Пленник Мифа. Часть 1

Борис Алферьев
КНИГА ПЕРВАЯ
 
 СЕРЫЕ ПСЫ
 
 Имена большинства действующих лиц, их биографические данные, а так же номера и названия некоторых воинских частей по этическим соображениям намеренно искажены автором.
 
 
 Часть первая
 ЖИВЫЕ И ВОПЛОЩЕННЫЕ.
 
 Между Западом и Югом,
 Где песок глотает воду,
 Пашет Смерть железным плугом
 Полумертвую Природу.
 Набивает снегом тучи,
 Наполняет силой порох,
 Повторяет, словно учит,
 Символ Веры, згу да морок.
 Оградив стеной от пушек,
 Тянет смело к небу шпили,
 В вихре кружек и подружек
 Бьет неистовство кадрили
 Ублажает и калечит,
 Возражает и кичится,
 Злато плавит, карты мечет,
 Под шрапнелью в грязь ложится.
 Там, где лишь шалит направо --
 Чуть налево -- рвет на части,
 Кто за славой? Рысью! Лавой!
 Шашки вон! Все в нашей власти!
 Пуля -- дура, но невинна,
 Штык -- герой, однако ломок,
 В бой, вторая половина
 Потаскух и экономок!
 А звезда иного мира
 Предоставит без смущенья
 Деревянную квартиру
 Вместо божьего прощенья,
 Что б нам? Мы -- седые дети,
 Семя Гога и Магога;
 Время наше -- мера Смерти,
 Смерть для нас -- заместо бога...
 
 Вне Времени. Сектор TRM-12-LTI. Комментарий наблюдателя.
 
 
 6 октября 1920 года Азиатская дивизия под командованием генерала барона Романа (Роберта) Федоровича фон Унгерн-Штернберга пересекла монгольскую границу от КВЖД, и скорым но скрытным маршем двинулась на Ургу*, не имея на то ни позволения ни даже устного приказа. Собственно, Унгерн самовольно вышел из подчинения своему командованию, желая, внезапно и стремительно взяв Ургу, провозгласить вновь независимость Монголии: менее года прошло тому, как китайские войска оккупировали Внешнюю Монголию (Халху), и присоединили ее к Китаю в качестве провинции Халхэ-го. Население новой провинции не удосужились, само собой, спросить о желании присоединиться к Китаю, а чтобы это самое население не устроило какой-нибудь национально-освободительной, или партизанской войны, китайцы немедленно учинили в Халхе довольно крупного масштаба резню, а кого не перерезали, того обложили солидными денежными поборами, здраво полагая, что неимущим ни уповать не на что, ни жалеть не о чем.
 Исчезнув совсем из поля зрения 8 октября, дивизия, состоявшая из двух азиатских полков, казачьего имени генерала Анненкова, двух разношерстных добровольческих, кавполка специального назначения, артполка вьючных пушек, карательного дивизиона калмыков, тибетской сотни личного конвоя генерала**, и довольно большого обоза, внезапно для командующего гарнизоном в Урге генерала Го Сун-Лина возникла под Ургой уже 27-го, имея в составе свежий ремонт, и много монголов-добровольцев. Унгерн, желая воспользоваться своим внезапным появлением, немедленно, без подготовки, начал штурм города. Атака была отбита, причем Унгерн, потеряв всю артиллерию, штурм повторил еще и 2-го ноября, что закончилось еще плачевнее: дивизия утратила до половины личного состава. После этого Унгерн, упорством своим наведя ужас на китайские регулярные части защищавшие Ургу, отступил, ибо продолжать штурм ему стало уже нечем. Ушел Унгерн недалеко -- на реку Керулен, наиболее, на его взгляд, пригодную для обороны в случае контрудара со стороны китайцев, которого следовало бы ожидать, но которого почему-то так и не последовало, к удивлению всех служивших в дивизии офицеров-фронтовиков. Унгерн этому не удивлялся: он-то знал, в чем тут было дело. Но тем не менее, опасаясь контрудара, Унгерн не держал полки в постоянных лагерях, а постоянно маневрировал, то приближаясь к реке, то удаляясь от нее, и задерживался надолго лишь в ожидании закупленных в Китае же боеприпасов, артиллерии, амуниции, и оружия. Так, двигаясь вдоль берега Керулена Унгерн привел свою дивизию вновь в относительный порядок, перевооружился, смог обучить диких добровольцев до уровня приличных строевиков, и судя по всему, уходить с Керулена пока никуда не собирался.
 Реки Унгерн вообще любил: так же он прижимался к Сельбе, так же он после прижмется и к Толе. Маневры Унгерна у Керулена затрудняли нападение на войска барона, но они затрудняли и обеспечение войск, изматывали людей. Но это-то как раз Унгерна беспокоило в наименьшей степени.
 Он приказывал развертывать лагеря, например для того, чтобы принять пополнение -- монголов, или пришедших своим ходом каппелевцев, семеновцев, или сбежавших из Хайлара интернированных гоминдановскими войсками дутовцев, или чтобы получить фураж, провиант и ремонт*, посылаемые Унгерну дружественными монгольскими князьями, или принять эстафету из Харбина от Хорвата*, который хоть и честил Унгерна в печати на все корки, однако поддерживал его секретной миссией. Хорват отлично понимал, что армия в Монголии -- куда лучше, чем она же на КВЖД, где ее рано или поздно придется разоружить, и сдать: если не красным, так манчжурам, а не манчжурам, так го-минам. Или даже японцам. Харбин при этом оказывался той головой, в которую летели сразу три камня. Урга казалась более надежным местом в случае успеха, хотя в успех никто не верил: хотя бы потому, что у китайцев против Унгерна был более чем десятикратный численный перевес, а воевать китайцы умели неплохо. Мало кто вообще понимал, почему барон все маячит на Керулене, а не идет в Харбин с повинной головой, чтобы ему там затянули на шее петлю -- Унгерн был заочно приговорен к повешению специальной сессией военно-полевого суда при главном командовании Российских вооруженных сил в Харбине: за неисполнение приказа о немедленной эвакуации дивизии в Манчжурию.
 Пополняясь, Унгерн не копил сил: его войска выматывались постоянными и с виду бесцельными переходами, тифом, дизентерией, пневмонией, сифилисом, и драконовской внутренней дисциплиной. Унгерн, пополнившись, мог бы и снова атаковать Ургу, но не стал: во-первых, он нагонял на китайцев страх уже одним своим присутствием под городом, а во-вторых, он просто выжидал: по его сведениям, из района Кяхты-Троицкосавска должны были вторгнуться в Халху части Народно-Революционной Армии, с той же, кстати, целью -- взять Ургу, чтобы посадить там красное правительство. Вопрос был не в том, чтобы взять Ургу, а в том, кто ее возьмет первым -- НРА или Унгерн. Унгерн как раз предпочитал быть вторым, чтобы спокойно вырезать в Урге НРА, истрепанную после боев с регулярной китайской армией, цену которой Унгерн уже знал, и сам трепаться при штурме более не имел желания. Кроме того, могло случиться и так, что при приближении красных китайцы сами бы открыли для Унгерна ворота города, ибо считали они барона чуть ли не демоном, и в случае опасности стали бы искать возможность с ним помириться. Так или иначе, но Унгерн все водил свои полки по пустыне, как Моисей евреев, все не решаясь перейти Иордан. Время шло, а переходы, которые на деле были топтанием на одном месте, продолжались из раза в раз. Осторожной, но быстрой волчьей поступью барон Унгерн-Штернберг двигался кругами у Керулена, и с ним вместе рыскала по Керулену и его волчья стая. И еще вместе с бароном по Керулену рыскали Серые Псы.
 Эти Серые Псы были постоянным кошмаром барона фон Унгерна: они ходили вокруг него, незримые, неслышимые и неузнаваемые -- тени, зловещие ночные призраки, с рассветом превращавшиеся в обычных, привычных и скучных людей, ничем внешне не приметных. Сколько их -- того барон и сам не знал, знал только, что есть понемногу в каждом отряде, исключая, разве, азиатские, и то не наверное, и чем выше поднимался Унгерн, тем больше становилось Серых Псов. Было их на деле, надо думать, не больше сорока, но барону казалось порой, что каждый русский офицер, немец, или поляк -- Пес, а иногда -- что этих самых Псов и вовсе не существует, и они есть только плод его расстроенного войной воображения. Но кто заподозрит в себе самом манию преследования всерьез? Да и что мудрить, когда Серые Псы и на самом деле существовали, и мало того, что просто существовали, они еще и каждый день заявляли о своем существовании и близком присутствии самым недвусмысленным образом! Серый Пес-могильщик был такой тварью, которая, раз привязавшись к человеку, уже не отпускает его до самой смерти, да еще и неизвестно, отпускает ли и после нее...
 Именно из-за Серых Псов, которые, по мнению барона, могли быть только русскими или немцами, фон Унгерн и окружил себя азиатами.
 
 
 
 Началось это давно -- когда император Николай Александрович не был еще ненавистен всей повально России, показывая, впрочем, что благодаря своей психопатке Алисе он будет слушать более слюнявых идиотов, либо же вурдалаков вроде Победоносцева, нежели умниц вроде покойника Плеве; когда народу не набили еще оскомину "чудотворцы" -- Гришки Распутина пока в полную силу не узнали, однако в Петербурге уже свирепствовал, к вящей досаде Бадмаева*, каббалист Анкосс, он же "Доктор Папюс", шарлатан и дурак, приводивший, однако, всех великосветских обормотов в сладкий восторг, когда мистицизм был уже признаком хорошего тона, наравне с либеральными взглядами, половой распущенностью, и любовью к эфемерному "народу", который с реальным землепашцем, а уж тем паче -- с рабочим ничего общего не имел; в то благословенное и пьяное довоенное времечко, когда масонство было настолько повальным увлечением, что в ложи на равных правах стали впускаться даже дамы, когда открылась "Голубая Звезда"*, когда ложа "Умирающий Сфинкс", возродившись, заимела даже свой печатный орган, юный Унгерн, благодаря своей попечительнице -- Анне Кшиштофяк (по мужу -- Анненской-Белецкой), попал в сферу влияния тайного ордена USL (Unaschprechlichenn), которым самовластно заправлял отставной жандармский полковник фон Юнтц.
 С самого начала стало ясно, что люди эти -- мистики довольно своеобразного толка, что от всех их действий припахивает не только терроризмом как таковым, но терроризмом, возведенным в принцип бытия, и тем не менее Унгерн почувствовал себя среди них как рыба в воде, так как сам был человек мрачный, откровенный мизантроп, одержимый идеей разрушения прогнившей цивилизации, да и любовница, старшая его лет на пятнадцать, его стала тяготить, так что Унгерн был рад, что Анна принялась за деятельность внутри Братства, а от него наконец отстала. Сам немногословный, он любил слушать рассуждения о том, что проиудейскую цивилизацию надо разрушить, надо захватывать власть, надо провоцировать нашествие нового Аттилы, отменить всю прошлую культуру и культы, как вышедшие из иудейства -- христианство и ислам, а самих иудеев надо истребить как нацию, поскольку они есть гибрид человека, и каких-то Внешних Пришельцев, которые сидят где-то в районе Мексиканского Залива, и медленно инфильтрируются в Человечество, имея конечной целью подлинное Человечество уничтожить, а Землю заселить гибридами или рабами. Дурацких ритуалов и непонятных заклятий у них не было, все было логично, по-немецки точно, и деятельность они вели самую что ни есть политическую, причем Унгерн, по собственной воле, неоднократно вызывался исполнять некоторые миссии, связанные с Братством, все более запутываясь в этом деле. Ему нравилось ощущать себя заговорщиком, и Рыцарем плаща и кинжала. О том, что все это удовольствие придется оплатить, Унгерн не думал. Но гораздо позднее, когда Унгерн получил направление на службу в Уральское казачье войско, Анна Анненская-Белецкая встретилась с ним, и сообщила, что Орден его не забыл, и прочит ему великое будущее, с тем и отпускает; но предупреждает: при бароне всегда будут незримые, но вездесущие и всеведущие Серые Псы -- тайные агенты, которые будут доводить до Унгерна волю Ордена, а в случае неповиновения будут иметь право с ним, Унгерном, расправиться. Однако, ежели интересы барона и Ордена будут всегда совпадать, то эти же самые Серые Псы будут его самыми верными телохранителями, такими, что можно будет полностью ручаться за безопасность барона при любых обстоятельствах.
 Анны Унгерн больше не видел, зато последнее время частенько видел ее пасынка -- подполковника графа Анненского-Белецкого, каппелевца, служившего ранее в контрразведке при штабе одной из кавалерийских дивизий в войске Дутова, (мало кто знал -- какой именно), вовремя давшего от Дутова тягу, и примкнувшего после к семеновцам. Теперь Белецкий служил контрразведчиком при казачьем полку в дивизии Унгерна. До войны же он был офицером в лейб-гвардии Его Императорского Величества Царскосельском стрелковом полку, откуда его, в результате какого-то скандала, попросили, и Белецкий в дальнейшем был пристроен в производстве контрразведывательного бюро штаба Петербургского военного округа.
 Влияние Анны на графа Белецкого было настолько явным, да и сам граф прослыл таким зверюгой, что насчет него Унгерн не сомневался -- уж этот-то точно имел отношение к ордену фон Юнтца, (тем более, что Александр Белецкий был очень дружен со своей мачехой, и говорили, что особенно -- по ночам), без всякого сомнения, имел: мистицизма самого темного толка он даже и не пытался скрывать, а на пальце носил платиновый перстень с мертвой головой, так начищенный, что виден он был за версту, и потому подполковника Белецкого узнавали издали.
 Нет, Серым Псом граф Александр быть не мог, те были тихи и скрыты, а этот был весь на виду, мало того, скандально известен на всю дивизию. Но он должен был знать многое, и о Серых Псах, надо полагать, тоже. Унгерну давно хотелось приблизить к себе этого человека, и приватно, ненавязчиво расспросить, да только не умел он ни приближать, ни выспрашивать. А вытрясать информацию из графа с помощью Жени Бурдуковского -- штатного унгерновского палача и повытчика, не имела смысла: барон знал, что как только посвященный USL был готов отдать кому-либо под нажимом информацию об Ордене, он немедленно умирал -- просто останавливалось сердце. Адептов USL для этого специально обрабатывали, как -- Унгерн не знал, или, вернее -- не помнил, но про обработку знал точно, да его и самого так обрабатывали же! Поэтому рвать жилы из Белецкого не имело смысла. И Унгерн только пока приглядывался к этому молодому и развязному чудовищу с прекрасным лицом и зелеными глазами.
 Постоянный пресс страха сдавливал Унгерну разум, а особенно теперь: с июля двадцатого года тянулся кошмар постоянного ожидания чего-то неведомого и ужасного -- Унгерн приказал некоему сотнику Ильчибею убить посланца от USL, присланного к нему, и не выполнил полученных указаний, так как посчитал их вопиющей глупостью. Унгерну уже давно надоели контроль и руководство Серых Псов, и он не раз хотел от них избавиться, но будучи отличным воякой, он все же не был пророком и ясновидящим, в то время как его противники обладали некими паранормальными свойствами, и потому все попытки Унгерна по ликвидации Серых Псов были безуспешны. Безуспешны прежде всего потому, что Унгерн даже и приблизительно не представлял, что Ордену от него надо, особенно теперь, и куда Орден его подталкивает раз за разом.
 Унгерну оставалось одно -- скрепя зубы ждать, и по возможности отводить душу. И он свирепствовал, свирепствовал потому, что имея власть в названии, он не имел власти на деле; все свои действия он совершал в лучшем случае с одобрения Серых Псов, а то и по их приказу; они им повелевали, неизвестно каким образом подкидывали ему даже и письменные указания, но на такой бумаге, которая в пальцах рассыпалась в прах, и ничего нельзя было ни припомнить, ни доказать...
 Порою эти приказания граничили с изменой, заставляли неповиноваться, и даже действовать наперекор начальству, они превратили Унгерна в своенравного бандитского "батьку". Псы, невзирая на ограничения, и не признавая никаких ограничений выказывали свою волю, и бесстрастно наблюдали за ее выполнением, грозя в случае неповиновения смертью, и не торопясь с карой за неповиновение -- они не торопились, выжидали, а Унгерн сходил с ума, зная, что они здесь, с ним рядом, но для него недосягаемы, вернее -- недосягаемы для его тибетцев.
 Реки крови проливались из-за этого, тысячи мертвецов легли буквами в описание этого кошмара, а еще живые литеры, судьбой назначенные для продолжения этих анналов, двигались конным маршем вдоль реки Керулен, и в Ургу, и к черту, и к Дъяволу, куда пошлют...
 Барон Унгерн шел с ними, увлекаемый этой рекой отпетых душ, шел с сознанием того, что он не волен сам совершить ничего, даже умереть. Только лить и лить реки крови, только слышать крики, стоны, и хрип висельников. Серые Псы вели и влекли его к смерти. НО НЕ К ЕГО СМЕРТИ!
 Они шли по степи словно тысячу лет, и обречены были идти по ней еще тысячу раз столько же.
 Они шли.
 
 Район Керулена. 22 декабря 1920 года.
 
 ...Толчок, и острое чувство опасности вывели штаб-ротмистра Ивана Алексеевича Лорха из состояния сонной одури -- конь споткнулся, и задремавший в седле Иван Алексеевич едва не полетел кувырком наземь. Лорх потряс головой, и благодарно улыбнулся поддержавшему его капитану Телегину.
 -- Благодарю, Михаил Юрьевич. Что, крепко я заснул?
 -- Да отменно, знаете. Того гляди полетели бы.
 Лорх попытался окончательно стряхнуть с себя тяжелый сон, и когда это не очень удалось, он не нашел ничего более действенного, как надавать самому себе довольно увесистых пощечин.
 -- Это что?! -- воскликнул изумленный Телегин.
 -- Сон отгоняю. Устал.
 -- Все устали. Но это не повод для самобичевания!
 -- Меня не спрашивали?
 -- Да кому, помилуйте? Начальник ваш красуется, ему не до вас, -- и Телегин, усмехаясь, указал плетью в сторону отлично видимого впереди подполковника Анненского-Белецкого, который, покинув строй отряда, ехал впереди него.
 Уполномоченный дивизионной контрразведки при штабе отдельного штурмового казачьего полка, состоявшего по преимуществу из офицеров-добровольцев, и нижних чинов-семеновцев, капитан царской службы, кавалер офицерского Георгиевского Креста 15-го года, ныне -- подполковник, граф Александр Романович Анненский-Белецкий, в прошлом -- аристократ, поэт и мистик, в нынешнем -- типичный палач и ругатель, в гордом одиночестве ехал впереди казачьей сотни, двигавшейся в авангарде полка. Таким образом граф находился между отрядами, и передовыми разъездами -- словно генерал на параде, что уставом не запрещалось, но наглостию было вопиющей. Вид граф имел так же вполне генеральский, причем делал это намеренно, ибо эта позиция не была ничем иным, как только вызовом старшим офицерам дивизии, которых Александр Романович откровенно провоцировал на скандал. Графа, однако, злило, что на его выходку решительно никто не обращает внимания -- все уже давно привыкли к наивным тщеславным причудам, и скандалезности бывшего каппелевца. Тем более, сейчас граф находился на виду у своего же собственного полка, и только -- ехали как бы в гости, к одному из союзных Унгерну монгольских ханов на его земли. Унгерн, которого пригласил этот хан на какое-то свое торжество, выехал немедленно, но для охраны взял с собой два дивизиона ударного полка под командой полкового командира, и это не считая конвойной сотни.
 Ехал Белецкий молча, погруженный в свои мысли, сведя коня с едва торенной дороги в неглубокий, хрусткий снежок. Белецкий был чем-то весьма обеспокоен, настолько, что когда к нему приравнялся, так же оставив строй, Лорх, желая справиться о здоровье и самочувствии своего начальника, Белецкий махнул на него рукой, кривя губы, и знаками приказал молчать.
 Лорх пожал плечами, и поехал рядом, не скрывая обиды и удивления таким отношением своего шефа, то и дело бросая через плечо неодобрительные взгляды. Граф, заинтересовавшись этим, оглянулся, и увидел, что недалеко позади болтаются три их же, Белецкого и Лорха, собственных палача -- Сабиров, Яковлев, считавшиеся при Александре Романовиче и Иване Алексеевиче вестовыми, но не чистившие им сапог -- это были специалисты по порке шомполами, и вахмистр Мухортов, который просто был "при Белецком", так и в полку числился. Заплечных дел мастера приблизились к своим хозяевам не по необходимости, а из чистого лизоблюдства, всем своим видом давая понять, что они, словно верные псы, готовы умереть у ног своих сахибов.
 Белецкий недовольно махнул им, приказывая вернуться в строй, и поехал дальше, не нарушая молчания. Лорх продолжал ехать слева, шагах в пяти, на полкорпуса придерживая свою лошадь позади старшего по званию офицера.
 Конь Белецкого, чуя что-то со стороны хозяйственного дивизиона, откуда несло ветром -- кобылу может быть -- повел было головой, всхрапнул, но Белецкий резко рванул поводья к себе, гикнул: "Я те, бл-лядь!", зажал в шенкеля, и как-то по особому цокнул губами, чем привел несчастного жеребца в дрожь, и совершеннейший ужас. Конь всхрапнул так, будто учуял волка или покойника, однако стал снова вполне смирен, только голова его поникла, и потух живой блеск глаз.
 Постоянного собеседника Лорха и Белецкого -- бывшего драгунского ротмистра Майера рядом не было: тот примкнул к кавалькаде командира полка -- полковника Голицына, и ехал с ним, изредка перекидываясь ничего не значащими, скучными словами. Белецкого же Голицын последнее время бесил, и он за глаза стал именовать последнего "Князем Тьмы", намекая на всем известную гордость Голицына своим княжеским титулом, такую, что тот предпочитал, чтобы к нему лучше обращались "князь", нежели по имени. В глаза же Белецкий звал Голицына "господином полковником", то есть давал своему командиру понять: ни в каких проявлениях дружества он не нуждается, и сам никаких симпатий к командиру выказывать не желает. Всех прочих Белецкий тоже никогда не имел расположения называть по имени-отчеству, как это испокон веку принято в русской армии, а если и называл когда, то надо было только это услышать, чтобы понять, сколько издевки и дерзости можно вложить в обыкновенное обращение к человеку, а потому такое обращение грозило ссорою; и Белецкий называл всех знакомых офицеров только официально -- по их чину, если они были старше, либо по фамилии, если они старше не были. Лорха Белецкий звал исключительно по фамилии, но на ты, и это было признаком хорошего отношения. Для одного только Майера он делал исключение, бывшее постоянным: звал он его Михаилом, и то, когда бывал зол, так тоже называл его как-то не по людски -- "господином Майером". Видно, Белецкий знал за этим сочетанием слов что-то смешное, или обидное. И когда случалось графу произносить последнее обращение, то голос его немедленно становился слащаво-издевательским (в Белецком вообще поражала способность мгновенно изменять тон обращения, безо всякого к тому перехода, а затем сразу же переходить обратно на ровный и невыразительный), да только умница Майер не обращал на выпады приятеля ровно никакого внимания, и переспрашивал, делая вид, что не слышит издевки, и пряча в усах снисходительную улыбку:
 -- Вы что-то сказали, Александр Романович?
 Майер не обращал, или делал вид что не обращает внимания на подчеркнутое хамство Белецкого, и у него на то были свои причины, но остальных все это задевало, и обращение Белецкого с боевыми товарищами только усугубляло их неприятие, и углубляло ту пропасть, что с самого начала существовала между офицерами строевой службы и контрразведчиками. И Белецкий был сам виноват в том, что находился не в ладу со всеми почти офицерами, и не только своего полка, но и в целом всей унгерновской дивизии, и вызывал везде чувство всеобщей неприязни, порой доходящей до самой откровенной ненависти. Но зато был он отчаянный и лихой вояка, на которого вполне можно было положиться в бою -- он всегда подставлял себя в атаке под удары и пули, (ни то ни другое его не брало как на грех), чтобы отвести опасность от другого, однако при этом он на всякий благодарный взгляд отвечал таким изощренным потоком сквернословия и издевательств, что охоты благодарить графа за помощь ни у кого как-то не возникало. При этом все понимали, что он -- не простой хам, что он чем-то страшно обижен на всех окружающих, что он -- человек с раненой душой, и что, невзирая на целый набор странностей и гонористой дури, граф Александр Романович умен, смел, отлично стреляет и действует холодным оружием, да и дело свое знает добро -- ежели возникали у кого неприятности по линии контрразведки, то можно было ручаться: Белецкий не отдаст человека под полевой суд по огульному обвинению, а выяснит истину, и честный человек у него не пострадает. Поэтому Александра Романовича терпели, хотя порою это многим давалось и с трудом.
 Острое и болезненное отношение к Александру Романовичу со стороны товарищей, а уж нижних чинов -- в особенности, только подогревалось некоторыми атрибутами, носимыми им при себе, и открыто, даже вызывающе выставляемыми им на всеобщее обозрение, как то: носил он хрусткую корниловскую кожанку, от чего смахивал на комиссара, черную корниловскую же фуражку, и черный китель с мертвой головой на нарукавном шевроне, мертвая голова красовалась и на массивном перстне Александра Романовича, носимом им на среднем пальце правой руки. Шашка его тоже не была уставной, казенной: это была шашка заказная, с инкрустацией никому не понятной вязью на ножнах, длиннее обычной вершка на полтора, и чрезвычайно тяжелая, потому что была с ртутной заливкой по стоку, а рукоять у нее была как у ятагана, и без темляка -- на приказания привесить темляк, как положено, Александр Романович только ухмылялся, но ничего не делал.
 Лицо Александра Романовича было не сказать, чтобы правильным, но довольно красивым, только выражение его всегда было таким откровенно разбойным, что иначе, как зверской рожей, его и назвать было трудно, и на этой зверской роже постоянно играли, лучились, и жмурились его ярко-зеленые, кошачьи глаза, прикрываемые длинными и тонкими, как у девушки, ресницами. Зеленые эти глаза, наполненные выражением хищного спокойствия и кровожадности, производили настолько неприятное впечатление н е ч е л о в е к а, что набожные по большинству своему уральские казаки крестились, и тихонько сплевывали, как только Александр Романович обращался к ним спиною.
 Казаки называли Белецкого "Ухарем", в смысле -- ухорезом, за то, что он один раз обрезал уши пойманному им комиссару, и потом, под угрозой маузера, наставленного комиссару в область гениталий, заставил комиссара эти самые уши сожрать. И хоть произошло это довольно давно, легенда об этом последовала за Александром Романовичем и в дивизию фон Унгерна.
 С нижними чинами граф был груб донельзя, впрочем, в то время это вошло уже в обыкновение -- с тяжелой руки самого фон Унгерна, но Белецкий и тут был первым: казаки и монголы боялись его как огня, и стремились выполнить любые его распоряжения, хоть он и не считался их непосредственным командиром: рабское же выполнение повелений подполковника нижние чины мотивировали одною глубокомысленной фразой: "Не тронь говна, оно и не воняет", или же то же, но в переводе на монгольский. А уж когда его подручные, проверенные шкуродеры, подбегали к графу на полусогнутых, с угодливой улыбочкой, и очередным доносом, лепеча: "Чего приказать изволите по этому вопросу-с, ваше высокоблагородие?" -- и даже сопровождали это учтивейшим поклоном, словно трактирные половые (один из них, Яковлев, и был раньше трактирным половым), и те получали ответ, неизменный и замечательный в своем постоянстве:
 -- Пшел к ****ой матери, вонючая тварь!
 И когда только раб покорно начинал удаляться, только тогда Белецкий, гадливо кривя свои пухловатые, слегка вывороченные губы, и скаля выступающие вперед, желтые от табака и злости, верхние клыки, возвращал его, и отдавал указания, поминутно перемежая их витиеватой площадной бранью, в которой "паскудная скотина" было самым мягким из слов, почти нежностью.
 Если же Белецкий позволял себе напиться, что делал редко, но зато уж накушивался до состояния совершенно свинского, то выказывал ко всем и всея такую дикую ненависть, что одна она была почище всеобщей суммарной ненависти к графу в полках. Граф Александр являл собой такой обильный и бездонный источник ненависти и неприязни, что казалось -- он ненавидит весь мир. Это пугало даже самых отчаянных унгерновских рубак, и графа каждый боялся в глубине души, и по возможности предпочитал не трогать. Даже те, кто готов был уже бросить графу вызов, или начать другие враждебные к нему действия, в последний момент отказывались от своего намерения, словно парализованные излучаемой Белецким злой волей, и после навсегда отказывались от намерения связываться с Белецким при каких бы то ни было обстоятельствах.
 Ходила за Александром Романовичем еще одна легенда, которая очень всех пугала: легенда про Человека Без Лица. Бывало, что граф подходил к какому-нибудь из знакомых офицеров, и рассказывал, что видел он во сне, как тот самый офицер подошел к нему, Белецкому, и снял свою голову вроде того, как снимают шлем, и под ложной этой головой оказался Человек Без Лица. И говорили, что можно было быть уверенным, что в первой же стычке, пусть и самой незначительной, этого самого офицера убьют, хотя на самом деле это не было верно -- Майера, скажем, не убили, хотя и с ним был такой инцидент, в самом начале службы Белецкого в полку.
 Таково было внешнее впечатление, производимое графом Белецким, вернее -- которое он старался производить, тщательно заботясь о своем демоническом облике, который Александр Романович ежеминутно сам для себя создавал.
 Но на самом деле граф в молодости был очень нежным и мягким человеком, через что очень пострадал, и эта его сволочность была всего лишь маской, которая, может быть, и самому графу не очень нравилась, но стала привычною; и режа уши, или отсекая одним ударом своей шашки чью-то глупую, заблудшую голову, граф каждый раз втайне переступал через свое естество, внушая себе, что должен поступать именно так, а не иначе. Все это происходило потому, что еще до войны граф, чуть не сошедший с ума из-за женщины, (или сошедший, да не заметивший этого), пришел к совершенно для него логичному, хотя и совершенно ложному выводу: что таким, как он, не место в мире людей, и что человечество любит и обожает совершенно другой идеал человека, и идеал этот -- Зверь. И он дал себе слово стать не только что Зверем, но Абсолютным Зверем, и как мог держал это слово, но почему-то при этом не черствел душой, и каждый раз, натворив дел, достойных кошмара, и уединившись после этого, Белецкий мучительно переживал свои собственные дикие поступки.
 Знал об этом свойстве графа один полковник Голицын, который видывал такой срыв, и потому граф его единственного только по настоящему опасался.
 Как уже говорилось, Белецкий был стрелком чрезвычайной меткости, и отчаянным рубакой, но в тайне его настоящей души скрывалось и то, что он, например, ненавидел до дрожи, когда мучат и убивают маленьких детей, собак и кошек, так как не понимал и не принимал агрессии в отношении полной беззащитности, и считал вообще позором ради развлечения только уничтожать того, кто не мог бы сам уничтожить человека сильного и вооруженного, или не грозил бы уничтожить его в будущем. Словом, граф, прежде чем снести человеку голову, старался мысленно определить, чем данный человек виноват или опасен, и потому он отнюдь не воспринимал себя самого как убийцу, каковым он, пожалуй, все же являлся, а понимал себя как карающую длань неких Правящих Сил, (что и раньше ему было внушаемо), и теперь он именно так определял свое внутреннее состояние и социальное предназначение.
 Если Белецкий замечал когда-нибудь за кем-нибудь издевательство над детьми, живодерство, или изнасилование молоденьких девочек, он ничего прямо не говорил -- бесполезно было, и даже в лице не менялся, но можно было ручаться, что провинившийся -- не жилец на белом свете: в лучшем случае его вскоре находили мертвым, а в худшем он оказывался в руках Белецкого как контрразведчика, и тут вообще ничего хорошего мерзавца не ожидало -- не признавая живодерства над животными, граф свободно применял всю эту печальную практику против людей, не считая это почему-то излишней жестокостью, так как люди в большинстве своем внушали ему отвращение чисто физическое, и для намеченных негодяев граф не трудился придумывать что-нибудь изощренное, как для большевиков, которых он ненавидел совсем по другому, здесь же он просто приказывал своим молодчикам "содрать с поганца шкуру", что те дословно и выполняли -- именно сдирали шкуру, безо всяких метафор. В первый раз, когда подобная операция была произведена при Лорхе, тот упал в обморок, и с тех пор Белецкий Лорха при каждом остром допросе старался куда-нибудь услать. Собственно, если не было особой необходимости, смотреть на это дело и сам Белецкий обычно не желал, но больше из гадливости, нежели из других чувств, а вот долгие предсмертные вопли обдираемого слушал с удовлетворением (прошу понять меня правильно: с удовлетворением, а не удовольствием, и с удовлетворением моральным, а не сексуального характера -- садистом Белецкий не был ни на гран, и вообще был донельзя правилен и чист в вопросах пола).
 Такие случаи бывали нечасто, но бывали, а менее кошмарной работы у Белецкого, или, вернее -- у его кровососов, было по горло -- жестокость порядков в дивизии вызывала ответную негативную реакцию нижних чинов и офицерства, и работа контрразведке, как органу карательному, да еще обложенному Унгерном всеми обязанностями полевой и криминальной полиции, всегда находилась. И сейчас Унгерн, даже в гости, двигался со штатом контрразведки, так как допускал и то, что у дружественного хана было бы неплохо тоже заодно поотделять агнцев от козлищ, и правого от виноватого, причем чисто монгольским способом: кто прав -- тому пощечину, кто не прав -- тому две. Белецкий был привлечен к экспедиции по двум причинам: первое, Унгерн мог иметь этого человека на своих глазах, и во-вторых, требовался человек жестокий, а про застенки Александра Романовича, сооружаемые в легкой монгольской юрте, которую перевозил на вьюках вахмистр Мухортов, ходили такие дикие слухи, каких не ходило про толедскую инквизиционную тюрьму в средние века, и которым завидовал даже Бурдуковский, который и сам был упырь дальше некуда, но недоставало ему до Белецкого выдержки, фантазии, и терпеливости.
 Таков был граф Белецкий, который однажды, напившись пьян, объявил во всеуслышание:
 -- Материалисты, господа, убедительно доказывают, что ни Черта, ни Бога, таких, какими мы их себе представляем, нет, и быть не может. Очень жаль-с! До Бога мне нет дела, а вот Сатану я имею честь заменять своей персоной, вернее -- пардон -- я принимаю на себя роль Сатаны. С чем вас, господа, и поздравляю!
 Многие предпочли бы иметь дело с самим Сатаной, нежели с подполковником Белецким.
 Тянулся к Белецкому, пожалуй, один только Лорх, восхищенный его неистощимой свирепостью и манульей отчаянностью, впрочем, и сам Лорх был той еще ягодкой-кислицей, правда чином пониже, но ясно было видно, что Белецкого Лорх избрал себе в качестве образца для подражания. Впрочем, еще Лорх очень любил кошек, а Белецкий и был похож на здоровенного, драчливого и отчаянного уличного кота-ветерана, хотя и неизвестно, отдавал Лорх себе отчет в этом нюансе, или нет. Так или иначе, но штаб-ротмистр Лорх уже давно превратился в наперсника Александра Романовича во всех вопросах. Связывало Лорха с Белецким и еще одно обстоятельство, про которое мало кто в дивизии знал: Белецкий, безошибочно чуя в Лорхе родственную душу, не только опекал Лорха, но и чему-то постоянно учил, а чему, мало кто мог это понять, да, собственно, никто и не стремился. Во всяком случае, более чувствуя суть этой неразлучной парочки, чем зная что-то наверное, капитан Телегин раз назвал Лорха "Черным Ганькой", только прозвище это отдало чем-то крайне опасным для дивизионных остряков, и не прижилось. Но тем не менее многие догадывались, что Черный Сашка и Черный Ганька играют в дивизии Черного Барона Романа фон Унгерна какую-то особую, малопонятную, и довольно опасную роль.
 Белое движение к тому времени уже закатилось, и на смену ему пришло движение черное, или, вернее -- остался от Белого движения черный осадок. Господа офицеры образца восемнадцатого года -- идейные монархисты, или либералы, люди в большинстве своем благородной души, но обиженные собственным народом, которому не сделали ничего плохого, действительно воевавшие за Отечество, или интеллигенты, знавшие, сколько горя принесет народу русскому эта тирания черни, боевые, закаленные Мировой войной солдаты, просто не находящие для себя возможности изменить данной присяге; культурные и честные люди, возмущенные зверствами большевиков, и даже мстители за Империю, которые уж отнюдь не стеснялись стрелять и вешать быдло пачками -- долг платежом красен -- эти господа офицеры полегли на полях сражений, или были так или иначе под корень истреблены красными, сидели в концлагерях, или уже жалко прозябали в каком-нибудь вонючем гетто в Константинополе, словом: и вовсе не существовали как тип человека под небом. Остались же на коне и при оружии в основном озверевшие и обиженные до ненависти к народу, вскормившему их, и к земле, их породившей, не понимающие себя в состоянии падения, движимые только жаждой мести головорезы и ухари, которых отнюдь не прошибало слезой от появившихся уже тогда слащавых белогвардейских шансонеток, зато трясло и корчило от еврейской речи, и первых же аккордов "Интернационала".
 Это были вскормленные Мировой войной, и выпестованные Гражданской демоны, терявшие свою невинность, выплевывая на брустверы куски своих легких в газовых атаках на германском фронте, и навеки обручившиеся с шашками и маузерами, самцы, женщин воспринимающие только как военную добычу, а золото -- как эквивалент пролитой крови, словом -- офицеры двадцатого года, которые знали только смерть, творили только смерть, стремились только к смерти, и даже думать могли только о ней же. Эти люди сами собой, по принципу стремления подобного к подобному, собирались у Семенова, Гамова, Анненкова, имея за плечами опыт Алексеева, Мамонтова, Каппеля, и, совершая свой путь к гибели или Радзаевскому*, кровавой своей удалью просто удовлетворяли собственное тщеславие, и ничего больше: они красовались в форме а ля прусские черные гусары под знаменами с адамовыми головами и бесплодными деревами из костей, и гриф "БАТАЛЬОН СМЕРТИ" был для них высшим молитвенным символом, так как русскому офицеру не была свойственна культура мистики, и он не мог дойти до идеи абсолютного отрицания Сущего и Справедливости; русский офицер останавливался на полпути -- на культе собственной гибели, которую он желал и на все живое распространить за компанию, чтобы побольше забрать с собой в свой дрянной сосновый гроб, второпях и неглубоко закопанный в землю. Такие являлись как бы идейным ядром черных армий, в остальных же идейности было не больше, чем в мадагаскарских вольных корсарах XVI столетия. И в общей массе они все и действительно производили впечатление пиратов, сошедших с зыбких морей на твердую землю.
 И если семеновцы еще сохраняли вид регулярных частей, то у фон Унгерна под началом была уже орда, сдерживаемая в своих порывах откровенного бандитизма только казнями и палочной дисциплиной, но тем не менее: унгерновцы шли воевать только затем, чтобы не бездействовать, так как ничего, кроме как метко стрелять, рубить головы с маху, до рвоты наливаться сивухой, жрать все, что можно сожрать, и еть все, что движется, о двух ногах, и женского пола (женского, впрочем, и не всегда), люди Унгерна не умели, и, что самое главное, ничему и не желали учиться. Кто разумом, кто шестым чувством, но все эти башибузуки, как называл их Белецкий, понимали, что нигде и никому они даром не нужны, и все давно мертвецы, хоть и коптят еще небо зеленой самоплясной махрой и прочим всяким зловонием.
 Эти уже не стеснялись открыто грабить, и, собственно, затем и шли снова воевать -- это был для них привычный, и довольно прибыльный труд, который был куда завиднее труда землепашца (для нижних чинов), или харбинского вышибалы -- для офицеров. Нет, эти все жили только одним ожиданием: когда кончится их неприкаянная жизнь, и они найдут покой и последнее пристанище, для которого они равно предпочитали и даурскую землю, и сибирскую, и монгольскую степь. А если уж возвращаться в Харбин, то не помирать там с голоду, тоскуя о Родине, а прожигать жизнь, соря золотом направо и налево, даже не заботясь отмывать это золото от крови. Впрочем, золото это почти всегда всасывали в себя бездонные китайские опиекурильни, где отнюдь не привыкли бояться крови.
 Грабили все, кроме, пожалуй, одного Белецкого, да и тот не грабил только потому, что не желал нагружать коня лишней тяжестью -- он был человек легкий, всегда готовый идти в бой, или исчезнуть в никуда -- все было на нем. Был у него при себе запасец золота, да пара дорогих камешков, и довольно того. Кроме того, он лил сам золотые пули для своих "маузера" и "дрейзе*" -- второго пистолета, который у него всегда находился в кармане куртки. Это позволяло Белецкому прицельно бить из маузера на ту же дальность, на какую обычной пулей бьет карабин -- шагов до трехсот**, что не раз выручало его. Кроме пули Белецкий, что ясно, менял так же и порох в патроне на нитроглицеринированный из патрона к японской винтовке. Износ движущихся частей автоматики пистолетов он несложно нивелировал незначительной доработкой -- установкой трущего замедлителя, а зазолачивание нарезов легко убирал с помощью ртути, которой у докторов, отчего-то, в дивизии имелось около пуда в стеклянных колбах.
 В ближнем бою Александр Романович стрелял с двух рук, как ковбой, причем сразу по двум разным целям -- это называлось почему-то "стрельбой по-македонски". Убойной силой своих пистолетов граф мог похвастать и тут -- бил наповал, так что на такое дело золота было не жалко -- жизнь-то своя дороже. Но кроме этих ценностей, у графа не было имущества ни в тороках, ни в обозе. Лишними связями граф себя неволить не желал. И по той же причине не было у Белецкого любушки среди многочисленных женщин, следовавших с унгерновской дивизией -- Белецкий всегда готов был унести ноги, если худо придется, и ни о чем не заботиться далее. А женщины им, понятное дело, интересовались.
 
