Холод

Евгений Немец
1.

Я зажимаю рукавицу подмышкой, извлекаю на свет ладонь. Кожа кисти похожа на гипс. Я подношу ко рту пальцы и пытаюсь согреть их дыханием. С каждым выдохом вялое облачко пара обволакивает пальцы. Глаза слезятся, из носа течет ледяная жижа. Энергии дыхания недостаточно, я снимаю другую рукавицу и принимаюсь растирать ладони. Руки слушаются плохо, но постепенно привыкают к движению, между ладонями появляется тепло. Я тру быстрее, изо всех сил, я вижу, как розовеет кожа, я чувствую, как начинают покалывать кончики пальцев. Я знаю, что если все обойдется… если мы выберемся, то эти пальцы будут ныть при малейшем охлаждении. Потому что я их отморозил.
Я чувствую усталость — трение ладоней вымотало меня вконец. Я поспешно прячу кулак в рукавицу, пальцы мгновенно остывают. Второй рукой пытаюсь выудить из кармана бушлата носовой платок, наконец, достаю. Это уже не платок — смерзшийся ком. Единственным не заледеневшим от соплей краем вытираю верхнюю губу, бросаю платок под ноги — от него больше нет проку. Хочу стереть влагу с глаз, ледяные шарики на ресницах царапают кожу. Рукавом бушлата касаюсь кончика носа, прикосновения не чувствую. Зажимаю нос ладонью. Он холодный и на ощупь похож на кусок эбонита. Нос я отморозил тоже.
Я смотрю на север — бескрайняя пустыня матово-белого снега. Бугры торосов. Больше ничего. Белое холодное солнце, размазанное где-то над горизонтом за толщей тумана. Это солнце будет висеть там еще две недели. Я думаю:
«Черт бы побрал вашу геофизику…»
Вокруг очень тихо. Так тихо, что кажется, будто это уже не жизнь. Мне не нужно смотреть на градусник — тишина и туман — мороз за минус сорок. Может сорок пять. Я думаю:
«Черт бы побрал ваш полярный день…»
Я оглядываюсь на юг и вижу то же самое. То есть не вижу ничего. Я напрягаю слух, я хочу услышать рокот вертолета, но там тишина и туман. Я думаю:
«Если вертушки сегодня не будет, нам крышка…»
Я загребаю котелком снег и лезу в палатку. Тщательно зашнуровываю вход. Разжигаю примус и ставлю на него котелок. Мы должны пить, иначе отек легких и гипертония.
—Что там, Семен? Слышно?.. — вяло спрашивает меня Толик.
—Нет.
Толик издает странный приглушенный звук — не то кашель, не то всхлип.
—Они нас похоронили… — безжизненно говорит он. — Четыре дня уже… Четыре дня нет вертушки…
Я смотрю, как снег в котелке становится рыхлым, я думаю:
«Еще один день и нам крышка…»
—Как там Валя? — спрашивает Толик, тяжело выбираясь из спального мешка.
Валентину хуже всего. Он отморозил ноги, и у него жар. Возможно, воспаление легких. Если бы вчера его доставили в больницу, все бы обошлось. Я думаю:
«Если мы выберемся сейчас, ему отрежут ноги…»
Я расстегиваю Валькин спальный мешок, так, чтобы было видно лицо, отвечаю:
—Дышит.
Снег в котелке проседает, я знаю, что он растает в жалкий стакан, и надо набрать еще, но не могу заставить себя выбраться наружу. Все же в палатке на пару градусов теплее. И еще… эта снежная пустыня — я уже не могу смотреть на нее.
Толик подползает к примусу и тянет к огоньку ладони.
—Слышь, Семен, — говорит он. — Как же нас так угораздило, а? Господи, через пять дней Новый год…
Я думаю, что если вертушка сегодня не прилетит, то завтра в палатке останутся замороженные трупы. Мне почему-то приходит на ум словосочетание «консервация человека». Я говорю:
—Иди за снегом.

2.

