность. С ней - просто. А вот второй? Во втором - главное. Это то, что привыкли называть идеальным. Но это идеальное на самом деле реальней реального! Просто, его руками не пощупаешь. Это наши не воплотившиеся желания, мечты, которые нас сопровождают, наполняют смыслом, стремлением, - забывшись, он перешёл на полный голос, а вокруг храп стоял с присвистом и на дворе в нарастающей ростепели точилась многоголосая капель.
- И вот парадокс! В жизни случаются моменты, когда эти параллели пересекаются! Две ипостаси бытия сливаются и на землю сходит возможность! Способно зародиться новое! В такие моменты многое можно менять. Всё зависит от нашей подготовленности. Может, старик, и у тебя такой момент?

Он решил на этом закончить. Но у Виктора вид был бестолково-недоверчивый. Пришлось продолжать:
- Как бы объяснить доходчиво?.. Хоть политику взять, ту же гонку вооружений. Из-за неё жить по-людски не дают. Ведь, что получается: чего боятся, то и накапливают. Но в пику растёт недовольство. Закон диалектики! Следовательно: подступает момент равнодействия воль и возможность освободиться.
- Или взорваться к едрене-фене!
Игорь заколыхался в беззвучном смехе:
- Я, старичок, оптимист. Взорваться можно было давно. Только сильные мира сего с наследничками тоже хотят жить. И единственный путь от этой тоталитарности к свободе личности – соединять добрую волю планеты. Вот так.
- Здорово. По газетному! Только, зачем? Ну, победишь ты. Скинешь в море куда оружие это. И чего дальше? Всё по новой завертится? Вокруг чего, какой воли соединять, когда каждый к себе тянуть приучен?
- Вокруг желания лучшей жизни. Идея конвергенции, слышал? Будущий мир встанет на законах самоусовершенствования и взаимопомощи. Но сначала нужно разные перегородки идеологические сломать.
- Брось чушь-то нести! Кто это тебе ломать разрешит?
- Мы сами. Поэтому надо людей готовить. Трудов – непочатый край!

Виктор выставился было на него как на полоумного, даже невольно рот приоткрыл. Но тут в коридоре объявился странный больной и забрал на себя всё внимание.
Мокрый от пота, землисто-бледный и весь раскоряченный, он крабом переползал, держась за стену, к туалету и при каждом движении стонал, кривил отёчное лицо, кусал истресканные губы.
- Чего это с ним? – узнал былого опившегося Виктор.
- Сульфазин. Четыре укола: под лопатки и в ягодицы, - поскучнел Игорь. – «Распять», называется. Сульфа шлаки выгоняет. Заодно – наказание. Методика ещё на пленных немцах отработана.
- Вон она чем пугала! – скривился Виктор.
- Что, в нарушители попал?! – встрепенулся тот.
- Да нет. Так, зацепил сестричку. Ольгу знаешь? Пугнула, но отпустила.
- С персоналом не ругайся. Особенно, с женщинами. Их лелеять надо.

От такого крутого оборота в разговоре Виктор опять удивлённо глянул на собеседника.
- Да и Ольга хорошенькая. Жаль, резковата.
- Тебе – резковата, а по мне – что надо, - Виктор слегка оскорбился, не смог промолчать после тех кабинетных посиделок.
- Ты что, обиделся? Прости, пожалуйста. Я же не знал, - Игорь, подольщаясь, посластил интонацию. – Ты неправильно понял. Но всё равно – молодец. За женщину заступаешься. Что, понравилась Ольга? – понимающе улыбнулся.
- Не суетись, - огрызнулся тот. – Не бабник я. «Подкатывать» не собираюсь.
- Ты не прав, старик. В созерцании красоты даже перед женой греха нет. И подкатывать не следует. Подходи с открытой душой. Тогда ответят.
- Ага! Кирзачом! По душе по открытой! Уже пробовал…

Промолчи тогда Виктор, оставь этот дразнящий разговор, и неизвестно, как потекла бы эта история дальше. Но он тогда возразил, а следом, хотя сердце к дружбе уже не лежало, поддался таки на патоку слов Игоря. И с той ночи образ Ольги начал всё полнее входить в его воображение.

А «говорун» запечалился:
- В этом вечная беда наша. От любви шарахаемся, оттого зло правит. Знаешь, в искусствоведении термин есть: «патина». К примеру, икона покрывается олифой. Закоптится образ – грязь смоешь, проолифишь заново, и опять она как новая. Не будь этой культурной патины, грязь, патина дикая, въелась бы в краски, и произведение погибло. Так и с людьми: нет у человека культуры – разъест дикая патина.
- Говоришь красиво. Только к чему, не разберу.
- А чтобы ты понял: культура не столько от знаний истекает – в любви начало берёт. Потому, всем доступна и бегать от неё не годится.
- Любовь, она тоже разная. Ещё как понимать.
- О чём я толкую! Думаешь, почему хвалил? За искренность к женщине! Сейчас это редко встретишь, а ты скрывать вздумал! Ведь что есть женщина? Напоминание чистой красоты, идеала! Возведенного в небеса желанного! – Игорь разгорался: глаза влажно блестели, он то и дело вскидывал руку, тряс и хватал растопыренными пальцами воздух, а лицо стало походить на парадный, старой бронзы бюст.
- Любовь к даме как стремление к совершенству! На этом великое искусство держалось! Что из того, что иная красавица ангельская – с когтями? По-житейски так чаще и бывает. Но это ещё ничего не значит. Ради гармонии… Как у Пушкина: «я сам обманываться рад»! И рады лазать в этот огонь до бесконечности!.. Ф-фу, топят как в аду! – обтёр он об «олимпийку» взмокшие ладони и мечтательно скрестил руки на груди.
- Может, зря это всё, но чем ещё жить? В Бога разучились веровать, - голос его зазвучал горько. – Вместо социального рая – застой. А потребности растут. И без веры тоже нельзя. Вот и верят: кто – в деньги; кто – в шмотки; кто – в Будду; кто – в науку. Когда-нибудь мечта о справедливости и свободе возродится в сердцах. А пока глухое время. Сначала на Бога руку подняли, теперь человека распинают. Скудеет мир любовью. Слабы мы. Чем ещё живы? Даже водку пить надоедает. Одна красота осталась. Мира этого не спасёт, но жизнь заполнить сумеет. Вот так.

Помолчали каждый о своём.
- Слышишь, как расходилась? – прислушался Игорь к капели за окном, улыбнулся. – Весна, Витюша, весна! Музыка почти! – смежил веки.
Виктор поднялся задумчивый.
- Совсем из головы! – очнулся вновь Игорь. – Помнишь «королевишну» ту из окна? Хороша! Личико – яичко пасхальное! Сложена как Афродита! Знаешь, кто она? – поиграл, помедлив, терпением. – Нет, не скажу. Сам узнаешь.
- Ну, оседлал «богов» своих! – махнул напоследок рукой Виктор. – Теперь и этот не уснёт.