 
 К Лорху, почтительно приветствовав Белецкого, подъехал Зинич -- поручик из пятой сотни -- с каким-то делом, и тихо заговорил с ним, так, чтобы Белецкий не слышал, что было, кстати, бесполезно: ко всем своим достоинствам Александр Романович обладал еще и острейшим слухом, и свободно разбирал шепот на расстоянии до десяти шагов. К удивлению Белецкого, Лорх и Зинич перешли на французский, что графа Александра Романовича сильно заинтересовало, и когда Зинич, чуть повысив голос, заявил Лорху: "Est absent, je ne peux pas du tout comprendre! C'est un... ", Белецкий, отвечая на вопрос, что "с'est un...", продолжил таким изыском французского арго, которого Зинич, к счастью, не понял, поняв лишь два-три слова, но уяснив, что в комплексе все это представляет собой нечто крайне похабное. Белецкий заметил, как Зинич поморщился, и рассмеялся:
 -- Значит, чего-то вы, поручик, не понимаете? Чего же-с?
 Зинич смущенно умолк.
 -- Ба, что же вы молчите? Отвечайте, раз спрашивают!
 -- Ну как же, господин подполковник? Генерал отправился в гости к дружественному князю, и взял такой конвой, что князь...
 -- Хан, -- улыбнулся Лорх, -- "князь" -- это у нас из другой оперы.
 Белецкий весело оскалился, и сверкнул на Лорха зеленью глаз, а Зиничу пояснил:
 -- Да за честь, за честь хан это примет. Тут принято являться в гости с ордой. А что касается дружественности, то знаем мы этих дружественных. Кроме того, не сбрасывайте со счету китайцев.
 -- Китайцев здесь днем с огнем не сыщешь. -- усомнился Лорх.
 -- Как знать! Это вам так кажется. А на деле мы можем здесь же, вот через версту, встретить и красных, и придется уносить ноги. Так что, по моему мнению, людей даже маловато, надо было бы весь наш полк поднять, и калмыков заодно.
 -- Красных? -- изумился Зинич, -- Как, то есть, красных? Ведь Халха -- государство отдельное, и никакого отношения...
 Белецкий покачал головой:
 -- Ох, да завяжите же вы мешок с глупостью! Красные могут быть везде, уверяю вас! Они чужды вашей логике, и всякой другой чужды так же, так что здесь как раз ничего нельзя прогнозировать. Это мы привыкли действовать в соответствии с военной наукой, которую в нас вдолбили, а они -- хамы-с, стихия. Как можно предсказать поведение стихии? Никак. Есть у них военспецы из наших, но те -- в положении подчиненном, и слова вякнуть не посмеют, если безграмотный ЧРВС решит двинуть полки хоть бы и в суверенное государство! Они действуют, как им Бог на душу положит, и мы, быть может, их и до Уссурийска не встретили бы, если б имели глупость пойти на Уссурийск, но мы можем встретить их и через две версты, и очень просто!
 -- Но ведь они побоятся, надо думать, перейти границы! Ведь это, воля ваша, война!
 -- Какие там границы, вы что? Это они-то будут чтить границы? Да плев-вать они хотели на границы. A propos: как и мы. А войны им и надо. Мировая революция, так сказать. Сейчас им делать в степи, согласен, нечего. Летом... Но если какая-нибудь сволочь из местного сброда сумела их предупредить об отъезде генерала, то они вполне могли бы бросить ему навстречу несколько эскадронов летучей разведки. Здесь степь, телеграфа нету. Китайцы могут и ничего не узнать, если сообразить пристреливать всех встречающихся по пути, и обходить улусы. Так что-с...
 -- Виноват, господин подполковник, кто именно мог бы предупредить красных об отъезде генерала?
 -- Мало ли кто! Тот самый "дружественный" хан, например. За деньги. Да вы сами не представляете, насколько монгольская чернь симпатизирует красным. Кроме того, любой ходя. Могли и хунхузы -- они к этому имеют интерес, так как грабят трупы, остающиеся после стычек. В общем, положение достаточно... м-м-м... интересное, чтобы быть настороже. Это, впрочем, не значит, что надо наложить в штаны, и ехать, пригнувшись к луке.
 Словно в подтверждение последних слов Белецкого, казаки первой сотни грянули похабную строевую, да с лихим присвистом, так рьяно, что Белецкий засверкал глазами, и улыбнулся.
 Песня была все та же -- с ней шли и к Рошичу, и к Плевне, и под Пшемысл, невинной и бессмысленной матерни там было больше, чем осмысленных слов, а припев, русский, знаменитый, летел над монгольской степью, всякого встречного откровенно предупреждая -- не суйся:
 
 Соловей, соловей, пта-шеч-ка,
 Канареечка -- в жопе три пера!
 Эх!
 Раз перо, два пера, горе -- не беда,
 Канареечка -- в жопе три пера!
 
 Зинич краснел.
 "У-ху-я, у ***, уху я варила!" -- выводили старательно казаки, сами смеющиеся, похлопывая в такт по рукоятям шашек ладонями.
 -- Черт знает что они поют! -- выразил свое мнение Зинич, -- Ничего приличней не нашли!
 -- Это, батенька, народное творчество. -- продолжал веселиться Белецкий, -- Старое, как сама Россия. А что вы скажете про таракана, который прогрыз Дуне сарафан... по-над самой над дырою? Жох этот таракан, не так ли? А про дедушку Митрофана, который этот сарафан зашил? Там же? Носи, Дуня, не зевай, не зевай, по праздничкам надевай, надевай...
 Зинич при этих словах Белецкого покраснел еще пуще, и так отчаянно зафыркал, что Белецкий уже был рад совсем, что ввязался в разговор с поручиком: тот его вполне развлек.
 -- Эк вас коробит-то! Просто девица в цвету невинности вы, да и только! Ну, не берите в голову. Да и что же еще петь этим башибузукам? Радуйтесь, что они еще "Интернационала" не запели!
 -- Только этого еще... боже сохрани! -- испугался Зинич.
 -- Это им просто путь закрыт в революционэры, а не были бы руки у них по локоть в дерме, да в крови комиссарской, глядите -- и они бы нас с вами -- в ров, да за новую жизнь воевать! -- мрачно изрек Белецкий, и добавил, -- Впрочем, вас -- вряд ли в ров. Вы бы над ними еще гляди и команду взяли бы...
 Зинич огорчился:
 -- Не верите вы людям, господин подполковник.
 -- Они этого вполне заслуживают, -- по вольтеровски улыбнулся граф.
 -- Хотите сказать, что знаете всех?
 -- Кому еще и знать, как не мне? Я за свою службу контрразведчиком повидал столько характеров и людских драм, что вижу только один путь к спасению цивилизации -- перебить всех до одного, и оставить одни книги.
 -- Кому же тогда будут нужны эти книги? -- заспорил Зинич.
 -- Никому, разумеется. И уж ясно, что не тому человечеству, что возродится после массового истребления. Они-то предпочтут этими образчиками мудрости предков вытереть свои вонючие задницы! Именно поэтому я предлагаю оставить одни книги, и ни одного человека. Будет хоть величественный памятник вымершей цивилизации. А то потомки, прежде чем передохнуть от сифилиса, с удовольствием кинут нашу духовную жизнь в свиное пойло! А останется им вот это, про то как она сваху кормила, от чего вы морщитесь и краснеете -- это им нравится, и это на века. И плевать им на то, что вы недовольны. А почему недовольны, кстати? Вы, понятно, слишком целомудренны для подобной компании, но, надеюсь, вы скоро озвереете.
 -- Не хотелось бы, господин подполковник.
 -- Тогда застрелитесь. Времена золотой гвардии канули в лету, так что, будучи военным, вы уж поневольтесь скорее превратиться в грязного павиана, или же вам худо будет. Это -- орда. Между нами говоря -- и я не боюсь высказать своего мнения -- наше превосходительство скорее напоминает монгольского хана, идущего со своими угланами драть ясак, нежели русского генерала. Можете передать мои слова кому угодно -- плевать я хотел на всех... а можете не передавать, но уясните это твердо. К вашей же пользе будет.
 Строй казаков замолчал, утомившись, и Белецкий не продолжил. Повисло молчание.
 -- Орда, господин подполковник? -- несколько погодя переспросил Зинич, морща лоб, точно стараясь уяснить себе что-то важное.
 -- Точно так-с.
 -- Так зачем же вы идете с этой, как вы ее называете, ордой? Вы не сочтите за обиду...
 -- А вы?
 -- А что вы мне прикажете делать еще?
 -- А вы мне что прикажете? В том все и дело -- нам некуда деваться. На это даже вам, mon terrible enfant, нечего будет возразить. Впрочем, выход-то есть, только мы не хотим такого выхода. И получается: "дурная голова ногам покоя не дает", -- как сказал бы господин Майер. Возражайте же, ежели есть чем!
 Зинич и действительно не нашел что возразить.
 Подъехал Майер.
 -- Что, никак военный совет в Филях? -- улыбнулся он.
 -- Да вот, Михаил, беседуем с последним интеллигентным человеком, -- повернулся в седле Белецкий. -- Только он молчит. А скучно. Рекогносцировку устроить, что ли?
 -- Ну вот: дурная голова ногам покоя не дает! -- огорчился Майер, -- Неймется тебе!
 Белецкий расхохотался, улыбнулись и Лорх с Зиничем, а Майер, не понимая причины такого веселия, пощипал ус, и разъяснил:
 -- Между прочим, смех без причины -- признак дурачины.
 Белецкий расхохотался еще пуще.
 -- Слушайте, Зинич, -- внезапно прервал смех Белецкий, -- Раз уж вы все равно здесь! Окажите любезность -- съездите за хорунжим Корнеевым, и попросите его от моего имени явиться сюда.
 -- Слушаю, господин подполковник.
 -- Ты, никак, себе друга нашел? -- ядовито поинтересовался Майер у Лорха, когда Зинич отъехал, -- Или это слуга?
 -- А ты ревнуешь, что ли, или просто интересуешься? -- ответил за Лорха Белецкий.
 -- Ну, чем мне тут интересоваться? -- Майер усмехнулся, и продолжал, обращаясь к Лорху: -- Doch, Johann: dieser Sinitsh als Medchener bekannt*...м-м-м... так, собственно, и аттестуется, так ты смотри: смеяться над тобой будут!
 -- Я им, ****ям, посмеюсь! -- перекривился Белецкий, -- Я им так посмеюсь, что у них смеялки красным соком умоются!
 -- Ты-то что? -- выразил свое недоумение Майер, -- Тебя это не касаемо. Это Ивану надо бы задуматься.
 -- Меня касается, -- возразил Белецкий, -- Иван -- мой офицер. А от него ты ответа не жди, он отмолчится, и все едино поступит по своему.
 Лорх же, как и всегда почти, предпочитал молчать и слушать более, нежели говорить, и потому он ни на советы Майера, ни на реплики Белецкого ни слова не ответил, слегка только улыбаясь, и попыхивая папироской, а ответ свой выразил тем, что достал подаренный неизвестно кем, но очень дорогой ему, судя по всему, маузер, с задумчивым видом проверил наличие патронов в магазине, щелкнул предохранителем, и потер потускневший и нечистый ствол о рукав шинели.
 Через несколько минут Зинич явился назад вместе с Корнеевым, и деликатно отъехал, не желая слушать чужого разговора.
 Корнеев коротко козырнул, и перехватил в правую руку плеть.
 -- Что прикажете, господин подполковник?
 -- Вот что, хорунжий, я хотел просить вас об одной услуге.
 -- Слушаю вас.
 -- Вон, видите, солончак?
 -- Вижу.
 -- За ним живет лама-отшельник в красной шапке. Пошлите троих казаков, пусть они прибудут туда, покажут ламе вот это кольцо, вот, возьмите... да-с, так пусть они его берут на седло, и ко мне. Коня для ламы возьмите.
 -- Видите ли, господин подполковник...
 -- Оставьте вы пререкания, Корнеев! Считайте это приказом. Лама должен уточнить маршрут нашего дальнейшего продвижения, скажет, нет ли поблизости хунхузов и китайских разъездов, уточнит, где есть хотоны, и где они оставлены, и так дальше. Это входит в план оперативно-тактических мероприятий.
 -- Так точно, -- Корнеев взял кольцо, поднес плеть к козырьку фуражки, не имея возможности козырнуть нормально, и поскакал обратно к своей сотне.
 -- Зинич! -- позвал Белецкий, -- Я вас благодарю.
 -- Рад, господин подполковник.
 -- А вот табаком вы не богаты? -- с улыбкой спросил у Зинича Лорх.
 -- Курить опять хочешь? Угощайся, -- предложил Майер, подавая Лорху портсигар с папиросами своей набивки.
 -- Danke sehr, -- кивнул Лорх, закуривая, и откидываясь немного назад.
 -- Да-с, так о чем я вам, бишь, настроение портил, поручик? -- вспомнил Белецкий, -- О нижних чинах, кажется? О том, что у вас нет с ними взаимопонимания? А вы в морду им, в морду! Сразу и взаимопонимание появится!
 -- Не нахожу возможным, -- отозвался Зинич, -- Как это я, мальчишка, и георгиевского кавалера по лицу?
 -- По морде, -- поправил Белецкий, -- И на кавалера наплюйте, право же, наплюйте! Какой смысл в имперской награде, когда давно нет ни Империи, ни Императора?
 -- Да, но орден есть символ...
 -- А не плевать нам на символы, тем более, что этот символ даже не золотой!
 Зинич широко раскрыл глаза:
 -- Вы, виноват, господин подполковник, вы же русский человек?
 -- Поляк я надутый, юноша, а не русский человек! Полуполяк -- полунемец. Это во-первых. А во-вторых, вы мне песен про русскую национальную идею не пойте. Разбойники национальности не имеют. Они -- абсолютные космополиты, и питают одинаковое почтение как к святому Георгию, так и к Далай-Ламе -- никакого не питают! И правильно -- все это слабо помогает перед лицом смерти.
 -- А что же помогает?
 -- Скорее -- хорошая шашка, хорошо пристрелянный револьвер, и обыкновенное везение.
 -- Это все у нас пока имеется. -- усмехнулся Майер.
 -- А больше ничего и не нужно. Да и нет больше ничего.
 Майер прикрыл глаза, и согласился:
 -- Это верно. России больше нет, Император убит...
 -- Россия есть, Михаил, никуда она не делась. Это нас с тобой -- нет! Что же до императора, то туда ему и дорога! Не будь идиотом, и не давай себя убивать!
 Майер в ответ крякнул, Лорх усмехнулся, а Зинич побелел, и даже подумал, что ослышался, а потому переспросил Белецкого:
 -- Как вы сказали, господин подполковник?
 -- Точно так, как вы услышали, господин поручик Зинич!
 Лорх поднял руку успокаивающе, но на него никто не обратил внимания.
 -- Но позвольте! -- повысил голос Зинич.
 -- Нет не позволю! -- рявкнул Белецкий, -- Не позволю я вам, мальчишке, забивать голову всякой дурью, и дымом! Извольте понять, черт бы вас драл! Император! Государь! Болван, а не император! Жалкая истеричка, а не государь! Меньше надо было Гришку слушать, и тухлые мощи попов-прорицателей разыскивать! Николая Николаевича* из-за Гришки отставить! Да у Майера полковой командир из-за этого пулю себе в лоб пустил! Не на ****ь Кшесинскую надо было деньги тратить, а на полицию-с! И результат: ушел от царства, как отставная шлюха из бордели, в пользу слащавого педераста, на которого никто не обращал внимания, кроме Савинкова* и Краснова*! Нашел тоже кому власть уступить! Это император? Да отвечайте вы, Зинич! Просрал, бездарнейше просрал две войны, и это с нашей-то армией! Пулеметов не было! Снарядов к орудиям не было! Жрать было нечего! В окопах -- грязь, голодайка, вши, тиф, сифилис, холера! Вам не приходилось исполнять идиотских приказов? Приходилось? Мне так приходилось, и я сыт по горло этим бардаком, равно как и потаскухами, поэтом Блоком, богоискателями, Зинкой Гиппиус, лесбийками, педерастами, франкмасонами, и Мейерхольдом-с! Слышите вы? По горло -- до блевотины обожрался!
 -- Ruhig du, -- вставил Майер.
 -- Lecken du! -- заорал Белецкий, разошедшийся не в шутку, -- Вот же поистине -- несчастная страна! До сих пор подобные вам стремятся на смерть не ради себя самого, а чтобы посадить на престол еще одного Романова, который и не Романов вовсе, так как Павла Петровича Катрин с Салтыковым прижила-с! А ведь и так довольно персонажей для анекдотов: что Петр Третий, что тот же Павел Первый... А Николай Последний всех, пожалуй, перещеголял со своей гессенской спиритисткой! Жил грешно, и помер смешно! Нет черта -- так вот он! -- не то нами правил хлыстовский кормщик, не то -- полковник без сабли! Полковник командует генералитетом -- смешно-с! И как командовал! Стрелять приказывал именно тогда, когда не надо было, а вот когда надо было -- не смел! Словно сговорился большевикам в руку сдавать! А этот сброд с девятьсот второго можно было выловить до единого, и повесить, и сейчас бы мы с вами катались в коляске на Стрелку, и не сволочились бы из-за сущих пустяков! А сейчас -- что? Мы уже не имеем возможности большевиков повесить -- их теперь надо заставить повеситься, а это -- куда как сложнее. И дольше.
 Государь-император! Он не от престола отрекся, он от наc с вами отрекся! Да-да, и от вас -- тоже! Лично от каждого. И не расстреляй его большевики, и попадись он мне в руки, я бы его тоже не помиловал: казнил бы, как есть казнил, за государственную измену, понимаете? Кокнул бы, и рука бы не дрогнула. Ну, стал бы цареубийцей, подумайте, эко дело! Что же касается расстреляния его семьи, то этого, разумеется, одобрить не могу, но считаю, что за это вина тоже в первую очередь на Николае Романове. Не можешь обеспечить безопасность своей семьи -- не называйся отцом, а ступай в сумасшедший дом, или в монастырь, что по моему мнению -- одно и то же!
 Белецкий выговорился, выдохся наконец, и смолк, раздраженно сопя. Зинич тоже мало что был в состоянии сказать, и тоже долго молчал, потом попросил:
 -- Разрешите удалиться, господин подполковник?
 -- Да, можете быть свободны. Без вас веселей, право! Император!
 -- Про Императора я говорил, -- напомнил Майер.
 -- И ты хорош! Вроде зрелый человек, а все не растерял этих... иллюзий!
 Зинич отъехал, и Лорх с Майером тоже отлучились на время: среди офицеров возник какой-то спор, и им нужно было узнать мнение Лорха по вопросу спора. Как видно, дебаты затянулись, и Белецкий надолго остался один.
 Спустя некоторое время к Белецкому, который уже хотел позвать Майера или Лорха, но не увидел поблизости ни того ни другого, подскакали посланные Корнеевым казаки:
 -- Вот, вашскобродь, тот самый ламай, что вы приказать изволили. А вот колечко ваше.
 -- Свободны, -- махнул рукой Белецкий, спешиваясь.
 Лама так же спешился, отдал коня казакам, и склонился в приветствии, щерясь улыбкой:
 -- Сайнбайну!
 -- Сайнбайну, -- ответил Белецкий, -- Да ведь вы, уважаемый, говорите по-русски, или я ошибаюсь?
 -- Вы, кьнязь, не осыбайтесь. Мало-мало говолю, -- ответил лама, еще раз кланяясь, и улыбаясь во весь рот.
 -- Отлично, -- сказал Белецкий сквозь зубы, -- Что вы мне привезли?
 -- Слово.
 -- Он придет?
 -- Плидет. Плидет сам.
 -- Когда?
 -- Не знай.
 -- Ясно. Отправьтесь сказать нужному человеку, чтобы был готов ко сроку. Срок -- тот же. Найдите способ сказать.
 -- Я сказу. Я обязательнай сказу, -- закивал лама.
 -- Это все. Можете идти. Или нет, вот что: подите вот к тому отряду, и спросите полковника Голицына. Го-ли-цы-на. Знаете его?
 -- Да.
 Белецкий не удивился.
 -- И отлично. Он вас опросит, и отпустит домой.
 -- Будет вам удаця, будет, -- благословил лама Белецкого, и, покручивая шнурок с кисточкой, уселся обочь дороги прямо на снег, ожидая Голицына. Белецкий же, найдя Лорха, (Майер вернулся к Голицыну), вырвался с ним вперед еще шагов на двести, и, убедившись, что здесь его никто слышать не может, по обыкновению своему стал обсуждать с Лорхом последние новости:
 -- Что же, можно считать, что мытарства наши окончены. Это неплохо... Теперь нужда в больших деньгах, но их же достанет Михаил -- это его дело: он их поместил, он их и изымет. Нет, не то... О чем же я хотел поразмыслить? А?
 -- Вы меня об этом спрашиваете? -- пожал плечами Лорх.
 -- Напрасно ты так, Лорх, напрасно. Тебя ничего не беспокоит?
 -- Нет, Александр Романович, пока что ничего. Так, частности... А вас?
 -- Вот то-то! Мысли путаются -- надо заканчивать жрать опийную водку, пора бы и честь знать! Что же тебя беспокоит, друг мой Александр Романович? А?
 В мозгу у Белецкого, в какой-то мутной глубине -- словно птенец в скорлупе -- бился и стучался вопрос, тяжело и муторно беспокоивший его, и Белецкий никак не мог заставить его выбраться наружу. Перед глазами мимолетно возник образ ламы-красношапочника, но Белецкий отмел этот образ -- нет, не лама сейчас беспокоил его. Однако лама упрямо возвратился на память.
 -- Лама, лама, а что этот лама? Связан с нами, но это не удивительно -- ежели поискать, то людей Юнтца можно найти где угодно -- что там, постарался он на славу! Взять хоть тебя, а, Лорх? Не раскуси я тебя год назад по твоей же неосторожности, ведь право же, не догадался бы я, не догадался бы. Или это не было все же неосторожностью?
 Лорх рассмеялся:
 -- Не было, Александр Романович. Теперь могу сказать: не было. Меня просили вас найти, я вас нашел. Собственно...
 -- Так и письмо и вещи мои ты имел с самого начала?
 -- Вынужден признать -- да.
 -- А зачем было..?
 -- Виноват, не был уверен.
 -- В чем?
 -- Нужно ли вам это?
 -- А если и не нужно?
 -- Да ведь и мне не нужно, Александр Романович. Но что теперь поделать?
 -- И я о том же. Они хоть выполнили обещание, данное тебе?
 -- Да, разумеется. То есть говорят, что да, но не в их правилах обманывать. Что угодно, только не это. Стоило рискнуть, право. Да и с вами мне крайне приятно делить компанию, Александр Романович.
 -- Очень тронут! Н-да, а ради чего, интересно, рискует лама? Как, кстати, зовут-то этого ламу? Нет, это не то, это вопрос праздный...
 -- С последним вполне согласен, -- кивнул Лорх, -- Праздный. Отец мой говорил мне так: "Не слишком много уделяй внимания именам -- это дело маловажное. Имена придуманы людьми не для удобства, а для маскировки, а потому они ничего корректно не определяют, и не несут никакой положительной пользы, в то время как вред несут значительный, поскольку привносят паразитарные влияния Среды. Поэтому должно определять человека... или, скажем лучше -- существо, таким, каково оно есть, не уделяя много времени номенклатурам и иерархиям. Иначе потом, после жизни, тебе придется довольно помучиться с пятизначными именами!"
 -- Имя мое -- Безымянный! -- продекламировал Белецкий одну из парольных фраз USL, и засмеялся: они все отделяют себя от масонства, но все их ухватки...
 С пятизначными именами! Пятизначными? Пентаграмма, или суувастик, в котором пятый знак -- центр вращения... Крест тоже пятизначная фигура. Или с именами вообще... Что такое имя? Символ, не больше, такой же, как и пентаграмма, такой же, как и суувастик. Символ!
 Белецкий несколько раз машинально чиркнул пальцами по своему георгиевскому кресту.
 Так, кажется вспомнил. Орден есть наградной знак, так про него говорится, но не символ! Со времен борьбы с иллюминатством русский официальный язык боится слова "символ". Символ есть пантакль, что там. Символом его бы походя, не подбирая слова, мог назвать только человек с оккультным образованием... Или нет? Да какая разница, да или нет! Белецкому бывало достаточно какой-то отправной точки, слова, чтобы дальше начать чувствовать в правильном направлении... Человек с оккультным образованием? Это Зинич-то?
 Откуда он вообще взялся, этот Зинич? Почему так упорно он навязывается в друзья к Лорху? Почему говорит с ним всегда дружески, и даже не обижается на резкие слова, которые от Лорха Зиничу частенько перепадают?
 Раньше Белецкий объяснял это поведение поручика куда проще -- тем, что Зинич в Лорха попросту влюблен. Не такая уж это из ряда вон выходящая штука для молодого человека, психически травмированного войной, да к тому же лишенного женщин в обстановке постоянных походов. Белецкий тогда же принял по его поводу самое простое решение: отогнать придурка от Лорха, не калечить же его! Только придурок никак не желал от Лорха отгоняться.
 Зинич был тоже среди семеновцев, а вступил добровольцем еще в Чите, до того же момента он был вполне мирным студентом. У Колчака был сохранен институт вольноопределяющихся, и потому Зинич быстро стал прапорщиком, потом поручиком, и сражался юнец на славу, был дважды ранен. Потом Зинич вступил в ударный полк Голицына, и стал выходить в острые рейды, где так же себя тютей не зарекомендовал. И если раньше Белецкий думал, что в опасных ситуациях Зинич оказывается поблизости, чтобы найти защиту в случае чего, то теперь он в этом усомнился. Зинич льнет к Белецкому и Лорху и в бою, и во время скандалов... Так защиты он ищет, или стремится защитить? И его стремление к дружбе не просто побуждение, а выполнение приказа? Виноват-с! Кто хочет защитить? Кто вообще может иметь такую блажь -- защищать графа Анненского-Белецкого? Кто? Если Серые Псы... Стоп! Серые Псы? Здесь?
 Белецкий оторопел от своей догадки.
 Вот-вот! Маленький, безобидный с виду Зинич, интеллигент, который раз на глазах у Белецкого показал сложнейший удар шашкой, такой, какой бывалому казачине не с руки! Почти ребенок, который стреляет не хуже Белецкого! Изгой из общества офицеров, которого терпит Голицын, в то время как других он выгонял из полка и за меньшее! И деньги, которые нужно срочно изъять на общее дело им с Майером, и человек, который принесет вести от Анны, и указания, как действовать Белецкому с Майером, и обещание предоставить людей для операции, и ухода в сторону после нее... Серые Псы? Но зачем? К кому они приставлены? Не к Белецкому же, к которому и так приставлен Лорх, не к Лорху, и не к Майеру! Самим за себя постоять не сложно!..
 
 
 Размышления Белецкого прервал гомон и хохот казаков -- они рассматривали с седел того самого ламу в красной шапке, который медленно брел в сторону своего солончака. Белецкий тоже проводил ламу взглядом, и лама словно почувствовал это: он оглянулся, и послал Белецкому приветственный жест рукой. А тем временем подъехал и Майер.
 -- А, господин Майер! -- приветствовал ротмистра Белецкий, -- Снова соскучились по нашему обществу? Или дело есть какое?
 Майер пожал плечами.
 -- Дела, стало быть, нет, -- кивнул Белецкий. -- И то ладно. Что, ламу опросили?
 -- Опросили. Того кочевья, что у нас на карте, больше нет, их всех выбили -- не то го-мины, не то просто хунхузы. Бардак, а не страна! Юрты сожгли, разграбили дотла, был там и колодезь, так они его засыпали, сволочь узкоглазая!
 -- Э, такова жизнь, Михаил. Один ест, другого едят...
 -- Genau. Но в двадцати девяти верстах появилось новое: только откочевали. Там нас встречает ханский отряд. Собственно, там и ночевать будем.
 -- Постой-ка! Откочевали? Зимой? Да ты в своем ли уме? Такого не бывает!
 -- Лама говорит, что они из-за го-минов откочевали. Это большое кочевье, лама говорит, что богатое, и ничего особо подозрительного он там не заметил.
 -- Богатство их нам известно: штаны есть на заднице, да пара лошадей -- уже и богатый!
 -- Ну, там нойон сидит.
 -- Что же, что нойон? Говенный это нойон, ежели го-минов испугался. Большой дядя кочевал бы с такой помпой, что и нам было слышно.
 -- Да мелочь все это, Александр Романович.
 -- Мелочь? Быть может. Надо же, действительно, где-то остановиться! Слаб я стал на переход. Сколько лет в седле -- скоро из задницы один сплошной мозоль будет.
 -- То и оно. Полковник отправил вестового к генералу, а сам приказал отправить в улус этот разведку, и квартирьеров.
 -- Моих кого дать?
 -- Вот то-то, Сабирова бы надо. Там ежели что...
 -- Добро. Я не против.
 -- Вот и ладненько. Да, вот что...
 -- Что?
 -- Да интересуюсь я, вам, милейший мой Александр Романович, что говорил этот самый лама?
 -- А ты очень хочешь знать?
 -- Очень.
 -- Ничего нового. Про курьера уж говорили, так прибудет он в срок, а там мы все узнаем.
 -- И это все?
 -- От него все. Про Серых Псов он мне все едино ничего не скажет. По незнанию. Или от хамства.
 Майер сверкнул глазами, и сразу потупился.
 -- А! -- отметил Белецкий, -- Так ты, стало быть, тоже догадался о них?
 Майер промолчал.
 -- Не слышу ответа, -- настоял Белецкий.
 -- Что ж ответа, -- улыбнулся Майер, -- Мне догадываться не о чем. Я про них и так знаю.
 -- Вон что? И много их?
 -- Порядочно.
 -- К кому приставлены?
 -- Да ко всем.
 -- И ко мне?
 -- А что к тебе? Ты сам теперь... раз догадался. И я.
 Белецкий резко обернулся к Лорху.
 -- А ты, Лорх?
 Лорх настолько с виду искренне не понял сути разговора, что Белецкий уж и усомнился -- не зря ли он вообще это при Лорхе начал:
 -- Что -- я? О чем речь вообще, Александр Романович?
 -- Не понимаешь?
 -- Не понимаю!
 -- Тогда марш отсюда!
 Лорх кивнул, и дал коню плети.
 -- Лорх! -- крикнул Белецкий, -- Вернись-ка!
 Лорх послушно вернулся.
 -- Вот ведь! -- отметил Белецкий, -- Сколько раз он меня надувал этим! А я ведь воробей стреляный!
 -- Почему надувал?
 -- Потому что надувал! И сейчас надуваешь!
 -- Да в чем?
 -- Дурачком-с прикидываетесь, господин штаб-ротмистр? Стало быть, ничего вы о Серых Псах не знаете?
 -- А что это такое, Александр Романович?
 -- Не знаешь?
 -- Нет.
 -- Ничего?
 -- Ничего.
 -- Или ничего знать не уполномочен?
 Лорх развел руками.
 -- И с поручиком Зиничем вы комедию разыгрываете, так что ли?
 Лорх снова промолчал, делая все более сокрушенное, и непонимающее лицо, и пряча руку в карман шинели.
 -- Да хватит, Йоганн! -- махнул рукой Майер, -- Все уж он понял! Он же всей душой с нами! И разряди револьвер...
 Лорх придержал коня, а Белецкий круто повернулся к Майеру, сощурился злобно, и зашипел:
 -- С вами, стало быть? Ну нет! Говорено вам, что в эти игры я не играю!
 -- Играешь. И уже довольно давно.
 -- Мне что надо было? Скопить денег. Я скопил? Скопил. Внедрить человека в штаб генерала, либо же купить там кого-нибудь. Это делается. Скоординировать действия группы людей, согласно инструкциям, которые я получу. И точка. И я ухожу в тень. Нормальная операция. Но Псы? Это кровью пахнет. Это терроризм, а я в этом никогда не участвовал, и не буду. Мое дело -- информация, или дезинформация, расследование, или предупреждение действий оппонента, что же до остального...
 -- А в остальном ты -- сама невинность!
 -- Да, представляя правую сторону.
 -- Правую?
 -- Ну, власть. А не заговор.
 -- Всякий заговор -- это путь к власти.
 -- Но за это вешают.
 -- А за твои дела?
 -- Расстреливают.
 -- А разница?
 -- Есть разница.
 -- Незначительная. И вообще -- что ты пристал-то? С князем разговаривай -- я не уполномочен.
 -- С кем??
 -- Да с Голицыным же!
 -- И он?
 -- Да.
 -- Этого не хватало!
 -- А чем тебя не устраивает его фигура?
 -- А не нравится он мне.
 -- И давно?
 -- Недавно, но какое...
 -- Пустое все это, -- перебил Майер, -- Чушь.
 -- Чу-ушь?
 -- И блажь. Ты, Александр Романович, мешаешь дело, и личные мелкие обидки, а так никуда не годится! Что ты нервничаешь? Твое дело какое?
 -- Я? Нервничаю? Да с чего ты это взял?
 -- А с того, мизантроп ты окаянный, что сейчас не время дрязги разводить! Голицын ему в последнее время не нравится! А кто тебе нравится? Тебе вообще-то никто не нравится!
 -- Ты, Михаил Михайлович -- в первую очередь.
 -- Вот уж благодарю за комплимент!, -- засмеялся Майер, и потянул плетью графского коня, от чего тот резко скакнул вперед.
 -- По тебе ведь не смею, граф, так вот твоему холопу!
 -- Хам! -- взъярился Белецкий, -- Видно, что сын мебельщика! Поди с глаз моих долой, или я за себя не ручаюсь!
 Весело хохоча, Майер придержал коня, отстал от Белецкого, но вскоре снова нагнал его.
 -- Чтобы не забыть, Александр Романович: Ким-то отказался отдать денег. А мы сейчас очень нуждаемся в средствах.
 -- Что нуждаемся, это я уже понял. А у Кима, может, и впрямь денег нет? Хотя нам-то какое дело до этого...
 -- Деньги у Кима есть. Задержал и все.
 -- Как, то есть, задержал и все?
 -- Вот так, как оно есть.
 -- Накажем. А где деньги брать, я не знаю. Пошли с нарочным, что встретится.
 -- Долгое это дело.
 -- А куда нам торопиться?
 -- Не знаю. Мне сути дела не докладывают.
 -- Нет смысла торопиться. Будь здоров, Михаил, вот что. Мне теперь нужно поразмыслить кое о чем. И одному.
 
 
 Майер отъехал прочь, и, придерживая коня, дождался, когда его нагонит полковник Голицын с прочими офицерами. Когда Голицын и его люди поравнялись с Майером, он тронулся с ними, чуть приотстав, так, чтобы никто из этих людей за ним наблюдать не мог, но, однако, чтобы быть и на расстоянии окрика от командира. Мало ли, когда командиру понадобятся старшие офицеры его полка!
 И впрямь, четвертью часа позже Майер действительно понадобился командиру.
 -- Михаил Михайлович! -- окликнул Голицын, -- Вам не трудно подъехать ближе?
 -- Слушаю, господин полковник, -- живо отозвался Майер, и подскакал к кавалькаде.
 -- Вот что, Михаил Михайлович... -- Голицын повертел рукой, обдумывая, как ясней сформулировать то, что собирается сказать, (он был несколько косноязычен), -- Да, вот: я собирался предпринять небольшую прогулку в сторону реки... меня там заинтересовало одно явление, а так как прочие господа офицеры устали, и мне не хотелось бы их утомлять еще больше... н-да-с, так вы не сочтете за труд составить мне компанию?
 -- C удовольствием, -- ответил Майер.
 -- Очень меня обяжете. Итак, поехали?
 Голицын и Майер отделились от строя, взяв к востоку, и некоторое время молча гнали коней, но вскоре Голицын пустил коня шагом, и оглянулся. Придержал коня и Майер.
 -- Что там Белецкий скандалил? -- поинтересовался Голицын.
 -- А, ну как же! Все в его духе. "А я бродила по Монмартру, и жемчуга бросала людям... -- Майер сменил голос на вкрадчиво-торопливый, и закончил: -- А люди жемчуга хватали, и... ели жопой -- жа-адно-жадно!"
 -- Хм, -- Голицын улыбнулся, и снова дал коню посыл.
 Некоторое время еще Голицын ехал по неровной, кочковатой степной целине, пригнув голову к груди, и, видимо, мучительно соображая, с чего ему начинать разговор. Майер же на этот раз отказался от мысли помочь полковнику заговорить -- тот всегда начинал трудно, а особенно личные разговоры, и потому молчание сохранялось еще минут десять.
 Майер, следовавший за командиром спокойно и расслабленно, вдруг беспокойно покрутил головой, беззвучно выругался, затем не выдержал: рывком он стащил с себя башлык, снял мятую драгунскую фуражку, заткнул ее под поясной ремень, и принялся яростно, обеими руками, чесать свою заросшую густыми черными, с проседью, волосами, медвежковатую голову.
 -- Сил уже нет никаких, просто зажрали, -- отметил при этом, невесело смеясь, Майер, -- Неистребимая совершенно мерзость! И скажи ты, как им кто команду какую подает! Вот так все и накинулись, понимаешь. Вот думаю я голову совсем побрить, да и маслом натереть. Надоело!
 -- Совсем на бабая будешь похож, -- оживился и Голицын, -- И надо тебе это? Неужто за шесть кампаний не привык?
 -- Если ты привык вошей кормить, то могу тебя с этим только поздравить; я же -- не могу. А что до бабая, так я уж и то -- истый бабай! Забыл уже, как Россия выглядит. То Туркестан, а то -- Манчжоу-го...
 Майер улыбнулся самому себе: военная судьба вообще-то изменчива и коварна, хотя и предсказуема в условиях нормальных, с фронтами и тылами, наступлениями и отступлениями, армиями и корпусами, штабами и штабными крысами, и так далее, но началась особая война -- гражданская, когда операции стали вестись на собственной территории против своего же народа, а в воюющих армиях царила совершенная неразбериха, обусловленная не только истинно русским свойством что угодно превращать в общенародное движение и в бардак, но и паническим, истерическим непониманием причин и следствий этого бунта, невозможностью вообще как бы то ни было осознать как происходящее со страной в целом, так и с конкретными человеческими существами, взятыми в отдельности. Господ белых офицеров бросало по стране из края в край, и они с силою и отчаяньем обреченных принимались за оружие во всяком месте, где только требовалась их вооруженная рука. И не было ничего удивительного в том, что драгун Майер, коренной петербуржец, таким примерно образом, как офицеры московских полков оказывались в гайдамацких куренях гетмана Скоропадского, сам оказался в оренбургской армии Толстова, а потом -- у Семенова и Унгерна. И ничто его не обиновало в такой жизни -- ни риск, ни кровь, ни боль, ни голодайка. Только вошь он ненавидел с силой, на которую способен аккуратный и чистоплотный австриец.
 -- Если бы все дело в одной голове было, то ладно, какой там черт, а ведь... -- сплюнул Голицын, наблюдая за чешущимся Майером.
 -- У меня так в одной голове и дело. Бельишко-то у меня шелковое, а вошка платяная шелка не любит, рекомендую, кстати.
 -- Угу-м, учту.
 -- Так о чем беседовать со мною вздумал, а?
 Голицын снова ненадолго задумался, потом молвил:
 -- Такое вот дело, Михаил Михайлович... -- и снова замолк, что привело достойнейшего господина Майера в некоторое раздражение:
 -- Да что же ты нищего за муде тянешь, князь дорогой? Давай уж, сколько же можно предисловий!
 -- Ты, брат, помолчи-ка! Эк ты со старшим по чину разговариваешь!
 -- Ну, извини. Или что, во фрунт перед тобой?
 -- Не во фрунт, но... Тоже, удумал -- короткое дело -- сразу начать! Не торопи, знаешь же, что думаю я медленно. Да, так вот: меня последнее время беспокоит наш дорогой граф Александр Романович. Что там с ним за дело?
 -- А что такое?
 -- Что такое -- тебя следует спросить, ты ему как-то ближе. Я же не знаю, только Белецкий последнее время мне внушает все больше и больше беспокойства. И перед тем, что нам предстоит сделать, а я подчеркиваю, что исполнителями названы именно мы с тобою, так вот, надо бы его хорошенько проверить... -- Голицын, способный выкрасть у большевиков члена царской фамилии**, или захватить транспорт золота, знающий почти все, но почти ничего не способный выразить ясно, и тут не смог сформулировать, что именно надо проверить, и заменил слова довольно неопределенным жестом.
 Майер рассмеялся, скаля зубы:
 -- Удивляюсь я вам, обоим удивляюсь, право! И что вам спокойно вместе не живется! Один ссору затевает, другой -- дрязгу! Что, больше делать вам обоим нечего?
 -- Никакой дрязги я не затеваю, Михаил Михайлович, -- поморщился Голицын, -- Это не дрязги.
 -- Что же тогда?
 -- Ну, забота, скажем.
 -- Уж не о Белецком ли ты заботишься? -- Майер покачал головой.
 -- О себе я прежде всего забочусь, о себе, если тебе это так угодно знать! Я совершенно не собираюсь примерять к своей драгоценной шее пеньковой воротник, и ты, я полагаю, тоже.
 -- Никто не собирается, и Белецкий -- в первую голову.
 -- Он, может быть, и не собирается, а даст маху, так никто его не спросит, что он там собирался! А что, кстати, он тоже на меня косо стал смотреть, да?
 -- Он и не прекращал косо на тебя смотреть, и это тебе прекрасно известно. В чем дело-то? Разве это тебя беспокоит?
 -- Разумеется, это меня ничуть не беспокоит. Зато что-то беспокоит его... или кто-то. Он странно ведет себя последнее время, и...
 -- Да не бери ты в голову. Просто выдохся он. Устал.
 -- Не скажи! Чем-то он мучится, как бы сказать... чего-то хочет, а кого -- сам не знает. Вот это и надо...
 -- Что значит -- это и надо? Поди разберись, что в этой голове творится!
 -- А надо, брат Майер. Надо выяснить, что такое именно ему требуется.
 -- Ну-с, положим, выясню я это. А дальше что же?
 -- А дальше надо ему именно это и...
 -- И?
 -- И представить.
 -- Легкое дело! А если ему надо луну с неба?
 -- Так достань ему луну с неба! Мне ли тебя учить, Михаил Михайлович! Все что угодно делай, но чтобы было ему полное удовлетворение по всем беспокоящим его вопросам. Или мы погорим.
 Майер надолго задумался.
 -- Хорошо, постараюсь сделать, -- сказал наконец он, -- Но ничего не обещаю.
 -- Это не разговор, Михаил. Надо сделать, и ты сделаешь.
 -- Или -- что?
 -- А ничего. Что я тебе, угрожать, что ли, буду? Надо, понимаешь? Надо, и дело с концом. А тут уж -- как хочешь. Или Сашка наделает такого, что всем нам... Или же быть ему покойником. На это я уж право имею, и...
 -- Ладно, не продолжай. Знаю я, что будет, и знаю, кто выполнит.
 -- Не ты.
 -- Понятное дело. Выполнит Лорх.
 -- Ладно, довольно. А то слова не падают в пустоту, как говорят жиды.
 -- До сведения моего ты довел, а там... мы будем посмотреть. Загадывать вот мы ничего не будем. Как скажется, так и станется.
 -- Загадывать никто ничего и не собирается. Действуй, Михаил. Очень прошу тебя, действуй!
 