Помню зиму на Украине. Мне лет двенадцать. Декабрь перевалил половину, до Нового года рукой подать. Мама купила мандарины и полный пакет шоколадных конфет в разноцветных обертках. Отец принес и воткнул в железную треногу стройную сосенку. Дом наполняется терпким смолянистым запахом хвои.
Я втихаря утаскиваю один мандарин из новогодних запасов, втыкаю в оранжевую мякоть пальцы, и податливая цедра брызжет облачком цитрусового аромата. Запах сосны и мандарин — запах лучшего в мире праздника, запах чуда, запах детства.
Серпантин на ветках сосёнки, вата вокруг треноги, неизменная пара — дед мороз, красный, как перец чили да его хрупкая внучка в бледно-голубом полушубке — картонные талисманы удачи и благополучия на последующие триста шестьдесят пять дней. Мама протыкает уголок конфетных оберток иголкой с ниткой, я развешиваю их на ветках меж пестрых лент серпантина. Зеркальные шары всевозможных оттенков пузырятся среди пушистых иголок. Отец разбирает гирлянду, с улыбкой показывает мне упаковку бенгальских огней и хлопушек.
На улице минус восемь, снег — комья пуха — тихо и плавно ложится на землю. Его падение едва различимо, похоже на остановленный кадр киноленты про снегопад. Снег такой невесомый, что уравновешивается воздухом. Ветра нет, и звуки таят в той снежно-воздушной взвеси.
А снег все идет и идет. Наступает вечер, потом утро, а он по-прежнему висит лохматыми перьями над землей. Сугробы вырастают в курганы. Мы носимся с друзьями по снежным долинам, дурачимся, кувыркаемся, возвращаемся домой под вечер с щеками, как у деда мороза из папье-маше, с мокрыми варежками и носками, уставшие и разгоряченные. Мама наливает горячий чай и достает тульские пряники. И Новый год приближался еще на один день. А потом приходит полностью, и мы получаем подарки и объедаемся разными вкусностями…
Да, я помню зиму на Украине. Хорошую, добрую зиму. Славную, и даже где-то домашнюю. Зиму, похожую на сказку, в которой все заканчивается праздником, и все живут долго и счастливо. И никогда не умирают. Зиму, в которой Снежная королева — всего лишь случайное зернышко черного перца в огромном бисквите фиесты.

3.