 
 Оба офицера вернулись в строй, и Майер снова занял свое обыкновенное положение -- поблизости ото всех, но на известном расстоянии от каждого -- расстоянии достаточном для того, чтобы вовремя можно было пресечь попытку полюбопытствовать, о чем это милейший господин Майер рассуждает сам с собой: не успеют подъехать и в глаза заглянуть, а Майер уже бьет со всех стволов анекдотами. Голицын смерил Майера взглядом через плечо, и, с удовольствием отметив, что ротмистр и действительно погрузился в свои размышления настолько, что можно всецело рассчитывать на его знаменитую интуицию, постарался оградить Майера от каких бы то ни было помех его мыслительной деятельности со стороны офицеров, находящихся вокруг, и прежде всего -- офицеров его штаба, которые от безделия и долгого перехода сделались любопытны и болтливы до непереносимости. Поэтому Голицын постарался занять каждого из офицеров делом: действительным, или измышленным на месте, когда действительного дела не подворачивалось, и на ум не приходило.
 В отряде полковника Голицына стало вдруг очень оживленно.
 Видевшие это оживление казаки почему-то решили, что разведка донесла о нахождении поблизости отряда го-минов, или чего-нибудь в этом роде, а потому все разом зашевелились, проверяя оружие, и заряжая как следует винтовки. Клацанье затворов сложилось унисоном, реакция по цепи передалась и тибетцам, и скоро все находились в состоянии боевой готовности, офицеры уже прикидывали на глазок, где будет удобнее развернуть эскадроны для атаки, и недоумевали по поводу отсутствия вестей. Каждый знал на зубок свое место в бою, однако, без согласования русскому человеку нельзя никак, и потому между эскадронами вихрями заметались вестовые. Тревоги пока никто все же не объявлял, но все предпочитали быть полностью готовыми к бою -- чем ведь черт не шутит, когда бог спит!
 Кончилось это дело тем, что сам Унгерн сменил коня, и карьером, в сопровождении своего штаба понесся к отряду Голицына, сопровождаемый тибетцами. Там и выяснилось, что никто ничего тревожного не доносил, никого по пути следования видно не было, и никто решительно не мог понять, в чем же вообще причина получившегося всеобщего смятения.
 Когда наконец все убедились, что никаких врагов поблизости нет и в помине, а просто это Голицын воду мутит, гоняя почем зря своих подчиненных, Унгерн пожал плечами, спешился, и пошел пешком, держа коня в поводу, чтобы отряд Голицына снова восстановил дистанцию в полверсты от генеральского конвоя. Унгерн не был взбешен случившимся, в отличие от ретивого Бурдуковского, каковой неизвестно кому, в белый свет как в копеечку, пообещал полковника Голицына утопить в дерме в первом же попавшемся сортире, и теперь обратился к Унгерну с вопросом, что же все-таки с полковником Голицыным следует сделать. Унгерн только махнул на Бурдуковского рукой. Бурдуковский тоже примолк. И, как водится, в результате всех перечисленных событий младшим штаб-офицерам пришлось взять на себя ответственность за общую идиотскую выходку, и отменить тревогу, которой никто не объявлял.
 Все эти потрясающие события прошли совершенно мимо ушей ротмистра Майера, которые умели не слышать ничего лишнего, а общая суматоха не потревожила его глаз, взгляд которых был устремлен слишком далеко для того, чтобы замечать и отмечать в сознании подобную суету сует. Если бы Майера в этот момент рассмотрели поближе, то заметили бы, что он находится в полном и совершенном трансе, или, вернее -- спит с открытыми глазами. Этому, верно, никто бы особенно не удивился, так как опиум и кокаин были в дивизии Унгерна в довольно большом ходу, о чем знали решительно все, кроме генерала, которому подчиненные просто "забывали" сообщать о такой ерунде.
 "Пусть спит!" -- добродушно решил бы на то, что происходило с Майером, какой-нибудь сторонний наблюдатель, и с миром отъехал бы прочь, разве только какой-то из полковых записных остряков прицепил бы к темляку его палаша что-нибудь вроде женских панталон, специально припасенных, и бережно хранимых для подобных случаев, или, на худой конец -- бумажку с грубой, и совсем неостроумной эпиграммою, и в голос потешался бы над этим, привлекая внимание и всех прочих, изголодавшихся по тепленьким впечатлениям, офицеров.
 На счастье Майера, ротмистра Тарасова, по прозвищу "Мракобес", или капитана Телегина -- тоже известного остроумца, поблизости не оказалось, а всех ближе находящийся подполковник Поляков, полковой доктор, был куда более тих нравом, и, заметив состояние ротмистра, принялся с отеческой почти заботливостью наблюдать, как бы Майер не начал опасно клониться на бок, готовый в таком случае подхватить сослуживца, ежели последнему придет глупая фантазия свалиться с коня во сне.
 Но Майер не спал -- Майер думал.
 Сей достойный экстрасенсор никогда не заставлял себя размышлять о чем-либо конкретном: он только ограничивал для себя известные, довольно широкие рамки своего анализа, после чего пускал мысли на самотек, и отрабатывал их в той точно последовательности, в которой они самостоятельно возникали в его огромной, похожей на медвежью башку, голове, причем более полагался при этом Майер на образы, неторопливо возникающие перед его внутренним взором, чем на более привычный простому смертному мысленный диалог. И потому сейчас его сознание работало довольно далеко от той задачи, что поставил перед ним Голицын: Майер вспоминал, как уже на этой войне, на колчаковском фронте, он встретил своих старых знакомых -- сначала Белецкого, а потом и Голицына, и эти три сложные судьбы уже не разошлись, с каждым днем все более сплетаясь в тугой и хитрый сарацинский узелок. То, что могло тревожить всех троих сейчас, было так же далеко от Майера, как ныне происходящая реальность, или канувшая в прошлое петербуржская жизнь. И все это Майера мало беспокоило, и он улыбался, словно видел счастливый и добрый детский сон.
 Но -- внезапно, сама собой, улыбка стала исчезать с лица ротмистра. Ему стало даже вполне физически плохо. В голове молоточками, пульсом приливающей крови, застучал ритм, слова, произносимые больным, надтреснутым голосом, знакомым, но пока непонятным, образы, иголками боли и страдания колющие Майера прямо в сердце оформляющимся кошмаром:
 
 ...Тишина после воплей и стонов спустилась стеной,
 Два архангела гладили голову в белом чепце,
 А в руках акушерки обмяк безнадежно седой,
 Мертворожденный мальчик с улыбкой на добром лице...
 
 Майер и действительно едва не свалился с коня.
 Это он уже слышал -- от Белецкого, в дым пьяного, Белецкий читал стихи, плакал, а после стал стрелять из своего маузера в потолок курной избы, что закончилось вполне закономерно: Белецкого скрутили, влили в рот стакан самогонки, и уложили спать. Наутро Белецкий и сам не помнил толком, что он такого натворил...
 Вот что! -- Майер потер лоб, сдвигая фуражку на затылок, -- Вот оно, значит, как! Стало быть, все это и вправду серьезно. Не садистический способ испохабить настроение собутыльникам...
 -- Но позвольте-с, это же дегенерация! -- воскликнул Майер, -- Это же разжижение мозгов-с! Стремление к смерти-с!
 -- Да? -- удивился доктор Поляков, рассказывавший в это время, что у него в последнее время встречаются исключительно случаи сифилиса -- так-то в дивизии все здоровы, удивительно даже здоровы, но сифилитиков масса, и непонятно, откуда они берутся, -- Вы находите, Михаил Михайлович? Не думал об этом. Впрочем, может быть оно и так. Люэс -- не просто инфекция, это и нравственная болезнь, да-с...
 Майер, не отвечая Полякову, хлестнул коня плетью, и зарысил к авангарду, приговаривая сам себе:
 -- Ну, Сашка! Ах, Сашка, Сашка! Черт бы брал тебя совсем, а как же, ну как же все, ради чего мы гнили тут, и еще гнить будем? Придумал себе? Помереть хочешь, и недоброй смерти ищешь? Но, этого мы, однако, не позволим!
 
 
 Рига. 22 декабря 1913 года.
 
 Он сидел, как всегда, когда искал уединения -- в старой оранжерее, примыкавшей к южной стороне дома, которая еще называлась зимним садом, но за которой уже никто толком не следил, и читал свои толстые, писанные странными буквами, старинные книги, говорил сам с собой, и что-то чертил в воздухе рукой, или на земле -- старым, проржавелым кинжалом. Он понимал и старинные письмена этих книг, и приписанные строки примечаний перса Азрема -- старинного приживальщика и телохранителя покойного барона Иеронима-Алекса фон Лорха.
 Мальчиком Йоганнес-Альбрехт фон Лорх всегда был чаще со стариком Азремом, чем со своим отцом. Иероним-Алекс взирал на это дело благосклонно, и не очень вмешивался в процесс воспитания сына, разве что раз за разом отсекал от этого дела свою собственную жену. Вообще, жену Иероним-Алекс, мягко говоря, недолюбливал. И Йоганн рос без материнской ласки, зато под присмотром старого персидского книжника, который учил его языкам, математике, магии и колдовству, а заодно -- стрелять, владеть рапирою, и ездить верхом. В семь лет мальчик не знал сказки про Гензеля и Гретель, зато по-арабски и на фарси понимал не хуже, чем по-немецки и русски.
 " Так сказано, так совершено, так предвидится, так и свершится, так было, так будет, так есть, так в памяти останется: истинно, достоверно, действительно, и непреложно. Так я, Азроэль ибен-Оффали, по имени Маддам, свидетельствую, и так истинно.
 Это -- книга проклятая Аллахом, и книга эта -- для проклятых Аллахом, ибо это -- Книга Проклятого Аллахом!
 Знай, что если две вещи, два создания, или два человека подобны, то они есть суть одно и то же, невзирая на пространство или время, их разделяющие.
 И кто знает, как все подобное совместить в единое, тот возродится в семени своем или в подобии своем через срок как задумает, и течение Времени будет не властно над его духом. Но что принесет это деяние в конце, я не знаю.
 Ибо под небом и под землей, под водою, и под чистым светом всякое незнание порождает скорбь, но всякое знание лишь умножает ее. И так всегда пребудет, ибо знание проклято Аллахом, и это -- закон для Проклятого.
 Но будет отсюда и величие, ибо злословящие нас погибнут, и как погубить их -- указано. Ибо одно неотделимо от другого.
 И есть ли беззаконие в этом деянии? И есть ли беззаконие в третьем деянии -- в совмещении в своем неделимом мужского и женского -- тоже необходимом?
 Ибо, как было до Мардука, так было и при Мардуке, так же будет и после Мардука: все, раз начавшись, продолжается во веки веков.
 И народ кричал ему: "Marin, Marin, Mareinu Adoshem!"
 И после него нашел, кому кричать то же.
 И проклят этот народ.
 И ничего не изменилось под небом.
 И не судите, и не мудрствуйте, ибо сказано: буква убивает, но и букву можно убить. Но если буква мертва, она может ожить внезапно.
 И слова не падают в пустоту.
 Убей Алеф, Йод, и Ломейд!"...
 
 ...Сзади послышались легкие шаги.
 -- Вот ты где, Ветер? Почему ты все время прячешься так далеко? -- девочке было пятнадцать лет, она была очень красива, и уже сознавала это, кокетничая с братом, как взрослая.
 -- Ты же меня все равно находишь! -- рассмеялся Йоганн.
 -- Да, ты знаешь, я долго без тебя не могу, -- призналась девочка. -- Ты уже готовишься к экзаменам? Это похвально. Сани готовят с лета... Ах, нет? Штудируешь высшую филозофию... Я бы на твоем месте взялась-таки за фортификацию, и прочее.
 -- Э! -- махнул рукой Йоганн, -- Экзамены-то я сдам. Это же военная академия: преподаватели сами прекрасно понимают, что не след требовать от гарнизонного болвана более того, что он имеет. Чем ты озабочена?
 -- Ференц просил денег.
 -- Прискорбно! Денег нет.
 -- Да, давно хотела спросить, и все забываю...
 -- О чем же?
 -- Что слышно о маме?
 Йоганнес пожал плечами: вот уж который год пошел тому, как баронесса Алиса сбежала с каким-то аферистом, бросив дочь на попечение старшего сына, а сына оставив без гроша. Лорхам и их единственному слуге, Ференцу, приходилось очень туго: Йоганнес довольно удачно играл в карты в Риге и Петербурге, но редко когда рисковал высокой ставкою, да Ференц выращивал овощи в саду, а в остальном приходилось рассчитывать только на жалование поручика, которое Йоганнес получал из полка, в составе которого он числился, но в котором бывал разве что раза два или три в год.
 Элле наклонила голову:
 -- Не хочешь говорить?
 -- Сказать нечего... А твои как успехи сегодня?
 -- Ха! Наша дама говорит мне: Анна-Элеонора, вы ведете себя как взрослая женщина! И давай меня честить на все корки. А я виновата, что я красива?
 -- Не виновата. Но фрау Корг права -- в наше время надо прятаться от жизни. А то будут неприятности.
 -- Не знаю. Фрау Корг говорит мне: --"Вы никого и ничто не любите, Анна-Элеонора!"
 -- А ты?
 -- А я ей в ответ: -- "Неправда, я люблю брата!" Она так на меня посмотрела, будто я -- гулящая девка с уголка. Чему ты хохочешь?
 -- Эльке, неприлично барышне рассуждать о гулящих девках с уголка!
 -- Так я знаю. Только иначе не скажешь!
 -- Надо уметь сказать! Иначе замуж не выйдешь -- кто тебя будет брать такую...
 -- А мне это и не нужно.
 -- Вот как? Очень жаль, что тебя был вынужден воспитывать я. Чем больше живу, тем больше убеждаюсь: педагог я плохой!
 -- Педагог -- может быть. А в остальном ты -- самый лучший. Я хочу сесть.
 -- Да зачем? Пошли домой.
 -- Нет, давай посидим здесь.
 Элле уселась на освобожденный Йоганном простой стулик, подперла рукой подбородок, и вдруг, без всякого предисловия, нараспев произнесла:
 -- На диком берегу Озера Мрака, где тучи сыплют истаявший снег на хребты хрипящих собак, у которых нет пищи, и нет у них крова под небом, но есть таковой под землей -- в тесной келье безмолвного, нежного Ветра, и псы ему благодарны за милость и ласку, и, верные, смотрят в седой тишине, безмолвного, замерзшего Времени, как слезы с лица утирает он, угрюмо и нехотя.
 Брат мой, Ветер выходит на свет со своею сворой, лающей внятно и гулко между гранитных колонн, на которых начертаны даты -- судеб, начал и концов; в безмолвии мертвого града он рыщет, без звука, без шороха, без повеленья, лишь треплет безветрие пламя на песьей его голове.
 Но кончатся сказки, и брат дорисует свой круг, замкнет свои цепи, сотрет устаревшие знаки, хламом железным засыплет окопы, а поле, залитое кровью засеет пшеницей мой Ветер.
 Страшные символы спрячет в сундук в покосившемся домике Магов, стоящем средь древних болот на окраине Мира, и там их оставит меж лампой и книгой навеки, затем, чтоб они не подумали вырваться снова.
 Дети возьмут наши шпаги за жала, и будут гонять воробьев на обломках великих империй, бездумно и грустно, а нам -- нам останется только воскреснуть, чтоб было кому рассказать о деяниях наших, и выпить за наше здоровье...
 Элле умолкла, и вопросительно посмотрела на брата, который, как всегда в таких случаях, не нашелся сказать ничего умнее, как:
 -- Давно сочинила?
 -- Только что. Экспромт. -- Элле с улыбкой махнула рукой, -- Дарю, если хочешь.
 Йоганн вздохнул.
 -- Ты лучше меня, Эльке. Ты талантлива.
 -- Не лучше, и не талантливей, Ветер. Я такая же, как ты. Вернее, я -- это ты и есть.
 -- Ты стала совсем взрослой.
 -- Я родилась взрослой, Йоганн. С этим тебе следует примириться. Да и что тут такого удивительного? Мы рано взрослеем...
 -- Ты рассуждаешь так, как будто тебе не пятнадцать лет, а под тридцать.
 -- Откуда ты знаешь, сколько мне лет на самом деле?
 -- Как?
 -- Ведь и тебе не двадцать один!
 -- А сколько же?
 -- За тысячу.
 -- Так. -- Йоганн сжал губы, -- Сама создала сию теорему, или книг моих начиталась?
 -- А чем я хуже тебя?...
 -- Хм, -- Йоганн не нашел что возразить.
 -- Пойдем, действительно, -- решила Элле, -- И больше не уединяйся. Всякий раз, как ты дома, ты все одиночества ищешь. Это нездорово, братец.
 -- Ну, можно подумать, я всякий раз на три года уезжаю!
 -- Но я успела соскучиться! Да, забыла спросить: как Елена Андреевна поживает?
 -- Елена? А что такое ей поделается? И что ты спрашиваешь?
 -- Интересно. Ведь эта дама вполне достойна моего восхищения: и как это она всегда успевает одеться, когда я прихожу? Времени ведь у нее не так уж много. -- Элле захохотала: -- Я правильно понимаю, она больше не приезжает с тех пор, как забыла в спешке одеть... самое главное?
 -- А было так? -- насторожился Йоганн.
 -- Было, было. И я...
 -- Что ты?
 -- Ну, я не сдержалась указать ей на эту оплошность, только и всего, Йоганн, -- Элле в притворном смущении опустила очи долу, -- Всего то! Но я совершенно этим вогнала ее в краску!
 Йоганн остановился, потер лоб, припоминая, постучал пальцами по стеклу, и сухо заметил:
 -- Вот оно в чем дело? А я-то все думаю, в чем причина? Н-да. А зачем тебе это понадобилось?
 -- Да что такое?
 -- Зачем тебе понадобилось ссорить меня с Еленою?
 -- А...
 -- Хорошо, я вот такой: любовницу имею, согласен, нравственно не очень. Но...
 -- Знаешь, Йоганн, это всяко лучше, чем жена! В нашем доме чужой женщине не место. Я бы ее подушкой задушила, честное благородное слово! Но Елена... От нее нам добра не будет. И от других не будет. И не нужны тебе они.
 Йоганнес остановился, и несколько презрительно сощурился на сестру:
 -- Не должен ли я тебя спросить, с кем мне иметь дела, а с кем не иметь?
 Элле ничуть не смутилась:
 -- Было бы совсем не вредно.
 -- Ну, знаешь!
 -- Кое что я понимаю куда лучше, чем ты. Потому что -- сердцем. А ты -- только умом...
 Йоганнес покачал головой:
 -- Давай отставим этот разговор, сестричка. Навсегда. Согласна?
 Элле обиженно поджала губы.
 -- Наш гость еще не вышел?
 Элле отрицательно качнула головой.
 -- Ты не будешь против, ежели я с ним позавтракаю наедине? Или будешь против?
 -- Это нужно тебе?
 -- Мне это нужно.
 -- Хорошо. Твои секреты, это твои секреты!
 -- Да никаких секретов, Эльке. Но вряд ли тебе стоит знать слишком много, так я считаю. От этого становится трудно жить.
 -- Ну да?
 -- Так мы договорились?
 -- Хорошо, брат, я выйду только к концу завтрака. И извинюсь за опоздание. Так тебя устроит?
 -- Отлично. Да, куда мы поедем вечером?
 -- Лучше бы никуда. Мы же можем просто побыть вдвоем?
 -- Согласен. Только куда мы денем нашего гостя?
 -- Значит, будем втроем, только и всего. Не думаю, что он нам помешает.
 
 
 Старый знакомец Йоганнеса фон Лорха -- Михаил Михайлович Майер прошлым вечером заехал в гости, по пути в Петербург из Берлина. Никаких разговоров с вечера не получилось, так как Михаил Михайлович немедленно был отправлен Лорхом отдыхать, и тем не менее Майер успел дать понять, что имеет интересные новости, которые ему не терпелось сообщить, впрочем, и Лорху не терпелось узнать о них. Так или иначе, Йоганнес, нежно любивший свою сестру, был вынужден обидеть ее, что не улучшило его настроения, впрочем, это было мерой вынужденной: Майер при девушке откровенничать явно не стал бы, а Элле, не отходившая ни на шаг от брата, не желала понимать, что у того могут быть и свои, ей совершенно не нужные, дела.
 -- Утро доброе, Михаил Михайлович, -- приветствовал Лорх гостя, -- Прошу завтракать. Чем богат, как говориться.
 -- Не скромничай, -- рассмеялся Майер, -- Стол -- выше всяких похвал. Банк сорвал?
 -- Было дело. Ты не против, если я на вечер тебя никуда не приглашу?
 -- А что?
 -- Денег нет. Вообще.
 -- У меня есть. Не побрезгуешь же ты!
 -- Нет, что ты! Но есть еще причина.
 -- Элеонора Алексеевна?
 -- Да, чувствует себя...
 -- Притворяется! А куда ты хотел меня пригласить?
 -- А, есть одно интересное общество. Изящные искусства, хорошенькие женщины...
 -- И, наверное, все очень одухотворенные, насколько я знаю твои вкусы?
 Лорх рассмеялся:
 -- Это как водится.
 -- Тогда бог с ними. Я ничего не теряю.
 -- Что так?
 -- Эта ваша одухотворенность! Черт бы побрал эту вашу одухотворенность, вместе с символизмом, масонами, и розенкрейцерами! Вот помяни мое слово: не будет от этого добра!
 -- Хм.
 -- Ох, не будет! Да, впрочем, я сегодня же намерен ехать в Петербург. Приходится торопиться.
 -- Это почему?
 -- Сейчас узнаешь.
 -- Понимать тебя так, что ты везешь важные известия для...
 -- Понимай именно так. Анна Леопольдовна будет в восторге. Знаешь, для того, чтобы собрать меня, она продала свои драгоценности жидам Циммерману и Гамбургу. Старый генерал устроил ей от того целый скандал.
 -- Где же ты был?
 -- В Праге, потом поехал в Зальцбург и Берлин.
 -- И с кем ты там встретился?
 -- О, общество было вполне пестрое. Что интересно: ввел меня в этот кружок никто иной, как зоциаль-революционер Мациевский.
 -- Приятное знакомство, Михель.
 -- Кстати! Этот эсэр заодно представляет общество "Тайный свет". Неисповедимы пути тайных обществ! Впрочем, можно догадаться, что и все наши революционеры из того же корытца кушают... Вспомни хоть Азефа. Далее на встрече присутствовали кавалерии майор Оль фон Липниц -- общество "Легиномос", и господин Густав Майер, литератор, член общества "Голубая Звезда".
 -- Липниц? Постой, постой...
 -- Да, именно этот. Потомок знаменитого доктора Юлиана -- того самого, который пользовал инквизитора Михаэлиса, и принимал такое живое участие в деле эксских урсулинок 1610 года. Ну, ты же интересуешься этой историей! Интереснейшая личность, кстати. Афера с венгерским восстанием -- его рук дело. Желаешь с ним познакомиться?
 -- Пока нет.
 -- Как скажешь.
 -- А литератор, он не твой родственник?
 -- Сожалею -- нет.
 -- Н-да. Так что же интересного ты узнал?
 -- Начнем с того, что вскорости будет война.
 -- Удивил! Это же так понятно!
 -- Удивительно другое: переговоры с Германией, которые вел Николай Николаевич, фактически сорваны.
 -- Николай Николаевич? А я не знал...
 -- Ну как же! Тебе бы надо знать такое дело, ты ведь у нас летописец! Удивляюсь тебе, право!
 -- Михель, а тебе не повредит...
 -- Нисколько. И Юнтц, и Анна Леопольдовна совсем не против того, если сын Лорха будет знать некоторые наши секреты. Скажу прямо: того, что тебе знать не нужно, ты от меня и не узнаешь. Никогда.
 -- Продолжай.
 -- До недавнего времени велись тайные переговоры о военном союзе Германии, Австрии, и России против Франции -- Бисмарк же еще предлагал, да государь со своей франкоманией... да-с, так вот: на условиях, что союз Германии и Турции не будет возобновлен, и Турция будет обязана в дальнейшем сохранять нейтралитет на Балканах и в Черном море. Первый больной вопрос: Турция -- исконный военный противник России, и лелеет достаточно агрессивные планы в отношении Болгарии и российской Армении. Но кайзера турки бы побоялись, что там. Позиция России в войну двенадцатого года очень расположила Габсбургов и Гогенцоллернов в нашу сторону. Так и условия договора были бы в основном такими: от нас -- военные поставки Германии оружия и стратегического сырья для действий против Франции, плюс поддержка в Балтийском и Немецком морях против возможных действий британского флота в обмен на помощь германского флота в реванше России против Японии. В Черном море Россией предоставляются базы для группирования там Императорского Королевского флота, для оперативных действий последнего в Средиземном море, и для блокады Босфора. При этом к союзу присоединяется Италия, и Россия сохраняет строгий нейтралитет относительно военных действий Австро-Венгрии, если эти действия не будут затрагивать интересов Сербии и Болгарии.
 -- Неплохо.
 -- Но все полетело к черту! И результаты: Турция активно входит в Ось, и это теперь означает неизбежность войны именно с Германией. Ожидаются провокации в боснийском и герцеговинском узлах: для того, чтобы Австро-Венгрия развязала войну в Сербии, а это равноценно объявлению Австрией войны России. Отсюда вытекает, что России придется воевать одновременно на австрийском, германском, румынском, и турецком фронтах, и еще неизвестно, как в таком случае поведет себя Япония. Положение для России крайне серьезное, да того мало: Австрия и Германия в таком положении так же не могут рассчитывать на скорую победу, если вообще могут на нее рассчитывать... Что-то еще можно было бы спасти, но в Петербурге активно желают именно такого положения вещей. Очень активно! Для России это -- самоубийство, к сожалению. Нас толкают в объятия исконных врагов...
 -- Вы можете что-то изменить?
 -- Возможно. Но...
 -- Понятно. А кто сорвал переговоры?
 Майер, гадливо улыбаясь, поднес к левому плечу кулак с оттопыренным большим пальцем, и быстро провел им наискось к правому бедру**.
 -- Вот уж! -- не поверил Лорх, -- Да они же клоуны!
 -- Клоуны, Иван Алексеевич, внимание отвлекают. От других. От "Isis Urania", от "Возрожденного Сфинкса", от "LX", и от "Союза правоверных, Иллюминатов, и Розенкрейцеров H.Z.O.B." -- пояснил Майер.
 -- А ты не излишне драматизируешь?
 -- Что именно?
 -- Да роль таинственных масонов в этом деле? Корни можно бы поискать в другом месте. Тот же Распутин...
 -- Этот-то как раз клоун! Он вовлек в свою клоунаду и Императора с семьей, но это -- дело пятое, пусть себе, чем бы дитя не тешилось, лишь бы водки не пило! Не впадай в благодушие нашей либеральной интеллигенции, Иван Алексеевич. И помни о том, что тебе пригодится по твоей службе! Со всем тем, что ты знаешь, ты карьеры не сделаешь, так и завязнешь в обер-офицерах, но -- знай об этом, и борись по возможности, не Родина, так мы тебя отблагодарим! Даже я, при том, что мне известно, и то, пожалуй, недооцениваю роль масонства в управлении нашей страной, или, что вернее -- в разрушении ее! 9 января 1905 года ты помнишь?
 -- Помню и десятое. Здесь, в Риге.
 -- И как тебе?
 -- Ты еще спрашиваешь? Глупость ужасная!
 -- Как? Глу-упость? Ты считаешь, что это -- просто глупость? Если бы так!
 -- Я уже слышал версию о том, что расстрел крестного хода -- подстроенная провокация. Но... голословно это.
 -- Скажи уж: доказательств нету! А ты сопоставь вот что: начни с того, что крестный ход был утвержден и санкционирован -- начальник полиции Гапону это вполне разрешил. Это может тебе подтвердить тот же Александр Аркадьевич Дикхоф-Деренталь*, а ты с ним знаком. Итак: демонстрация была вполне санкционирована. Раз! Накануне крестного хода государь наш внезапно отправляется в загородную резиденцию -- отчего бы? Два, изволь видеть! Народ мирно, с пением церковных песнопений идет ко дворцу, а комендант его перед этим, заранее предупрежденный, увеличивает охрану почти втрое -- это, может быть, и понятно: государя нет, и комендант боится бунта -- народ будет требовать царя, которого народу предъявить не могут, такое уж бывало, и не раз. А царя нет.
 В оцеплении стоят Семеновский и Преображенский полки, а почему именно они? Готовятся к бою? Ведь даже для усиленной охраны достало бы лейб-гвардии Атаманского, если предназначать охрану для поддержания порядка, а не для ведения боевых действий.
 Теперь далее: Великий князь, судя по всему, все же не собирается открывать огонь, и даже говорит об этом старшим офицерам -- это тебе может Краснов подтвердить, если спросишь, его в этом клятвеннейше заверяли знакомые. Внезапно Великий князь же отдает команду расстрелять демонстрацию, причем голосом совершенно истерическим, по свидетельству того же Краснова. Народ расстреливают совершенно палаческим образом, и даже самый последний дурень, и тот говорит: словно нарочно!
 Результат этого нам известен: волнения 1905 года, и восстание в Москве. Авторитет РСДРП неуклонно растет, ПСР и анархисты приобретают себе тысячи последователей...
 -- Ты говоришь вещи общеизвестные.
 -- Зная ключ, ты найдешь во всем этом совсем другой смысл. А вот тебе и ключ: с Великим князем в момент шествия связался эмиссар Центральной Санкт-Петербургской франк-масонской ложи, в которой Великий князь состоял во второй ступени, и передал тому каблографическое распоряжение от самого Досточтимого Мастера...
 -- От кого именно?
 -- От Сергея Юльевича.
 -- Витте?
 -- Благодетеля.
 -- Через посыльного?
 -- Да через Родзянко! Непосредственно!
 -- Это точно известно?
 -- Это известно точно, хотя неизвестен точный текст распоряжения.
 -- Хм. Предположительно это было указанием открыть огонь?
 -- Если предположить это, и добавить, что приказание дополнялось угрозой наложения кары за неповиновение, то все ведь действительно становится на свои места?
 -- Возможно, что и становится. Но цель?
 -- Ты дурачком прикидываешься, мазочка?
 -- Нет, желаю уточнить.
 -- Цель -- развал государства, крах финансовой олигархии и постановление на ее место новой -- полностью контролируемой масонством. Повышение внутренней политической напряженности в стране, и в конечном итоге -- свержение монархии. Да ты вспомни! -- то же, до мельчайших деталей, общество "LPD" проделывало перед диктатурой 1790-х годов во Франции! А один из прожектов декабрьского восстания в России? А возникновение "Народной Воли", инспирированное ложей "Libertas V"? А те же зоциаль-революционеры -- не контролируются ли они людьми с виду невиннейшей госпожи Блаватской? Да мы с тобой, и даже Юнтц с Анной Анненской -- скромные ангелы по сравнению с господами правоверными масонами, если иметь в виду масштаб и кровавость операций... При масонах попахивает и иудеями, как это должно быть тебе понятно, но... не иудеи правят масонами, а масоны направляют иудейство, и самое интересное, что к их же собственной гибели...
 Майер, в запальчивости рубанул рукой по столу, от чего подпрыгнули, и жалобно зазвенели бокалы и лафитники, и умолк.
 -- Как понимать твое молчание? -- поинтересовался Лорх.
 -- Да остальное ты знаешь. А я еще многого не знаю. Ты проводил сеансы?
 -- Да, разумеется.
 -- И что тебе стало известно?
 -- Да как тебе сказать? Сектора 640 и 648 заняли "Серые". Rogus продолжают экспансию в центральном круге. Информация перепроверяется.
 -- Что-то новое тобой получено?
 -- "Alfara Rosgus" в новом варианте. Ваш-то не действует вовсе.
 -- А твой?
 -- Да как сказать? Я, как видно, допустил ошибку при дешифровке. Так или иначе, это все мне боком вышло: я сутки был без памяти, и едва не преставился. Эльке рассказывала, что я был весь мокрый, словно мышь, и у меня зеленела кожа. Но это уже какой-то результат. Так или иначе, смысл методики ясен: искривление Т-поля с помощью возмущений в течении процесса энтропии. Приборов не требует -- дело в последовательности определенных вибраций любой мощности. От мощности зависит только радиус действия. Применение, как указано -- агрессия вовне, и концентрация на выход раскрытой смертоносной силы.
 -- От кого это было получено?
 -- От "Мантиатос".
 -- А "Relzehamia"?
 -- Нет контакта.
 -- "ARU", "DANU"?
 -- Нет контакта. Да ты сам посмотри журналы. Уверяю тебя, Адольф Ланц* многое бы за эти журналы отдал, но... недостоин.
 -- Показывай, показывай же!
 -- Завтракать больше не хочешь?
 -- Какие тут завтраки! Веди в лабораторию, да скорее, драли бы тебя черти! "Мантиатос"! Это же сенсация! Анна... да она меня со свету сживет, если я ей этого не передам! Шутник ты, право!
 -- Так на тебе ключ, и иди. Тебе уж я доверяю.
 -- А ты?
 -- Поднимусь к Элеоноре. Мне интересно, почему она так и не спустилась к завтраку.
 -- Хорошо, пойди. Но, клянусь Гробницей Фараона, я на нее не в обиде! Мне сейчас не до твоей сестры!
 Лорх резко обернулся к Майеру, и лицо его исказила судорога.
 -- Что ты? -- не понял Майер.
 -- Нет, ничего особенного. Все хорошо. Да, все хорошо.
 
 
 Гробница Фараона -- это такая комбинация основных чисел, значений, или, если угодно -- символов, при которой все основные, фундаментальные значения расположены в порядке восходящих типов при допущении серии особых спекуляций по особым правилам, или без них -- равнозначно. Маги, алхимики, физики, и прочие мудрецы всегда старались подобрать ключики к этому основному закону Развития, или Дегенерации -- это как посмотреть -- называя его по разному: от периодической системы и философского камня до теории синтеза элементов, но подразумевая под этими названиями одно и то же. Дело того стоило -- получить в результате Гробницу Фараона означало понять основной закон бытия, а поняв закон, его всегда можно и использовать -- себе в пользу, или ближнему во вред. Блаженства это не приносит, зато приносит власть, поскольку оперирующий с этой силой ставит себя как бы в центр мироздания, и может влиять на Историю, в принципе, тут уж кого на что хватит. Но и это здесь не самое интересное. Законы законами, а мистика мистикой -- совершенно загадочным образом познание Гробницы Фараона приводит к одному интереснейшему результату -- самое заветное желание данного человека как бы само собой исполняется, впрочем, не немедленно, и в разумных пределах -- луны с неба не получишь, и возлюбленную из гроба не поднимешь, буде она уже в гробу, однако получишь, (только не в случае с луной с неба), вполне равнозначную замену. Через какое-то время. Некоторые получают то, что им уже и не нужно -- ведь ложка к обеду дорога, но все же: рано или поздно самое сильное, доминирующее в бессознательном, желание исполняется. А вообще, рано или поздно исполняются все желания, каковыми бы они ни были -- вариантов стремлений человека на самом деле куда как меньше, чем вариантов последовательности ходов в шахматах. Другое дело, что ко времени их исполнения сами эти события становятся в большинстве случаев никому не нужны.
 Поэтому и ходит древняя легенда о том, что Высшая мудрость ведет к смерти -- понятно, что для очень и очень многих смерть -- заветнейшее тайное желание, какими бы религиозными или мистическими символами она не была затенена. Так или иначе было, есть и будет -- "eritis sicut dii, scientes bonum et malum!" Мало кто мог порадоваться тому, что познал добро и зло, но были и такие, что радовались -- редко, и по большей части от того, что они, наконец, достигли этого. Но когда с 5 мая 1889 года этому делу начали обучать, (без всяких шуток -- какие уж тут шутки! впрочем, отнюдь не всех, и отнюдь не везде), посвященные в Великое Таинство адепты лишились даже и радости самостоятельного овладения тем завещанием, которое библейский змей подбросил человечеству вопреки воле диктатора и обскуранта Иеговы. Властителей Мира новой формации понимание закона комбинаторики судеб человеческих привело к самому простому, но и самому правильному состоянию души -- они научились ценить жизнь такой, какова она есть. Силу эти люди, однако, приобрели -- во время экспедиции в Тибет в начале века они выдержали первый из своих экзаменов: открыли, что Шамбала* не открывает им не только новых тайн, но и вообще ничего принципиально нового. И не пустили их туда только потому, что они сами этого не захотели -- зачем было обижать лам и мудрецов, и уничтожать в стычках несчастных гурков? Они знали и то, что дети их вернутся сюда, и детей их сюда уже пустят, причем пустят с радостью...
 Были ли они от того счастливы? Может быть, хотя что вообще такое -- счастье? Сытость? Самка? Величие? Власть? Истина? Но что есть Истина?
 Иван Алексеевич Лорх был счастлив. Но об этом мало кто знал. Впрочем, в последнее время, его счастливое состояние здорово пошло на нет: когда ему стало ясно, что скоро, вот сейчас, случится колоссальная катастрофа, которая изменит и судьбы Мира, да и его собственную судьбу, настолько, что без потерь ему из этого не выбраться, разве что потери можно было постараться свести к минимуму. Он знал уже, что потеряет многое, но, к счастью своему, не решился выяснять, что именно.
 Не то чтобы Лорх боялся смерти -- он знал, что Ее бояться именно не надо, ибо она и имеет власть только над теми, кто ее боится. В глубине души Смерти боятся все, но Лорх начинал, в критических ситуациях, прежде всего анализировать, совершенно забывая в первый момент испугаться. А потом Она была вроде как и не страшна -- страшно только то, чему нельзя найти объяснения. А то, что объяснимо -- это не Смерть, ибо Ее основное свойство -- страшна и необъяснима. И его персонифицированная Смерть проходила мимо него, ибо, как всякая Смерть, была слепа, и шла только на запах страха. За себя Лорх не беспокоился вовсе, но тем более начинал беспокоиться за сестру, которую поистине любил, хотя стеснялся и себе и ей в этом признаться.
 Лорх воспринимал специфику своих странных занятий как данность, не делая из них ни трагедии, ни фарса. В конечном итоге сам ведь он не имел касательства к своим акциям -- все за него делала Природа. Он только отдавал ей приказ, и пожинал плоды. С тем же успехом, с каким Лорх пускал в ход свою психическую силу, он пускал в ход и оружие -- стрелял он отменно, холодным оружием владел еще лучше, правда, ножи предпочитал метать. Кулачного и рукопашного боя он не любил, потому что боялся боли, но боялся и обнаружить в себе эту черту. И, чтобы пересилить себя, он стал военным, причем именно кавалеристом, хоть его и отговаривали от этого.
 Иногда Лорх размышлял о том, что на самом деле трагичнее -- тогда ли, когда живые люди истекают кровью под ураганным огнем где-то под Мукденом, или когда оловянные солдатики валятся наземь, брошенные в пучину игрушечной смерти коварливой рукой играющего ребенка? Вопрос не праздный: для первых смерть имеет единственное число, и неизбежна, а после нее -- покой, хотя, верно ли это? они-то в это верят; но уж для вторых точно: все продолжается, пусть условно, изо дня в день: убит -- упал -- воскрес -- снова в строй -- убит -- упал -- воскрес -- и так далее, до бесконечности. Что страшнее? И что важнее -- быть командиром над живыми солдатами из плоти и крови, или Богом -- жестоким, самостийным Богом, царящим над солдатами из олова, дерева, или воска, наконец? И как вообще это далеко одно от другого? Как для кого, а Лорх в детстве больше любил свои игрушки, чем людей, и солдатиков у него никогда никто не мог убить. Элле тогда не было еще на свете, Элле пришла потом. Впрочем, они друг для друга тоже были игрушками -- любимыми, но игрушками. Друг для друга. А остальные -- они не игрушки! Они -- фигуры! Пешки и ферзи в странной игре непонятных, озлобленных друг на друга сил. И тем гордятся!
 Войну Лорх не любил, хотя самою ее как таковую отрицать и не думал, понимая, что это было бы неимоверной глупостью. Война избавляла Европу от той части людей, которая не только имела какие-либо биологические недостатки, но и была к тому же неспособна вписаться в социальную структуру данного общества. Война укрепляла генетическое здоровье наций, и социальные структуры государств. Лорху давным давно разъяснили суть войны, как проявления в агрессивность массового помешательства, раптуса -- природного регулятора численности популяции любых земных существ, не исключая и человека. Получалось так, что когда численность популяции переходит допустимый предел, или в ней, вследствие вырождения, появляется большое количество условно нежизнеспособных, то есть неполноценных, но адаптированных особей, то в популяции возникает повышенная агрессивность, которая должна приводить к массовой гибели ее членов -- либо путем уничтожения себе подобных, либо путем самоубийств, в том числе массовых, и, как вариант: религиозного движения, декларирующего самоуничтожение каким-либо путем. Другой вариант сокращения численности -- эпидемия, а это куда хуже: война лучше эпидемии тем, что условно нежизнеспособные как раз и обладают наибольшей агрессивностью, и, естественно, гибнут на войне в наибольшей массе. Давно замечено, хотя и не объяснено то, что люди сильные и уравновешенные на войне выживают, несмотря, например, на случайность в полете пули, снаряда, и так далее. Если солдат грустит перед боем, то можно быть твердо уверенным, что в этом бою его убьют. Впрочем, и это правило действует не всегда. Погибнуть на войне можно и будучи раздавленным грузом прошлого. Под влиянием Наследия Предков.
 Груз прошлого влияет как на судьбы государств, так и на судьбу личности -- это были азы. Нежизнеспособных можно было так или иначе нейтрализовать -- пусть даже путем жестокого истребления, но этот фактор катастрофы -- никак: ни через забвение, ни через искажение. Груз прошлого слишком тягостен для человека современного, и даже более, чем себе это представляет большинство. Именно этим, а ничем иным, этой Историей нашей, с позволения сказать, Цивилизации, стремящейся по пути самого явного регресса, возведенного в степень благодати, от которой даже и у самого Дъявола волосы встали бы дыбом, именно этим объясняется масса немотивированных с первого взгляда, и порой бессознательных поступков человека современного, и событий в государствах, на взгляд обывателя лишенных всякого смысла и логики. Особенно это касается социальной и личной энтропии, включительно до самоубийства личности, и самоуничтожения наций, тут наркомания и пьянство, преступность и проституция, короче -- агония. Даже банальный сифилис имеет большее распространение среди наций, преступное прошлое которых признается всяким здравомыслящим человеком.
 Есть поговорка о том, что просто так никому и никогда камень на голову не падает. И действительно, все, что происходит, происходит по ряду известных причин, без участия случайности, и если находят на улице человека зверски убитым, то смело можно сказать, что свой конец этот человек заслужил, что, впрочем, совсем не означает необходимости отмены уголовного права за недействительностью.
 Зная законы этой псевдослучайности, можно приобрести к ней иммунитет, впрочем, достаточно ограниченный. Или приходится очень постараться, пропуская все происходящие события через себя как первопричину.
 Но, хотя Лорх считал себя властелином и первопричиной всех событий, происходивших вокруг него, случалось иногда и с ним оказаться фигурой в руках чьей-то судьбы. Проявлялось это в том, что иногда он совершал некие, совершенно необдуманные действия, видимых причин к которым не только что не было никаких, но и сам Лорх впоследствии не мог понять, отчего он поступил именно так, а не иначе. Одно он при этом понимал твердо: то, что это с ним уже было когда-то, привело к таким-то последствиям, и теперь кончится тем же самым.
 Утраченная память о предыдущем -- как много она значила бы для людей, умей они действительно ее восстановить. Каждого же порой преследует ощущение, что то, что с ним происходит, когда-то уже происходило с ним же раньше. Это -- память предков, (впрочем, не всегда -- именно предков**), прорывается из глубины неосознанного, но, натыкаясь на барьер сознания реального, возвращается вспять. Так или иначе, часто многие предсказывают исход ситуации, и называют это интуицией. И ведь просто открывается ларчик интуиции, до смешного просто! -- время развивается на плане событий циклически, и одно и то же из рода в род происходит с одними и теми же, и остановить это можно только остановив мощной рукой круговращение Колеса, чтобы потом запустить его вспять, если, конечно, это действительно нужно. И Иван Алексеевич больше всего на свете желал узнать наконец доподлинно, кто он такой, и какова его роль в истории этой несчастной, раздираемой на части амбициями враждующих Всемирных Сил, планеты.
 "И это уже было со мною!" -- думал Иван Алексеевич.
 Сестра сидела за столом, и читала книгу на немецком языке. Иван Алексеевич узнал обложку, и обомлел: это был Гвидо фон Лист*!
 -- Что, мне сойти вниз? -- поинтересовалась Элле, -- Да что с тобой, Йоганн?
 Лорх вырвал из ее руки книгу.
 -- Да что такое?
 -- А не просил я тебя не читать всякую ахинею? Не просил?
 -- А ты ее не читал разве?
 -- Читал, и категорически заявляю, что ничего толкового там нет!
 -- Нет, есть!
 -- А если и есть, то не про вашу честь! Тебе это не нужно!
 -- Нет, нужно!
 -- Я лучше знаю, что тебе нужно!
 Это утверждение сначала изумило Элле, но потом она, забыв все нынешние обиды, разразилась искренним хохотом:
 -- Послушай, а ты уверен в этом? Ты же дальше своего носа не видишь!
 -- Что?
 -- Вот самое это и есть! Считаешь ведь себя умнее всех, а не понимаешь простых вещей!
 -- Каких вещей?
 -- Простых. Да хоть про дамочек твоих сказать: мечешься от одной к другой, а меня тебе неужели мало? Мимо ходишь, да мало видишь. А я ведь с лихвою могу заменить их всех!
 -- Ты? Заменить? -- Лорх не понял еще, о чем идет речь, посмотрел на сестру долгим взглядом, и, поняв все, в ужасе и смятении бросился вон из сестриной комнаты. Сердце его колотилось так, будто вот-вот должно было выпрыгнуть из груди, во рту пересохло, а перед глазами плыли красные круги.
 -- Ты подумай над тем, что я тебе сказала, подумай! -- вслед ему послала Элеонора.
 И Иван Алексеевич осознал то, что его больше всего испугало: и это все уже с ним было когда-то!
 
 
 
 
 
 * Урга ныне -- Улан-Батор
 ** Предоставлять особо обученных солдат в армии третьих стран вообще в традициях Лхассы. Гурки предоставлялись в охрану китайских императоров и индийских раджей со средних веков. В английской армии до сих пор существует дивизия гурков, считающаяся дивизией специального назначения. Унгерну Далай-Ламой было предоставлено сначала 120, а потом еще 200 гурков, специально обученных верховой езде. У Гитлера была рота в 140 человек гурков, специалистов по рукопашному бою, входившая в состав лейбштандарта СС, и около сотни в дивизии "Бранденбург 800"
 * Ремонт: кавалерийский термин -- сменный конский состав
 * Хорват: до 1917 года начальник всей КВЖД, позднее -- деятель главного штаба Дальневосточной Белой армии
 * Бадмаев: целитель и маг, полномочный представитель прошамбалистского общества "Зеленый Дракон" в Петербурге. Был так же эмиссаром Лхассы. Имел значительное влияние на знать
 * Голубая Звезда (У голубой Звезды) - Знаменитое европейское масонское общество неоиудаистского толка. Стремилось охватить влиянием литературно-художественные круги
 * Радзаевский: вождь "Русской Фашистской Партии", штаб которой размещался в Харбине с 1924 года
 * Дрейзе: немецкий автоматический пистолет обр 1908 года, калибра 8 мм.
 ** Золото тяжелее свинца, и потому пуля того же калибра имеет большую массу, и, следовательно, большую настильность и прицельную дальность стрельбы. Однако, патрон с такой пулей требует усиленного заряда.
 ** Вот что, Йоганн, этот Зинич за девочку известен (нем)
 * Николай Николаевич - Великий Князь Н.Н.Романов, Верховный главнокомандующий. Пользовался заслуженной любовью в войсках. Отставлен за телеграмму царю по поводу предполагаемого приезда Распутина в Ставку: "Приедет твой Григорий -- прикажу повесить". В дальнейшем командовал на турецком фронте. Эмигрировал.
 * Б.В. Савинков -- эсэр, руководитель Боевой Организации, известнейший террорист. При Керенском -- министр, далее -- деятель контрреволюции, создатель организации НСЗРиС. Последние годы перед арестом и смертью -- фашист промуссолиниевского толка. Казнен.
 * П.Н.Краснов -- казачий генерал, деятель Временного правительства. В дальнейшем -- верховный атаман Дона, в эмиграции -- атаман всех казачьих войск, начальник "Главного Управления по делам казачьих войск" Рейха. Генерал вермахта, и генерал войск СС, без присвоения чина обергруппенфюрера. Повешен в 1947 в Москве.
 ** Это, кстати, ему не удалось
 ** Масонский жест, означающий "назови свое посвящение"
 * Деренталь А.А. Участник убийства Гапона, затем -- правая рука Савинкова. После ареста Савинкова жил в СССР, расстрелян в 1937 году
 * Фон Лист Гвидо: германский мистик. Предтеча системы воззрений эсэсовской тайной организации "SonnenStelle" (Вевельсбургский орден), исповедующей смесь нордической арийской традиции с новейшими уфологическими практиками
 * Шамбала: В тибетских учениях: таинственный город, в котором есть гробницы богов, путь в который открывается только посвященным. Считалось, что Шамбала находится в Тибете, и в нее ведет дорога, которую преграждает водопад, вода в котором течет снизу вверх
 ** "Ahnen Erbe" -- мистическое понятие, аналогичное понятию "кармы" в позднейшей германской мистике
 * Ланц Адольф: Немецкий философ-мистик, откровенный сатанист
 
 
 
 
 Часть вторая
 ГРОШ ЗА ДУШУ.
 
 Корни прошедшего? Вопли грядущего?
 Видимость лучшего? Окна с решетками?
 Сирые молнии? Блеск Бесконечности?
 Роспись Судьбы? Фатум? Поприще? Улица?
 Эти ли Смерть? Или Вечная Молодость --
 Та, что гуляет по свету с дубиною,
 Серость ли? Голод ли? Или возмездие
 Бога, поросшего буйно крапивою?
 Осень-проказница светом венчается
 С Солнцем: стыдливо разденется в омуте --
 Добрый младенец родится на золоте...
 Глянешь поближе -- там снег блещет в локонах:
 Памятью вечной погибшим и брошенным,
 Славою вечной пока еще выжившим --
 Все, что останется, станет надгробием
 Девки-паскуды в рубашечке вышитой.
 Камни с могил перемелет промышленность,
 Кости и прах уподобятся прочего,
 То и другое пойдет в удобрение
 Божьего рая -- Эдема всеобщего!
 Где результат? Где начало? Где следствие?
 Ты знать не хочешь -- само к тебе явится:
 Милый народ, утопая в блевотине
 Роет могилки, и дрыхнет в них, пьяница.
 Сдохнешь, родишься ли -- что тут изменится?
 Снова дубины готовы к восстанию:
 Слева и справа потащат на мельницу --
 Все там и смелется, пепел останется.
 Жди своей участи мордою к тополю,
 Либо стань жерновом, либо же -- лошадью:
 Русских в России уже перешлепали,
 Быдло в Расее -- обло и умножилось.
 Родина ротой солдат раскорячена,
 Дом твой давно съеден ржою и голодом --
 Дым над погостом, дурь жизни растраченной,
 Флаги. Портянки. Вошь. Череп под молотом.
 Ложки над мисками. Шашки над шеями.
 Пыль -- отношение Власти и Вечности.
 Дом, наводненный лесбийскими феями,
 Темные улицы. Блеск Бесконечности.
 Совесть же скажет, что в нынешнем времени
 Русь невиновна, а чернь -- невменяема,
 Так и застынет под струями семени
 Трупом Россия, Расеей терзаема!
 
 
 Район Керулена. 22-23 декабря 1920 года.
 
 
 -- Это что-то нас с помпой встречают, -- заметил Голицын, -- А, Михаил Михайлович?
 Майер усмехнулся.
 -- Жизнь у них такая. Что, свита нойона?
 -- Да сам, похоже! Просто удивительно, как нас любит местное население. Надо бы нам подъехать впереди всех.
 -- Это верно. Scheisse!
 -- Кто?
 -- Да нет, спина затекла.
 -- Ничего. Терпи, казак -- атаманом будешь.
 Голицын и Майер поскакали вперед, обошли Белецкого, все еще трусившего мелкой рысцой попереди всех, и Майер крикнул ему:
 -- Александр Романович! Не желаете с нами?
 Белецкий оживился:
 -- Виноват, господин полковник. Так куда ты меня, Михаил, зовешь?
 -- А к нойону -- пенистого кумыса отпробовать.
 -- Какой здесь кумыс -- дермо, а не кумыс. А из хмельного -- бузат, так его в рот не вопрешь!
 -- Говорили -- нойон богатый.
 -- Э! Хотя... разве и действительно водки поднесет, только китайской, наверное. Ханжи то есть.
 -- Так ты едешь или нет?
 -- А, ладно. Пойдем, посмотрим, что за птица этот самый нойон.
 Со стороны поселения навстречу офицерам двигалась целая процессия, во главе которой шел огромного роста толстый феодал, и воздымал обе руки не то в приветствии, не то в выражении великой радости.
 Белецкий остановил коня, и стал пристально разглядывать в трофейный цейссовский бинокль этого самого толстого нойона. Майер вернулся.
 -- Что такое?
 -- Погоди!
 -- Что годить -- нам не родить! Что такое-то?
 -- Да-а... нойон этот.
 -- И что?
 -- А вот что: люди его -- монголы, а сам он -- нет, и не бурят, и... точно! -- и не калмык тоже!
 -- А кто? Может готтентот?
 -- Брось острить! Не монгол он, говорю тебе я, и не бурят! Вот кайсаха он мне напоминает. Или киргиза.
 -- Может, уйгур?
 -- Может и уйгур.
 -- Брось! Они все на одно лицо, косоглазые!
 -- Не скажи!
 -- Брось, говорю. Что нам здесь может грозить?
 -- А если?
 -- Пуганая ворона...
 -- ... куста боится, а непуганную -- ленивый не прибьет.
 -- Ну, уговорил. Будем ухо востро держать.
 -- То-то!
 -- Этого с тебя довольно? Мы ведь все равно не можем повернуть, и уехать.
 -- Это верно.
 -- Так поехали?
 -- Нет, я вернусь, пожалуй. Надо будет дельце одно обстряпать.
 -- Как скажешь. А что за дельце?
 -- Ну, там видно будет.
 -- А в курсе меня держать можешь?
 -- Позже. И то если сам захочешь.
 -- Захочу. Так что, договорились?
 -- Натурально -- договорились. Так я могу быть свободен наконец, а, господин Майер?
 -- Да можешь, господин подполковник Белецкий, кой черт тебя держит!
 
 
 Голицын занялся с квартирьерами, которые немедленно принялись докладывать ему что и как, и потому не нашедший в полковнике отклика толстый нойон решил отнестись к Майеру, что и сделал, попутно поразив нашего ротмистра своим даже слишком хорошим русским языком:
 -- Сайнбайну, будьте здоровы, господин офицер.
 Майер спешился, шагнул к нойону, и четко представился:
 -- Старший офицер первого дивизиона штурмового ударного казачьего полка ротмистр Майер.
 -- Я очень рад, -- ответил нойон, -- Такой большой человек! Меня зовут Гирам-Батор, а эти -- все мои люди. Мне сказали, что великий батор Роман Федорович проходит со своим войском, и вы хотите стать на постой возле моего улуса.
 -- Именно так, -- подтвердил Майер.
 -- Мы рады будем вас поместить... э-м-м... вот только солдат -- рядом, вон там, где выпас.
 -- Я думаю, это нам подходит, -- согласился Майер, не зная, что еще и сказать -- он почему-то почувствовал себя неловко.
 -- Хорошо, очень хорошо, -- обрадовался нойон, -- Но господ офицеров мы, конечно, разместим получше. Это да, это я приказал освободить ор... эй, как это по-русски, вот забыл! Такая досада!
 -- Юрты?
 -- Разве это по-русски? Вот: по-русски будет шатры. Хорошо?
 Майер пожал плечами.
 "Бабушке своей покойнице сказочки рассказывай, -- подумал он, -- Русский ты плохо помнишь! Да ты в Петербурге жил не один десяток лет, и образование у тебя явно русское, да еще к тому и высокое!"
 Майера охватило беспокойство.
 -- Я так же продам овец, для того, чтобы солдаты покушали, продам много, но вот лошадей не продам, -- нойон лебезил и кланялся, однако твердо решил стоять на своем, -- Никак невозможно!
 -- Это не ко мне. Это вы обращайтесь к интендантскому офицеру, -- пожал плечами Майер во второй раз, чем он окончательно утвердил нойона в том, что им, нойоном, недовольны, и потому он пискнул испуганно, и снова принялся кланяться, заговорив скороговоркою вдвое быстрейшей к той, которой изъяснялся до сих пор:
 -- Но конечно, сегодня я бы хотел позвать господ офицеров у меня кушать... всех! Да, вы -- все мои гости, и я хочу сделать для вас большой праздник, -- нойон засмеялся, -- Для господ офицеров -- лучшее мясо, есть у меня и водка -- много водки, и ничего мне не будет вам жалко! Будете довольны!
 Майер принялся расхаживать по стану в надежде отделаться от своего назойливого собеседника, но толстый Гирам-Батор все продолжал семенить следом, и лебезил, и болтал без умолку. Назойливость Гирама начала уже Майера утомлять, и он радостно вздохнул, когда увидел, что казачий строй уже подходит к улусу.
 -- Виноват, служба, -- откозырял Майер, -- Мне надо размещать людей.
 Майер сел в седло, и ускакал, по ходу дела размышляя о том, что Белецкий, пожалуй, оказался прав: Майеру тоже не понравился этот самый нойон Гирам, ох как не понравился!
 
 
 Майер, отъехав на приличное расстояние от улуса, спешился, и принялся выхаживать коня, так, как никто кроме него не выхаживал -- озверели уж все до того, что и лошадей своих не жалели. Майер же своего коня берег. Он куда как хорошо знал, что в бою от коня зависит жизнь его самого, Майера, а себя самого он очень нежно любил, и за-зря в трату давать не собирался.
 Коня надо было выводить шагом, и в поводу, а потом насухо обтереть -- так ротмистр дал тягу от толстого нойона, что конь взмылился за одну версту скачки, и теперь еще тяжело дышал. Майер и сам не понимал, что это за страх охватил его в улусе, а ведь был то почти панический ужас. "Что-то будет!" -- подумал Майер, и на душе у него стало гадко и тяжело.
 К выводке коня Майер подключил вестового, и еще троих унтеров, которые его сопровождали, и, пока те возились с конем, стал курить, и думать свои тяжелые думы.
 -- Однако! -- отметил один из унтеров в тот момент, когда Майер прикурил вторую папиросу от первой, -- Ну, гонит! Черт что ли за ним гонится?
 -- Кто? -- встрепенулся Майер.
 -- А никак подполковник Белецкий, ваше бла'ародие. Да извольте посмотреть сами.
 -- Ба! -- удивился Майер, -- Никак вести везет!
 Белецкий, не сводя коня с намета, подскакал, и крикнул, птицей слетая с седла:
 -- Эй, унтер-цер, милейший! Не сочти за труд -- поводи животину!
 -- А ты, брат, запыхался! -- заметил Майер, -- И с чем пожаловал?
 -- Да уж пожаловал! Давай отойдем.
 -- Пошли.
 Едва только Белецкий и Майер отошли на солидное расстояние от нижних чинов, как Белецкий выпалил:
 -- Курьера с донесением из дивизии застрелили!
 -- Ну?
 -- Вот и то!
 -- А кто?
 Белецкий вытаращил глаза:
 -- Ты меня спрашиваешь?
 -- А кого я должен спрашивать?
 -- А! Хотя верно, я должен бы знать. Но не знаю. Я Мухортова послал назад по дороге, к ламе-то, с делом. Мухортов курьера и нашел. Чуть-чуть парень нас не нагнал.
 -- Генерал знает?
 -- Знает, доложили... Этим Лорх сейчас занимается. Подробности у него узнаем.
 -- А донесение где?
 -- Доставили. Но оно попорчено.
 -- Это как то есть попорчено?
 -- А то ты не знаешь? Крысы. Здешние крысы жрут трупы почти сразу, те подчас и остывать не успевают. А тут часа два тому прошло. Не успеешь богу душу отдать, ан тебя уже кушают. Видывал я этих самых крыс -- под Мугоджарской. Тогда тоже их уймища развелась, и шли прямо за армией -- сами причем строевым порядком. И голодные как волки. У коней живых ноги погрызали, если за конями плохо смотрели. Дурной знак, кстати. Тогда вот тоже эти крысы появились, а через месяц красные нам преподнесли... этакий ак-куратненький мешочек тумаков... Такого нам надавали, что я до сей поры во сне вздрагиваю.
 -- А что хоть в донесении?
 -- Да черта его поймешь! Я же говорю -- испорчено!
 -- Н-да.
 -- То и оно!
 -- А еще что?
 -- А тебе мало?
 -- А насчет мурзы нашего?
 -- Мурзы?
 -- Ну, нойона-то!
 -- Он меня беспокоит.
 -- Так и меня тоже.
 -- А что именно?
 -- Не знаю пока.
 -- И я не знаю, и никто не знает. Но беспокоит нойон не только нас с тобой.
 -- Кого же еще?
 -- Алексеева, например. Ну, штабного-то. Говорит, что видел он уже этого нойона. Вот только где видел -- не вспомнит.
 -- Ну, что он за птица, хоть и бывший жандармский!
 -- Как-с? Так ты не в курсе? Да ведь наш Сергей Валерианович Алексеев никто иной, как родной брат Алексеева Бориса Валериановича, того самого, известного как "Брат Бероэс"! Из Дашерского Братства*! Это, само собой, дело прошлое...
 -- Дашерского? Это те, у кого "зло не является самоцелью, но оружием в достижении социального упорядочения"?
 -- Вот-вот. Центр-то у них был под Москвой, в Кузьминках, году так в девяностом - девяносто шестом они большие дела делали! А ты что, не знал?
 -- Нет, ты не говорил.
 -- А сам-то что?
 -- Ну! -- Майер развел руками. -- Однако! Вот какие гуси у нас в дивизии водятся!
 Белецкий рассмеялся:
 -- Гуси! А ты просто невеста под флердоранжем! Сами-то мы?
 -- Ну, Саша, об этом мы давай забудем...
 -- Давай забудем. Слушай, Михаил, а что...
 -- Что?
 -- Что если Сташевского порасспросить?
 -- А что Сташевский?
 -- Так переводчик же! Может, слыхал что...
 -- Станет он с тобою разговаривать! Вы же как кошка с собакой!
 -- Так с тобой станет!
 -- А поехали. Коней!
 Белецкий с Майером вскочили в седла, и тронулись к войсковому стану.
 -- Так об Алексееве, -- вспомнил Белецкий, -- Интересно тебе?
 -- Ну-ну, слушаю.
 -- Так вот: до войны он изучал каббалистику, теософию, и блок Тарота, и это бы много не значило, если бы не соучастники сего изучения -- некие Михаил Фрунзе и Бела Кун**. Так что он лично знаком.
 -- И что? Я с Бронштейном** был знаком. Имел такую честь! Ночевал сей Бронштейн у одной моей подружки, эстетки экзальтированной. Залез к ней между коленок... а тут и я. Был скандалец. Надо было его тогда шлепнуть...
 -- Да знаю.
 -- Так тогда что с того, что Алексеев...
 -- Так ведь это не все еще. Он вел обширную переписку со своим магистром, по имени Готтфрид Карвен-Дамм, франкмасоном. Тот потом оказался провокатором полковника Редля**. Ну, а господа Великие Копты не порывают между собой связей никогда, а следовательно... Ну, ладно, это уж по моей службе. В девятнадцатом году у Алексеева была группа учеников: Климов, Миронов, и Пчелинцев. Климова тихо пристрелили во время Лбищенского рейда*. Кто -- неизвестно. Миронов же хотел стяжать лавры на поприще литературы, и писал дневники, чтобы после войны написать такой роман, от которого мир содрогнется, короче -- шедевр. Да только в начале сего года снесли Миронову напрочь башку революционные казачки-православные, и пошел Миронов в жертву за землю, за волю, да за грядущее счастье, и уж кому те дневники достались -- се же Ты, Господи, веси... а жалко: вот что интересно бы почитать!
 -- М-да, -- хрипнул Майер, -- Странная все-таки это штука -- жизнь! Копишь, копишь, словно ты бессмертный, а потом р-раз! -- голова с плеч долой, и все плоды твоего любопытства превращаются в ничто. И это еще не самое худшее: могут ведь и к чужому дяде в карман попасть. Если к тете, так хоть компенсация какая-никакая -- та за это своим телом заплатит, хотя многого ли стоит это тело? Больше чем уверены мы, что даже для нее оно ничего не стоит, а уж для нас -- тьфу, и растереть, рано или поздно, и обычно позже чем надо, но все-таки -- тьфу, и растереть, amen... Но хоть не так обидно, хоть что-то получаешь взамен.
 -- Плевать бы на взамен, -- улыбнулся Белецкий.
 -- А точно, плевать бы и на взамен: все ведь своим телом расплатимся Земле да Червю, так чего ради стараться-то? И в случае бессмертия души, и в противоположном -- так или иначе все это лишено смысла с самого начала. Стоит ли вообще прислушиваться к чужим разговорам, и тем портить здоровый аппетит ближнего своего? Отмахай ближнего своего, отмахай и дальнего, ибо дальний приблизится, тебе же впиндорит, и возрадуется... В чем, Сашка, смысл бытия? "Яко ток електрический, в чудесном трамвае трудящийся, тот, что молнии родит, и огонь родит, и карает и ми-и-лует, тако же благословен будет и шкаф железный, ибо зело по шарам дает..." -- псевдоцитаты Майер распевал протоиерейским басом, окая, и помахивая рукой, как кадилом, чем вызывал со стороны Белецкого взрывы хохота, -- С ума, однако, сходим, Сашка, вот что. Только в этом тоже никакого смысла нет. Одинокие, сидим мы и плачем. Vanitas vanitatum... Да, а Пчелинцев-то? Не наш ли?
 -- Пчелинцев? Да, он у нас в дивизии. Делает вид, что с Алексеевым не очень хорошо знаком. Но я за ними слежу зорко. И как-нибудь уж разъясню. Конкуренты-с!
 -- Ну уж и конкуренты! Однако, приехали. Так что, к Сташевскому?
 -- К Сташевскому, Михаил.
 
 
 
 Алексей Павлович Сташевский, переводчик штаба, был личностью своеобразной, и даже тяжелой, но тем не менее пользовался всеобщей любовью в полку. На ножах он был только с Белецким, по сходству у обоих надутых и горделивых характеров: пан Сташевский был истый поляк, каких и среди поляков мало, и как уж положено: пеньонзей не мал, зато такое мог влепить в бога и в душу даже и прямому начальству, что уши бы увяли. За изощренность во всяческих сквернословиях, и способность при первом случае лаяться настолько витиевато, что ругань приобретала характер высокого искусства, Сташевского постоянно подначивали и провоцировали, чтобы послушать и посмаковать его соловьиные песни, впрочем, подначивали беззлобно. Попытался и Белецкий, но только подначить беззлобно он не умел, а оскорблял, может и сам того не желая, и была у Белецкого со Сташевским стычка, которая переросла потом в тихую, но непримиримую вражду.
 В данный момент Алексей Павлович, хвативший сразу по прибытии в улус от холоду водки, и основательнейше осовевший -- на голодный-то желудок! -- от выпитого, стоял, раскачиваясь, перед своим вестовым, и отлаивал его по-польски, причем поминутно перемежал свою речь такими цветистыми полонизмами, что переводить их здесь на язык великороссов было бы воистину совестно -- в нашем языке такого изощренного цинизма редко встретишь. Вестовой речей пана не понимал, однако ежился от выражения его глаз, не суливших ничего доброго. Белецкий, отлично понимавший польский, тихо переводил Майеру смысл речи Сташевского (они подошли сзади, и пан Сташевский их не видел), и переводил до тех пор, пока и Майер и Белецкий не расхохотались, и не обратили на себя внимания Алексея Павловича, который тут же обернулся, послав напоследок вестового до ясной холеры, и мрачно вопросил:
 -- А вы чего тут регочете, паны официеры, га?
 -- Хлопа-то отпусти, -- посоветовал Майер.
 -- А что тебе до моего хлопа? Вассал моего вассала...
 -- Вассала твоего вассала обосцал, -- подсказал Белецкий.
 Сташевский фыркнул.
 -- Но шутки побоку, -- продолжил Майер, -- Мы к тебе с делом.
 -- С каким это делом?
 -- Отпусти хлопа, да веди в гости.
 -- Пшел, курча ****а, вон отсюда, -- отнесся Сташевский к вестовому, и обернулся к Майеру, -- Здесь говори. И короче, пожалуйста. У меня дел еще -- ого-го!
 Сташевского заметно мотнуло.
 Майер огляделся.
 -- Как считаешь, Алексей Павлович, ведь недобро здесь что-то, а?
 -- Где это -- здесь?
 -- Ну вообще -- здесь. Ты тут ничего такого подозрительного не слышал? Что монголы между собой говорили?
 Сташевский потер лоб.
 -- Вон ты о чем?
 -- Ну да, о том самом.
 -- А знаешь... слышал!
 -- И чего?
 -- А... -- на лице Сташевского отразилось недоумение, -- Чего именно?
 -- Ну да.
 -- Хм. Слушай, а вот не вспомню. Запамятовал. Что-то такое слышал, но -- запамятовал.
 -- Как так?
 -- Да... пьян я что-то. Отрезвею, так вспомню, надо думать.
 -- Вспомнишь?
 -- Должен бы. Или не вспомню. Сам не пойму цо че стало?.. Может, к доктору сходить? Никогда такого со мной не бывало...
 
 
 
 -- Эй, молодцы, -- крикнул Майер казакам, которые получили закупленное уже и розданное продовольствие, и теперь шумно обсуждали, кому с кем артелиться, и кому идти собирать топливо под костер, -- Кончай балачка! Кашу варить, да отцов-командиров не забыть!
 -- Это ты к месту, -- согласился Белецкий.
 -- Что такое? Никак и ты проголодался?
 -- Еще бы! Хлеб наш насущный даждь нам днесь, и не введи нас во искушение, но избави нас от Женьки Бурдуковского!
 -- Да нет, Сашечка, -- Майер покачал головой, -- Бурдуковский-то тут не при чем, пожалуй. Тут-то...
 Белецкий пожал плечами.
 Вестовой Майера тем временем осматривал и благоустраивал палатку, которую обычно занимали Голицын и Майер -- остановиться в предоставленной теплой орге Голицын отказался наотрез, и расположился в стане, который разбили на выгоне казаки второго дивизиона. Сам Голицын разбирал неподалеку какой-то конфликт между казаками, и оттуда слышался его сердитый, хриповатый от постоянной простуды, голос.
 Белецкий уселся на седло, подобрав ноги, закурил, и принялся возиться со своим маузером, проверяя -- без патронов, само собой, работу спускового механизма. Майер встал подле, опираясь на свой длинный палаш, и тоже закурил.
 Порыв ветра рванул полог палатки, помел поземкой, и засыпал Белецкому лицо мелкой снежной пылью. Белецкий спрятал маузер под борт куртки, грубо заругался, вскочил, и стал отирать лицо грязным, в табачной крошке, платком.
 -- Невозможный совершенно климат! -- пожаловался он Майеру, прекратив ругаться, но не рискуя больше присесть, -- Хотя огня бы скорее развести!
 -- Jawohl, -- согласился Майер, выпуская клубы дыма, и щурясь в сторону Алексеева, который, скалясь от холода, и потирая рукой замерзшее ухо, направлялся прямехонько к майеровой палатке. Сопровождали его офицеры второго дивизиона: поручики Петрин и Куприянов. Хмурый их вид явно не сулил ничего доброго.
 -- А, -- заметил Алексеева и Белецкий, -- Хм! Тот, кто легок на помине, тот недобрый человек!
 -- Что-то случилось? -- осведомился Майер у подошедшего Алексеева.
 -- Здравия желаю, Михаил Михайлович.
 -- Взаимно. Чему обязан?
 -- Имею несчастие сообщить... -- Алексеев замялся, снова принявшись растирать ухо.
 -- Пренеприятнейшее известие, -- подхватил Майер, не любивший пауз в разговорах.
 -- То есть? -- удивленно поднял брови Алексеев.
 -- К нам едет ревизор, -- так же бесстрастно продолжил Майер.
 -- Как ревизор?! -- притворно схватился за голову Белецкий, посверкивая глазами.
 Но вот Алексеев не был к шуткам расположен, и глаза у него посветлели от злости:
 -- Я не понял... -- с открытой угрозой начал он.
 -- Очень жаль, -- холодно отозвался Майер, и сверкнул глазами в сторону поручиков, бледнеющих все более, ясно давая им понять: не надо нервничать, молодые люди, сейчас мы этому господину зубки пообломаем.
 -- Нет, это черт знает что такое! -- взвился Алексеев, который никогда-то тихого характера не имел, -- Мы что с вами, в кабаке, господа офицеры? Вы не можете понять серьезность момента?
 -- Мы ее с четырнадцатого года понимаем, -- заметил Белецкий, -- Можно бы и утомиться.
 -- Как-с?
 -- Да вот так-с! -- Белецкий гаденько улыбнулся. -- А ежели вы при каждом случае будете орать или хвататься за пистолю, вот как сейчас, то останетесь без солдат... или солдаты без вас, что для вас -- одно и то же. Продолжайте, впрочем. Но не очень-то повышайте голос на господ офицеров, пан ясновельможный! -- Белецкий оскалился, и в голосе у него зазвенело презрение, -- Они ведь по большей части из дворян! Это во-первых. Вам, должно быть, неизвестно, что дворянам... впрочем, что ж удивляться -- вы-то, поди, из разночинцев-с?
 Это была клевета: Алексеев был дворянином, и Алексеев начал даже давиться от бешенства, лапая рукою по кобуру:
 -- А во-вторых, гос-сподин подполковник?
 -- А во вторых -- я вообще не вижу причин, по которым такие, как вы, вообще имели бы право драть глотку! Вы свои способности уж проявили. В семнадцатом.
 Казалось, Алексеева сейчас хватит удар:
 -- Господин подполковник! Я офицер! Такой же...
 -- А это еще вопрос спорный, как я, или нет. Жалованье я, верно, получал по жандармскому ведомству, но вообще я -- армейский. И, пожалуй, вовсе не стоит насчет чинов, да заслуг: здесь все -- фронтовики, а вот вашей персоны я на фронтах что-то не припоминаю!
 -- Фронтовики, говорите? Так уж и фронтовики? Наверное, вы особенно?
 -- Особенно я. Германский, румынский, австрийский. Участвовал в прорыве генерала Брусилова. Бит под Лембергом* и Барановичами. Газами травлен. Еще бы! И если на то пошло...
 -- Если на то пошло -- вы были членом полкового комитета при Керенском!
 -- Председателем, господин Алексеев. Не что-нибудь. А вы в какой щели в это время сидели, позвольте спросить?
 Дело принимало совсем уже скверный оборот, Майер уж и жалел, что поддел Алексеева -- всего-то хотел выяснить, каков он на крутых поворотах, да тут вовремя подоспел Голицын, который, не особенно вникая в суть скандала, рявкнул:
 -- Молчать! Смирна-а! Оба! Белецкий! Сколько уж вам говорено, чтобы вы не затевали склок? Тоже мне, спаситель Отечества! Молчать! К едрене фене попрошу из полка! Вот только позвольте себе еще хоть раз! А вам, Сергей Валерианович, в дальнейшем не рекомендую изображать из себя атамана Платова! Как председатель офицерского суда чести, категорически заявляю, что вы не можете притязать на роль прямого начальства в моем полку! Чин ваш есть чин полицейский, этого вы не забывайте, и ваше армейское звание весьма и весьма условно! Этак и какой-нибудь господин действительный стрюцкий советник велит моим офицерам величать себя "его превосходительством", да еще начнет им указывать, на том основании, что он -- земгусар, или что-нито в этом роде. Так я его в таком случае закатаю так... Будьте любезны, ближе к существу дела!
 -- Господин полковник, я...
 -- Меня не интересуют ваши аргументы. Не смейте орать на моих офицеров! Если считаете себя уязвленным -- присылайте секундантов. Возражать и препятствовать этому не буду. Вам ясно? Так что у вас такое?
 -- Именно это, господин полковник, я уж битый час пытаюсь доложить! Во втором дивизионе обнаружены листовки. Свежие листовки...
 -- На курево, я думаю, -- высказал свое мнение Майер.
 -- Но их много!
 -- А вы знаете другой источник бумаги? Казаки хватают любую бумагу...
 -- Да вы же ознакомьтесь, господа! -- и Алексеев подал Голицыну, Майеру, и Белецкому по листовке следующего содержания:
 
 "Казаки!
 Вновь мерзавцы-угнетатели, офицеры-выродки Черного Барона гонят вас проливать кровь трудового народа! Сколько вы будете это терпеть? За что вас ведут умирать? Вы гибнете ни за что, а в это время в России делят землю по едокам, и ваша земля вас ждет так же! Бросайте винтовки! Уничтожайте офицеров! Все вы будете мирно трудиться, и сбросите с себя ярмо угнетения. Ждем вас с этими листовками-пропусками в районе Кяхты на границе в походном строю с белыми флагами и без оружия. Каждому, кто сдастся по доброй воле, гарантируем жизнь.
 Командование Народно-Революционной Армии.
 Ноября 28 дня года 1920."
 
 -- Относительно свежая, -- заметил Белецкий, -- Ну, я этим делом займусь, вот что. Немедленно займусь. Вот только пообедаю, черт меня побери совсем. А то скоро брюхо к спине прилипнет. Петрин! Всех, у кого листовки найдены, пока арестуйте, и приставьте к ним Сабирова с Яковлевым. Я там с каждым буду разговаривать.
 -- Командиру дивизии вы доложили? -- отнесся Голицын к Алексееву.
 -- Точно так, доложил. И...
 Во взгляде Голицына мелькнула ненависть.
 -- Вот и отлично. Тэк-с. Все свободны. Петрин и Куприянов обедают сегодня со мной. Вы, Майер, имейте это в виду, когда будете нам заказывать... -- Голицын улыбнулся, -- ... меню, так сказать. Да, Белецкий, вы ведь тоже не пренебрежете моим гостеприимством?
 -- Не пренебрегу, господин полковник, -- кивнул Белецкий.
 -- И сумел ведь сказать дерзость! -- заметил Голицын, -- Вот язык у вас! Вам его отрезать надо, вот что, вам же лучше будет, право! Эх! Ну да ладно. Все пока свободны, господа офицеры.
 
 
 
 -- Горох с мясом и курдючным салом, -- объявил Майер, появляясь в палатке с поместительным котелком в руке, -- Простенько, но со вкусом.
 -- Манной небесной покажется, при голодном-то брюхе! -- заметил Белецкий.
 Голицын хмыкнул.
 -- Веселый ты что-то нынче, -- отметил Майер о Белецком.
 -- А я не веселый, я злой. Для меня это теперь одно и то же. Только сарказм и выручает в нынешнем положении, иначе спятишь к чертовой матери, а кому от этого лучше? Всякое видал. Комиссара видал, который со своими присными половину своих бойцов скушал...
 -- Как?! -- воскликнули Петрин и Куприянов, удивленные настолько, что забыли даже извиниться перед командиром полка.
 -- Преимущественно в плохо прожаренном виде, молодые люди. Мы их блокировали в старых рудниках, ну, и склоняли к сдаче, -- Белецкий спокойно жевал кусок баранины, -- Думали, те от голодухи сами вылезут. Ан нет, те нашли выход. Ну, этот комиссар у меня потом ушки свои жрал, ну вот, что про меня теперь рассказывают-то... Стоил комиссар такого обращения, что уж там. У нас тогда три офицера умом тронулись, им довелось того комиссара допрашивать. Да-с. Как на кол голой жопой сажают, тоже видел... И все такое прочее. Вот и смеюсь. Может и истерически... Да хоть то, как люди со временем меняются -- разве не смешно?
 -- Грустно, -- сказал Голицын.
 -- Это одно и то же, господин полковник. Взять хоть меня, грешного: бывший гвардеец, стрелок, Казанова фронтовой контрразведки, а вот теперь примерил задницу к седлу, и помахиваю шашкой, да и рублю-то все больше недоумков, таких же невинных, как домашняя скотина...
 -- Жаль вам себя? -- усмехнулся Голицын.
 -- До слез, господин полковник. Такая была блестящая будущность, и чем она кончилась?
 -- Ну а что вы все о себе? Вы -- самый главный под небом?
 -- Для себя -- ясно, что самый главный! Кто же еще может быть главнее меня -- для меня? Да можно и о прочих поразмыслить. Взять хотя бы Чапаева. Вы, господа, не в курсе, как именно их под Лбищенском расколошматили? Нет? Так слушайте же. В Лбищенске он закрепился вполне плотно, и Толстов в лоб его атаковать не желал: у Чапаева было пулеметов до сотни, и патронов к ним полный обоз. А были там винные склады, думать надо было, что казачки гулевые не выдержат: громить их будут**. Так и было. Склады погромили, а к ночи Толстов и ударил. Наши сами не думали, что чапайцы так накачаются! Прорвались почти без шума, что других сбило с толку -- так и не повылезли с позиций, ну а эти, в Лбищенске, и лыка не вязали. Нуте-с, так их и побросали в реку, без всяких околичностей. Даже связывать не удосуживались. Чапайцы все сразу топли, как слепые кутята -- никто не выплыл. Еще Чапаева после искали-искали, чтоб повесить, понятное дело, да выяснили: его-то и утопили одним из первых. Вот так. Мертвецки пьян был командир красной дивизии, как видно.
 -- А я по другому слышал? -- Петрин только глазами хлопал, когда Белецкий рассказывал, и позволил себе усомниться.
 -- Так и было, -- прикрыл глаза Голицын, а Белецкий тут же за ним пояснил:
 -- Но ведь подвиг же из Лбищенска надо было какой-никакой сделать! Тут не красные, тут наши постарались. Это же было избиение младенцев, да и только! Из чапайцев спаслось только несколько идейных, те не так нажрались, но отстреливаться они и не думали, а сразу задали тягу. Обстреляли в след их, да и оставили с богом -- и так дел довольно было, а в большинстве своем красные имели вид того купчика, который в анекдоте дрыхнул мордой в салате, да краем уха услышал, как офицер просил полового зажарить рябчика, а в попку рябчику вставить пучочек петрушечки. Купчина и орет: "Мишка, мне тоже в жопу петрушки на пятьсот рублев!" Вот они так себя и вели. Видывал-с: ты ему маузер в пузо, а он с тобой обниматься лезет...
 -- Из чего вытекает, -- заметил Майер, -- Что тем, что окончательно погубит русский народ, будет водка.
 -- На то похоже, -- согласился Белецкий, и воззрился на Куприянова: -- Это что?!
 Куприянов же смертельно побледнел, выронил ложку, и остолбенел, глядя прямо перед собою невидящим взглядом, и бормоча:
 -- Маузер... в живот... стрелять буду!.. и кишки, кишки... кишки полезли...
 Изо рта поручика появился пузырь.
 -- Himmelherrgott! Was ist'n das? -- испугался и Майер, -- Кирилл Анатольевич? Вы что это?
 -- Не беспокойтесь, господа, -- засуетился Петрин, -- Я его сейчас выведу.
 -- Да оставьте вы его в покое, только объясните толком, что с ним?
 -- Да бывает с ним, господин ротмистр. Года два назад дело было. Попало Кириллу в бою в лицо... -- Петрин сглотнул комок в горле, -- ... прямо мозгами... К-хе-м... Был у нас казак, тот шашку точить ленился, ну а рука -- дай бог, медведя уломает. Там от головы красного так и полетели ошметья. Ну, Кирилл, виноват, с коня долой. И все молчал. А потом припадок у него случился. По земле катался, руки грыз. Кричал: "Не могу больше! Убейте! Дъяволу я душу продал..." Потом плакать стал...
 -- Его счастье, -- заметил Голицын.
 -- Что, господин полковник?
 -- Что плакать стал.
 -- Ах, это может быть. После-то Кирилл отошел, но только теперь на него такой вот столбняк находит.
 -- Угу-м. -- подтвердил Голицын, -- Ему-то войну давно кончать пора. Знаю я все это, не раз видел. Battle shock.
 -- Как, господин полковник?
 -- А вот Белецкий вам объяснит.
 -- "Боевой шок" -- так это англичане называют, -- пояснил Белецкий, -- У них это дело под Верденом и на Сомме каждый второй солдат перенес. Они теперь -- нация сумасшедших... Это острый реактивный психоз такой, что-то вроде нервной горячки от потрясения, сопряженной с переоценкой собственной вины. Было и у меня после газовой атаки. То же самое, что состояние кающегося грешника, кстати. Именно в таком состоянии находились те, кого отправляли на костры в средние века. Очень похоже: те же страстные мольбы о смерти и признания в сговоре с Дъяволом... Ну а по-нашему это -- родимчик называется. Дайте ему водки, и положите спать. Это самое лучшее.
 -- Да, пожалуй, -- согласился Голицын, -- Это верно. А вы как, Александр Романович, себя чувствуете? По опыту знаю, что эти состояния заразительны. Raptus.
 -- Никакого раптуса, господин полковник.
 -- Ну, смотрите. А то тоже водки выпейте.
 -- Ну, этого мне, господин полковник, вечером хватит.
 -- И то. Да вы идите, Петрин, идите.
 