Я поддерживаю голову Валентина, Толик вливает ему в растресканные губы горячую воду из железной кружки.
—У нас еще остался спирт? — спрашивает Толик.
—Грамм сто. Дадим ему позже глоток.
Валя нас не слышит. Под полуприкрытыми веками затуманенный взгляд. У него горячие щеки и крупные капли пота на лбу.
—Ему совсем худо, — говорит Толик.
Я молчу. Я думаю, что нам до него недолго.
Толик вдруг начинает тихонько хихикать.
—Слышь, — говорит он. — Чот подумалось… Все эти фильмы американские. Про там всякие катастрофы, когда люди остаются отрезанные надолго, и у них нет еды и топлива, чтобы согреться… У них всегда сломано радио. Понимаешь, оно всегда есть, но сломано! — в голосе Толика смеха не остается, он продолжает с грустью. — А у нас его нет в принципе. У нас куча оборудования, даже урановый излучатель, а обычного сраного передатчика нету. Почему, а? Да потому что мы не терпели никакого бедствия. Мы тут по собственной воле — работа у нас такая. Зачем нам радио? Ну зачем нам это сраное радио, а?! У нас нет даже аптечки. Вся эта срань должна была прилететь следом. Четыре дня назад! И где она, а?!
Я думаю:
«Наверное, пришла метель, и борт не смог подняться. А может нас высадили не там, где надо, и следующий борт нас просто не нашел».
Я аккуратно опускаю голову Валентина, застегиваю молнию на спальном мешке. Я думаю:
«Черт бы побрал вашу нефть…»
Я говорю:
—Как ты можешь столько говорить?
—А что остается… Знаешь, мне просто… кажется, вот заткнусь и околею совсем. Слышь, тебе что, не страшно?
Я не отвечаю, поворачиваюсь и смотрю Толику в глаза. Он все понимает, ответ ему уже не нужен. Толик отводит взгляд и смотрит на спальный мешок Валентина.
—Семен, — тихо зовет он. — У Вали двое детей.
Я в оцепенении. Холод пробирается в сознание, и оно замедляет работу, тормозится в застывающем мозге. Мне почему-то приходит на ум сравнение с двигательным маслом. Я прямо вижу, как в вязком замерзающем месиве все труднее ворочаться коленвалу.
Я думаю:
«У тебя тоже двое детей, а я холостой».
Я зачерпываю из котелка воду и неторопливо пью. Вода едва теплая, я чувствую ее, но она не согревает. Примус погашен — керосина осталось совсем чуть-чуть, его надо экономить.
Я говорю:
—Наверное, поднялась метель, и борт не смог улететь. А может нас высадили не там, где надо, и следующий борт нас просто не нашел.
—Да срань это все!.. Слышь, Семен, а тебе уже надо пять минут, чтобы ответ придумать, а?
Я думаю:
«Заткнись».
Я говорю:
—Пол царства за чашку горячего Ahmad’а и рюмку рома.
—Что там царство?! Пол жизни за горячую ванну и нормальный сон рядом с теплой женой…
Я думаю:
«Будет ли еще той пол жизни?..»
Я говорю:
—Да, Толик. Я должен быть первым кандидатом на смерть…
—Слышь, — устало откликается Толик, — твой сраный героизм сейчас неуместен…
Я думаю:
«Надо двигаться… Надо шевелиться, пока оцепенение не переросло в последний беспробудный сон…»
Я говорю:
—Мы точно все сожгли?
—Хочешь проверить? — Толик поворачивается и смотрит мне в глаза, он тоже понимает, что надо двигаться. — Давай. Давай проверим это сраное оборудование, может, где и завалялась лишняя доска. Только сначала по глоточку.
Я молча киваю. Я думаю:
«Боюсь ли я смерти?.. да меня колотит от ужаса!»
—Семен, а время то сколько? — спрашивает Толик.
Я достаю из внутреннего кармана плоскую флягу, аккуратно отвинчиваю крышку и протягиваю Толику, смотрю на часы.
—Два. Два часа дня.
Толик бережно прикладывается к фляжке, запрокидывает голову, возвращает мне флягу. Я думаю, прежде чем глотнуть спирта:
«Может выпить все? Лечь и уснуть… и не мучиться…»
Я делаю маленький глоточек и тщательно завинчиваю флягу.

4.

Помню себя пятнадцатилетнего. Мы собираемся всем классом отмечать Новый год. Девчонки колдуют над салатами, отдают нам деловитые распоряжения, мы что-то приносим, что-то подаем, расставляем на столе бутылки газировки, портвейна и шампанского. Телевизор орет праздничными программами — из зала на сцену летят ленты серпантина, артисты увешаны ими, словно рыбы, запутавшиеся в сетях.
Кто-то из парней пыхтит над гирляндой. Из сорока лампочек надо выудить одну нерабочую. Я готовлю свой чудо-фейерверк — хлопушки, избавленные от конфетти и заполненные алюминиевой пудрой. До времени ноль остается час.
Девчонки, наконец, расставляют на столе салаты и закуски, кто-то режет хлеб, кто-то откупоривает бутылки. Нерабочая лампочка отыскивается — весело и интимно вспыхивает гирлянда. Тут же гасится свет, все садятся за стол и в ожидании смотрят друг на друга.
—Ну что, проводим старый год?
Разумеется! Все подымают бокалы, слышится дружный звон, я отпиваю шампанского, морщусь и отпиваю еще. Никто из одноклассников не знает, что до этого я ни разу его не пробовал. Сладкое, с кислинкой, шипучее — я чувствую, как оно пенится в моем желудке, я чувствую, как легкая эйфория поднимается в мозг.
А потом сам Новый год. Бьют Кремлевские куранты. Снова шампанское, и дикие радостные вопли. Мы выбегаем на улицу, и я палю в небо, зимнее украинское небо, своим салютом. Девчонки визжат, парни довольно хмыкают, ослепительные серебряные шары вырываются из моих хлопушек и несутся к таким же ослепительным звездам на бездонном черном небе.
Ну и где она — та Снежная королева? Она всего лишь больное воображение ненормального сказочника.