 
 
 Белецкий после обеда отправился беседовать с проштрафившимися казаками на предмет листовок, но беседа была донельзя скучной: все казаки, а было их шесть человек, стереотипно заявили, что вовсе они неграмотные, бумажку сохранили на курево, и что это такое, они и знать не знают. А бумажечки были свеженькие, так что агитатора, а что он был, в том сомневаться не приходилось, надо было еще выявлять, что обещало быть делом скучнейшим, рутинным, и невыигрышным -- надо уж думать, что свою порцию листовок агитатор давно рассовал, и пока не получит новую, ни за что его не поймаешь. Да и стоило ли ловить? Белецкому вся эта суета вдруг показалась совершенно бесполезной и глупой, и он загорюнился, не слушая уже, как Мухортов применяет к очередному допрашиваемому метод запугивания, и в голову ему полезла всякая гадость, из восемнадцатого года, воспоминания, зримые образы... Белецкий чувствовал, что морально заболевает, но сделать с собой уже ничего не мог, и вспоминал, вспоминал... Наконец плюнул, отпустил казаков с миром под свою ответственность, дав каждому вместо напутствия в морду, и пошел пить водку со всеми прочими офицерами -- в широкую и просторную оргу гостеприимного нойона Гирама.
 Гульбище там намечалось широкое -- уж чего-чего, а водки нойон действительно не пожалел. Белецкий уже час спустя был пьян в стельку, или, во всяком случае, казался таким. Фон Унгерн, милостиво позволивший господам офицерам отвести душу, сам в этом, само собой, участия не принимал, а вел свои тайные переговоры. Его телохранители были так же трезвы, и бдительно несли службу. Но Бурдуковского, сотника Ильчибея, и еще троих самых верных стражей с Унгерном не было: как на грех у них всех случилось что-то вроде дизентерии, и все они теперь валялись пластом под присмотром доктора Полякова и его помощницы, Анны Вундер. Господ офицеров обильно угащивали танином, Бурдуковский был беспокоен, и ругался скверными словами, а Ильчибей отпаивался чистым спиртом, причем утверждал, что это и есть самое лучшее и патентованное лечение в случае дизентерии, мол, ему ли не знать! А поскольку он был прав -- дизентерия в Монголии амебная, ни Поляков, ни Вундер в спиритуозных упражнениях Ильчибею не мешали, и Ильчибей раньше всех был здоров, только его еще держали потом в карантине, чтобы не разнес заразу. И несмотря на то, что Унгерн все время требовал представить немедленно ему его порученца, доктор Поляков сумел настоять на том, что несколько дней Ильчибей должен находиться под наблюдением.
 А вот ротмистр Майер никак не мог отделаться от ощущения, что он чего-то ожидает, но Майер так пока и не смог понять, чего именно. Но очень его беспокоили такие совпадения: нойон этот, с неба свалившийся, улус, неизвестно почему откочевавший среди холодов, болезнь офицеров охраны Унгерна, не затронувшая почему-то других офицеров и нижних чинов, сомнения Белецкого, и все остальное больно уж хорошо увязывалось в логическую цепочку смысла самого неприятного. Майер нервничал, хотя и прекрасно понимал, что ему ничего более не остается, как только ждать событий.
 Не только офицеры были пьяны, разжились и казаки: на стану во-всю горлопанили песни настолько анатомического свойства, что даже Майера передергивало, несмотря на его собственную циничность.
 Многие казаки, и даже младшие офицеры принялись устраивать амуры с монголками, где силой, а где -- награбленным ранее золотом, и те отнюдь не отказывали, а монголы делали вид, что не замечают этого. Может, оно бы было и неудивительно, но Майера, и так настороженного, и этот факт заставил призадуматься.
 В конце концов Майер, тихо отсиживавшийся в палатке вместе с Голицыным, решил сходить и присоединиться к попойке -- чтобы разнюхать, что там и как. Голицын не возражал.
 Найти дорогу к орге толстого нойона не было трудно несмотря даже на темноту, слепой бы дошел: рев пьяных офицеров давно уже занимал главенство во всем диапазоне звуков в радиусе трех-четырех верст по степи. Но Майер задержался в пути: навстречу ему попались Телегин и Тарасов, в лоск оба пьяные, которые с трудом пытались добраться до места своего ночлега, поддерживая друг друга на ходу, чтобы не упасть.
 -- Потрясающая взаимовыручка! -- съязвил Майер, -- Blindkerl bei blinder als Leiter dient.
 -- А, Михаил Михайлович! -- не то изумился, не то обрадовался Телегин, -- Да-с, как видите. Аз есмь. Это меня Тарасов ведет баиньки, к месту упокоения, так сказать... -- Телегин икнул, -- Да-с, перебрали-с. Но Тарасов дорогу видит, как это ни странно... ик! -- хоть он у нас известный... ик! -- известный, так сказать, обскурант и мракобес...
 -- Но-но, -- загудел обскурант и мракобес Тарасов, поворачиваясь, и пьяно тараща на Телегина глаза. При этом он Телегина отпустил, и тот, лишившись опоры, сел с маху задом на землю.
 -- Да-с, -- заметил на это Телегин, -- Это у тебя, Сашечка, ошибочка вышла. Но мы дойдем! И несмотря даже на то, что господин ротмистр считает нас слепцами... как сам сказал... немецкий мы тоже зна-аем!
 -- И отлично, -- холодно сказал Майер, -- Это характеризует вас как образованного человека. Вы не замерзните тут. Честь имею.
 И Майер продолжил путь, слыша, как Телегин еще бормочет:
 -- Вот ведь, Сашка, какая свинья австрияцкая! Все ему не так!
 -- А ты вызови его, -- посоветовал Тарасов.
 -- Так ведь зарежет, Шура! Как пить дать зарежет! Знаю я этого арапа -- он, да Белецкий -- два сапога пара!
 Майер довольно хмыкнул.
 
 
 
 Майера встретили дружным гулом, который составил бы честь боевому кличу африканских дикарей, и наперебой принялись ему наливать. Сразу же, под гул приветствий, к Майеру, едва держась на ногах, приблизился Лорх, и облапил его, пытаясь облобызать слюнявым ртом. Майер едва увернулся, подсаживаясь к Белецкому, но Лорх так и присел подле них, и немедленно принялся нести околесицу.
 Нойона Гирама с офицерами уже не было, но никто не обратил на это ровно никакого внимания.
 Пьянка тем временем начала переходить из стадии истерического веселия в стадию тоскливой тягостности. Некто из тоски по прошлому стал было цитировать Блока, но тут Белецкий взвился соколом, и закричал:
 -- Да выбросьте вы этого вашего Блока в выгребную яму! Пусть там видит берег очарованный, и очарованную даль! Он же схизофреник, да еще и с половыми проблемами в придачу! И...
 -- Для русского человека Блок... -- попытались возразить Белецкому.
 -- Пусть русский человек засунет того Блока себе в задний проход, и подвигает -- ему понравится! -- перебил Белецкий, -- Это из-за таких вот гениев с раненой душой сейчас и творится все это сущее ****ство! Обойдемся мы без Блоков! Есть не худшие.
 -- А доказательства?
 Вместо доказательств Белецкий встал, тяжело оперся о Майера, и, щуря глаза, прочитал то самое, старое, чего Майер от Белецкого меньше всего хотел бы услышать:
 
 Эта пыль сохранит его след от немытых перстов,
 Его слово поведает то, что не знал и Господь,
 Его крик просочится как дождь между граней веков,
 И в бесстрастном стекле формалин приютит его плоть...
 Принужденный веленьем Судьбы появиться на свет,
 Поделенный на сажу и мел сирый символ окна,
 Словно в зеркало смотрящий в лужу на все, чего нет --
 На любовь без любви, и на реки без глади и дна:
 Так вернулся домой Победитель, не видя дверей,
 Он не знал, что в дверях отвалилась его голова --
 Покатилась по лестницам с плачем по тысячам шей,
 Кои тер он веревкой во имя богов и людей.
 Его ноги искусаны в драках за землю и мать,
 Его руки разбиты в тоскливой извечной борьбе
 Его сердце измотано страхом предать иль понять --
 Но его голова отвалилась сама по себе.
 Он был пьян, или спал -- неизвестно, но видеть не мог
 Всю нелепость и глупость постигшей внезапно беды:
 Он был слеп, он был глух, он был нем как трехдневный щенок,
 И желал лишь хорошеньких женщин и вкусной еды.
 Он узнал свою мать, хоть не видел ее никогда,
 Он подумал, что мир, где он есть, слишком черен и глух,
 Он руками хватал чью-то грудь, но была то вода,
 Он ногтями царапал поверхность, давящую дух.
 Он забыл, что есть ночь, что есть день, что есть круг, что есть ключ --
 Извращенная линия века свернулась петлей,
 Он не помнил, как снегом в висок щелкал солнечный луч,
 Он не гладил земли, что удобрена вечной войной.
 Его пульс отбивал как сапог истерический марш,
 А желудок от голода выл, как подстреленный волк --
 Так пришел Победитель домой -- перемолотый в фарш,
 Так, быть может, рождался Пророк, но ... родился мираж.
 Он не видел своей головы, что скатилась во двор,
 Где веселые дети ей тотчас сыграли в лапту,
 Ей швырялись как камнем в разъезд усмирителей ссор,
 С ней под мышкой ловили ****ей на Фонарном мосту.
 Он с протяжным и яростным всхлипом пытался вздохнуть,
 Его шею хватали, тянули, и мяли в руках,
 Он звериным чутьем угадал всю грядущую муть,
 И уперся руками, застыв обелиском в дверях...
 
 Тишина после воплей и стонов спустилась стеной,
 Два архангела гладили голову в белом чепце,
 А в руках акушерки обмяк безнадежно седой,
 Мертворожденный мальчик с улыбкой на добром лице...
 
 -- Вот вам и пророчество на ближайший период, -- добавил Белецкий голосом нормальным, видно забыв, что он пьян, но только тут же об этом вспомнил, и осмотрелся взглядом уже соответствующим, мутным.
 Белецкий, для самого себя неожиданно, сорвал аплодисменты, совершенно, кстати, искренние, а Корнеев выкрикнул одобрительно:
 -- Да вам, господин подполковник, на сцену надо идти! Вы же артист прирожденный!
 -- Пардон, господа, но сейчас мне надо идти не на сцену, а блевать! -- ответил Белецкий, -- Так что не могли бы вы подождать с эпиталамами до моего возвращения? -- тут он сделал неверный шаг, и как сноп рухнул на Майера.
 Майер подхватил Александра Романовича под мышки, и поволок его вон из орги.
 Когда они достаточно отдалились, Майер было думал надавать приятелю оплеух, чтобы тот быстрее протрезвел, но после передумал, поставил Белецкого на колени, отошел, и закурил папироску.
 -- Дай мне, что ли, папиросу, Михаил? -- Белецкий удивительно легко встал, и протянул к Майеру руку.
 -- Ты, кажется, блевать собирался? Вот и давай.
 Белецкий улыбнулся, и потряс головой:
 -- Ай-яй, плохо же ты обо мне думаешь! Я когда на твоей памяти разум-то терял?
 -- Да было, и не раз. Раз ты стрелял в избе в потолок, другой...
 -- Ну, тогда тоска наваливалась.
 -- А сейчас не наваливается?
 Белецкий покачал головой.
 -- Куда к черту! Весел и свеж, честно тебе говорю.
 -- Нечестно ты мне говоришь. И не говоришь, чего хочешь.
 -- От тебя?
 -- Nicht sache. Но все же...
 -- А чего все хотят, Михаил?
 -- Ты -- не все.
 -- Тем не менее. Но, понятно, применительно к обстоятельствам... А что ты выспрашиваешь? Что ты-то можешь изменить?
 Майер только хмыкнул в ответ.
 -- Ну а маскарад твой к чему же?
 -- Как? А, это вот к чему: кое-что я понял про нашего гостеприимца. Я пьян, здорово пьян, но тем не менее голова моя работает ясно, так что-с...
 -- Н-да. Гостеприимец тот еще. И рожа его...
 -- Рожа -- вещь малопонятная в большинстве случаев, да и нужды нет на рожу смотреть. Не на рожу смотри.
 -- А на что мне еще смотреть? Не на жопу же?
 -- Зри в корень, как говорил мудрец. На имя его надо было бы тебе сразу обратить внимание! На имя.
 -- Эка хватил! И что тебе в имени его интересным показалось?
 -- Вижу я, так ты и не догадаешься. Так как он представляется?
 -- А что? Ну, Гирам-Батор.
 -- То-то! -- Белецкий многозначительно поднял палец, -- А знакомого ничего в этом не слышишь? "Батор" замени на "Князь", "Отец" -- "Аби", если по-арамейски.
 -- Хирам-Аби*?! -- Майер вскочил с места, и вытаращил глаза.
 -- Вот именно. Случайные совпадения исключены, как думаешь?
 -- Oh so! Gewiss!
 -- Значит Роза и Крест. Великие Копты. Масоны, одним словом. Кому не надо понимать, те этой игры слов и не поймут, ну, а кому надо... У них ведь все их ключевые словечки воспринимаются на уровне инстинкта!
 -- Но что им надо тут?
 -- Сам подумай. У меня для таких размышлений слишком башка трещит. Что... Или кто?
 -- Мы?
 -- Не думаю, хотя может быть и так. Никогда не знаешь, что им взбредет в башку... Вот ты сам подумай, что, если бы нас встретил монгол, и назвался бы Человеком Без Имени... или Человеком Без Лица? Что?
 Майер подумал.
 -- Я бы воспринял это либо как способ контакта, либо как сигнал к действию.
 -- Вот именно. И что-то будет, это уж точно. Сам знаешь, не мы одни здесь умные люди...
 -- Хорошо, положим, это сигнал. Но что-то больно откровенный...
 -- А это -- чтобы не сорвалось.
 -- Но умнее они в таком случае ничего придумать не могли? Ведь есть же тайные знаки?
 -- Это -- если знаешь, кому их показывать. А если не знаешь?
 -- Но ведь теперь и нам все ясно! Глупость!
 -- Недомыслие, Михель. Из которого вытекает, что про нас -- про нас они не знают. Или нас могут не бояться. Или -- от нас легко могут избавиться. Посмотрим, что ж.
 Глаза Белецкого вдруг беспокойно забегали, и он продолжил уже совершенно другим голосом, едва ворочая языком:
 -- Ich werde dich jetzt, Michel, 's Lied singen. Hier so:
 
 An Beidel von Eisen recht alt
 An Stranzen net gar a sol kalt
 Messining, a Raucherl und Rohn
 Und immerrz nur putzen.
 Und stoken sich Aufzug und Pfiff
 Und schmahern an eisernes S'suff - iuch
 Und Handschuhkren harom net san...
 
 Тут Белецкого согнуло в дугу, и начало вполне натурально рвать. И тогда Майер увидел тень человека, быстро шмыгнувшего в темноту.
 
 
 Майера уже начинало клонить в сон, когда в палатку вошли Голицын с Белецким. Голицын положил Майеру руку на плечо и знаком приказал молчать. Потом, так же молча, все трое вышли наружу. Снаружи их ждал Лорх, совершенно отрезвевший, с японским карабином наизготовку.
 -- А ты был прав, Михаил, -- тихо сказал Голицын, -- Пошли. Я видел, куда они поехали.
 -- Кто? -- не сразу сообразил Майер.
 -- Пошли, говорю.
 Идти пришлось долго. Наконец пришли по следу, который чутко определял Голицын, к каким-то кочкам. Голицын осмотрелся, а Белецкий достал из мешка четыре малые лопатки, и сказал:
 -- Ну что же-с? Будем копать, господа хорошие?
 Когда раскопали яму, которая и была неглубока, Голицын с Майером залезли в нее, и Майер стал светить трофейной зажигалкой, в то время как Голицын разгребал землю руками.
 -- Ну-с? -- спросил Голицын.
 -- Да-а, дела! -- изумился Майер, -- Только что теперь? И пропажи почему не заметили?
 -- А как? Мы с графом его видели собственной персоной перед тем, как повели тебя сюда. Понимаешь? Повторяется история с папой Гонорием. Только она не закончена еще.
 -- Удивительно похож на покойного Императора, -- заметил Белецкий, -- А он ли?
 -- Как знать? -- Голицын выпрямился, -- Или это он, или его двойник. И на его месте сидит либо он, либо его двойник. Но какое нам-то дело?
 -- Нам-то дело есть. -- заявил Майер, -- Все уж может быть сделано, так что нам..?
 -- Нам теперь особо надо стараться, Михаил Михайлович!
 -- Смысл?
 -- Неужто непонятно? Этого надо тем более пристукнуть, этот же не под нашу дудку плясать будет, ясно ведь. Ну, хватит балакать, давайте работать! А то как бы не послужить нам делу спасения ургинских жидов... от заслуженного наказания!
 Когда яму снова заровняли, присели покурить.
 -- Кстати, а как мы об этом сообщим? -- спросил Майер.
 -- А что? -- повернул голову Голицын.
 -- Контакта у нас нет...
 -- И очень хорошо. И сообщать тоже ничего не нужно.
 -- Как так?
 -- Я повторяю: никого оповещать не нужно. Ничего не случилось. Никто ничего не знает. Мы знаем об этом, но это нам спьяну приблазнило. Так что...
 -- Правила нарушаем, -- заскрипел Лорх.
 -- Что-с?
 -- Нельзя налагать наказание за чужую вину.
 -- Вины у него будет предостаточно и своей.
 -- Но фактически мы его не настигли же?
 -- Так настигнем другого, какая разница? Нам ставят задачу, мы ее выполняем.
 -- Но это...
 -- Что -- это?
 -- Я про то, что он перед нами теперь невинен, как агнец божий.
 -- А если бы вы, Иван Алексеевич, не знали про это, тогда как?
 -- Тогда? Тогда конечно...
 -- Вот мы и можем так оставить, что я вам и доказываю! Нам же нет никакой разницы, в принципе. Продолжаем, продолжаем! Будем поступать так, словно бы ничего и не случилось. А сейчас у нас другое дело имеется -- этот манчжурский хам, который прихватил наши денежки, и позволяет себе откровенно смеяться нам в лицо!
 -- Это я сделаю, -- сказал Белецкий, -- Подложу ему свинью, да такую, и такому свинорезу!
 -- Женьке?
 -- Ему, благодетелю. Только не изменится ли порядок в войске?
 -- Почему он должен измениться, если ничего не изменилось? Мы все видели сон...
 -- Весь мир -- только сон, господин полковник. Сон и грезы воспаленного воображения больного и уродливого ребенка, потерявшего самого себя...
 -- Пошли-ка обратно, господа. Да, Михаил, вот что мне пришло в голову: если про нас не догадались еще, так нам это только на руку. Надо нам теперь вообще снять контакт. Но в связи с чем-нибудь другим... Изыщи к тому повод. Договорились?
 -- Gewiss.
 -- И это... без брожения умов. Нам еще не хватало лишнюю кавардаку производить!
 
 Рига. 24 декабря 1913 года.
 
 
 -- Ну-с, Йоганн, как говорится, выпьем здравие! -- Герхард Бэр улыбнулся, наливая в рюмки водки из графина.
 -- Прозит, -- кивнул Лорх, прихватывая рюмку, и опрокидывая ее со всегдашней своей кавалерийской лихостью.
 Бэр так же выпил, и немедленно принялся закусывать, удивленно взирая на то, что Лорх на закуску и не смотрит, только приглаживает тонкие усики согнутым указательным пальцем.
 -- Ты закусывай, -- посоветовал Бэр, -- Закусывай.
 -- Не так скоро, -- не согласился Лорх, -- Так скоро вредно.
 -- Ты мне, доктору, будешь толковать что вредно, а что полезно? Однако! Авторитетно тебе заявляю -- закусывай! Не то опьянеешь.
 -- Можешь быть спокоен. Итак?
 -- Да, я же не досказал. Но...
 -- Не беспокойся. Здесь достаточно шумно для того, чтобы нас не слышали. Оттого, кстати, я и предпочитаю зал кабинету.
 -- Что ты скажешь мне про так называемый "Союз, Братство, и Совет Термаганта, Дашера, Энго, и Удана*"? Известно тебе хоть что-то стоящее?
 -- Сарацинское общество ассошаффинов "Термагант". Оно имело повторную структуру в Германских землях, которая называлась "Орден Исповедников Огня"**, и создана она была квестором Харциусом Мессериусом Курляндским. Ну, и сейчас действует так называемое "Дашерское Братство". Эти уже откровенные сатанисты. А что?
 -- Среди них идут разговоры о расшифровке каких-то их культовых источников, не слышал?
 -- Как не слышать! Интересно в этих источниках прежде всего то, что еще четыреста лет назад в них были сформулированы и опробованы те методики, авторство которых ныне приписывает себе квестор Гвидо фон Лист. Впрочем, общеизвестно, что Лист не изобрел ничего принципиально нового. Происхождение своих доктрин он скрывает...
 -- Может источник Листа быть тем же?
 -- Отчего ж не может? Вполне даже вероятно. Еще выпьем?
 -- Что же, конечно. Наливай полную. Прозит. Знаешь, такие документы меня крайне интересуют. В рукописях деда я читывал о двадцати трех официалах Дашера...
 -- Двадцати четырех.
 -- Пусть так. Я, конечно, занят не совсем тем же, чем ты, но... все дороги ведут в Рим, не находишь?
 -- Не нахожу, но это не имеет значения. Впрочем, мы можем иметь в виду и разные вещи.
 -- Я тут разговаривал с одним деятелем из общества "Дашеров" в Москве. Он говорит, что у них имеются копии... Излагал историю их происхождения.
 -- Что именно?
 -- Тебе это интересно?
 -- Пожалуй.
 -- Списки были получены непосредственно в Дашере в годы царствования фараона-отступника Аменхотепа-IV-Эхнатона, введшего, как известно, под влиянием еврейства культ единственного солнечного бога Атона-Элиона. Храмы, как тебе тоже известно, им были упразднены. Среди неупраздненных действовал только Дашерский, (то есть -- близ города Даха), храм Сотота*, ибо на первых порах Аменхотепу было выгодно, чтобы культ Убийцы Аширу* не подвергался запрещению.
 Когда же прочие храмы Сотота стали ликвидироваться, Дашерский на первых порах остался цел благодаря Нофертити, которая была тайной посвященной "дщерью Никотрис", то есть -- жрицей Темной Богини Без Имени, нам известной как Каром-Ама*. Тайной наперсницей Нофертити, осуществлявшей связь последней с дашерским храмом была девица Эрис -- в европейской традиции: Ирис, или Иризида, сестра главного жреца дашерского Храма -- Роохмагу Са-Сот'т'н'хаакам, то есть -- Рохмахиса. Собственно, таблицы, называемые "Йуг'Сот'т" были получены им.
 В дальнейшем Рохмахис с этими таблицами, за три дня до кончины Эхнатона бежал в Сирию, где обосновался в пустыне Ар. Жил жрец в заброшенном святилище Мендеса**, которого евреи и бедуины называли Азазелом, и позднее восстановил святилище, и стал его жрецом.
 Хабири* из племени Бене-Иомина** называли этого жреца именем Рэмиль Эховем бен-Аазай, и приписывали ему способность вызывать грозных ангелов с небес. С жрецом жила так же сириянка с сыном. По аравийскому преданию, однажды, придя на поклонение, бедуины не обнаружили от храма даже следа -- он исчез со всеми его обитателями. По тому же преданию, Рохмахису тогда было 107 лет, сириянке -- 44, а мальчику -- 17.
 Вторая копия таблиц находилась у Эрис, которая осталась в Египте с сыном, прижитым ею от своего брата-жреца. От Эрис в список таблиц добавлена именно последняя. Эрис так же исчезла без следа вместе с сыном, в тот же видимо год, что и Рохмахис.
 Много позднее в Вавилонии объявился бродячий коптский маг без имени, который явился туда из Лации -- было это около 906 года до новой эры. И утверждается, что это был сам Рохмахис.
 -- Маловероятно.
 -- Даже исходя из того, что знаем мы?
 -- Повторяю, маловероятно. Разве как артефакт... Сам говорил: бродячий маг появился около 906 года. А время царствования Эхнатона -- 1340-е.
 -- А смещение?
 -- А технологические возможности?
 -- Чьи?
 -- Хм. Это, пожалуй, верно... Но я слышал, что этот маг величал себя Мастером, что было искажено семитически в "Амастор". Амастор прибыл в город Кадеш из Альба-Лонга через Бабилу*, говорил по-аккадски и гречески, и обладал Дашерским папирусом. Он утверждал, что пришел из таинственного подземного города Энго, который одними комментаторами помещался в Этрурию, а другими -- в Кельтиберию. Последняя версия была о том, что Энго -- подземное святилище Ангро-Майнью в Кандагаре, или Афрасиаба -- в районе Эльбруса. Амастор выбил на свинцовых пластинах копию папируса, и оставил пластины в Аккароне, где они и хранились, покуда не были уничтожены жрецом Зебуба Резельзесом-Бересом...
 -- Рельзельза-Берит.
 -- Одно и то же. Резельзес усмотрел в этих таблицах некую опасность. Но копия их была снята чуть ранее жрецом Бероэсом, который бежал в Хеттию вместе с ними. А вот дальше я не в курсе.
 -- Дальше просто: известно, что араб Эль-Ваш Сизил-Амер в 1396 году новой эры нашел в развалинах Удана* некие таблицы на свинцовых пластинах, которые и описал в своей рукописи. Рукопись досталась франконскому еврею-ренегату Константину бен-Цегейму, который комментировал их каббалистически в 1509 году. В 1581 году книги и комментарии оказались в руках Николаоса Арибера (ибн-Фаруха), ассошаффина, который и организовал первый Орден Термаганта.
 -- Это и я знаю. Но вот между тем и другим?
 -- Никто толком ничего не говорит. Ты-то счастливец... а мне даже неизвестно то, что они и содержат!
 -- Что же у меня не спросишь?
 -- А ты знаешь?
 -- Натурально -- знаю. Кроме методик секторной связи, и обмена информацией, там находится вся информация по Ару и Энготу, а так же точки искривлений среды, в которых возможны непосредственные проникновения: это Дашир, Удан, и Бет-Шан. Есть так же полные данные о используемых секторах, кругах и спиралях, и даны точные небесные координаты всей сети Ару и Энго. Есть точные координаты даже Триона, и РЕЛЬ-ЗЕ-ГАМИА-ЛЕЛЛА. Так что это точно уж по моей специфике, никаких там нет Великих Ключей, и Корон Высшей Магии. Информация содержится в 24 таблицах Легитивов, и расшифровано из них 23. Последняя дешифровке не поддается.
 -- Это точно? Источник надежный?
 -- Куда надежнее. Сам и расшифровывал.
 -- Что? Ты?
 -- Я.
 -- Так у тебя это все есть?
 -- Есть.
 -- Что же ты молчал, что у тебя все это есть, негодяй? -- вскричал Бэр, округляя глаза.
 -- Так ты не спрашивал.
 -- Но ты позволишь мне взглянуть на это дело?
 -- Да сколько угодно...
 -- Все это поповские сказочки, от начала до конца! -- рявкнул за соседним столиком не в меру разбушевавшийся господин в визитке, -- Бессмертная душа! Не то что смертная, а вообще никакой! Вот кишки есть, да разный другой ливер, а этого всего... галиматия это, любезный мой! Не может быть, потому что не может быть никогда! Да и быть этому всему добру негде -- ну вовсе негде!
 -- А, виноват, психическая деятельность, мысли, эмоции -- это не душа? -- стал возражать собеседник господина в визитке, студент, судя по кителю, в лоск уже пьяный. Странная вообще была это компания: было их трое, господин в визитке тоже уже накушался дальше некуда, а третий, в черном сюртуке, похожий на анархиста, сидел, не слушая никого, и совсем уж без памяти, и только тосковал, судя по глазам и выражению лица.
 -- Психическая деятельность, мысли и эмоции -- это психическая деятельность, мысли и эмоции, ничего больше, -- наставительно разъяснил господин в визитке, -- Под душой же подразумевается... -- он покрутил пальцами, -- да черт его знает, что под ней подразумевается! Что-то! Я это что-то и имею в виду. И того, что я имею в виду -- вовсе нет, потому что быть не может. Вот рыбец -- вишь, есть, водка есть, рюмка есть, соединяем -- рюмка водки. Твое драгоценное! -- и господин в визитке тяпнул рюмку, даже не озаботившись налить остальным друзьям.
 -- Ah so! -- отметил Бэр, так заинтересовавшись происходящим, что даже повернулся в сторону господина в визитке. Лорх принялся за еду, однако тоже со странной компании не сводил глаз.
 -- И вот еще: не лопали бы мы водку, коли б душу имели, -- мудро дополнил господин в визитке, морщась, и закусывая.
 -- Это поч-чему? -- не понял студент.
 -- А не надо было бы. Вот вы, господин хороший, -- отнесся он к Бэру, -- виноват, вы как считаете, вы имеете душу?
 К большому удивлению Лорха Бэр встал, прошел к соседям, поклонился, и стал представляться, но почему-то не своим именем:
 -- Гауденц фон Клюге. Вы позволите?
 -- Отчего же нет? -- радушно пригласил господин в визитке, -- Рады-с. Илья Ильич Коробков, к вашим услугам. Журналист, литератор. Сей чересчур разумный студент зовется Викентием. А это -- мой коллега, Михаил Юрьевич... но не Лермонтов, -- Коробков хохотнул собственной шутке, -- Отмечаем гонорарец. Ну и, само собой, за застолием оставляем время познанию мудрости, как советовал Эразм Роттердамский. Не угодно присесть?
 Бэр присел, показал официанту два пальца, и предложил своим новым знакомым портсигар с папиросами.
 -- Да-с, так скажите-ка нам, -- продолжил Коробков, выпуская дым кольцами, -- Не сочтите за труд -- есть душа у человека?
 -- Не скажу, что непременно хорошая, но в принципе -- да, -- улыбнулся Бэр.
 -- А я говорю -- нету!
 -- Как прикажете! -- Бэр пожал плечами.
 -- Давай так: у него есть, а у тебя -- нету, -- предложил Михаил Юрьевич, выпивая водки, и оттого становясь еще мрачнее.
 -- Не-ет, -- Коробков заупрямился, -- Вы, виноват, кто по роду занятий, господин... э-э-э...
 -- Гауденц фон Клюге. По роду занятий я доктор медицины, ежели вам так угодно это знать.
 -- Так тем более! Не будем уж говорить, где все это помещается -- внутреннее устройство человека вы уж, надо думать, не раз видали. Начнем с происхождения: откуда эта душа животворящая взяться может? Это ж, я понимаю, не белковая субстанция -- синтезироваться из углерода и азота она не может -- так из чего-с? Что же-с? Или вам угодно проповедовать энергию, с голоса Мессмера и иллюминатов-с?
 -- Вам действительно угодно разъяснить этот вопрос?
 -- Именно что угодно! Слушаю!
 -- Тогда мы говорим о жизненной силе организма.
 -- Силе? Но как она определяется? В чем измерена? Вот механическую силу я знаю. Электродвижущую знаю. Но жизненной я нигде не видал!
 -- А электродвижущую что, видели? -- наклонил голову Бэр.
 Коробков посмеялся снисходительно:
 -- Выйдите на улицу, да посмотрите хоть на трамвай.
 -- Это не сложно, -- кивнул Бэр, -- Но что я увижу? Трамвай. Силы я не увижу. Покажите-ка мне ее? Да не на гальванометре -- мало ли, что он на самом деле показывает! В чистом виде, как?
 Коробков задумался.
 -- В чистом виде? Н-да. Однако есть она, и вот тому простое доказательство: не было бы силы, трамвай бы не ехал.
 -- Не было бы силы, и человек бы не ходил. " -- А чего, бабушка, не ходишь? -- Так силы, милый, нету!"
 -- Так-так, постойте-ка! Так вы про это?
 -- Про это самое и есть. Вот некий индивидуум силу на всякую дрянь растратит, кончится у него запас, и все -- in pace requiescat! Гальваническая банка. Называется в просторечии душою. Да еще вторая есть иногда -- любовь. А иногда и нет. Знаете, если есть за что в жизни цепляться -- такой ни за что не умрет, хоть ты топором ему голову мозжи -- выкарабкается. Ну, а если не за что, то так бывает: шел, упал, и -- гляди и мерку уж снимают. От пустячной даже травмы. Дети, у них что -- организм слабее? Близко не лежало: молодой, регенерация повышена, а вот психика не оформлена. Любви нет. И мрут. И спасать их приходится -- действительно, душу вкладываешь. Свою. -- Бэр вздохнул, -- У нас сейчас дифтерит, знаете, свирепствует. Да, и ненависть имеет аналогичное действие. Сильное чувство -- вот определение для второй банки.
 -- Кх-м, -- покачал головой Коробков, -- Даже красиво! Прошу -- не пьянства окаянного ради, но пользы для. Желаю здравствовать!
 Студент, долго, но безуспешно пытавшийся вклиниться в разговор, нашел-таки вожделенную лазейку, и, ничтоже сумняшеся, вклинился:
 -- Гос-спода! Ежели угодно знать мое мнение...
 -- Да не угодно! -- промычал Михаил Юрьевич, клюя носом, но студент слишком томился умной мыслью, чтобы обратить внимание на реплику собутыльника:
 -- ... душа это, в плане, конечно, метафизическом, есть отображение наших добрых и злых дел, совершенных в течении жизни!
 Далее продолжить Коробков студенту не дал:
 -- В каком таком метафизическом? Ты, брат, не в семинарии ли учишься? Не на попа?
 -- Почему в семинарии? Не в семинарии.
 -- А чушь несешь неподобную! Доктор Клюге нам разъяснил свою точку зрения, хотя она тоже-с... но я не это имел в виду! Я имел в виду то, что Черт покупает, ну это, бессмертное.
 -- Но Илья Ильич! Надо же как-то шире мыслить! В конце концов, дыма без огня не бывает!
 -- Что же, будем мыслить шире! Есть душа, принимаем первый постулат, принимаем и второй -- есть Бог. Это уже как-то не вяжется: если есть Бог, так что же такое свинство кругом? Но, ладно. И что-с? Бросим сейчас водку пить, и Го-осподу по-мо-лим-ся!? Будем свято веровать? Сколько уж нам про него талдычат -- будем? И ты, марксист, будешь? А в карму будем верить? Тоже писано и говорено немало, будем? Давай, будем верить в реформы, в карму, в бога, в душу, в мать, в пророка Магомета, да еще и в Гурджиева* впридачу! Потому что дыма без огня... Вот и так: во все верим, и ума нет. Никому не верю, и тем горжусь.
 -- Но Илья Ильич! -- студент малость растерялся от такого нигилизма, -- Но что-то такое есть в человеке -- особенное, что ли... Вот собака...
 -- А что собака?
 -- Ну, собака -- животное, не умеет мыслить, одни инстинкты. А мы с вами...
 -- Что мы с тобой? Лучше? Или хуже? И с чего ты взял, что собака не умеет мыслить?
 -- Умела бы мыслить -- говорила бы.
 -- Может и говорит. Только ты ее не понимаешь, но это не ее беда, а твоя. Вот, господин Клюге, тоже: заговорит сейчас на родном языке...
 -- Родным своим считаю русский, -- уточнил Бэр.
 -- Но немецким-то владеете?
 -- Gewiss.
 -- Так что, Векеша, заговорит он не по нашему, и ты его не поймешь. А того чище -- китаец, китайца-то ты не поймешь точно. И как, заключишь, что и китаец не мыслящее существо, а так, обезьяна? Ergo: тебе Шарик говорит: "здравствуй, Викентий!", а ты слышишь -- гав-гав, и из этого ты заключаешь, что Шарик -- дурак? Так дурак ты... Он-то тебя понимает, верно? А ты его -- нет. Он и приятелей своих, псов, понимает, и тебя. И ведь книг не читал, в университете не учился, а все знает, что ему надо! Так кто из вас дурей, отвечай, ты, царь природы?
 -- Но опыты...
 -- Стали бы тебе в брюхо трубки вставлять, и смотреть, что закапает у тебя за обедом, так и у тебя остались бы одни рефлексы.
 -- Да, превратить человека в скотину -- куда как просто, -- согласился Бэр, -- Бить часто, кормить редко. За неделю можно.
 -- А душа как же? -- съязвил Коробков.
 -- Да вот так. Деградирует.
 -- Нету ничего, вот и все. Деятельность мозга.
 -- Докажите! -- поднял палец студент.
 -- Выпьем. За здоровье наших мертвецов! Докажу, Векеша! С легкостью! Вот если б кто купил, так продал бы я сейчас ему душу за грош, и ни чорта не было бы, потому что продал бы я пустое место! Вот тебе и эксперимент. Ну что, -- повысил голос Коробков, -- Кто купит? Где здесь Сатана?
 -- Что вы, не надо, -- взмолился студент, -- вас за сумасшедшего примут!
 -- И черт с ними! Доктор, а вы вот, -- Коробков улыбнулся Бэру, -- Не купите? Возьму не дорого.
 Бэр рассмеялся:
 -- Вопрос!
 -- Не нужна? А ведь говорили -- вкладываете... свою-то. Я помню. Так вот возьмите мою, и вкладывайте на доброе здоровье. Цена сходная. Ну, как же?
 -- А сколько просите?
 -- Копейку!
 -- Полно вам! Сто рублей хотите?
 -- Вы за кого меня держите? Я что вам -- мошенник?
 Бэр развел руками.
 -- А, вот что, -- просиял Коробков, -- Бутылку коньяку!
 -- Какого?
 -- Хоть и шустовского.
 Бэр пожал плечами, и подозвал лакея:
 -- Шустовского сюда. Бутылку.
 -- О! -- заметил Коробков, -- И как думаешь, Векеша, я что-нибудь заметил? Да ничуть. Или что, доктор Клюге, требуется еще закладную составить? Ну там, кровью подписаться, и прочее?
 -- Да нет, не стоит, я вам на слово верю, -- улыбнулся Бэр.
 -- А вот и плата на бочке!
 Вконец осовевший студент потянулся к Бэру, и, запинаясь, попросил:
 -- Послушайте, может быть, в порядке солидарности, вам нужна и моя? Я бы мог...
 -- Тоже за бутылку? -- осведомился Бэр.
 -- Вы говорили о...
 -- Сто рублей вас устроит?
 -- Да, и я...
 -- Отлично, -- кивнул Бэр, вытаскивая бумажник, и отсчитывая студенту деньги.
 -- Продано! -- рявкнул за студента Коробков, и восхитился: -- Ай, рыцарь без страха и упрека! Ай, доктор Клюге! Это надо же! -- и стал толкать Михаила Юрьевича, который к тому времени успел уже задремать:
 -- Михайло, ты как, тоже присоединяешься?
 -- А?
 -- Присоединяешься, говорю?
 -- Давай, только оставь меня в покое!
 -- Продано! Тоже за коньяк!
 -- Еще шустовского, и счет мне, -- крикнул Бэр.
 -- Счет?
 -- Да, господа, было очень приятно, но -- дела. Дифтерит в городе. -- Бэр встал, -- Честь имею кланяться.
 -- Но коньяк-то?
 -- В другой раз.
 Лорх тоже поднялся, оставил на столе деньги, и молча пошел вслед за Бэром одеваться.
 -- Приятно, поди, ощущать себя самим Сатаной, а? -- поинтересовался у Бэра Лорх.
 -- Как, позволь?
 -- Что с покупкою-то делать будешь?
 -- Найду применение. Хочешь знать, какое?
 -- Нет, ты знаешь... Я в эти игры не играю, у меня своего довольно.
 -- Как скажешь. Ты куда теперь?
 -- На поезд и домой. А ты?
 -- Дифтерит в городе. Точно ночь не спать. Так я к тебе на днях нагряну?
 -- Само собой, рад буду. Только, если буду не в окружном штабе. Да и то, впрочем... Я передам Элеоноре то, что ты хотел видеть. Только с собой ничего не увези. Не люблю я этого.
 
 
 
 
 -- Боль -- листопада -- в глазах -- мера предела в снах, плачет, возмездья ждет, скалится в окнах башен... а что же дальше?! А, вот: Истина женского ждущего тела есть... символ борьбы, и суть сутей в сиянии Мира! Неплохо, Эльке, неплохо! Соки Земли зарождаются в язвах могил... Дева в руке превращается в мокрый песок -- но реет памятью первых -- извечная надпись: тень серой птицы в измученных дебрях неизвестной жизни...
 И Элле закружилась по зале, раскинув руки, и пропела, уже гладко, совершенно не сбиваясь:
 -- Тень твоей души -- красного дерева в разности Воли и Права,
 Тень твоей души -- между синих огней неустроенной гаммы,
 Пламенем меча в диске Солнца приложенной силой
 Мечется душа -- бьется тень серой птицы в измученных дебрях
 Неизвестной жизни...
 Только и будет венцом расстояния в день -- жизни тропа --
 От рожденья, до судорог смерти -- кресты, да гранит,
 Горсточкой праха окончится шествие факелов верных сердец,
 И только тень серой птицы мерцающим светом
 Застынет в измученных дебрях неизвестной жизни...
 В качестве компаньона к танцу Элле, за неимением никого лучшего, использовала черного с белым кота Дагобера, наилучшего ее приятеля, всю жизнь свою -- а была она долгой необычайно: были они с хозяйкой ровесники -- проспавшего у Элле возле головы, мурлыча что-то, понятное только им двоим; и кот, наравне с Иваном Алексеевичем, принимал самое деятельное участие в воспитании девочки, и даже пытался учить ее, когда она была еще мала, ловить мыша, и таиться в темных углах. Кот терпел танцевальные экзерциции хозяйки стоически, только прикрывая желтые глаза, топорща усы, и облизывая языком верхнюю, седую уже от старости, губу.
 Прервал это их веселье Ференц, который кряхтя вошел в залу, и объявил:
 -- Барышня, приехала Елена Андреевна Бессонова, к господину барону. Я сказал, что его нет, и она спрашивает вас.
 Элле остановилась, отпустила кота, потерла согнутым пальцем верхнюю губу, и кивнула:
 -- Что же, проси.
 Слуга поклонился, и вышел, а Элле, кинувшись в кресло, оторвала от лежавшей на столе "Дзимтенес Вестнесис"** половину первой полосы, скатала из нее мячик, и запустила его Дагоберу, который подхватил его на лету лапами, и погнал в угол, словно молодой.
 Елена Андреевна ворвалась в залу, улыбаясь, и издавая излишне сильный запах ландышей, и коньяку, до которого была большой любительницей. Следом вошли двое личностей уже совершенно непонятных, несущих нечто похожее на большую упакованную картину, и Элле встала, воззрилась на личностей, вопросительно наклонив голову, и не удержалась от восклицания:
 -- Однако!
 -- Элечка, здравствуйте! -- пропела Елена так сладко, будто бы между ними ничего такого никогда не происходило. Личности тем временем стали спрашивать, куда нести портрет.
 -- Здесь оставьте, -- приказала Элле стальным голосом, подала личностям десять рублей, и знаком приказала им пойти вон, -- Здравствуйте, Елена Андреевна. Это...
 -- Мой подарок Ивану. Собственно, это мой портрет. Он хотел...
 -- Он что, в полный рост?
 -- Да, -- Елена явно удивилась непониманию Элле, -- А где, собственно, Иван?
 -- В городе.
 -- И что, его не будет?
 -- Нет, будет с минуты на минуту.
 -- Так вы позволите его подождать?
 -- Конечно. Вина?
 -- Не откажусь.
 -- Шампанского?
 -- Нет. Что-нибудь...
 -- "Гумпольдскирхнер"?
 -- Да, вот это подходит.
 -- Ференц! -- Элле никогда не звонила, она всегда звала дворецкого голосом.
 -- Да, барышня.
 -- Бутылку австрийского, и... сладостей?
 -- Согласна, -- кивнула Елена.
 -- Сюда подашь.
 После этого Элле, исполнив роль любезной хозяйки, умолкла, снова принявшись играть с котом. Елена же, по опыту зная, что светскую болтовню вести с этой замкнутой, и не по годам разумной девочкой вряд ли возможно, не стала пытаться ее разговорить, ибо как ни была Елена пуста, какой-то такт в ней был, напраслину возводить на нее не станем.
 Елена, чтобы что-то делать, взяла со скучающим видом со столика довольно дурно переплетенную и тонкую книжку стихов (ее более заинтересовала дарственная надпись, написанная женским почерком и в превысоких словах, и подписанная "А.С."), открыла ее на середине, и, внезапно для самой себя, прочитала там следующее:
 
 Послетитеся со седми сторон
 Старцы вещия -- черены враны,
 Ветрем неся прах с неба злато льет,
 Во нощи со громом пробежал ведмедь.
 Кострешки горят, да кресты смердят,
 В церкве рухнувшей -- упыри сидят,
 Что изторгнуто -- то искуплено,
 Сим возрадуйся ты, асмодеев люд!
 На огнище -- кость, во огнище -- кровь,
 Доливай зелья -- распаляй пожар,
 Свят-луна оденет мя златой парчой,
 Черна нощь размашет по плечам покров!
 Велеса свистят, ворота скрипят,
 Кости во гробех поплясать хотят,
 Не покаетесь ныне, ибо не в чем вам,
 Сим возрадуйся ты, асмодеев люд!**
 
 У Елены, совершенно изумленной, замутилось в голове, и она вслух воскликнула:
 -- Господи, это что же вообще такое?! -- и стала читать дальше, но уже вслух, не заметно для самой себя:
 
 Вещий черен люд припустил во пляс --
 Гулким топотом, да по капищам,
 По пустыням, лесам, да по болотищам,
 Вихрем бешеным, да с поднебесья вниз.
 Праздне злобный Дух -- Асмодей те Бог,
 Закалай свою жертву-кровавище,
 Не покаюсь, не всплачу, не выпущу --
 Повиненных несть, да и правых -- то ж!
 
 -- Собственно, это эклектика, -- спокойным голосом отозвалась Элле, -- Ничего больше. Но ритмично. Какие-то новомодные шабашные вирши.
 -- Как? -- Елена потрясла головой.
 -- Это Ивану дарено?
 -- Ну да...
 -- Какая-нибудь новая поэтесса выдает себя ведьмой. Стиль. Хочет покрасоваться.
 -- Перед Иваном Алек...
 -- Не обязательно. Но хочет быть интересной всем.
 -- Мужчинам, я понимаю...
 -- И это не обязательно...
 -- Ой! -- сказала Елена, -- Элечка! Какие взрослые речи... и от такой...
 -- Маленькой девочки? -- Элле подняла глаза от бантика, которым играла с котом, и нехорошо улыбнулась.
 Елена поперхнулась, и покраснела.
 Ференц в это время принес вина и сладости.
 -- Почему не два бокала? -- возмутилась Элле.
 -- Барышня, да я думал...
 -- Думай меньше. Немедленно принеси бокал! Марш!
 Элле, выпив вина, несколько оживилась, и продолжила прерванный разговор:
 -- Собственно, Елена Андреевна...
 -- Да зовите же вы меня просто по имени, -- рассмеялась Елена.
 -- Простите, но звать я вас буду как привыкла. Так вот, -- глаза у Элле разгорелись, что Елена приписала опьянению, и Элле стала как-то необычно словоохотлива, -- Вокруг брата всегда вьются эти "Дщери Ночи", все понравиться хотят. Не знаю, что он в них такого находит.
 -- "Дщери Ночи"? Это что такое? Не мистички, часом?
 -- Нет, это скорее такой тип женщин. Да и вы к нему принадлежите.
 -- Вот те раз! Элечка!
 -- Я знаю, что говорю, Елена Андреевна, -- Элле понизила голос, чем заставила и Елену притихнуть, -- Знаете готику?
 -- В смысле?
 -- В смысле поэзии?
 -- М-м-м... Слабо.
 -- Во всякой готической балладе обязательно присутствуют три основных героя -- Рыцарь, Смерть, и Дева. Иногда этот треугольник расширяется до квадрата, или, вернее -- до креста: к этим троим прибавляется еще и Дъявол. Таков канон. Дъявол может быть и Рыцарем, Рыцарь может быть мертв, и так далее, но Дева остается сама собою, она -- чистое начало.
 Вне канона чистых начал нет, да и быть, в общем, не может. Теперь Дева может быть Дъяволом, но это еще бы полбеды! Куда хуже то, что Дева может быть -- сама Смерть. Вот уж тут горе тому, кто поддается ее обаянию!
 -- О ком это ты? -- насторожилась Елена.
 -- Ни о ком конкретно. Тот, кого я имею в виду, узнает себя сам. Да-с, так вот: когда Дева -- сама Смерть, Рыцарь может оказаться Дъяволом. О, как Дъявол тогда сражается со Смертью, своей единоутробной сестрой! Ибо Дъявол упрям, и если уж на кого положил глаз -- не отступится. Дъявол склонен к безумствам, но сам никогда не сходит с ума. И он мстит. Жестоко и страшно. Он подходит, и срывает с Девы ее ложные покровы, и всем становится видна леденящая ухмылка Мертвой Головы у нее на плечах... И Дъявол издевается над нею: "Как ты прекрасна, возлюбленная моя!"
 И Смерть убегает, туда -- на Край Мира, и грозит оттуда Дъяволу своей косой. Но Дъявол только смеется.
 И проходит срок, и сражение начинается снова. И мы -- между молотом и наковальней.
 Елена, все более и более тревожась, звенящим голосом спросила:
 -- Это что, тоже стихи, Эля?
 -- Отнюдь нет. Смерть обычно овеществляется в "Дщерях Ночи". А вот и их портрет: они сочетают в себе потрясающее распутство с патологической стыдливостью, имеют прекрасное тело, и несокрушимое целомудрие в юности, и настолько стесняются сами себя, что, если уж раздеваются, то только под одеялом, или уж в полной темноте. Такие никогда не отдаются, их надо непременно взять, взять силой -- такова их мечта, такова их эротическая доктрина... Ждут проявления силы. И к силе тянутся. А, впрочем, не хочу сводить вас с ума, и сама от этой темы боюсь свихнуться. Но если вы узнали себя в этом описании, так вы держитесь подальше от Ивана! Мой вам совет!
 Элле махнула рукой так, словно смертельно устала, и отошла молча к окну. Елена пораженно молчала. У нее кружилась голова, и все плыло перед глазами. Она не отрываясь смотрела на эту девочку, на эту юную богиню, такую мудрую, такую прекрасную!.. что-то такое шевельнулось в Елене -- любовь ли? или просто страсть, но... но ее сильно, почти непереносимо потянуло к Элле. Нельзя сказать, чтобы любовь к женщине была для Елены в новинку, отнюдь -- это случалось с нею частенько, и порой бывало даже слаже, чем с мужчиной, но начиналось все это тихо, исподволь, не так стремительно, а тут -- порыв, буря, почти агония. Девочка так сейчас была похожа на своего брата, только была она куда лучше: моложе, чище, девственнее, ни злобы Ивановой, ни драгунской циничности, ничего этого; только лучшее, и ничего плохого. Елена уж и сама перестала понимать, ради кого она так часто ездила гостить в этот дом -- ради него, или ради нее? Лицо Елены пылало, в висках стучала кровь, руки судорожно сжимали ворот корсажа, и она, не в силах пойти против самой себя, под влиянием этого порыва, подошла к Элле, обняла ее сзади, и нежно поцеловала девушку в шею, коснувшись кожи кончиком языка.
 Элле обернулась, резко посмотрела Елене в глаза, с невиданной силой, словно железными клещами, схватила пальцами Еленины запястья, отбросила ее руки, и зло рассмеялась. Елена надрывно дышала, хваталась руками за колотящееся сердце, и взирала на Элле как безумная, бормоча:
 -- Элечка, Элечка, ты такая красивая... Всего минуту... минуту счастья... все... все тебе отдам... только...
 -- Вот именно, -- еще более развеселясь, отметила Элле, -- Именно этого я от вас и ждала-а! А что будет, если я скажу об этом брату?
 Несчастная Елена рухнула на колени:
 -- Элечка! Если... нет, нет, я... я отравлюсь!
 -- Отравитесь, -- кивнула Элле, -- Превосходно. И всем от того будет лучше. Я не скажу брату. Но с вами я более компанию делить не намерена. Ежели хотите, дожидайтесь брата здесь, но лучше того -- езжайте домой. Прощайте.
 Элле повернулась было идти, но Елена, рухнув на пол, обеими руками ухватила ее за лодыжку, плача навзрыд. Когда Элле освободилась, Елена бросилась навзничь, колотясь затылком об паркет.
 Элле повела глазами, присела около Елены, приподняла на руке ее голову, и тихо шепнула ей:
 -- Ну хорошо! Хочешь, я тебя поцелую? Но ты ведь... Ты же обещаешь мне?
 Елена, вместо ответа, закинула голову, завела глаза, и раскрыла губы навстречу губам Элле.
 
 
 ... Старухи. Старухи, которые хотят жить вечно. Они безноги, потому что ноги у них отнялись. И одна из них -- Елена.
 Елена завизжала от ужаса.
 Старухи выжили из ума. В комнатах у них всегда отвратительно пахнет мочой, и просыпаются они, измазанные своим дермом: мечутся во сне, сражаясь со Смертью, и размазывают кал собою по простыням.
 Старухи обижаются на весь мир, и выпячивают нижнюю губу, и говорят, что все над ними издеваются. Они требуют к себе ласки... И к старухам приходит Смерть, но старухи кричат ей: "не возьмешь нас", и показывают Ей свои капли да пилюли...
 И мозг Елены не выдерживает ужаса. Он трещит по швам, он лопается, сознание ее затихает, и взор ее заволакивает тьма. Тьма. И последнее, что она слышит, это хохот. Хохот Элеоноры.
 
 
 Иван Алексеевич отвез Елену домой, к мужу, сдал с рук на руки, и дождался доктора. Доктор ничуть не обнадежил: Елена была в бреду, и это была самая натуральная нервная горячка, да еще и в очень тяжелой форме. Не имея возможности помочь, Лорх отправился домой, и явился далеко за полночь. Сестра его тоже не спала, ждала брата, и была, казалось, так же на грани истерики.
 -- Ну, что там? -- с порога кинулась Элле к брату.
 -- Спать поди, -- устало отозвался Лорх, -- Все завтра. Завтра.
 Элле было пошла к себе, но тут же прилетела обратно, в ужасе закрывая глаза ладонями. Лорх чертыхнулся, и бросился наверх.
 На пороге комнаты Элле лежал на полу кот Дагобер, перебирая лапами, и тихонько скуля. Лорх почуял запах смерти.
 -- Та-ак! -- хрипло произнес он.
 Кот встретил это восклицание мутным и грустным взглядом. Потом вытянулся, закатывая глаза. Из оскаленной страдальчески вострозубой пасти показалась розовая пена.
 -- Ой! -- простонала Элле, вцепляясь брату в локоть.
 Кот издох.
 -- Отек легких, -- отметил Лорх, -- сердце!
 -- Нас ждал, -- тихо сказала Элле, и заплакала: -- Йоганн, я боюсь! В наш дом пришла Смерть! Это плохо!
 -- Кх-м, -- прочистил горло Лорх, -- Успокойся, пожалуйста. Кот был в возрасте, и тихо приложился к своему кошачьему народу. Нечего и огород городить. Всем бы такой тихой смерти. Да не плачь!
 -- А Елена?!! -- Элле вырвалась, и всхлипывая, убежала.
 -- Ференц, -- закричал Иван Алексеевич, сообразив, что чем скорее уберут труп кота, тем будет лучше.
 
 
 Часом спустя Иван Алексеевич обнаружил сестру забившейся на его кровать с ногами, испуганной и дрожащей.
 -- Эльке, -- позвал Иван Алексеевич, -- Эльке!
 Та вцепилась в его руку, насильно посадила рядом, и спрятала лицо у него на груди.
 -- Ну что ты? -- стал было успокаивать сестру Иван Алексеевич.
 -- Йоганн, я боюсь! Здесь Смерть ходит!
 -- Не плачь же...
 -- Я не плачу! Я боюсь! Боюсь, понимаешь ты это?
 Иван Алексеевич, не зная, что уж и сделать, запустил руку в пышные темные волосы сестры, гладя их, перебирая, и чувствуя все более возрастающую, подкатывающую к горлу, щемящую нежность. Элле затихла, и, как показалось, заснула. Лорх осторожно положил ее, и, чувствуя, что не сможет сейчас никуда идти, снял как попало китель, и прилег рядом, обняв сестру, и придерживая ее голову у себя на плече. Так и остался он лежать без сна, наконец открыв сам себе самую страшную свою тайну: да, что говорить, его влекло к ней, влекло как к женщине, и более всего на свете он боялся признаться себе именно в этом. И теперь он боялся пошевелиться, в ужасе от того, что знал: одно движение, и он перестанет быть хозяином самому себе. Черт знает что тогда могло из этого получиться!
 Вот и случилось так, что последний отпрыск баронов Лорха-Генрицис лежал без сна, обнимая взрослую девушку, прекрасную, и до боли желанную, бывшую его сестрой -- ту девушку, которую он последний раз обнимал девочкой; и думал он теперь, что вот ведь как в жизни получается: вырастил сестру, и что -- для себя? Иван Алексеевич отлично знал, что у брата с сестрой почти всегда возникают такие отношения, и реализуются они частенько, и относился к этому спокойно, но для Элле он такого представить не мог -- потому что именно любил ее, а не что-нибудь. Но что греха таить, когда наружу лезет, как шило из мешка! Всегда Иван Алексеевич ее любил, и всегда по разному, и вот какая пора пришла... Не пулю же в лоб! Или пулю? А Элле?
 Родная кровь, и нежная, любимая плоть -- все соединяется в ней, весь свет сходится на ней клином, и нет выхода! Он все лежит без сна, в ужасе перед самим собою, а на груди его -- прелестная головка Элеоноры, темные волосы ее разметались, и, кажется, никогда не покроет их седина! Запретно! Запретно!!!
 Но почему, собственно, запретно? Откуда запрет? Ах, десять заповедей, и так далее? Моисеем писано? С этого и начнем: ГРЕХ! Но почему тогда нам не перестать есть свинину -- тоже Моисеем запрещено! Не начать ли нам соблюдать Субботу, праздновать Хануки, в конце концов, может Йоханнесу-Альбрехту фон Лорху обрезание сделать?! Да о каких запретах вообще может идти речь после того, как брат и сестра фон Лорх самим фактом рождения своего нарушили все запреты?! Для них есть один запрет: в результате их действий не должны страдать невиновные. В данном случае вообще никто не страдает: все счастливы. И если Бог не простит этого "греха", то это -- плохой Бог! Лорх бы такой "грех" легко отпустил -- под свою ответственность. В девочке же самой пылает любовь: уж это-то Ивану Алексеевичу было теперь точно известно. И теперь... детские ли впечатления, благодарность ли, нежность ли запалили это пламя, но оно уже полыхает, и что ж теперь -- вот она, бери ее!
 Иван Алексеевич повернул голову к сестре.
 И увидел ее спокойные, широко раскрытые глаза.
 -- Я не сплю, -- сказала она, -- Я жду...
 -- Как?
 -- Я жду, когда ты возьмешь меня. И я хочу этого.
 И руки ее жадно оплелись вокруг братнего тела, с мясом вырвался воротничок, и лампа погасла -- сама собой -- вспыхнула раз, и все, тьма.
 "Черт бы меня взял, как она погасила лампу?!!!" -- такой была последняя связная мысль Ивана Алексеевича. Более связных мыслей за ним в этот момент не было.
 
 
 "У нее такая красивая грудь!"
 Лорх рассмеялся сам себе, поднялся, потер рукою лоб, и сам себе сказал:
 -- У моей сестры вообще очень красивое тело. Я без ума от нее.
 -- Как? -- повернулась Элле.
 Лорх махнул рукой, встал, зажег свечу, и уселся в кресле, вытянув ноги.
 -- Это еще зачем? -- не поняла Элле.
 Лорх повернулся. Сестра, лежа на боку, подперла рукою щеку, и так смотрела на него, поблескивая глазами.
 -- Хочешь сказать, мне пора уходить к себе?
 Лорх покачал головой:
 -- В этом нет смысла. Оставайся.
 -- Но...
 -- Оставайся, Эльке.
 -- Я с радостью.
 -- Вот и отлично.
 -- Ну а ты?
 -- Я сейчас. Хочу посидеть.
 -- И долго?
 -- Н-не знаю.
 -- Ну, тогда я буду спать, вот что.
 -- Как хочешь.
 "Я от нее без ума, -- улыбнулся сам себе Лорх, -- Но без ума -- это еще не значит, что я сумасшедший. Или, может быть, все же я сумасшедший? Это был бы, действительно, скандал!"
 Мысли его текли легко и спокойно.
 -- Йоганн, -- позвала Элле, -- Йоганн!
 -- Что?
 -- Что же дальше?
 -- Ничего.
 -- То есть?
 -- То есть ничего.
 -- Ты хочешь сказать, что теперь я буду спать одна?
 -- Нет, Эльке. Одна ты спать не будешь. Никогда, когда я рядом.
 -- Ты только помни, что я живая. Я не твое отражение, и не голем раввина Лева. Мне не нужно держать в зубах тетраграмму, чтобы ходить**.
 -- Я понял. Спи спокойно.
 -- А ты?
 -- Я скоро.
 Лорх закурил.
 Время собирать камни, и время разбрасывать камни.
 Время жить, и время умирать.
 ВРЕМЯ ЛЮБИТЬ И ВРЕМЯ УБИВАТЬ ЛЮБОВЬ!!!
 Вот так хотел сказать мудрый еврей Соломон. Но -- язык не повернулся. -- Лорх судорожно затянулся, и зябко передернул плечами -- Не повернулся! Духу не хватило у любвеобильного еврея! И у нас не хватит... Мы пока никого не убиваем -- у нас все только начинается.
 Вернее -- я никого не убиваю, и у меня все только начинается...
 Когда твоя собственная жизнь олицетворяется в другом человеке, пусть даже условно, тогда сомнения отпадают, ибо, пока этот человек рядом, или же ты его ищешь -- ты жив, в принципе, даже бессмертен. Это очень успокаивает. Особенно, если это -- твоя возлюбленная. А еще лучше -- сестра. А лучше всех -- и то и другое сразу. Это -- Формула Любви.
 Вы, кто ищет ее тысячи лет! Берите, мне не жалко, берите! А когда любви станет слишком много -- приходите ко мне, и я дам вам стрихнину. Ибо все хорошо в меру, а излишество вредит. И да избавит вас Судьба от излишеств! Здесь важен поиск, а не обладание, движение, а не конечная цель. Ибо конечная цель -- Смерть.
 Эльке заснула. Так сладко спит... Она не хочет познавать, она хочет использовать не познавая. Она просто явилась сюда скрасить мою жизнь, и все. Это я стремлюсь что-то знать. Как бы мне не заплакать от этого...
 Каждый может чтить священное свое, но свитки источат черви, и ничего не останется. Каждый может принести жертву в руках своих, но может ради жертвы и лишиться рук. Можешь ли кинуть огонь в небо? Он выпадет водой. А огонь с неба поднимет с земли ту же воду. А вода не имеет формы. Кто посягнет на неведомое, тот не желает себе блага. Кто сломает меч свой в сражении, тот обломок заточит в кинжал коварства, ибо не будет побежден. Кто выжимает сок из камня, утомится, но сок тот размягчит и железо.
 Дух Ветра выливает кровь в кипящие слезы, и Древний Змей поднимается, хохоча подобно грому, и в прах обращая все сущее.
 Вносящий огонь во тьму, да знает: тьма поглотит всякий огонь, и холод поглотит всякий жар, и земля поглотит всякую плоть. И Дух Ветра нальет вина в свой кубок, и вино это вместо крови, и кубок -- вместо Грааля.
 Ибо Мельхиседек сделал Грааль из камня; камень тот выпал из короны Самаэля; Самаэль разбил корону, когда его низвергали с небес, и не успокоится Он, покуда ему не вернут его достояния.
 Вы все хотите познать, и горе вам, ибо познание означает смерть...
 Можешь ли объяснить необъяснимое? Как ни истолкуй, все будет ложь! Нет истины. Но нет ничего, что не могло бы быть, и тогда все -- истина. Ибо совсем нет ничего, но тогда все -- ложь. Ничего нет потому, что все -- тлен. Тогда и истина -- тлен! Ибо нет ни истины, ни лжи, и тогда -- нет вообще ничего. Ибо не Боги создали человека, но человек создал себе Богов -- по образу своему и подобию. Но кто создал человека? Никто, ибо нет и человека тоже. Он -- тлен!
 Сера и Ртуть сотворили всю видимую и невидимую Природу, но и Природа создала Серу и Ртуть. А разомкни кольцо времен -- и нет ни Природы, ни Серы, ни Ртути.
 И только черви торжествуют, справляя свой вечный пир.
 Но нет и червей, потому что и они -- тлен! Ибо все, что рассыпается прахом -- никогда и не восставало из праха. Ибо все, что конечно -- не существовало никогда. Но нет и бесконечного, потому что у него нет начала -- бесконечность есть ничто.
 И глаза наши не видят Мира, а видят то, чего нет.
 Что стремишься ты познать, человек?..
 ... Ох, Иван Алексеевич, остановись! Или ты поймешь, что живешь ты в проклятое время, в проклятой стране, для которой уже ничего не осталось, ты -- часть проклятой нации... нет, не надо!
 У тебя есть она! Эльке, милая, нежная сестричка Эльке...
 Она спит. Пусть все вокруг погибнет, но она -- она пусть спит так же сладко, и пусть проснется с улыбкой, и пусть... пусть позовет меня!
 Лорх вздохнул. Свеча догорела и погасла.
 
 Галиция. Район Кошица в направлении на Рахово. 24 декабря 1914 года.
 
 "Во времена древние, жил в Сефарде некий садик* Аарон. Был он святой, и обрел благословение в глазах Господа Бога своего... И явился Аарону ангел, и сказал: "Вот, вся праведность твоя -- пред очами Нашими, и вот: выйди поутру, и увидишь миндальное древо в цвету, и сколько на нем будет плодов, столько и будет потомков твоих царями на земле этой, и от Сефарда до земель Израиля!
 И вышел Аарон, и увидел древо, все покрытое бессчетным цветом, и от радости своей прыгал пред Господом Богом своим, подобно Давиду.
 И хотелось ему поведать о радости своей, и закричал он: "Радуйтеся со мною"! А мимо сада его проходил злой ратен* Мардохай, из земли Бет-Шанской. И поведал ему Аарон о радости своей, и просил его зайти, и есть хлеба, и пить вина.
 Но Мардохай отказался, и возгорелся гневом и завистью, и ночью пришел в сад, и срезал ножом нечестивым весь цвет с древа Ааронова.
 И вышел Аарон поутру, и вот: древо его подстрижено. И в горе своем разодрал свои одежды, восплакал, и от плача умер, и приложился к народу своему, и не стало Царей ни в Сефарде, ни в землях Израиля.
 А Мардохай пошел дальше своим путем.
 Потому говорится -- не раскрывай радости своей ближнему своему, ибо восплачешь..."
 -- Бредит! -- сам для себя определил Лорх, и затопил печку. В брошенной хате было промозгло и холодно, стены были все мокрые, и у Лорха не попадал зуб на зуб.
 Лорх сел у огня, подправил голыми руками кладку на поде, и закурил в тянущую трубу. Взгляд его почти не отрывался от огня.
 -- Ну-с, господин барон, созерцаете Ваше будущее? -- спросил Лорх сам себя, и сам же себе ответил: -- Вы себя там будете чувствовать вполне уютно -- привычны-с! А вот прочим -- не позавидуешь...
 Циммерман, молодой прапорщик-доброволец, с которым Лорх три дня назад отбился от группы, прорвавшейся через фронт в дальний рейд, застонал. Он был совсем плох -- рана на шее страшно загноилась, и уже начала издавать запах трупа. Циммерман лежал без сознания, укрытый грязной шинелью, громко стонал, и все время бормотал что-то, то разборчивое, то неразборчивое, на еврейском языке.
 Лорх встал, посмотрел на бредящего прапорщика, и пошел из хаты вон -- набрать воды в старый жестяной чайник.
 В село тихо, без всякого шума и крика, скорым шагом входила полурота немецких гренадер Ганноверского полка. Вторая маршировала еще по дороге -- мимо леса, и состояла, судя по виду, из мадьярских гонвед*.
 Лорх, у которого не было ни патронов в револьвере, ни палаша, остолбенел. Он хотя и должен был при первой подходящей возможности попасть в плен, однако представлял себе эту операцию несколько иначе -- что его будут специально ловить, да еще такими силами, он никак не ожидал.
 Первыми жертвами стали собаки. Двое здоровенных псов кинулись, лая, на незнакомцев, и были тут же порезаны очередью из ручного пулемета, который тащил в руках здоровенный, под два метра ростом, ганноверец. Часть заправленной в пулемет ленты прошла через ствольную коробку, и повисла с другой стороны пулемета, дымясь на морозе даже больше, чем жерло ствола. Псы взвизгнули разом, и завертелись на притоптанном снегу, крася его своей кровью. К колодезю побежал толстый солдат с винтовкой, а за ним -- второй солдат со вторым пулеметом на плече, и коробкой лент в руке. Третий тащил еще ленты.
 К Лорху бежали двое, знаками приказывая поднять руки над головой, изредка приседая, и угрожающе вскидывая винтовки в положение "к прицельной стрельбе".
 Из ближайшей к немцам хаты выскочил старый, замшелый дед, и, воображая, что имеет дело с чехами, как обычно, напустился на ганноверцев -- убитые собаки были его. Дед поливал ганноверцев отборным польско-украинским матом.
 -- Was ist 'n da? -- недоуменно спросил высокий, тощий офицер.
 Лорха тем временем тащили к этому офицеру, и Лорх, понимая, что дело плохо, закричал по-немецки:
 -- Я сдаюсь в плен! Не стреляйте! Сдаюсь в плен, это понятно?
 -- O! -- подивился офицер Лорховой речи, -- Превосходно! Вы говорите по-немецки? И то хорошо!
 Лорх кивнул.
 -- А что говорит мне этот человек?
 Удивленный и испуганный Лорх перевел почти дословно.
 -- Что??? -- немец побледнел. Глухо тявкнул в его руке люгер, и дед с простреленным лбом повалился на снег рядом с собаками.
 -- Вам это, надо думать, не нравится? -- обратился офицер к Лорху, имея в виду убийство, которое он только что совершил со спокойствием бывалого мясника, -- Не нравится. А между тем это наши русины. Что хотим с ними, то и делаем.
 Немец, усмехаясь, засунул пистолет в кобур, и выразительно показал глазами на хату старика. Под крышу хаты немедленно полетело несколько зажигательных шашек, хата схватилась дымом и огнем, и как-то очень быстро и вся заполыхала. Изнутри хаты послышался многоголосый животный вой, и из окон и дверей стали выскакивать полуголые дети и внуки убитого деда, которые были тут же постреляны ганноверцами. Ганноверцы стреляли как на смотру, картинно вскидывая к плечу винтовки, а некоторые даже становились на колено. Многие весело смеялись. По селу послышались и еще выстрелы.
 Хаты не стало -- стал сплошной сноп огня.
 Со стороны той хаты, где прятался Лорх, прибежал второй офицер -- лейтенант, явно только что пришивший свои нашивки -- очень был с виду молод, и явно начинал с простого солдата. Кроме того, младший носил на голове фуражку и теплые наушники к ней, в то время как командир отряда -- оберлейтенант -- красовался в каске со шпилем и серебряной отделкой.
 -- Что там, Клотц? -- спросил оберлейтенант лейтенанта.
 -- Там второй имеется, -- пояснил лейтенант, которого назвали Клотцем, -- Но очень плох. К вечеру прижмурится, а может быть и раньше. Куда его?
 -- Второй он что, солдат?
 -- Тоже офицер. Они, надо думать, отстали от той конной труппы...
 -- Надо думать! Раз офицер, пойди и дай ему пистолет...
 -- Он без памяти.
 -- Тогда помоги ему взять пистолет! Выполняй!
 -- А этого что? -- кивнул Клотц в сторону Лорха. Лорх же, немного успокоившись, рассматривал Клотца: тот напоминал собой тощего молодого волка с белесыми дикими глазами. Под расстегнутой шинелью можно было разглядеть железный крест, и нашивку за ранение.
 -- С этим я сам поговорю, -- пообещал оберлейтенант, и отнесся к Лорху:
 -- Ну, дружище, кто же вы такой?
 -- Поручик фон Лорх, к вашим услугам.
 -- Не слышу обращения "господин оберлейтенант", -- заметил немец, и улыбнулся, -- Это, впрочем, не столь существенно. Какого вы полка?
 -- Варшавского кавалерийского.
 -- Документы имеются?
 -- Разумеется.
 -- Так давайте их сюда! Вы из остзейцев?
 -- Как? Ах, да, я родился в Риге.
 -- Отлично. Меня зовут фон Штепаншиц. Эварт фон Штепаншиц... Рад знакомству.
 -- Взаимно, -- слегка усмехнулся Лорх.
 -- Еще бы! -- рассмеялся Штепаншиц в голос, и стал закуривать сигарету, -- Да, закурить вы не желаете?
 -- Благодарю, но пока имею свое.
 -- Так закурите свое от моей спички. Итак, господин... вы барон, или...
 -- Да, барон.
 -- Так что же, господин барон, вы что предпочитаете: застрелиться, быть расстрелянным, или все-таки в плен? Ваш выбор.
 -- Я предпочитаю плен, -- однозначно разъяснил Лорх.
 -- Отчего так?
 -- Да как вам сказать? Мне кажется, что без моей персоны в этом мире будет чего-то существенно недоставать!
 -- Вот так? -- Штепаншиц снова рассмеялся, -- Да будет так. Мы вас доставим в ближайшую комендатуру. Если будете вести себя как подобает.
 -- Так это я вынужден делать, -- кивнул Лорх, -- У меня и оружия-то нет.
 -- Бросили?
 -- Расстрелял, -- объяснил Лорх, -- Патроны все расстрелял.
 -- А сабля?
 -- А палаш сломал. Но тоже в сражении. Моя честь остается незапятнанной, если вы это имели в виду.
 -- Ну что вы, я так... -- закивал Штепаншиц, -- Хорошо. Стойте здесь, и не сходите пока с места. Шаг вправо, шаг влево -- побег. Конвой стреляет без предупреждения. Вольски, Зибель!
 Двое солдат словно выросли из-под земли справа и слева от Лорха, а Штепаншиц резко повернулся, и пошел в ближайшую хату -- осматривать ее.
 Ганноверцы тем временем распределились по селу малыми группами, и взяли на прицел двери хат и халуп, без всяких разговоров стреляя по тем, кто пытался покинуть жилище и выйти на улицу. Гонведы же, явно имевшие другую задачу, стали сбивать замки с изб и сараюшек, запрягали лошадей в подводы, грузили на них мешки из амбаров, и выгоняли скотину, гуртуя ее для угона. По селу поднялся вой, но то был не крик протеста, и, понятно, не сопротивление -- русины, обычно начинавшие пресмыкаться при всяком жестком обращении, кидались к своему добру, и слезно молили не забирать его. То тут, то там слышались жалобные призывы: "Добродии! Цо че ж вы, добродии!", и все такое, в том же духе. Гонведы в ответ лупили русин по чему попало прикладами своих тяжелых манлихеровских винтовок, а порой и стреляли в упор. Гонведам было очень весело, веселились и похохатывали так же и ганноверцы, наблюдавшие за происходящим со стороны, и в грабеже участия не принимавшие, во всяком случае, до той поры, пока гонведы не выкатили на улицу пять бочек пива, отобранных у местного богатея. Тут и ганноверцы не выдержали, и выстроились за пивом в живую очередь. А выпив, и немцы и мадьяры захотели клубнички, и то тут, то там хватали и волокли по сараям и сеновалам истошно вопящих и сучащих ногами девок и баб. Трескучий мороз при этом явно ни мадьярам ни ганноверцам помехой не показался.
 Один из русин, здоровенный волосатый мужичина, видя, что мольбы на гонвед и немцев не действуют, и никак не желавший расстаться со своею коровой, сменил-таки обращение: размахнулся кулачищем, и так приложил ближайшему из гонвед по черепу, что тот и не крикнул даже -- свалился как подкошенный, дернулся несколько раз на земле, засучил ногами, и затих. Учинил мужик это, тем не менее, не столько защищая свою честь и достоинство, сколько явно из-за коровы -- уж больно коровы ему было жаль. Гонведа мужик, похоже, из-за этой пресловутой коровы убил наповал, и Лорх ожидал немедленного выстрела в ответ на это, но мужичину не застрелили: ганноверцы скрутили его, и поволокли в сад, к старой корявой груше -- вешать. Веревки второпях не нашли, и русина повесили на вожже, дернули за ноги для ускорения смерти, оставили болтаться на груше, и вернулись на проулок. Один из гонвед подошел к повешенному, задумчиво осмотрел его, стащил с него сапоги, вынес их, и кинул на подводу среди прочего награбленного добра.
 Тех русин, кто не был еще убит во время грабежа, согнали на майдан, и взяли в кольцо штыков, а Штепаншиц, очень довольный собой, вышел из хаты, в которой все это время совещался о чем-то своем с мадьярским лейтенантом, подошел к Лорху, учтиво кивнул ему, и предложил:
 -- Не угодно ли вам пройти под арест, господин барон?
 Лорха заперли в холодный сарай, а к дверям сарая встало теперь двое гонвед. К окошку сарая подходить запрещено не было, так что Лорх мог совершенно свободно наблюдать, что проделывают в русинском селе на собственной территории боевые союзники -- подданные Вильгельма II Гогенцоллерна, и августейшего кайзера Франца-Йозефа Габсбурга.
 Штепаншиц прохаживался возле сбившихся в кучу, дрожащих жителей.
 -- Что-то жидов я не вижу, -- отнесся он к Клотцу.
 -- Ну, -- посмеялся Клотц, -- Эти давно сбежали. Им не профит болтаться в прифронтовой полосе: им и от русских, и от остеррайхеров одно обращение!
 Из кучи жителей, совершенно бессмысленными, ничего не понимающими взглядами наблюдавшими за действиями солдат, выскочил один старик в кунтуше, проскочил через оцепление, подбежал к Штепаншицу, рухнул на колени, и завопил на ломаном немецком языке:
 -- Герр официр! Не убивайте меня и мою старуху! Я вам уплачу за то, золотом уплачу, у меня есть золото захованное!
 -- Вот и иди за ним, -- разрешил Штепаншиц, -- А там мы посмотрим, как и что.
 Старик уже вскочил с колен, кликнул старуху, и они устремились к своему подворью, сопровождаемые хохотом и погаными шуточками солдат. Остальные жители на происшедшее никак не отреагировали -- перекреститься от ужаса, и то не могли.
 -- Врага не жалей! -- поучал громогласно тем временем Клотц солдат, -- Врага и предателя! Да и врагу все равно крышка, а предатель есть предатель. У нас с ними не возятся -- здесь не танцулька, а театр военных действий! Ясно вам? Раздеть мерзавцев! А не захотят раздеваться -- кладите так, тряпки нашего времени не стоят!
 Ганноверцы кинулись исполнять приказание: то тут, то там слышались выстрелы, крики боли, глухие удары прикладами по головам и спинам -- это расправлялись с непокорными. С покорных же срывали разодранные и жалкие тряпки, которые те успели натянуть на себя, и разбрасывали тряпки в стороны, и топтали их кованными зимними ботами. А содрав последние тряпки, солдаты согнали голых, дрожащих людей в некое подобие гурта, построили в линию, и те стояли, молча и покорно, только все прятались друг за друга.
 Штепаншиц подошел к жителям вплотную, заметил среди них девочку -- лет двенадцати-тринадцати, с которой тоже сорвали всю одежду; она испуганно жалась, ревела в голос, и все поднимала согнутую в колене ногу -- тоненькую и синюю от холода, закрывая так промежность. Руками она прикрывала груденки. А Штепаншиц, усмехаясь, достал пистолет, и выстрелил в распяленный в диком плаче рот девочки; из лица ее на миг выросли отвратительные красные тюльпаны, и она без стона повалилась под ноги Штепаншицу, мозгом и кровью из разорванной в клочья головы измарав ему сапоги. Штепаншиц, не ожидавший того, что испачкается, отскочил, и затряс одной ногой так, как трясет кот, нечаянно наступивший на сделанную им же самим лужу.
 Гонведы заволновались.
 -- Молчать! -- заорал Клотц, -- Это называется солдаты! Затычки из дупла! Подстилки для старой шлюхи! Дермо! Стрелять буду!
 "Это у них обозначает Страшный Суд, - понял Лорх, -- Фантазией господин Штепаншиц не блещет! Представление на их лютеранский вкус: голые, дрожащие грешники ожидают, трепеща, гнева Господня на свою голову. Только эти -- что-то не плачут, не стенают. Но это, я так понимаю, от тупости. Они не понимают ничего, это же скоты, рабы прирожденные! А гнев Господень сейчас будет!"
 Клотц оглянулся, словно почувствовал на себе взгляд Лорха, козырнул ему, увидя его в окошке, и махнул солдатам: затрещали выстрелы, и голые люди массой начали валиться наземь -- словно бы сама Смерть косила их своей косой. Двух минут не прошло -- все были расстреляны и достреляны.
 "Что же, -- сам себе отметил Лорх, -- И это обыкновенные немцы! Каковы же тогда немцы необыкновенные? Могу представить! Вот от этого в славянских странах и не любят нас, выходцев из стран германских. А мы за то же не любим их -- у них одни сербы чего стоят, не говоря о казаках! И проблема эта, кажется мне, неразрешима. Тут уж кто кого. А мне что же делать? Для русских я -- чужой, и останусь таковым, а с этими? -- с этими что-то пока не хочется... Они еще не умеют ничего толком. Они только учатся. Сегодня они учатся убивать. Они думают, что им это пригодится."
 По селу распространялся пожар: ганноверцы методично поджигали одну хату за другой.
 
 
 
 
 * Дашерское Братство, или "Дашрут" -- русское общество сатанистов, придерживающихся каббалистической традиции сатанизма. Впоследствии -- общество "Термагант", существовавшее в СССР до 90-х годов ХХ столетия
 ** Оба были членами "Голубой Звезды"
 ** С Троцким
 ** До 1914 года -- шеф контрразведки секретной службы австрийского генерального штаба, возглавляемой эрцгерцогом Францем-Фердинандом
 * Лбищенская - Операция по уничтожению Чапаева
 * Лемберг - Львов
 ** С началом войны с Германией был объявлен сухой закон, что привело к появлению на территории России огромного количества винных складов со спиртом
 * Хирам-Аби - Князь Хирам, строитель иерусалимского Храма. В масонстве -- первый Великий Мастер
 ** Аналогичное название, зашифрованное как "OrFeBe" имело эсэсовское тайное общество ирано-санскритской традиции огнепоклонства. Есть мнение, что его создали выходцы из Российской империи во главе с Розенбергом, и оно являлось преемником ордена "USL"
 * Сотот - Одно из прочтений имени Сэти.
 * Аширу - Аккадское прочтение имени "Осирис". Кроме этого, его можно прочитывать как "Сер"(позднекоптск),"Усири" (диалект), или Эсер(гиксосск)
 * Каром-Ама, Ама, Эмут, или Мут. Гневная (темная) Исида.
 **Вернее -- святилище Мендеса было построено одноименным египетским полком на месте святилища Азазела во времена Рамсеса Великого. Отсюда смешение Азазела с изображением козлища. До этого Азазел представлялся как бог-воин, в человеческом облике
 * Хабири - Евреи (Ха-Бириим)
 ** "Дети Запада" -- то же, что "колено Вениаминово"
 * Бабилу - Вавилон
 * Удан: Ныне развалины этого города называются Водан
 * Гурджиев - Магнетист и мистик, целитель
 ** Рижская газета "Вестник Родины"
 ** Сохранен текст оригинала
 ** По каббалистической легенде, пражский раввин Эсроэль Лев создал глиняного истукана, в которого вдохнул жизнь с помошью бумажки с подлинным именем Иеговы, вложенной истукану в рот. Голем носил ему воду, и звонил в синагогальный колокол
 **"Цаади" -- святой. В иудаизме -- духовный наставник, но не раввин. Нечто вроде дервиша
 * Ратен (хебр) -- колдун-некромант.
 * Гонведы - Венгерская регулярная пехота
 
 
 
 
 Часть третья
 ТЕНЬ ГЕРОЯ.
 
 
 Отныне вчерашняя ночь превращается в век.
 Бессмертный Вояка врастает в сплетенья времен,
 Живые похожи на мертвых, вокруг -- гарь да снег.
 За снегом -- ни голос, ни тишь, и не явь, и не сон.
 Бессмертный Вояка свой реквием прячет в карман,
 В котором есть женщина, спички, дожди и Звезда,
 Полночный Бродяга -- злосчастный герой и смутьян,
 Исписанный лист, и скульптура из крови и льда...
 Бессмертный Вояка вернется в свой город седым,
 Прошедшим дом скорби, вокзалы, любовь и войну,
 Осмотрится, и зашагает, закутанный в дым,
 По лестнице каменных дней в непростую страну.
 Бессмертный Вояка венчает бессмысленность дня --
 Он просто -- незванный -- пришел погостить в нашу тень,
 Он -- Вечность, он тихо уйдет, не смеясь, не стеня,
 Он -- где-то забытый наш символ, а мы -- его день.
 Зеленые свечи рвут Прошлого сонную гарь,
 Весна растворяется теплым бездумным дождем;
 Вояка, который есть Сам Себе Воин и Царь,
 Пьет водку как воду, и в воздухе чертит свинцом.
 И плачут солдаты на крик с ноября по апрель
 Когда он их мучит прицельным и плотным огнем,
 И девок швыряет в окно -- из постелей в метель,
 И... кошка мурлычет, уютно укрывшись хвостом.
 Они плачут, сбиваясь в колонны по два и по три,
 Чтобы учиться у Ангела Бездны добру,
 Чтобы в оттаявших лужах пускать пузыри,
 Чтобы могильной вороной кричать на ветру,
 Те солдаты, которым не надо ни есть ни спать --
 Бессмертные...
 
 
 
 Налайхин. 4 января 1921 года.
 