5.

Толик вскрывает ножом банку консервированной рыбы, я ставлю ее на примус. Разогреть ее полностью не удастся, но достаточно будет растопить лед.
Толик сидит на корточках и смотрит на вялое пламя примуса. Он говорит:
—Слышь, Семен. Чот вспомнил… какой-то народ… если попадают в метель далеко от дома, убивают лошадь, вскрывают тушу и забираются внутрь. Тепло внутренностей лошади не дает замерзнуть часов двенадцать одному человеку…
Я тыкаю ножом в ледяные рыбьи брикеты. Снизу они уже начали оттаивать.
Мысли путаются. Вернее отстают, словно первая волна звука пролетает мимо, и сознание воспринимает только эхо, вернувшееся с опозданием и заметно убавившее в силе.
Я говорю:
—У нас нет лошади.
Толик молчит. Я смотрю в банку. Между кусочками рыбы вдруг всплывает маленький пузырь, похожий на глаз птицы. Мне кажется, это глаз дрозда. Да, именно так смотрит дрозд. Садится на подоконник, склоняет на бок голову и смотрит на меня сквозь стекло. А мне четырнадцать лет, и за окном конец лета. Солнце садится и оно густо-желтое, уже не раскаленное — просто горячее, и дрозд прилетел прощаться — ему впору собираться в дальний перелет… Пузырь лопается, я моргаю и в недоумении оглядываюсь по сторонам. Я вдруг вспоминаю, что вокруг холод.
—Слышь, Семен, — говорит Толик. — Если за нами сегодня не прилетит вертушка, то завтра от меня останется льдина в восемьдесят кило весу.
 Я думаю:
«Не каркай».
Я говорю:
—А дрозды улетают осенью на юг?.. Завтра с тобой будет все в порядке, потому что сегодня чувство юмора ты еще не потерял.
—Да срань это все, — вяло отзывается Толик.
Я переворачиваю ножом рыбу. Толик оглядывается на Валю, говорит задумчиво:
—Слышь, Семен. Чот подумал… Он по нужде не ходил уже сутки. А вдруг он под себя наделает?
Я думаю:
«Твою мать!»
—Чего молчишь? — повышает голос Толик. — А вдруг он обоссытся?
Я не смотрю на него. Я думаю:
«Твою мать! Твою мать!!!»
—Он же себе яйца отморозит в пол часа?! — орет Толик.
—Да заткнись ты! Заткнись, наконец! Откуда я знаю?!
Толик замолкает. Он кладет Валентину руку на лоб, тяжело качает головой, говорит:
—Ему совсем худо.
Я думаю, что нам до него не долго. Я говорю:
—Мы съедим рыбу, подливу разогреем сильнее и напоим его. Если он сходит под себя, я… я не знаю, что мы будем делать.
Я запихиваю в рот кусок рыбы. Внутри она еще ледяная, но жевать уже можно. Я отдаю Толику нож и протягиваю банку. Я говорю:
—Извини…
Толик молча жует, потом возвращает мне банку и нож, говорит:
—Слышь, Семен, если мы выберемся, я поставлю тебе ящик текилы.
Я отправляю в рот еще один кусок рыбы, я думаю:
«Почему текилы?»
Я говорю:
—За что?
Он молчит, натыкает в свою очередь рыбу на нож, отправляет в рот, отвечает:
—За то, что замерзал со мной.
Я думаю:
«Как будто я не дал кому-то замерзнуть».
Я говорю:
—Тогда лучше рома.
—Без разницы…
Мы доедаем рыбу, я ставлю банку на примус, чтобы сильнее разогреть подливу. Я говорю:
—А я напишу рассказ. У меня друг есть. Я ему расскажу, а он напишет…
Толик обдумывает услышанное, потом говорит:
—Слышь, Семен, и мы будем персонажами этой сраной истории?
Я думаю:
«Мы всегда персонажи какой-то истории».
Я говорю:
—Мы уже персонажи этой сраной истории. Мы с тобой два Кая, которым Снежная королева воткнула в сердце по ледяному кинжалу. А Вальке вон оттяпала ноги.
—Дожить бы до утра, — безжизненно произносит Толик, — может утром вертушка прилетит.
Я молчу. Я знаю, что самое трудное — это бороться со сном. Я говорю:
—Не каркай, ладно?