 Вернувшись из гостей в дивизию, генерал фон Унгерн приказал сниматься с лагерей, и демонстративно, на глазах у китайцев, перебросил полки на Налайхин, осадив Ургу со стороны священной горы Богдо-Ула. Расчет барона оказался вполне точен и остроумен: по священной горе китайская артиллерия так и не решилась открыть огня, зато китайцы, ожидавшие, но так и не дождавшиеся на голову барона огня небесного за вопиющее кощунство, перепугались и того пуще, что дало Унгерну еще по меньшей мере сотню очков вперед. Барон совершенно спокойно хозяйничал под городом, а китайцы, помирающие со страху, производили из него не то бога, не то дъявола. А уж среди монголов слухи о божественной сущности барона распространились и того пуще, и приток добровольцев в дивизию весьма и весьма возрос, особенно после того, как стало известно о том, что Унгерн прямо запретил всем своим православным, католическим, и лютеранским офицерам и нижним чинам праздновать Рождество.
 Внешне барон чувствовал себя отлично, был весел, попивал чай, и делал даже (о редкость!) довольно благодушные замечания приближенным офицерам. В этот день всем было спокойно, и даже на дереве никто не сидел, хотя этот вид ареста обычно применялся в дивизии ежедневно -- жертвы тирании генерала находились всегда.
 В конце дня к караулу, который был поставлен возле шатра-ставки, подошел Белецкий, и найдя караульного офицера, предстал перед ним, и сухо поздоровался.
 -- Вы зачем? -- спросил щеголеватый капитан.
 -- К его превосходительству.
 -- Его превосходительство вызывал вас?
 -- Нет, не вызывал.
 -- Его превосходительство отдал приказание никого не принимать. Он отдыхает.
 -- Я по неотложному делу.
 -- Это не имеет значения. Доложите начальнику штаба генерал-майору Резухину.
 -- Послушайте, капитан, -- прищурился недобро Белецкий, -- Меня абсолютно не интересуют ваши замечания, а уж тем более -- советы от всей души! Я доложил вам, что явился к его превосходительству по неотложному делу, и ваше дело -- пойти и доложить ему об этом, но никоим образом не разглагольствовать!
 -- Не имею возможности, господин подполковник. Имею приказ.
 -- Да поймите же вы, -- гораздо мягче сказал Белецкий, -- Для контрразведки не существует причин вроде "его превосходительство отдыхает", и не существует начальников штабов тогда, когда требуется командир! Поймите вы это! Мне очень нужно видеть генерала!
 -- Да рад бы служить, но вынужден повторить, что его превосходительство вас не примет, -- невозмутимо отчеканил капитан, ничуть не тронутый мягким обращением Белецкого.
 Белецкий это заметил, и тут же мягкое выражение его лица сменилось зловещей ухмылкой, кошачьи глаза сощурились, а рот тихо прошипел:
 -- А не пожалеете вы об этом, а?
 -- Что?
 -- Да вот то, что я ведь могу начать поднимать вопросы о темных пятнах в вашей биографии. У себя. Это будет похуже, чем сутки на салинге, которых вы так опасаетесь теперь! Так что, может лучше просто пойти и доложить о моем визите генералу?
 -- Вы что же, угрожаете мне?
 -- Угрожаю, -- откровенно, и без сожаления признал Белецкий, -- Жить стало трудновато! Так как мы с вами решим? Смею вас уверить, генерал меня принять не откажется. Да, вы добавьте, что дело строго конфиденциальное, и требует немедленного решения его превосходительства.
 Капитан пожал плечами:
 -- Да хорошо же, я доложу! Но не пеняйте, если он прикажет вам передать то, о чем я вас уже уведомил.
 -- Хорошо, на вас пенять я не буду, -- Белецкий козырнул капитану и отвернулся.
 Капитан снова пожал плечами, и отправился докладывать, а Белецкий в ожидании стал прохаживаться возле шатра, нервно похлестывая себя плетью по грязному сапогу.
 Несколько минут спустя к Белецкому вышел Ильчибей. Белецкий же, видя Ильчибея, приветственно поднял руку:
 -- Ба, сотник! Как себя чувствуете? Выздоровели?
 Ильчибей широко улыбнулся, обнажив белые зубы:
 -- Господин подполковник Белецкий! С чем пожаловали?
 -- Вижу -- выздоровели, -- осклабился Белецкий, -- Ну и славно. А что, его превосходительство действительно не принимает?
 -- Да, но если вопрос особой важности, как вы говорите, то... В общем, я желал бы знать, что именно вы хотели бы ему сообщить. Вкратце, разумеется.
 Белецкий не удивился, но искусно изобразил удивление:
 -- Я, кажется, уже имел честь докладывать, что разговор этот -- конфиденциальный.
 -- И совершенно напрасно вы, господин подполковник, упрямитесь -- моих ушей все равно не минет.
 -- Да, но зато не минет наверное и ушей генерала...
 -- На что это вы намекаете, господин подполковник? -- весело засмеялся Ильчибей, который, будучи фаворитом барона, держал себя со всеми старшими офицерами как с равными, и уж такой завелся порядок, что никто не имел смелости поставить наглого адъютанта на место.
 -- Именно на то, что вы подумали, -- вернул улыбку Белецкий.
 -- Ну хорошо, пойдемте. Сдавайте оружие.
 -- Как?
 -- Оружие ваше сдайте караулу.
 -- Шашку тоже?
 -- Нет, только огнестрельное.
 -- Это что, новые фантазии полковника Бурдуковского?
 -- Нет, распоряжение его превосходительства.
 -- Извольте, -- сказал Белецкий, и показал Ильчибею свои маузер и дрейзе.
 -- Больше нет? -- спросил Ильчибей.
 -- Да откуда? Никогда, верно, не лишне, чтобы офицер имел огневую мощь стрелкового батальона, только тяжеловато будет с таким грузом. Больше нет. Есть нож для метания. Тоже отдать?
 -- Я уже, кажется, говорил: сдать надлежит только огнестрельное оружие. Насчет холодного никаких распоряжений не было. Тем более, что не хочется создавать у вас впечатление, будто бы вас разоружают, словно арестанта. Холодное можете оставить при себе. И вот что: вы что, специально игнорируете полевую форму нашей дивизии? Смотрите, у вас еще есть время переодеться.
 -- Нет у меня времени, к сожалению.
 -- Смотрите! Будет жаль, если его превосходительство...
 -- Вам-то что?
 -- Ну как же? Жаль вас будет. Однако, идемте. С моим присутствием вам придется примириться. Генерал не отпускает меня ни на минуту при посторонних, и хоть это мне затруднительно после болезни...
 Шутка произвела должное действие: Белецкий улыбнулся.
 -- Так, стало быть, вас все еще беспокоят последствия? Ну а если все-таки очень приспичит? Тогда как?
 Ильчибей развел руками:
 -- А как прикажете. Впрочем, при его превосходительстве теперь присутствуют еще трое телохранителей.
 -- Целая аудитория! -- буркнул Белецкий, -- Вот так да!
 Унгерна Белецкий застал сидящим в китайском халате, и пьющим монгольский чай. Барон даже не удосужился приподняться при приходе Белецкого, а только сощурился в его сторону, слова приветственного не сказав, чем опять напомнил графу монгольского хана, который явно начал подменять собой русского генерала. Впрочем, Белецкий, который видал Унгерна и раньше, заметил-таки: что-то все же изменилось в бароне за последнее время, почти неуловимо, но изменилось. И Белецкий мог считать свое дело сделанным, он мог теперь же уйти -- свою миссию он выполнил.
 -- Вы желаете сообщить нечто важное? -- спросил наконец Унгерн своим несколько высоким и чистым голосом.
 -- Точно так, ваше превосходительство. Разрешите изложить?
 -- Почему вы не обратились к вашему начальству?
 -- Ваше превосходительство, дело в том, что то, о чем я осмеливаюсь вам доложить, не входит, в принципе, в круг интересов собственно контрразведки, так как речь идет о казнокрадстве, хотя... здесь можно говорить так же и о военном преступлении, так как наносится значительный ущерб боеспособности солдат и офицеров дивизии в непосредственной близости от театра военных действий. Исходя из сказанного...
 -- Короче!
 -- Речь идет о хищениях и прочих злоупотреблениях со стороны начальника продовольственного снабжения при интендантстве дивизии. Поименованный начальник -- полковник Ким...
 -- Сколько он украл?
 -- В общей сложности размер прибылей, полученных им от незаконных финансовых махинаций с восемнадцатого года составляет до пяти мильонов французских франков, положенных на счета во французских банках переводами через банк в Харбине, ваше превосходительство.
 Унгерн жестом остановил Белецкого, и коротко бросил Ильчибею:
 -- Бурдуковского ко мне! -- а потом отнесся и к Александру Романовичу:
 -- Почему одеты не по форме?
 Александр Романович осекся, и изумленно вытаращил глаза.
 -- Вынужден вас наказать. Напомните мне об этом после... -- и Унгерн снова налил себе чаю, всем своим видом давая понять, что продолжать разговор без Бурдуковского бессмысленно.
 Белецкий продолжал стоять навытяжку, мысленно желая Унгерну провалиться в тартарары.
 Тем временем явился и Бурдуковский, который почти единственный обладал правом вести себя у Унгерна свободно и даже развязно: слишком много крови связывало его с бароном для этого.
 -- Это кто там украл пять мильонов? -- громко обратился Бурдуковский к Белецкому, поприветствовав генерала.
 -- Полковник Ким, господин полковник. Собственно, я могу понять, что это не особенно много, но в принципе...
 Бурдуковский расхохотался:
 -- Вот это немного! Дал бы мне кто-нибудь пять мильонов французских франков!
 -- Куда уходят эти деньги? -- поинтересовался Унгерн.
 -- В Харбин, ваше превосходительство.
 -- Как они туда попадают?
 -- Да, и как он скрывает недостачи в дивизионной казне? Тут ведь должны быть серьезные дыры в отчетности? -- добавил Бурдуковский.
 -- В Харбин деньги попадают просто -- путем тайниковой передачи, -- разъяснил Белецкий, -- Тайники изымают, по-видимому, члены его семьи, а семья у него большая -- целый клан. Как точно у них это установлено, мне пока неизвестно.
 -- Мне это станет известно, -- обнадежил Бурдуковский.
 -- Теперь отвечу на ваш вопрос, господин полковник: тут все дело в том, что хищений из дивизионной казны в доходах полковника Ким самая малая доля -- около трехсот тысяч в общей сложности. Кроме этого Ким дает в рост, но это тоже не великая прибыль. Ким так же, словно сатрап, обложил определенным оброком нижних чинов, но и это -- не основной прибыток. Основная масса денег выручается от тайной торговли опиумом, который распространяется в основном среди нижних чинов. От этого я, собственно, и зацепился за полковника Ким, когда взял монгола с опиумом -- еще в Манчжурске.
 -- Опиум? -- вскричал Унгерн.
 -- Точно так, ваше превосходительство.
 -- Мне никто не докладывал... что мои солдаты курят опиум!
 -- Они не курят его, ваше превосходительство, они его жуют. Это ханка, то есть низкокачественный сырец на бинтах. Кусочки бинтов жуются...
 Унгерн известием оказался настолько возбужден, что пострадала даже его знаменитая, известная повсюду лаконичность:
 -- Насколько сильное это вызывает опьянение? Отвечайте, Белецкий!
 -- Весьма значительное, ваше превосходительство. В сон человек при этом не впадает, однако, может испытывать галлюцинации... все зависит от дозы. Но жующие опиум солдаты едва ли могут отвечать за свои действия в боевой обстановке, или в караулах.
 -- Так точно, -- вмешался Ильчибей, -- Я не раз замечал, что нижние чины жуют что-то на марше, и даже в караулах. Я тоже подозревал нечто подобное, но не решался...
 -- Что?!!
 -- Я не решался доложить вашему превосходительству, до тех пор, во всяком случае, пока мне не представится возможность прояснить все обстоятельства...
 Унгерн зло усмехнулся:
 -- Надо было решиться. Бурдуковский! Повальный обыск. Каждому, у кого будет обнаружен опиум -- до ста плетей.
 -- Ваше превосходительство! -- стал возражать Белецкий.
 -- Что? Молчать!!!
 -- Ваше превосходительство, -- настоял Белецкий, -- Я бы все же попросил вас отложить все это на несколько дней.
 -- Что такое?
 Ильчибей послал Белецкому предостерегающий жест, но Белецкий предпочел его не заметить.
 -- Это нарушило бы все мои планы, ваше превосходительство. При первых признаках обыска, или чего-нибудь в этом роде, Ким немедленно положит свои ценности в казну -- у него и украдено ровно столько, чтобы в случае положить в эту дыру активные средства, и тогда мне к нему не подступиться. А опиума у него на руках уже, наверное, нет. И получится что у меня нет доказательств.
 -- А сейчас у тебя они есть? -- язвительно поинтересовался Бурдуковский.
 -- Конкретных -- нет пока. Вернее -- нет повода для ареста. Но я его жду со дня на день. Сам Ким мне этот повод предоставит: скоро он будет закладывать очередной тайник.
 -- А почему ты, Белецкий, в этом так уверен?
 -- Они ждут штурма города. Поэтому торопятся. Ну и... агентурные данные, так сказать.
 -- И Ким будет прятать ценности именно здесь?
 -- Это очень вероятно. И я хочу взять полковника Ким с поличным, ну, а если его превосходительство прикажет, можно оставить на месте тайника и засаду. Таким образом мы сможем взять всю банду.
 Унгерн немного подумал.
 -- Согласен, -- наконец сказал он.
 -- Сам будешь этим заниматься, -- утвердил Бурдуковский.
 -- Виноват, только отчасти. У меня масса других дел, у меня нераскрытый агитатор, раздававший казакам свежие листовки, у меня...
 -- Меня это мало беспокоит, -- возразил Бурдуковский, -- Ты, Белецкий, кашу заварил, ты и расхлебывай. Людей я тебе дам. Или ты не возьмешь?
 -- Не возьму, господин полковник, -- в тон Бурдуковскому отозвался Белецкий, -- У меня есть свои. Я их предпочитаю, поскольку люди эти стоят моего доверия... в данном случае.
 -- Изволишь не доверять моим людям, так тебя понимать?
 -- Прошу прощения, но я предпочитаю не доверять вообще никому. Но поскольку один в поле не воин, я найду людей, у которых точно нет и не может быть общих интересов с полковником Ким. Ваши люди могут наблюдать за моими, но и только...
 -- Хочешь сам все из него выколотить? -- сообразил Бурдуковский, -- Давно я хочу, чтоб ты у меня служил! Нет уж, он мой, вот что. Как только ты его возьмешь, он сразу должен быть доставлен ко мне, минуя тебя. А то я тебя знаю... Возражения?
 -- Нет возражений. Как угодно, господин полковник.
 -- Еще бы они у тебя были! -- усмехнулся Бурдуковский, -- Я бы точно тебе показал, где раки зимуют!
 -- Благодарю, -- усмехнулся в ответ Белецкий.
 -- Я тебе поблагодарю! Тебя могила только и исправит! И будь так любезен к вечеру завтрашнего дня представить мне полный отчет обо всех хищениях и махинациях Кима, включая касающиеся армейской казны, и продовольствия. Должны быть указаны так же партнеры Кима. Все отчеты начисто, и разборчивым почерком. Будем учинять полевой суд!
 Это была уже подлость -- Бурдуковский прекрасно знал, что канцелярию всякую Белецкий ненавидит смертной ненавистью, да и пишет как курица лапой, знал так же и то, что Белецкий никому не доверит копирование документов, и будет-таки мучиться сам, проклиная все и вся. Белецкий поэтому послал Бурдуковскому удивленный взгляд, но, на его беду, Бурдуковский говорил вполне серьезно.
 -- Все у вас? -- спросил Унгерн.
 -- Точно так, ваше превосходительство, -- кивнул Белецкий, -- Вы еще приказали напомнить вам о...
 -- Помню сам, -- Унгерн пожевал пустым ртом, -- Три дня строгого ареста. Когда Ким будет висеть. Ясно?
 -- Точно так, ясно, ваше превосходительство.
 -- Идите. Сотник! Проводите.
 
 
 -- И черт вас дернул не послушать моего совета, -- огорченно сказал Ильчибей, когда оба вышли, -- Знаете, мне очень жаль. Или вы принципиально не признаете свастику на погонах**?
 -- Свастику признаю, -- сказал Белецкий, -- У меня самого мундира нет.
 -- Могу помочь найти, -- предложил Ильчибей.
 -- Благодарю.
 -- Получите ваше оружие, прошу. Да в сущности вы дешево отделались -- всего-то трое суток. Ведь не на льду... Ну, посидите на дереве, да и все дела. К тому же вас не привяжут, особых указаний от генерала не было, и не будет -- это я позабочусь, а самовольно -- никто не решится, так как вас боятся...
 -- Не все. Калмыки не боятся.
 -- Боятся, боятся, уверяю вас, -- засмеялся Ильчибей, -- Просто виду не подают. Восточная скрытность.
 -- Очень может быть, что и так. Хотя я не понимаю, с чего им-то меня бояться? Странно, но факт: ни разу еще не имел чести драть шкуру с калмыка.
 Ильчибей наконец расхохотался в голос:
 -- Как-как вы сказали? Еще чести не имели шкуру драть? Эх, милейший вы человек, Александр Романович, право! Понятно теперь, почему все офицеры шарахаются от вас словно от огня. Да-с, когда отделаетесь, милости прошу ко мне. С меня выпивка. Это затем, чтобы я не чувствовал себя виноватым перед вами, а то запомните, и как-нибудь сдерете и с меня шкуру.
 Белецкий удивленно наклонил голову:
 -- Шкуру? С вас? А чем грешны? Или это -- шутка?
 -- Да разумеется шутка, Александр Романович! Чем я могу быть грешен перед вами?
 -- А шутки у вас!
 -- Полно, Александр Романович, не обижайтесь же! Что ж, я объяснюсь: я считаю себя виноватым в том, что не отговорил вас от посещения его превосходительства в таком виде, и не хочу быть в долгу. Я вообще не люблю быть в долгу ни перед кем.
 -- Не хочу и я обижать вас, сотник, -- ответил на это Белецкий, -- А потому не отказываюсь... Там посмотрим.
 -- Что -- посмотрите?
 -- Как, когда, и где.
 -- А! -- улыбнулся Ильчибей, -- Это уж вы позвольте мне решать.
 Белецкий тем временем стал проверять магазины своих пистолетов.
 -- А что это вы патроны пересчитываете? -- обратил внимание Ильчибей.
 -- Именно пересчитываю -- все ли на месте.
 -- Да кому они нужны!
 -- Нужны уж, я думаю -- у меня все пули золотые.
 -- Это отчего же? Золота вам некуда девать?
 -- Нет, для лучшей точности и дальности стрельбы. Усиленный заряд и золотая пуля. И это не раз спасало мне жизнь. Честь имею, сотник. Не скучайте тут без меня. Капитану Герасимову мои извинения, -- Белецкий коротко кивнул, и отправился восвояси.
 
 
 К ночи ближе к полковнику Киму явился есаул Зыков.
 -- Плохи дела, господин полковник, -- начал Зыков, -- Говоря откровенно, мы с вами оказались в большом говнеце-с, извините. Впрочем, это более вы, нежели я.
 -- Что ты душу тянешь? Говори! -- поморщился Ким.
 -- К генералу, видите ли, явился Белецкий, и обвинил вас в казнокрадстве и торговле опиумом. Жди теперь обысков.
 -- Как?! -- Ким так и подскочил с места.
 Зыков красноречиво развел руками:
 -- Очень просто. Если у вас найдут ценности, а уж тем более опиум, то вы можете считать себя приговоренным.
 -- Этот мерзавец Белецкий... он назвал только меня?
 -- Только вас. Но ведь стоит размотать этот клубок, так сразу и другие головы полетят. Барон в бешенстве.
 -- И откуда тебе это известно?
 -- У меня есть свои источники сведений. Я на это денег никогда не жалел.
 Ким схватился за голову, и принялся раскачиваться из стороны в сторону.
 -- А я говорил -- не ссорьтесь с Майером, -- морщась, продолжил Зыков, -- Что, не могли отдать ему денег? Они ведь даже без процентов спросили.
 -- Да есть у меня четырнадцать тысяч долларов, Михаил Афанасьевич, есть! -- закричал Ким, едва не плача от страха, -- У меня и тридцать тысяч есть! Но они мне были крайне необходимы именно теперь -- как раз подворачивалось одно крайне выгодное дело! Ну и решил я, что отдам им потом, подождут, не облезут! Когда деньги обернулись бы, я отдал бы их без слов, так им и объяснил... Но сейчас я не могу им дать ни гроша, ну не могу, понимаешь ты это?
 -- Понимаю, что непонятного. Да только Майер со товарищи этого понимать не желают. Знать надо было, что в такие игры нельзя играть с этими палачами! Вот, вы уж доигрались, и теперь для всех нас беда будет. Всех вы под монастырь...
 Ким жестом остановил Зыкова, и крепко задумался.
 -- Палачи, говоришь? -- подумав, начал он, -- Палачи, значит? Ну а если мы скажем нашим людям? В смысле...
 Зыков невесело рассмеялся:
 -- Это, конечно, дело ваше, да только ничего они не сделают, по моему мнению. Белецкий свое дело знает. Тут себя надо спасать. Бурдуковский клянется вас повесить, но он же сказал, что повесит Белецкого, ежели у вас ничего не найдут при обыске. У него доказательств-то нет...
 -- Мерзавец! -- скрипнул зубами Ким.
 Зыков пожал плечами.
 -- Вы, чем ругаться, лучше озаботьтесь тем, чтобы у вас ничего не нашли.
 -- И что ты мне предлагаешь? Выбросить все это? Камни, золото, деньги? И опиум? Ты все это возьмешь на хранение?
 Зыков энергично замотал головой:
 -- Извините, нет. У меня и своего довольно. Ведь и меня могут начать трясти. Но я уж все камешки и денежки собрал, и закопал в тайник, и черта с два у меня теперь найдут хоть что-нибудь.
 -- Да? -- иронически усмехнулся Ким, -- Клады зарываешь, как капитан Кидд?
 -- А что прикажете делать?
 -- И давно зарыл?
 -- Только что оттуда.
 -- А если тайник твой найдет какой-нибудь несчастный кочевник?
 -- Что же, значит, судьба его стать счастливым ханом. Только это так же вероятно, как найти иголку в стоге сена. Или вы верите, что их колдуны и действительно могут отыскивать клады?
 -- Лоза часто указывает на золото в земле, так же, как и на воду, это я сам видел.
 -- Да все едино, дело того стоит. Жизнь мне дороже. А вот опиум я вам принес. Вы его мне давали, вы и получите, как-никак он ваш. Вот-с, благоволите получить полным весом. -- и Зыков протянул Киму мешочек.
 -- Да куда мне его теперь?
 -- Повторяю, лучше всего положите в тайник. Или как сами знаете. Честь имею, -- Зыков поклонился с превышенной учтивостью, и вылез вон из палатки.
 -- Пес! -- шепнул ему вслед Ким, -- Какая у тебя честь! За шкуру свою трясешься!
 Зыков, обладавший тонким слухом, разобрал этот шепот, улыбнулся, но возвращаться не стал.
 Когда он шел до своей палатки, к нему подошел Майер, и тихо спросил:
 -- Сказал?
 -- Сказал, -- так же тихо ответил Зыков.
 -- Ну и отправляйся спать спокойно -- тебе ничего не будет. Сколько ты нажил на наших деньгах?
 -- Десять тысяч.
 -- Лучше, чем ничего. Пусть будет двадцать, послезавтра. Десять вернем назад не позже, чем через три месяца.
 -- Хорошо.
 -- То-то. А обманешь -- сам знаешь, что с тобою будет.
 -- Этого мне могли бы и не говорить, Майер! -- обиделся Зыков, -- По-моему, каждый знает, что со мною можно иметь дело!
 -- Убирайся вон, честный коммерсант! -- засмеялся Майер, -- Твоя честность известна именно что только нам! И нечего прикидываться овечкой! Если ты -- сволочь, то имей мужество гордиться этим, и неси это как знамя! А не то погибнешь раньше своей безоблачной старости!
 -- Ну, это как сказать, -- подумав, ответил Зыков, -- Я еще всех вас переживу, я думаю.
 -- Да переживешь, как не пережить, -- рассмеялся Майер, -- Не волнуйся. Будь здоров пока что. Если что, обращайся ко мне. Поможем.
 -- Это уже разговор, -- обрадовался Зыков, -- Тогда -- удачи вам, Майер.
 -- Всего наилучшего, -- распрощался и Майер, сладко улыбаясь.
 
 
 Покончив с Зыковым, Михаил Майер отправился искать Белецкого, да вот беда: в юрте, где Белецкий и квартировал, и отправлял служебные обязанности, его не было, и никто там точно не смог сказать, где же Александр Романович находится.
 Тогда Майер, несколько поразмыслив, прошел к бивуаку штурмового полка, в котором в этот час никто и не думал спать: прочие уже потихоньку поваливались, но в полку Голицына привыкли вести ночную жизнь, так как и в бою действовали по преимуществу ночами, исключая, разве, большие сражения. Так повелось потому, что полк был предназначен Унгерном для разведок, диверсионных операций, и внезапных ночных налетов.
 Казаки сидели у костров и варили себе кашу -- от холода всем хотелось есть, раз уж ничего не было выпить. У одного из костров затеивалось что-то вроде скандала, и Майер, недолго размышляя, подошел:
 -- Стать! Что еще у вас здесь за хреновина?
 Бородатый вахмистр Башлаев вытянулся перед Майером во-фрунт:
 -- Да вот, ваш-скаблагородие, это самое... Миколашка Пластун-то сало имеет, а для артели, для обчества тоисть, не желает это самое сало в кашу давать. Ко мне пришли, однако. Я и разумею: может, это, по сусалам ему, виноват, ваш-скаблагородие, на дурном слове?
 -- Нахуячить! -- дополнил кто-то из темноты, не обинуясь офицером -- обнаглел, видно. Впрочем, было это дело привычное -- лаялись как сапожники все, и казаки, и офицеры, ничуть уже тем не смущаясь, и друг перед другом даже щеголяя.
 -- Отставить, обормоты, мне эту деятельность! -- засмеялся Майер, -- Что, больше мяса нет ни у кого? Вчера сколько выдали?
 -- То ж по довольствию, -- загудели казаки, -- То мы вечор и приели.
 -- Я не о том. Что, заготовленного нет?
 Башлаев крепко почесал голову под шапкой:
 -- Да вяленое-то есть, ваш-скаблагородие господин ротмистр, а только вот что: вяленое мы подожжем жрать-то, оно, однако, дольше лежит. А того мяса, что нады давали, тоже ж маленько зажуковали, это ж ясно... Нам интьдант так сказал...
 -- На интенданта не мне жалуйтесь, а командиру полка. Я с интендантом водки не пил... Ну ладно, что теперь? Ко мне Пластуненко, да живо!
 -- Слушаю, ваш-скаблагородие, -- радостно гаркнул Башлаев, но никуда не пошел, а во всю мощь своей сибирской глотки рявкнул через стан:
 -- Эу, Пластун! Сюды давай!
 -- А по мне -- мать твою еб, Башлаев, -- отозвался сварливый голос, -- Срать бы мне на вас на всех хотелось. Не дам сала!
 Майер захохотал, так как прозвучало это крайне комично.
 -- Ага! -- изумился Башлаев.
 -- Вот так! -- поддал Майер жару, и с интересом стал ожидать реакции Башлаева -- де прояви, вахмистр, волю, и командирские таланты, давай, знай!
 Башлаев зафыркал, словно еж, на которого наступили сапогом:
 -- Ф-фэ-э! Тебе чего, дурачок родимый, жить надоело? -- отфыркавшись, Башлаев обрел голос еще более густой и грозный: -- На лед захотелося? Али шомполов? Ко мне бегом арш! Тебя зовут их скаблагородие господин ротмистр!
 Казаки дружно загоготали, радуясь чужой оплошности -- что не своя, чужая.
 -- Ну, Миколай, жопу теперя побереги, знай мудило что богу мило! До****елся голубок!
 Пластуненко подошел, понуря голову.
 -- Осмелюсь доложить, ваше скаблагородие, младший урядник Пластуненко.
 -- Что -- Пластуненко? Службы не знаешь?
 -- Так точно: младший урядник Пластуненко явился.
 -- Явился? Яйцы-то не забыл? -- снова загоготали казаки.
 -- Отставить хаханьки! -- громко приказал Майер казакам, и отнесся далее уже к одному Пластуненко:
 -- Вот что, голубчик: сало вы немедленно отдадите в общий котел.
 -- Мое же, ваше скаблагородие! -- запротестовал Пластуненко.
 -- Сало вы отдадите в общий котел, -- терпеливо повторил Майер, -- Непонятно? Если непонятны такие простые вещи, так я вам устрою такую сладкую жизнь, что вы первый встречный по пути лесок не минуете -- пойдете, и на первом же суку удавитесь. Это вам ясно?
 -- Так точно, ваше скаблагородие.
 -- То-то. Уж будьте так любезны, голубчик. Башлаев! Мне кусок сала и пареный сухарь. Водка есть?
 -- Ну а как же, ваш-скаблагородие, для вас, однако, завсегда отыщется!
 -- Давай сюда. Да вы садитесь, -- пригласил Майер, и, когда все расселись вокруг него, продолжил:
 -- Вот что. Садитесь-ка поближе, да слушайте получше, что я вам скажу, -- он выпил, закусил, и тихо заговорил, скаля зубы: -- Сегодня чтобы всю ханку, что имеете -- в огонь! А то завтра пожалеете, что на свет родились! Кому не понятно?
 -- Да ясно, ваше выскоблагородие, -- ответил казак Михалыч, самый среди казаков уважаемый, -- А кому ишо обсказать ето?
 -- Никому и ничего. Дальше вашей и третьей сотен это пойти не должно, но чтобы в вашей и в третьей -- ни од-но-го! Убью лично, если кому соли на хвост насыплят. Вопросы будут?
 -- Никак нет, ваш-скаблагородие, не будет вопросов. Лично проверю енто дело, -- пообещал вахмистр Башлаев.
 -- Вот так. И не шумите здесь особо, -- Майер поднялся, поправил длинный драгунский палаш, и хотел было отправиться дальше, но спохватился, и вернулся к казакам:
 -- Да, чуть было и не забыл. Кто из вас видел подполковника Белецкого?
 -- Ась? -- переспросил Михалыч, -- Да, видел я его, как же. Вон тама вон, где костерок горит, тама вон он и сидит.
 -- Что это он -- на отшибе сел, и костерок палит?
 -- А ентого не могу знать, ваше выскоблагородие.
 -- Он один?
 -- Никак нет, не один. С им монгол какой-тась.
 -- Монгол? -- Майер снова присел, -- А что за монгол? Наш?
 -- Не, не наш, однако.
 -- Так быть может тот, что с солончаков, нет?
 -- Да што я его, разглядывал, ваше выскоблагородие? Не знаю я, и видал-та мельком. Его выскоблагородие господин подполковник как тольк меня увидали, так и послали куда подале черным матом, так я уж там и не появлялси боле.
 -- Ах так? Ну, Михалыч, бог бы с ним. Если будут меня искать, то я туда, к Белецкому пойду. Ясно?
 -- Так точно, ваше выскоблагородие, ясно. Ежели чего, так я так и передам.
 
 
 Майер, словно бывалый индеец-следопыт, неслышно подобрался к Белецкому, и залег невдалеке от костра со стороны ветра, затих, и стал внимательно приглядываться и прислушиваться к происходящему. Так и есть: Белецкий сидел к Майеру спиной, а лицом, как раз напротив Белецкого, снова сидел лама, но не тот, что встречался раньше, а другой: гораздо выше, и судя по голосу -- моложе; говорил он совершенно без акцента, и вообще производил впечатление человека, долго прожившего в России, даже скорее -- Майер присмотрелся повнимательнее -- да, без сомнения, лама не был похож ни на монгола, ни на тибетца: напоминал он скорее европейца, загоревшего до черноты; глаза его были не узки, а просто вечно сощурены, лицо же настолько сильно было обезображено шрамом, что шрам первым бросался в глаза, отвлекая внимание от самих черт лица его, настолько сильно отличающихся от монголоидных, что его скорее следовало бы назвать североевропейским. Голову ламы венчала черная остроконечная шапочка, которая еще сильнее оттеняла черные, блестящие глаза этого меченого. "Меченый"!!! Конечно! Майер сам видел этого таинственного посланца в Петербурге: тот явился с каким-то делом к Бадмаеву, и долго у того пробыл; люди фон Юнтца вели за ним возможный надзор, а Майер тем временем пытался лично надавить на Бадмаева. Ничего Майер, конечно, не добился тогда, ну да не в этом дело...
 Внезапно с отчетливой ясностью вспомнился Майеру и подслушанный им разговор фон Юнтца и некоей Алисы Снежкиной, девицы странной, но явно бывшей главным консультантом по двум известным соперникам фон Юнтца: Лезлеру фон-Базель с одной стороны, и Бадмаеву с другой. Mademoiselle Алиса явно была тогда встревожена:
 -- Меченый -- это Шамбала, -- говорила mademoiselle Алиса, и нервно потирала виски, -- Быть теперь событиям!
 -- Ну, не совсем теперь, -- пробурчал фон Юнтц в ответ, -- Но вскорости, видимо, придется ожидать некоторой встряски... Вы же неверно расставили акценты, милая моя: Шамбала -- это Меченый! Это не одно и то же!
 -- Но сути дела...
 -- Сути это не меняет, согласен. Нечего удивляться тому факту, что все, кому сейчас дорога власть, делят РСДРП... Пускай черные шапки получат там влияние, меньше все же жидовни будет... А там и мы...
 Да, давно это было. Майер уж теперь и не мог точно вспомнить, в каком году...
 Но позвольте, однако, что же делает Меченый здесь -- это ведь не очень подходящая компания для людей, близких ему, Майеру! Тот красношапочник, и вообще красношапочники -- куда еще ни шло, хотя тоже... Да-с!
 Все-таки, они находятся в Монголии -- приходится считаться с местным колоритом, что тут поделаешь! Но черный лама, да еще сам Меченый! Невероятно! Как же была его фамилия, когда он еще был немцем? Мед... Медель? Медлиц!
 Медлиц! Александер фон Медлиц! Что Белецкий знает о Медлице, и что Медлиц может знать о Белецком? Какую роль вообще они трое -- Голицын, Белецкий, Майер играют в темной сдаче с краплеными картами между четырьмя главнейшими древними силами и системами? Кто они, воины или рабы на стыке интересов Египетской Традиции, Аризма, Иудаизма, и Шамбалы?
 Майер лежал неслышно, не шевелясь, почти не дыша и не думая более ни о чем, и только напрягал свой слух, и без того острый словно у совы.
 
 
 -- Преимущество мое в том, -- говорил негромко лама, -- что я могу идти туда, куда я хочу. Мне никто и ничто не может помешать.
 -- А красные? Разве они не представляют опасности для вас? -- спросил Белецкий.
 -- Нет, нисколько. Я так думаю, что они и вовсе плохо представляют себе, кто я такой. Будь я православным священником -- тогда дело другое, а так... Кто я, понимают, пожалуй, одни китайцы.
 -- И много их там?
 -- Вы имеете в виду -- в Красной Армии? Порядком, если не сказать больше. Но менее, чем четверть.
 -- И кто они такие? Хунхузы, которые нашли для себя способ безнаказанно...?
 -- Нет, не то, Александр Романович. Этих там как раз почти нет. Хунхузы так и остались хунхузами.
 -- А эти?
 -- По большей своей части -- манчжурская беднота. Ходя.
 -- Ах вот что? Тогда ясно, почему они не указывают на вас своим комиссарам: они вас боятся, не так ли?
 -- Возможно. Во всяком случае, я мог пройти во многие места, в которые других никак не пропустили бы.
 -- Хотите сказать, что красные относятся к вам, ламам, комплиментарно?
 -- И да и нет. Но шапка моя здесь многое значит.
 -- Но ведь не только шапка?
 -- Что вы имеете в виду, Александр Романович?
 -- "Особые методы", разумеется.
 -- О, конечно. Мне приходилось применять и их.
 -- И с их помощью... вы нашли путь ко мне?
 -- Нисколько. Я просто шел мимо. Вы нашли меня сами. Вероятно, вам это нужно... Да и что такое путь?
 -- Дао, выраженное словами, не есть постоянное Дао? -- улыбнулся Белецкий.
 -- То, что вы произнесли -- достаточно верно, -- осадил Белецкого лама, -- И смешного я здесь ничего не вижу.
 -- Прошу прощения...
 -- Итак, я просто хотел посмотреть на вас. Я давно вас не видел. Не с чем стало сравнивать.
 -- Но вы сами сказали, что...
 -- Не на вас лично. На вас на всех. На Белую Армию.
 Белецкий снова рассмеялся:
 -- Здесь нет никакой Белой Армии, почтенный! Здесь -- шайка!
 Лама тоже коротко рассмеялся:
 -- Это мне как раз известно. И боюсь, что каждый пришел к такому же выводу...
 -- В таких выводах ничего удивительного нет. Ну хорошо, -- Белецкий с хрустом размял коченеющие пальцы рук, -- Не могли бы вы уточнить для меня некоторые сведения...
 -- Нет, не мог бы, -- отрезал лама.
 -- Почему, позвольте?
 -- А какой в этом смысл?
 -- То есть?
 -- Смысл? Есть ли в этом смысл, или, хотя бы, необходимость?
 -- Я думаю...
 -- Напрасно вы, Александр Романович, это думаете, -- прервал лама властным тоном, от которого Белецкий заметно скривил лицо, -- Я совсем не намерен вам помогать. Впрочем, и мешать я вам тоже не намерен. Уж будем откровенны: как есть, так и должно быть, и если я сумею что-то предотвратить, то только я могу угадать, какой катастрофой это обернется в будущем... и так не безоблачном. Плывите по течению, Александр Романович, и не стремитесь знать больше того, что знаете -- это тоже начисто лишено смысла.
 -- А что не лишено?
 -- Да все лишено, говоря откровенно.
 -- Этак мы с вами договоримся и до полного отрицания целесообразности бытия! -- попытался свести разговор на шутку Белецкий.
 -- Именно мы -- вообще ни о чем не договоримся, милейший мой Александр Романович. А что до целесообразности бытия, то отрицание последнего является основой основ в любом Горном Монастыре уже более, чем пять тысяч лет. Что же до целесообразности существования конкретно господина фон Юнтца...
 Белецкий заметно вздрогнул, однако быстро овладел собой, и снова улыбнулся:
 -- Фон... как?
 -- Вы не знаете фон Юнтца? -- удивленно поднял брови лама.
 -- Впервые слышу это имя.
 -- Хм, -- задумался лама, -- Впрочем, это и неважно. Вы ведь не станете отрицать, что принадлежите...
 -- Этого я отрицать не стану, -- согласился Белецкий.
 -- И что вы хотите утвердить? Миропорядок? Разве он не утвердится и без вас? Генеральную доктрину? Разве она чрезвычайно нова? Идею? А есть ли в ней смысл? Тогда месть? А зачем? Или вы хотите ликвидировать опасность вторжения Внешних Сил? В их вторжении нет опасности... Согласен, народ, который они породили, препакостный народ, но не один же он такой! Э, все это не имеет смысла, или, если хотите, применения. Порядок в мире будет и без вас, доктрина -- ограничена, идея -- идея и есть, а народ вы все равно не истребите... Нет смысла и копья ломать.
 -- Это, почтеннейший, как еще повернуть: для вас, может быть, и нет смысла... пока, во всяком случае, а для меня же...
 -- Значит, вы сами не имеете смысла. Но не огорчайтесь: во мне ведь тоже его нет. Ни в чем нет смысла, и ни в ком. Не улыбайтесь -- разве вам самому не приходило в голову нечто подобное?
 -- В том-то и дело, что мне приходило, и я подозреваю...
 -- Что?
 -- Что вы именно говорите мне то, что я ожидаю услышать, в то время как на самом деле..
 -- Тогда скажите-ка мне: зачем существует мир?
 -- Как это зачем? Я готов с вами поспорить по этому вопросу, если это доставит вам удовольствие, но...
 -- Разве вы так уж стеснены во времени, милейший Александр Романович? Вы сами утверждаете себе же, что существуете тысячу лет, и тут вам стало жалко нескольких минут?
 -- А-а-а... -- удивился Белецкий, -- Откуда вы это знаете? Про тысячу лет?
 -- Мы все так себе говорим... И несмотря на тысячу лет вы все равно не знаете, зачем существует мир. Догадки не в счет: вы и сами презираете разного рода схоластику, разве не так?
 -- Умозрительный анализ мало имеет отношения к схоластике.
 -- Но вернее он от этого не становится. Мы так и не знаем, и не узнаем, само собой, как, когда, и зачем устроен мир, и в чем цель его существования. Мы можем только догадываться, и тогда нам придется принять самую логичную и остроумную модель... Каждый из наших народов уже прошел через время тех неизбежных, но от того не менее ложных и самонадеянных выводов, что мир -- это просто вместилище его, человека, а сам человек -- воплощение высших красоты, величия, и разумности. Сколько это нам неоплаченных долгов оставило... А позже, чем существуем мы, поскольку мир все более захватывает технократичность, пытливые умы от "истинной", с позволения сказать, технократической науки, додумаются до того, что мир -- поле и результат какого-то эксперимента, с неизвестными нам началом и концом. Понимаете ли, опыт, своего рода вивисекция, а мы -- подопытные организмы. Это -- безумие, и это есть путь к безумию, но именно только до этого может дойти человеческий ум, на свое несчастие, излишне рациональный. Материализм, как всякое частичное отрицание естества, сыграет с человеком злую шутку, еще позлее, чем религия, которая является антитезою к материализму. Отрицать, так все сразу, это поможет успокоиться, но ничего не объяснит.
 -- И где же ответ?
 -- Игра.
 -- Игра?
 -- Да, игра. Мы-то ищем другого, рационального. А это -- игра, и не более того. Не стоит преувеличивать значение как мира, так и человека в этом мире: мир не больше, чем подобие игрушечной крепости, которую вы, например, строили в детстве из мелких камешков, которые вы скрепляли липким воском; а люди -- только куклы, или оловянные солдатики, которых вы помещали в эту крепость. Вы играли с крепостью, кто-то играет с миром, и игра эта -- почти нерациональна: ее моменты нельзя предсказать, но нельзя ими и возмутиться...
 Кто там играет в эту игрушку, и кто там ее оспаривает -- то нам знать не дано, да и знать нам этого не нужно. Из-за нее дерутся, ее мнут... а мы должны понять одно: мы тоже не совсем куклы, и мы обладаем некоторой волей, которая к тому же способна складываться в общую, и наша суммарная воля весьма высока, и особенно -- в смысле противодействия. Человек уже, только из страха перед смертью, болью, и страданием, разработал целую систему защит, и перестал покоряться капризам своих хозяев... Впрочем, что делают дети, когда игрушка перестает быть послушной их воле, либо же просто надоедает? Разламывают... Это и опасно. Лучше не сопротивляться.
 -- И что?
 -- Да ничего. Покоряться -- плохо, не покоряться -- того хуже. Вот вы: что-то хотите сделать, прикрываетесь разными красивыми фразами... о чем угодно, лишь бы привлечь побольше сторонников, создать, так сказать, цепь, но на деле -- просто действуете в пику всем остальным, поддерживая тем самым вами же изобретенный закон о равновесном противостоянии. Вам при этом помогают соответствующие незримые силы, вами же созданные, а вы их принимаете за доказательство совершенной правильности ваших действий. Но поймите, что ваши силы будут действовать только так, как желает большинство из вас, иначе и быть не может...
 Все это бессмысленно, если осмотреть эти вопросы в общем. Это старая, забытая более чем наполовину игра, которая никогда не имела правил, и имеет их теперь только за счет самоупорядочения, что совсем не значит, что правила эти верны! Нет ни истин, ни противоречий, ничего. Все неправы, и все одинаково правы, но каждый -- по-своему, и даже двое не могут быть правы одинаково. Истин существует столько же, сколько существует людей на земле, безотносительно ко времени, кстати. И что вам теперь нужно доказать? И кому?
 -- Вы, почтенный, имеете в виду нашу теперешнюю войну?
 -- Не только ее.
 -- А что ж еще?
 -- Все. От начала до конца.
 -- Но согласитесь -- некоторые вопросы, которые я хотел бы разъяснить, важны так же и вам!
 -- Мне? Да перестаньте!
 -- Но, скажем, Гусиноостровский дацан* вас касается!
 -- Даже если и касается... Кто там засел, зачем, и что делает -- вас это интересует еще, а меня уже нет. Все это тлен.
 -- А все же? Хотел бы я знать именно кто, что, и зачем!
 -- Мне это известно. Но я вмешиваться не желаю -- там ничего не поправишь, там всех перебить только... Но зачем? Да-с. Имею в виду я, например, и женщину, портрет которой вы носите на шее, и пытаетесь навести справки -- как сложилась ее судьба... только зачем мне сообщать вам, как она сложилась? Вы ведь желаете ей только зла, и ничего больше... Что же, пусть будет так. Здесь тоже нет противоречия, и тоже нет никакого смысла... Однако, нас давно уже слушают! Прощайте. Главное -- останьтесь живым и свободным... -- лама как-то моментально исчез в темноте.
 Майер, подивившись тому, что лама заметил слежку, поднялся, делая вид что подошел только что, а нагибался исключительно с тем, чтобы поправить шнуровку на своих английских башмаках, впрочем, на успех этого наивного обмана он даже на гран не надеялся, так изобразил, ради традиции, что ли. Все было вроде в порядке. Однако, едва Майер подошел поближе, в глаза ему бросилось некое обстоятельство, каковому он действительно искренне поразился и обомлел: мало того, что лама просто исчез в буквальном смысле этого слова, так еще на том месте, где он сидел, снежный покров нисколько не нарушился и не подтаял, будто ламы и не было здесь никогда! Удивляясь столь странным обстоятельствам в глубине души, а на люди широко и беспечно улыбаясь, Майер направился к Белецкому, мысленно давая себе зарок ни слова не говорить о Медлице. Ну бы его к аллаху -- странно здесь все, и опасно, надо уж думать!
 "Интересно, а как он через караулы пройдет?" -- сам себя при этом спросил Майер, имея в виду ламу -- тот заполнил-таки его сознание своей персоной, и никак не желал отвязываться, -- "Не иначе, как проверяет меня, что я за птица: и вот ведь обормот!" -- подумалось ему.
 Белецкий продолжал сидеть, не реагируя на Майера: сидел он все в той же позе, молча, и рассматривал лежащий на его ладони небольшой медальон с портретом молодой девушки. Другой рукой Белецкий мял папиросу, забыв, как видно, ее закурить.
 -- На тебе спичек, -- протянул коробку Майер.
 -- Ага, -- Белецкий стал закуривать, -- А ты, я гляжу, уже принял стаканчик? Сивухой от тебя за версту разит.
 -- Не без этого, -- засмеялся Майер, и показал толстым пальцем на медальон, -- Кто такая?
 Белецкий пожал плечами:
 -- Юлия Николаевна Штрауб.
 -- И что эта Штрауб?
 Белецкий улыбнулся, и ничего не ответил.
 -- Ладно, не хочешь говорить -- не надо, -- махнул рукой Майер.
 -- Что -- "не надо"? Я ведь уже сказал: это Юлия Николаевна Штрауб. Что тут еще можно сказать?
 -- Ну хоть -- кто она такова?
 -- Она теперь никто, -- развел руками Белецкий.
 -- А кем была?
 -- Юлией Николаевной Штрауб.
 -- Scheisse! -- поморщился Майер, -- Из пустого дупла -- не сыч, так сова... С тобою, Александр, особо не поговоришь! И с чего ты такой есть-то?
 Белецкий опять промолчал.
 -- Бекетов от Бурдуковского пришел?
 Белецкий хмыкнул:
 -- Скажи лучше -- " сам припригал". В сопровождении двух азиатов. Один -- Дардаев, а второго я и не знаю. У Голицына все трое -- угощаются. А ты иди, и лично принимай наблюдение.
 -- Да смотрят, что ты! Небойсь, не пропущу я его, не в первый же раз! Я за Бекетовым шел.
 -- Так и ступай к Бекетову. Деньги достал?
 -- Двадцать тысяч.
 -- Мало, Михаил, мало!
 -- Найдем и остальное. Ладно, мечтай над своим женским портретом, а я пошел.
 -- Я не мечтаю. Я вспоминаю.
 -- Что, большая разница?
 -- Как знать... Ты иди, Михаил, иди. Прогорим -- будет хуже мне, а не тебе.
 -- Как знать. Да ты не беспокойся. Пошел я.
 -- Ага, отлично, -- сам себе сказал Белецкий, -- Мне тут надо все окончательно обмыслить. Пора скинуть последний груз с плеч. А то тяжело с ним делать великие дела...
 -- Да брось. Какие долги, и какие великие дела?
 Белецкий задумчиво улыбнулся:
 -- Пришло время действия и разрушения.
 -- Как-как? Ты пророчествовать начал?
 -- Да что-то вроде того.
 -- Это на тебя Медлиц так подействовал?
 -- Кто?
 -- Да лама, с которым ты беседовал.
 -- Лама? А почему у него имя немецкое?
 -- Хм? Ты не знаешь?
 -- И знать не хочу. Знаю другое: они решили превратить лед в пламень, а пламень в мысль. Они вышли из своих подземелий. А лама тут и не причем. Или причем. Die Fahne hoch, die Riehe dicht geschlossen, marschieren auf, mit ruhig' festigen Schritt. Kameraden die Jehowa und Christians erschossen marschieren im Geist in unseren Reihen mit...
 Майер вытаращил глаза:
 -- Это ты к чему?
 -- Новый гимн, брат Майер. Вот так. Это уже неотвратимо, как грядущий восход солнца, и так же неизбежно, как его последующий закат. И мы посмотрим, найдется ли теперь у жидов Иисус Навин, который сможет остановить солнце над Гебаоном! Ибо то, что должно случиться обязательно есть следствие того, что уже было сделано. Понимаешь?
 -- Не очень. И вообще, Александр...
 -- Да нет здесь больше Александра.
 -- Как?
 -- Не пугайся, я не спятил. Просто решил поменять имя.
 -- Зачем?
 -- Нужно. Да и тебе советую.
 -- Как же графу теперь угодно называться?
 -- Не теперь, но скоро. А как называться, это не так уж и важно. Ну, скажем, Фридрих-Йозеф Майервитт...
 -- Почему именно так?
 -- А почему нет?
 -- Да ну тебя к чертям!
 Белецкий широко улыбнулся, бросил медальон на землю, достал маузер, и выстрелил в медальон почти в упор. Эмаль рассыпалась в незаметную почти для глаза пыль, а серебряная основа, расплющенная пулей, с визгом улетела, сверкнув последний раз в свете костра, и исчезла во тьме.
 -- Ты что? -- возмутился Майер, -- А если бы мне в башку?
 -- Кому суждено быть повешенным, тот не утонет... "Рэбизу иссушит землю, Имдугуд заколыхает воды, по воздуху пронесется Утукку, Алу встанет из центра пылающей бездны; Нибу и Намтару протянут свои ужасные руки; Ашакку сотрясет тело, Пазузу истощит силу, и Ухтунгру погасил разум. Тот, на кого расставлены сети, не минует уготованной доли, и как бы высок он ни был -- низринется в обитель праха, и будет питаться сухою глиной; падет он на потеху Асагу, на радость Забабашуму, и в насыщение Лахуму, по воле змеи по имени Шан, против которой нет власти заклятия". Пойдем вместе, друг мой. Теперь пришло наше время.
 