6.

Помню себя в двадцать три. Мы стоим, обнявшись на балконе, и смотрим на феерические цветы салюта. С соседних балконов доносится пьяный и веселый гогот товарищей по студенчеству. В моей крови тоже достаточно коньяка. Мне радостно и уютно. Марина прижимается ко мне. На ней легкий джемпер, но она зябнет — все же на улице минус четыре. Моя рука лежит у нее на плече, ладонь покрывает левую грудь. Я ощущаю ее упругость и тепло. Марина подымает на меня глаза, в них тихое счастье. Я склоняюсь, мягко целую, чувствую на губах аромат шампанского и шоколада. Я подарил ей на этот Новый год золотую цепочку с малюсеньким кулоном стрельца — ее знак зодиака. Она мне наручные часы. Наши отношения закончатся через пол года, но на том балконе нам это еще не известно. Мы думаем, что нам все по плечу, что впереди у нас целая жизнь, которую мы проживем вместе. Мы знаем, что через час все разбредутся, и мы будем любить друг друга до самого утра этого первого дня нового года.
Разве это не сказка? Чудесная Новогодняя сказка, в которой нет места лютым морозам.

7.

Я чувствую тепло, растекающееся от пяток до колен. Я сижу на берегу, опустив ступни в реку. Июльское солнце печет, что твоя «буржуйка». Вода прогрета, спокойное течение обволакивает ноги. Я в одних плавках. На плечах и лице еще капли не высохшей влаги. Сейчас, немного обсохну и снова купаться. Мне четырнадцать, каникулы, и я могу купаться целый день. Сейчас, только немного обсохну… немного… совсем чуть-чуть…
Я вскидываюсь. Я не чувствую себя ниже колен. Я пытаюсь пошевелить пальцами ног и получаю в ответ вялый импульс боли. Я морщусь, но продолжаю посылать ногам команды на движение. Боль усиливается, но я начинаю чувствовать пальцы.
Толик не подает признаков жизни. Я толкаю его в бок, он не реагирует, я толкаю сильнее, я говорю:
—Не спать, Толик. Не спать! Не спать… не спать… Толик! Не спать!
Он начинает шевелиться, вяло ворочается. Наконец, молния на его спальном мешке расходится, он смотрит на меня.
Спать нельзя. Максимум — полудрем. Я говорю:
—Как ты?
—Так же, как и ты, — хрипит он в ответ. — Сколько… времени?
Я смотрю на него. Я говорю себе:
«Он не спит».
Я думаю:
«Что он сказал?»
Я говорю:
—Что?
—Слышь, Семен, — хрипит Толик, и мне кажется, что в его голосе присутствует злость, — Тебе хватает соображалки разбудить меня, но не хватает мозгов понять, о чем я говорю, а?
Я думаю:
«Время… Что время?..»
Я смотрю на запястье, я говорю:
—Три. Три часа ночи.
Толик молчит, потом заходится кашлем. Его тело содрогается, наконец, затихает, молчит минуту, потом хрипло произносит:
—Слышь, Семен, по-моему, у меня воспаление легких.
Я молчу. Я думаю:
«Главное дожить до утра… Еще часа три-четыре… Может быть пять…»
Я говорю:
—Держись старик. Утром будет вертушка. Я тебе обещаю… Утром она прилетит…
Толик молчит, потом тихо произносит:
—Слышь, Семен, — хрипло кашляет, продолжает, — подремай. Мне кашель все равно не даст уснуть… А ты подремай…
Я думаю:
«Спасибо, старик… Спасибо… Ты настоящий товарищ… настоящий… Толик, смотри… смотри, как красиво — у меня на коленях распускаются цветы… Я таких никогда не видел. Ты знаешь, как они называются?.. Странные цветы… Большие, пушистые… они похожи на солнце… они теплые… они растут прямо из моих колен… большие, желтые, горячие цветы, а под ногами изумрудная зелень. Так хорошо, так уютно… у меня на ногах нет пальцев, они тоже пустили стебли, они обрастают прямо на глазах такими же цветами… Толик… Толик, ты где, старик?.. Иди сюда, тут тепло… тут уютно… какой Семен?.. Причем тут Семен?..»
—Семен! Семен!!! — хрипит Толик. — Очнись, Семен, твою мать, просыпайся, проснись!!!
Я заставляю себя расщепить веки. Лицо Толика прямо перед моими глазами. Оно похоже на гипс, оно смахивает на отсыревший мел. Из его рта вырывается вялое облачко пара и обдает меня затхлостью. Толик трясет меня за ворот бушлата, вдруг заходится кашлем, отворачивается. Я скашиваю взгляд на его одеревеневшие пальцы на вороте моего бушлата, я думаю:
«Цветы на коленях…»
Я говорю:
—Что… Что?!
Кашель Толика обрывается, он возвращает лицо, его запавшие глаза с сузившимися зрачками в десяти сантиметрах от моего лица. Я вижу, как на кончике его носа дрожит капелька пота. Я чую болезнь в его легких. Толик хрипит:
—Валя!.. Валька!!!
Я думаю:
«У него температура…»
Я говорю:
—Что… Что?! Что Валька?!
—Он… он холодный… он не дышит!
Я смотрю в глаза Толика — в них стоит ужас. В них то, от чего мы пытаемся убежать четыре дня и пятую ночь. Я думаю:
«Валька умер…»
Я говорю:
—Слезь. Слезь с меня.
Толик смотрит мне в глаза, его зрачки расширены, потом отстраняется и заваливается на спину. Я расстегиваю спальный мешок полностью, я хочу перевернуться на живот, но это удается не сразу. Наконец, подползаю к спальному мешку Валентина, прикладываю ухо к его груди. Тишина. Я думаю:
«Первая помощь… Что там делают?»
Толик тихо скулит. Я думаю:
«Твою мать! Что делать?»
—Двое, — всхлипывает Толик. — Двое детей!..
Я щупаю деревянными пальцами вену на шее. Я ничего не чувствую. В голову почему-то приходит словосочетание «консервация человека».
—Я… я обещал детям… Новый год… Я обещал им!
Всхлипы Толика переходят в глухой хрип, он снова заходится кашлем, он кричит, слова вырываются с присвистом.
—Можешь ты это понять?! Мои дети ждут, что я принесу им подарки! Новый же год!..
Я говорю:
—Прекрати.
—Я им обещал! — Толик размахивает руками, он пытается дотянуться до шнура выхода палатки. — Я должен! Должен!..
Я говорю:
—Не смей. Слышишь, скотина, не смей! Прекрати! Не смей, сволочь! Немедленно!
Я ползу к Толику и ловлю его за рукав. Схватить крепко не получается — его рука тут же выскальзывает из моих деревянных пальцев. Я делаю усилие и перекидываю свое тело на него, я давлю ему на грудь всем своим весом. Я кричу:
—У тебя двое детей! И ты должен мне ящик рома! Прекрати! Немедленно! Заткнись, скотина!
Он вдруг обмякает, руки безвольно падают, тело проседает, словно это надувной матрас, у которого открыли пробку.
Я смотрю ему в лицо. Оно серое, глаза провалились в голову еще глубже, рот приоткрывается, словно Толик хочет что-то сказать, но слов я не слышу. Я достаю из внутреннего кармана флягу, встряхиваю, отмечаю, что там осталось на один глоток. Я отвинчиваю крышку и вливаю спирт Толику в растресканные губы.
Я говорю:
—Вот и хорошо. Вот и славно… Молодец… Все обойдется…
Я скатываюсь с него, и мы лежим плечо к плечу. Он говорит очень тихо:
—Слышь, Семен, а у того рассказа хороший конец?
Я смотрю на часы, я думаю:
«Если даже сюда забредет олень, у нас не хватит сил убить его и распороть брюхо».
Я говорю:
—Пять. Пять утра… У какого рассказа?

Сквозь звенящую тишину я воображаю себе нарастающий рокот. Я знаю, что этот звук, такой долгожданный — производная движения лопастей вертолета — его рисует мое воображение. Лопасти рассекают зависший в воздухе снег, закручивают его в спираль, в маленький ураганчик, и мучной пылью расшвыривают в стороны. Я лежу в палатке, и не могу всего этого видеть, но воображение показывает мне все в деталях. И вдруг снега нет, он тает и испаряется на глазах, обнажая изумрудный настил мягкий травы. Хочется лечь на тот травяной матрас, ощутить всем телом тепло прогретой земли, увидеть перед самыми глазами бледно-сиреневый бутончик клевера или желтый, как вечернее солнце, лохматый пятак юного одуванчика. Надо просто лечь и расслабиться…
—Слышь, Семен… — пробивается в сознание вялый голос.
Я не знаю — во сне это, или наяву. Я не отвечаю.
—Слышь, Семен, — повторяется настойчивее. — Ты слышишь это? Ты слышишь вертушку?!
Я прихожу в себя, вываливаюсь из забытья. Я вдруг понимаю, что это не сон — я действительно слышу рокот турбин. Я бормочу:
—Толик… Толик!
Я пытаюсь развязать шнуровку палатки, но руки не слушаются, пальцы вообще не шевелятся. Я говорю:
—Толик! Толик!!!
Но он уже сам ползет ко мне, обессиленный замирает, только подол бушлата приподымает левой рукой. Там на ремне у него висит охотничий нож. Я выуживаю оружие из ножен, разрезаю шнур. В прорезь я вижу, как от вертолета к нашей палатке бегут люди. Нож выпадает из моих рук, я опускаю голову на руки. На память почему-то приходит строка из Мураками:
«Добрые вести приходят к нам очень тихо».
Я снова подымаю глаза и смотрю в щель наружу. Тумана нет, мороз спал градусов на двадцать. Идет снег. Плавно ложится на землю большими жирными хлопьями. Он даже не идет — висит в пространстве, словно застывший кадр киноленты про снегопад. Мне почему-то приходит в голову словосочетание «коллоидная взвесь».
—Слышь, Семен, — тихо зовет Толик. — Ящик рома за мной. Только не надо писать… обо всем, а?
Я смотрю ему в лицо, я вижу, что он пытается улыбнуться. Я думаю:
«Валька останется тут навсегда…»
Я говорю:
—Я писателю не указ.
Я вижу, как глаза Толика набухают соленой влагой. Я чувствую, что по моей щеке струится горячая змейка. Я думаю:
«Гребаная Снежная королева, сегодня наши замороженные трупы не украсят твои балюстрады. Толька Вальку… Сука, ты забрала Вальку… а мы выкарабкались…»
Толик говорит:
—Валя… срань господня — его будут хоронить на Новый год…
Я думаю:
«Двое детей…»
Я говорю:
—Ты знаешь, что такое балюстрада?
У Толика дрожит подбородок. Из глаз вырываются тоненькие ручейки и теряются в куцей щетине. Его губы похожи на поверхность Гоби, но они улыбаются. Толик говорит:
—Слышь, Семен. Ты ненормальный.
Я думаю:
«Это будет лучший Новый год в моей жизни… для меня. И самый худший для Валькиной семьи…»
Я говорю:
—Ты приготовил детям подарки?
А возле палатки уже слышен хруст снега под тяжелыми унтами.


15.12.2005 © Евгений Немец