 
 Шагах в сотне позади несколько раз выстрелили из винтовки и револьвера. Белецкий и Майер бросились туда, где стреляли, на ходу обнажая револьверы, и взводя курки.
 -- Кто идет? Господин подполковник? -- окликнул Лорх, вынырнувший из темноты.
 -- Лорх? Что за шум? Не могли без шума? -- недовольно закричал Белецкий.
 -- Да он сам учинил бучу. Начал стрелять.
 -- И ты, конечно...
 -- Само собой. Пришлось всадить пулю в левую ляжку. Бедняге, надо думать, здорово больно, господин подполковник.
 -- Ничего, теперь-то ему все равно будет, -- вслух подумал Майер.
 -- Как?
 -- Ясно, скоро уж он отмучается. Начал стрелять -- верная смертная казнь. Я нужен тебе еще, Александр Романович?
 -- Нужен. Пошли, распоряжаться буду.
 Полковник Ким сидел на земле опершись на руки, и вытянув раненую ногу. При этом он истово ругался, морщился, и пытался двигаться, цепляясь руками за чахлые кусты и сухой тамарикс, боль в простреленной ноге при этом немедленно нарастала, и Ким, естественно, начинал ругаться еще пуще. Тело его сотрясалось крупной дрожью, и ясно было видно, что он еще в шоке, и плохо соображает, что с ним происходит. Возле него стояли два казака с веревками, собиравшиеся его вязать, а офицеры осматривали место происшествия. Посланные Бурдуковским Бекетов и капитан Дардаев сидели на корточках, словно две ведьмы, неподалеку, при этом Лорх сообщил, что Бекетов уже развернул сверток, отнятый у Кима, и разложил находившееся там на своем башлыке. Это Белецкому не понравилось, и он резко крикнул:
 -- Господин Бекетов! Вас разве не предупреждали о том, что вы не должны раскрывать захваченные ценности до моего прибытия? Немедленно прекратите это занятие!
 Бекетов обернулся на окрик, поднялся с корточек, и довольно дружелюбно разъяснил:
 -- Но вы же как раз прибыли! Мы разложили конфискат до вашего прибытия, дабы возможным образом сократить процедуру. Ваше же время бережем!
 -- А вам разве неизвестно, что при обысках и конфискациях запрещается производить осмотр и опись без наличия понятых, и уполномоченного чиновника полицейской службы? Налицо нарушение закона об...
 -- Оставьте, господин подполковник! -- кисло улыбнулся Бекетов, -- Какие уж нам законы! Ну, ежели хотите, его превосходительство распорядился осмотреть конфискованное прежде вас. Это, так сказать, неофициально. А официально всю опись составьте вы, что же, я разве против?
 Белецкий остановился как вкопанный:
 -- Означает ли это, что его превосходительство опасался того, что я подброшу полковнику Ким некоторые...
 -- Э, ничего его превосходительство не опасался! И не будем обсуждать его решений. Хотя я догадываюсь, в чем тут дело: его превосходительство, напротив, предвидит, что Ким будет утверждать, что уж во всяком случае часть конфискованного ему подбросили именно вы. Например -- опиум. И вот чтобы этого не случилось, мы осмотрели все прежде вас. Против нас же бесполезно выдвигать подобные обвинения. Вот, прошу: поручик Церенордж вам все доложит.
 -- Точно так, господин подполковник. Здесь золотые червонцы, камни -- точно они не пересчитывались, и это предстоит сделать вам. Мы оказываем вам содействие в доставке ценностей к его превосходительству.
 -- Что-нибудь еще есть, кроме золота и камней?
 -- Вы что-то еще ожидали?
 -- Опиум?
 -- Опиум есть. Сырец на бинтах, и сырец в порошке. Курительной мастики не имеется.
 -- Ясно. Ну хорошо, соблаговолите вместе со мной приступить к осмотру и описи. Штаб-ротмистр фон Лорх?
 -- Здесь, господин подполковник.
 -- Можете сопроводить задержанного под арест. К предварительному допросу без меня не приступайте. Окажите арестованному помощь. Пригласите врача.
 -- Слушаю.
 -- Вынужден вам заявить, Александр Романович, что ваши указания не согласуются с приказом его превосходительства, -- вмешался Бекетов, -- Его превосходительство приказал немедленно доставить к нему арестованного, немедленно, понимаете? Поэтому предварительный арест вами полковника Кима отменяется.
 Белецкий пожал плечами, и ничего не ответил.
 -- Так, господин подполковник, арестованного вести в штаб дивизии? -- стал уточнять Лорх.
 -- Да. Михаил, ты тоже сопроводи.
 -- И я с вами, если позволите, -- вызвался Дардаев. Церенордж, идемте со мной.
 В сторону Кима Белецкий даже ни разу не посмотрел.
 
 
 
 Сотник Ильчибей вышел к караулу, что был расположен вокруг ставки, и провел прибывших в квадратное пространство перед генеральским шатром -- некое подобие дворика за живой изгородью, в данном случае -- за изгородью тел постовых солдат. Когда же все встали перед входом в шатер, вытолкнув вперед дрожащего Кима, которого поддерживали под руки двое казаков, Ильчибей обратился к Лорху, словно больше никого не было:
 -- Ну те-с, Иван Алексеевич, вас можно поздравить с победой?
 -- Никакой особенной победы я не вижу, сотник, -- сухо отозвался Лорх.
 -- Его превосходительство скоро выйдет. Он хочет немедленно разобраться с этим делом.
 -- Разве его превосходительство не отдыхает?
 Ильчибей покачал головой:
 -- Генерал не сомкнул глаз сегодня, ожидая, когда к нему приведут вот этого господина, -- Ильчибей кивнул в сторону Кима, -- И надо вам сказать, что этого визита генерал ожидал с большим нетерпением... Господа офицеры! Смирно! -- Ильчибей чутким ухом уловил движение в шатре, и замер, вытянув руки по швам, стоя левым плечом к завесе шатра.
 -- Вольно всем, -- буркнул, выходя, Унгерн, окидывая всех присутствующих нехорошим взглядом своих пронзительных глаз, -- Где Белецкий?
 -- Смею доложить, ваше превосходительство, подполковник Белецкий занимается описью ценностей, -- сообщил Лорх.
 -- Кто таков?
 -- Штаб-ротмистр фон Лорх, ваше превосходительство.
 -- Докладывайте.
 Лорх откашлялся.
 -- В результате расследования, ваше превосходительство, полковник Ким изобличен в незаконном хранении ценностей и опиума. Ценности конфискованы у него в момент заложения в тайник, в присутствии свидетелей.
 -- Разрешите, ваше превосходительство, -- прервал Ильчибей, -- От Белецкого доложили: в залагаемом свертке обнаружено: семьсот имперских червонцев, шесть штук самодельных слитков золота без печатей, три самородка; кроме того имеются драгоценные камни, среди них -- крупный алмаз, восемь алмазов, три бриллианта, сапфир.
 -- Во-от! -- сказал Унгерн, а Бурдуковский погано заулыбался, и переглянулся с полковником Сипайло.
 -- Опиума много? -- спросил Сипайло.
 -- Его еще не вешали, господин полковник, -- сообщил Ильчибей.
 -- Вешать сейчас будем не опиум, -- тихо сострил Бурдуковский, таким, однако, голосом, чтобы все присутствующие смогли его услышать.
 Засмеялся из присутствующих один Ильчибей.
 -- Молчать. -- оборвал Унгерн, -- Скольких человек можно вывести из боеспособного состояния имеющимся количеством опиума? Лорх?
 -- Виноват, ваше превосходительство, не понял постановки вопроса.
 -- А оттого, что дурак! -- заметил Бурдуковский, -- Тебя ясно спросили: скольких солдат можно превратить в свиней в случае одновременного приема ими данного количества опиума?
 -- Не все же нижние чины его покупают, многим его попросту не на что покупать, -- развел руками Лорх.
 -- Три дня строгого ареста, -- указал на Лорха дланью Унгерн, -- И молчите дальше. Церенордж?
 -- Разным людям необходимы разные количества опиума для достижения опьянения, но я полагаю, что конфискованным количеством можно вывести из строя весь, например, ударный казачий полк. Это, конечно, очень приблизительно.
 -- Ясно. Можно совершить с помощью опиума такую диверсию?
 Ким все это время стоял, только морщась от боли, и не произнес ни одного слова, ясно понимая, что уже приговорен. Лорх повернулся к нему, и наткнулся на такой жгучий, исполненный ненависти взгляд, что невольно смутился, и отвернулся, стараясь скрыть свое смущение.
 Церенордж же был явно озадачен странными, с его точки зрения, вопросами генерала, и потому позволил себе даже воскликнуть:
 -- Диверсию, ваше превосходительство? Но каким образом?
 -- И ты дурак, -- заявил Бурдуковский, -- Каким образом -- то ты сам должен понимать, иначе на кой хер я тебя держу?
 -- Но я и представить себе не могу, какую диверсию можно совершить с помощью опиума, предназначенного на продажу! Это же не синильная кислота! Налицо стремление арестованного к личной наживе, но не больше того.
 -- А варево солдат отравить этим опиумом разве трудно?
 -- Никак невозможно, господин полковник! Нижние чины готовят себе пищу сами, малочисленными артелями, да и варево будет иметь характерный неприятный вкус, и это... -- Церенордж так запутался, что с трудом подбирал слова, -- ... это невозможно... будет.
 -- Разрешите мне, ваше превосходительство? -- спросил Лорх.
 -- Тебе сказали молчать, -- перебил было Бурдуковский, но Унгерн знаком приказал Лорху продолжить.
 -- Для такой диверсии, ваше превосходительство, больше бы подошел цианистый калий... но распространение этой заразы среди нижних чинов и офицерства можно считать диверсией и изменой: это снижает боеспособность войска, и такую диверсию вполне можно совершить и по заданию вражеской ЧК...
 -- Отставить три дня строгого ареста Лорху, -- поощрил фон Унгерн, -- Ясно. Уполномоченный контрразведки доложил мне, что полковник Ким совершил тяжкое воинское преступление по заданию большевистской ГПУ, и его действия мною расценены как диверсия и шпионаж. Расследование закончено. Дело поименовать в производстве как дело о шпионаже. Вопросы?
 Вопросов, ясное дело, не последовало, и Унгерн удовлетворенно усмехнулся, обводя всех взглядом. Потом он повернулся, и, уходя в палатку, коротко бросил полковнику Сипайло:
 -- Повесить его.
 Сипайло, утвердительно приложив руку к папахе, прошел несколько шагов по направлению к арестованному, и встал перед ним, раскачиваясь с носка на пятку.
 -- А вы что можете мне сказать, друг ситный?
 Ким помолчал, облизывая распухшим языком пересохшие губы.
 -- Господин полковник Сипайло, -- наконец заговорил он, -- Я имею вам сообщить... что стал жертвой чудовищной провокации... со стороны подполковника Анненского-Белецкого... -- Ким задумался, решая, называть ли среди провокаторов и Зыкова, но сообразил, что если Зыкова начнут допрашивать, то на божий свет выплывет гораздо больше гораздо худшего, и потому продолжать не стал.
 -- Где Белецкий? -- обернулся Сипайло.
 -- Я здесь, -- вышел только что подошедший с Бекетовым Белецкий.
 -- Факт передачи ценностей сообщникам доказать удалось?
 -- Нет, -- покачал головой Белецкий.
 -- Отчего?
 -- При аресте была стрельба...
 -- Ясно. И черт с ними, с передачами. Итак всего достаточно.
 -- Да, улик более чем довольно, -- согласился Белецкий.
 Ким опустил голову. Ему все вдруг стало безразлично.
 -- Итак, -- издевательски продолжил Сипайло, -- Если я понял правильно, злодей Белецкий, с помощью чудовищной клеветы и облыжных свидетельств добивается вашей погибели, невиннейший мой господин Ким, и только это послужило причиной вашего ареста? Тэк? Я вас правильно понимаю? Отвечайте!
 Ким не ответил, что взбесило Сипайло, и он повысил голос:
 -- Значит, подполковник Белецкий подбросил вам ценности? А вы не находите, что ежели б он и шкуру свою черту заложил, он и то не смог бы собрать столько?
 -- Он и больше соберет, -- пробормотал Ким в ответ.
 -- Значит, он у нас падишах?
 -- Господин полковник! -- вмешался Белецкий, -- Вы говорите обо мне в оскорбительном тоне!
 -- И не думал, -- обернулся Сипайло, -- А будешь мне перечить, так я тебя арестовать прикажу. Ты вот смотри: все льешь золотые пули, вот про тебя и говорят такое. Скромнее надо быть! Но вернемся к вам, милейший мой, -- снова повернулся Сипайло к Киму, -- Я желал бы услышать, что вы можете сказать насчет опиума. Белецкий вам и опиум подбросил? Что же вы изволите молчать? Я вас спрашиваю!
 -- Может быть, он мне назовет суммы, за которые злонамеренный Белецкий подкупил и моих людей? -- вмешался Бурдуковский, -- Подкупил, чтобы они свидетельствовали против него? А он, надо полагать, раньше опиума и в глаза не видал? Отвечай, говно!
 Ким только покачал головой, полностью подавленный, и ко всему безразличный.
 -- Я -- мертвец, -- прошептал он.
 -- Не слышу! -- рявкнул Бурдуковский.
 -- Я сказал, что могу уже считать себя мертвым, и считаю дальнейшие объяснения бесполезными.
 -- Наконец разумное слово! -- кивнул Бурдуковский. -- Белецкий! Ты с этим делом не возись: мне передай его, и дело с концом.
 -- Согласен, -- кивнул Белецкий.
 -- Таким образом бывший полковник Ким приговаривается к лишению прав, офицерского чина, наград, привилегий, и смертной казни путем повешения. -- заключил Сипайло, и сорвал с Кима крест, Анну, и погоны. Приговор приведет в исполнение капитан Дардаев.
 -- Прикажете виселицу строить? -- деловито осведомился Дардаев, оглядываясь вокруг, -- Или на дереве?
 -- А ты вот что, какое там дерево! -- посоветовал Бурдуковский, -- Свяжи ему руки за спиной, петлю ему на шею, а веревку привяжи к коню. И волоки -- он сам задавится. Исполняй.
 Двое калмыков схватили сзади Кима, и принялись быстро подготавливать его к экзекуции. Унгерн, уходя, не распустил собравшихся офицеров, и потому все вынуждены были стоять и смотреть, как Кима поставили на ноги с накинутой на шею петлей из сыромятного ремешка, после чего Дардаев тронул коня.
 Мерзавец, как видно, рассчитывал, что Ким поначалу побежит за конем, но не учел того, что тот был ранен, и очень ослаб от потери крови, да и бороться за свою жизнь в нем не осталось никакого желания. Ким почти сразу упал на землю. Дардаев обернулся, цокнул языком, и погнал коня вверх по склону горы.
 
 
 
 Налайхин. 5 января 1921 года.
 
 5 января скомандовали общее построение к смотру. Случилось это почти в полдень, потому что Унгерн с утра был занят гаданиями с ламой, прибывшим третьего дня из Лхассы. Но капитан Веселовский, следователь службы Сипайло, памятуя о приказании Унгерна произвести повальные обыски, и досмотр личных вещей офицеров, готовился к этой акции с утра, ясно представляя себе, что ежели он сорвет это дело, то спросят с него, и кивать тут будет не на кого.
 Лорх к обыску был готов вполне, и с саркастическим интересом наблюдал за тем, что происходит; Белецкий же временно отсутствовал, допрашивая только что прибывшего из Хайлара бывшего хорунжего Никитина, который явился в Налайхин, питая надежды вступить в войско Черного Барона. В момент объявления построения Белецкий и Никитин сидели в юрте, занимаемой контрразведкой, и очень мирно беседовали, иногда даже перемежая разговор свежими анекдотами.
 -- Не позволите папироску, господин подполковник? -- попросил Никитин.
 -- Да сделайте одолжение! -- сказал Белецкий, протягивая Никитину золотой портсигар.
 -- Весьма признателен, -- ответил Никитин, открыл портсигар, взял папиросу, и, постукивая гильзой о крышку, улыбнулся:
 -- Вот интересная у вас на портсигаре гравировка...
 Белецкий немедленно насторожился:
 -- И чем же она вам так интересна?
 -- Да видите ли, дело в том, что у меня -- точно такая же. Только портсигар серебряный. Да вот, извольте удостовериться, -- и Никитин показал свой портсигар.
 Белецкий откинул волосы со лба ладонью, взял портсигар, повертел его, и удовлетворенно хмыкнул, протягивая его обратно.
 -- Там, в портсигаре, -- подсказал Никитин.
 -- Прямо там?
 -- В папиросе. Третья справа.
 -- Ясно.
 -- Да, так я продолжу о том, насколько вы популярны: одна дама, из тех, что идет с дивизией, писала другой даме в Харбин не о ком-то, а о вас с Майером... так вот, в письме говорилось о ваших подвигах, в частности о том, как вы с Майером на Керулене привели громким криком в полный паралич семь человек во время скандала -- она потом ухаживала за несчастными, которые три дня приходили в себя. В дивизии ведь считают, что те офицеры отравились дурной водкою, но эта дама пишет, что знает, где здесь собака зарыта, и что такие вещи до вас могли проделывать только два человека: какие-то Дитрих Риман, и Фридрих Майервитт... Что с вами, господин подполковник?
 Белецкий побледнел как смерть, и едва не полетел со складного стула.
 -- Я сказал что-нибудь... -- испуганно спросил Никитин, но тут же осекся.
 -- Нет, ничего, ничего, -- справился с собой Белецкий, -- Вы продолжайте. И скажите мне лучше, что это за дама обо мне такого превосходного мнения?
 -- Некая Наталия Павловна Пчелинцева... Только что, к черту, эта Наталия Павловна вообще делает в дивизии? Если это не секрет?
 -- А вот этого как раз никто и не понимает. Сопутствует. Знаю ее, то есть о ней слышал. Она жена капитана Пчелинцева.
 -- Виноват, а не того, против которого велось дело по факту службы названного Пчелинцева в Петроградской ЧК? Помнится, его там видели несколько офицеров, которые потом оказались у атамана Семенова. Потом с ним выяснилось, что был он внедрен туда от фронтовой контрразведки армии Юденича...
 -- Это я проверял. Но все ли за ним? Я почему-то помню его фамилию в связи с какой-то уголовщиной...
 -- А, ну как же! Был за ним еще скандал: он в Манчжурске пристрелил какого-то хлыща из-за певички Ангелины Тер-Манукян!
 -- Вот, точно-с! Ладно, раз так -- будем выводить господина Пчелинцева на чистую воду. Это я обеспечу... Это надо бы провернуть со всех сторон. Благодарю, кстати, за информацию.
 -- Да что уж, не стоит того, господин подполковник!
 Оба офицера говорили тихо, сблизив головы, и потому оба вздрогнули, когда в юрту просунул голову Голицын:
 -- Господа, можно к вашему шалашу?
 Белецкий обернулся, прищурился весело, и звонко отозвался:
 -- Что ж нет? Милости прошу, господин полковник. С чем таким хорошеньким пожаловали?
 -- А ничем хорошим порадовать не могу, Александр Романович, -- в тон Белецкому ответил Голицын, косясь на Никитина:
 -- Кто таков?
 Никитин доложился по всей форме, как и положено докладывать командиру полка, а Белецкий, улыбаясь, отрекомендовал Никитина как вполне достойного офицера, которому однозначно можно доверять.
 -- И что? -- наклонил голову Голицын.
 -- Рекомендую зачислить в наш полк, -- пояснил Белецкий, -- ну... пока хотя взводным командиром, а там посмотрим.
 -- А, вот как? Это к Соловьеву. Или к Карпенко.
 -- К Соловьеву?
 -- Вы можете быть пока свободны, хорунжий. Да-с. -- Голицын подождал, пока Никитин выйдет, и продолжил:
 -- С полчаса тому был я у Унгерна. И он снял меня с полка.
 -- Как? Почему?
 -- Без объяснения причин. Про вас, Белецкий, он вроде как и забыл, и я думаю -- оно и хорошо, поменьше вообще ему о себе напоминайте -- здоровее будете.
 Белецкий потер рукой небритый подбородок.
 -- Думаете, он что-то заподозрил?
 -- Кто знает? Полком теперь будет командовать Соловьев. Майер Соловьевым уже отстранен от должности, и направлен с фельдпочтой в Манчжурию, к жене генерала**. И вот вам баланс: Майера нет, я -- вроде не пришей бубенчик к причинному месту. Никаких распоряжений о новой моей должности нет. Офицер полка. Хоть сейчас собирай вещички, и в Харбин, с дорогой душой!
 -- Может, это и разумнее?
 -- Может, и разумнее, но я этого делать не стану. По известной вам причине.
 -- Только из-за этого?
 -- Только из-за этого.
 -- Так это не стоит. Уходите спокойно, и передайте дела -- я сам все проделаю в лучшем виде.
 -- Может быть, что и проделаете. Но я хочу проделать это вместе с вами.
 -- Стало быть, бежать вы отказываетесь?
 -- Стало быть, так.
 -- Дело ваше, -- Белецкий пожал плечами, встал, и отошел к огню, зябко обняв себя за локти.
 Голицын так же встал, и, чувствуя прилив приязни к Белецкому, хотел было положить руку ему на плечо. Но рука его упала в воздухе, не найдя плеча, и крайне удивленный Голицын обнаружил, что стоит Белецкий не там, где казалось ему, а саженях в двух правее.
 -- Белецкий! -- возмутился полковник, -- Что за новые фокусы?
 Белецкий, к удивлению Голицына, приветливо улыбнулся:
 -- Что скажете? Эффектно?
 -- Н-да.
 -- Извольте видеть: показал вам себя со смещенных позиций. И вот к чему: быть может и вам... показывать себя со смещенных позиций, так сказать? Нет, не буквально, это дело вы так скоро не освоите... но -- фигурально выражаясь. Придумаем что-нибудь этакое...
 -- Что именно?
 -- Есть у меня одна задумка. Давайте обсудим, и выдадим это за вашу идею. Генералу должно понравиться, это точно. Кто бы он ни был...
 -- Вы уверены?
 -- Абсолютно. Дело это хотя и крайне рискованное и дерзкое, но... я сам могу пойти на него. В свете того, что я вам только что продемонстрировал, я полагаю, что это мне ничем особым не грозит. А гурков у генерала станет меньше. Пусть немного... но меньше.
 
 
 
 На общем смотру приказали построиться с конями, навьюченными по-походному. И несмотря на то, что внимание личного состава всячески отвлекалось, многие стали подозревать, что дело, может быть, идет и к худому, и самые разумные повыбрасывали все лишнее на станах. "Архангелы" капитана Веселовского нашли в этих кучах выброшенного имущества немало интересного и поучительного, но решительно невозможно было установить, кто всему этому хозяин. Раздосадованные опричники ограничились тем, что подожгли все это добро, побрызгав его сперва светильным керосином для лучшего горения. Многие после этого тихо вздохнули и перекрестились -- пронесла нелегкая!
 Так что те, кто пострадал, пострадали-то в общем из-за собственной жадности: не пожелали они прислушаться к голосу товарищей, и выкинуть к свиньям собачьим все то барахло, что было недозволенного в их походных вьюках. Разного попалось при досмотре, но выхватывали из строя только тех, у кого находили опиум, коноплю, или водочную настойку на опие -- настойку специально проверяли доктора. Остальных, кто таскал на вьюке недозволенное имущество, "архангелы" не тронули, и для них все закончилось тем только, что покровянили им малость морды отделенные командиры -- для острастки, и в будущую науку, чтобы больше неповадно было. Тех же, при ком нашли опиум и коноплю, сбили в отдельную кучу, и насчитали в ней человек с пятьдесят.
 Унгерн уж раньше все сказал Дардаеву и Веселовскому, и тут только рукой махнул, приказывая своим подчиненным выразить его, фон Унгерна, волю. Воля же была такова, что уличенных в хранении и употреблении опия пороть плетьми до потери сознания, и непроизвольного испускания мочи и кала, но не больше, чем в сто плетей. В дивизии это называлось "ввалить до усрачки", хотя, собственно, это было инкарнацией обыкновенного прохождения сквозь строй, и новшества Унгерн здесь никакого не ввел.
 Дардаев и Веселовский приняли на месте решение: пороть всех, прогоняя сквозь строй привязанными к крестовине, и пороть камчами, пока не упадут и не обгадятся, а тех, у кого много опиума нашли, тех уж драть шомполами на кобыле до смерти. Экзекуцию начали исполнять тут же.
 Отделенные и тут отличились инициативой: исполнять ставили не только самых отпетых, но и штрафных -- когда-либо уличенных в каких-нибудь гадостях, коих было немало, и тех, у кого при нынешнем обыске нашли что-то порочащее. Так было вернее: уж штрафные точно стали бы делать дело на славу, за свой собственный страх, а совести у них и так давно не достало и на полушку.
 Проводилась экзекуция торопко, без барабанного боя, и всяких торжеств, а построили всех без рубах одного за другим, привязанными меж двоих поводковых на разряженных карабинах, да в зубы дали им закусить поясные ремни, чтобы языков не поотгрызали, и -- пошли.
 Офицеры наблюдали за этим делом спокойно -- отчасти оттого, что к подобному давно привыкли, а отчасти -- по злобе своей вообще уже на все мужицкое сословие. Никто не всплакал, никто не загорюнился, все было правильно. Но от беды только беда родится -- в воздухе уже начинала виться ненависть к командирскому составу, и того гляди -- как бы не сегодня, так завтра казачки и азиаты не взялись бы за шашки, и не порубили бы отцов-командиров в капусту за все хорошенькое. Нижние чины жаждали хоть какой-то солидарности -- доброе слово и кошке приятно -- и в этом именно заключалась та любовь, которую вызывали в казаках Майер и полковник Голицын, да только Майера в дивизии уж не было, Голицын был не при делах, и казаки без сдерживающего фактора стали поскрипывать зубами да посверкивать глазами.
 Белецкий смотрел на экзекуцию так же совершенно непринужденно, покуривая папироску, но в своей непринужденности хватил, по своему обыкновению, через край: напевал себе под нос дурацкую песенку, где-то им прихваченную, или тут же сочиненную на ходу:
 
 Чижик-Пыжик водку пил -- хер до неба отрастил!
 Испугался, бросил пить -- значит, так тому и быть!
 
 Стоящие рядом все это прекрасно слышали, и по глазам их было видно, что именно они думают об Александре Романовиче, но как всегда -- никто и слова не сказал, только все как бы непроизвольно от Белецкого отодвинулись.
 Многие мысленно величали при этом Белецкого мерзавцем, ничуть того не понимая, или не желая понимать, что сами они -- те же мерзавцы не лучше, а то и похуже Белецкого. Только этим Белецкий и утешался в глубине души своей, ибо каждый, даже Белецкий, всегда нуждается в самоутешении.
 Казаки пороли несчастных хоть и не мочеными камчами, зато ухарили от души, и с долгим потягом, да и камчи у них были не монгольские, а по обычаю забайкальцев -- долгие, на трех ремнях, с оплетением под змееву кожу, и с подплетенными в кончиках свинцовыми чушками. Камчи эти оставляли на натянутых спинах по первому разу -- плетенчатые рубцы, взмокающие тут же кровяными каплями, а уж по второму удару в то же место кожа лопалась почти до мяса, и хлопья летели в стороны. Но не это было самое худшее -- камчи, годные не для верховой езды, а волкам на скаку хребты перешибать -- Белецкий сам раз видел, как перебили такой камчой пастушьему псу морду -- эти камчи не только кожу в клочья рвали, но и оставляли за собой тяжелые внутренние ушибы, и видно было, что у тех, кто прошел уже далеко сквозь строй, на ртах кровь: не пена кровавая от раскусанных языков, а алая -- от кровохаркания. Густой вой и мат разносило ветром от каре -- пороли все казаки, монголов не поставили, те бы сразу убивали насмерть -- и пяти минут не прошло, как семерых уже выволокли вон из строя вроде мешков с трухой: без памяти, с полными исподниками, и принялись отливать водой, катая по земле, и замешивая кровавую хлопь на их спинах их же собственным текучим дермом.
 Когда вытащили уже многих, то обнаружилось, что трое умерли, остальных же санитары поволокли к докторам. Еще много было тех, кто был плох, и вместо докторов им скорее надобен был поп, какового тут же и распорядились позвать: дивизионный иеромонах был в стане, его на экзекуцию не пригласили, дабы не подвергать волнению, и не нарушить мира и покоя в аскетической душе батюшки. А вот дивизионные ламы были все налицо, но эти не спешили к умирающим: отпускать грехи и давать напутствие на дорогу в рай у монголов было как-то не принято, и последнюю помощь ламы оказывали уже одним своим присутствием, невозмутимо наблюдая за живодерством, и благочестиво размышляя о том, что в будущей жизни их несчастных подопечных тоже, наверное, будут драть как сидоровых коз, и ничего с этим не поделаешь -- так уж мир устроен.
 Но тех, кто не выбыл раньше, проволокли все-таки сквозь весь строй, повернули, и стали решать: пороть ли их дальше до предписанного результата, или наказание на этом прервать. Наказуемые уже даже хрипеть не могли, не то что голосить о милосердии, и Веселовский, видя это, порешил наказание считать законченным, с чем согласился и Унгерн, и блюющих кровью казаков и калмыков отвязали, и поволокли так же лечиться от ран, полученных ими от своих же товарищей.
 На этом экзекуция была закончена, и полкам был отдан приказ разойтись.
 А к Белецкому в это время подошел капитан Герасимов, и объявил, что с нынешнего дня начинается объявленный Белецкому срок ареста, и потребовал сдать оружие, и отдать так же поясной ремень и портупей. Лорх, среагировав немедленно, послал тут же Мухортова принести Белецкому его башлык, теплую фуфайку, и шинель, которую Белецкий всегда использовал вместо одеяла. За год впервые Белецкий схватил шинель хлястиком, и надел ее в рукава, сняв свою неизменную, дважды рубленную, корниловскую тужурку.
 
 
 
 Велиж. 6 января 1918 года.
 
 
 -- Ну что, так будем действовать: влетаем с маху, и застаем там всех распаренными и в исподниках. Не то попрячут все. -- прикидывал комиссар Манассиевич.
 -- У них тут отряд самообороны есть, -- почесал голову взводный Босорин, -- Запросто могут стрельбу поднять. Ночь же на дворе. Скажут после, мол, не разобрались, звиняйте, мол...
 -- А если отряд самообороны стреляет по представителям законной власти, он есть банда, -- поднял палец Манассиевич, -- Так ведь?
 -- А то ты, Лева, у чекистки спроси. Я человек темный.
 -- Спросим. Элеонора Алексеевна!
 -- Да, -- отозвалась Элеонора Алексеевна Лорх, сошла с брички, и направилась к звавшему ее Манассиевичу, -- Что у тебя такое, Лев?
 -- Да вот, обсуждаем: если какой отряд самообороны начнет стрельбу по отряду специального назначения, как он тогда называется?
 -- Контрреволюционная банда, -- пояснила Элеонора, улыбаясь, -- Всех мужчин -- расстрелять, женщин с детьми -- выселить, село -- спалить к божьей матери. Все, по-моему, ясно.
 -- Ага, вот оно! -- обрадовался Манассиевич, -- Я то и говорил. Решил я брать это сходу, прямо сейчас. Так, с шумом, чтобы страху нагнать.
 -- Не возражаю, -- кивнула Элеонора.
 -- А и славно!
 Так, ночью, с ходу и ворвались в село, и помчались между изб, стремясь занять ключевые точки для стрельбы. Но жители, ничуть не сонные вопреки ожиданиям, возмущенно гудя, уже повылезли наружу, довольно недвусмысленно потрясая вилами, дрекольем, а то и винтовками.
 Босорин громко приказал своим архаровцам лезть на крыши самых высоких изб с пулеметами -- пулеметов было два: гочкиссовские -- а сам разрядил по стеклам ближайших изб свой наган, и заорал в толпу:
 -- Клади оружие, быдло серое, быс-стро-о! Разойдись! Спалю-у к ****ой матери всех!
 Было совершенно ясно, что Босорин отнюдь не шутит. Красноармейцы, услышав эту угрозу, быстро запалили фальшфейеры, и угрожающе подняли их, а один, по фамилии Биша, на славу Босориным выученный, проявил инициативу: запустил лимонку под большой перевернутый прачечный котел, чтобы побольше грохоту получилось. Грохот и впрямь был знатный: заголосили сразу дети и бабы, а из одной избы, (на другом от того злополучного котла краю села), заполошно завопила старуха:
 -- Вбывають ить, анчихристы! Рэжуть ить!
 -- Отставить гам! -- закричал Босорин, -- Будете продолжать хай, так я вам гарантирую здесь большое пожарище!
 -- Ти-иха! -- призвал и Манассиевич, -- Граждане! Попрошу всех прекратить сопротивление, и сложить оружие. Далее всем надо собраться в одном месте на сход. Мы -- свои, мы не бандиты. Я прошу вас соблюдать спокойствие, и тогда я со своей стороны гарантирую вам безопасность, и соблюдение законности. Кто у вас здесь старший?
 -- Эк ты с ними! -- отнесся Босорин к Манассиевичу.
 -- А что?
 -- А то, что херней занимаешься. Всех на одну осину... -- гакнул выстрел, и Босорин, не договорив, тронул коня в сторону шума, держа наготове перезаряженный наган:
 -- Кто мне тут еще не успокоился, ****ь? Я вас навеки успокою!
 -- Оставь, -- крикнула ему Элеонора, -- Я сама разберусь, -- и, лихо сидя в седле, проскакала за угол хаты. За углом, наткнувшись на бегущего красногвардейца, она резко осадила коня, и гикнула:
 -- Солдат, ко мне! В чем дело тут?
 Красногвардеец оторопело остановился, и, сторонясь Элеонориного жеребца, доложил:
 -- Так что, товарищ уполномоченная, я к вам и бегу.
 -- За мной бегать не надо, -- разъяснила Элеонора, -- Фамилия?
 -- Скорохватов.
 -- Хорошая фамилия. Что за шум?
 -- Тута один чучел побег золото ховать, ну, ребята его малость и... тово...
 -- Деньги отдать... пока, -- распорядилась Элеонора, -- И что б без фокусов у меня! Ясно?
 -- Да ясно. А ежели кто залупаться будет?
 -- Тогда вали всех без разбору -- на том свете Бог, поди, своих узнает. Выяснить, где живет староста, и этот... ну, кто там командует этим отрядом самообороны. Арестовать, и ко мне. При попытке бежать, или оказать сопротивление -- расстрел на месте. Ты переходишь в мое распоряжение. Выполняй.
 -- Ага, -- красногвардеец побежал к своим.
 -- "Ага!" -- передразнила его Элеонора, -- Эх, бардак!
 Тем временем красногвардейцы распределились по селу, и стали врываться во все дома, сгоняя народ к майдану.
 -- Что ж, будем здесь пока размещаться? -- спросил Босорин Манассиевича.
 -- Надо, я думаю.
 -- Вот и ладненько. Ребята! С конь, и размещаться по квартирам. А вы -- давайте, начинаем сход, -- отнесся Босорин к мужикам.
 -- А усе тут, -- вышел вперед плотно сбитый бородатый дед, староста, судя по замашкам, -- Говори, шо надо?
 -- Вы здесь староста? -- поинтересовался Манассиевич.
 -- Ну, я.
 -- Хлеб у вас имеется? Мы закупаем.
 -- Не, не имеется.
 -- Отчего?
 -- Свезли весь.
 -- Когда?
 -- Да десять ден тому.
 -- И куда возили?
 -- Туда, -- показал дед рукою на восток.
 -- Ну ты, старый пень! -- вспылил Босорин, -- Ты по****и у меня еще! "Туда!" Петроград голодает, а вы, падаль...
 -- А ты на меня зубов не скаль, -- огрызнулся дед, -- Видали мы не таких-всяких соколов!
 -- Ты как со мной говоришь, говно? -- изумился Босорин.
 -- А как от ты слышишь. Я тебя в гости не звал, ты сам пожаловал. От и слухай.
 Босорин было принялся хвататься за наган, но Манассиевич жестом его остановил.
 -- Граждане! -- Манассиевич повысил голос, -- Неужели нужно бесконечно разъяснять вам, что вы обязаны оказывать нам полное содействие? Неужели придется принимать более строгие меры? Повторяю: в виду сложившегося положения, и угрозы вторжения немцев, все имеющиеся излишки хлеба собираются, и переправляются в безопасные районы. У вас утром будет произведен досмотр.
 -- А ничего нет вшистко едно! -- запальчиво закричал дед, -- И неча огород городить. Идить вы себе по добру по хорошему, добрые люди. И на постой у нас неча становиться. Уж вы как себе хотите, а мы не согласные. Коням, и то ничего дать не маем, самим для скотинки в обрез. Так шо, идить вы лучче с Богом, а мы за вас помолимса...
 Тут уж Босорин дал себе волю: приподнялся на стременах, и зарычал на старосту:
 -- А, еб твою мать, ****ь! Вот как ты, гадье, говоришь с законной властью? Взять его, и к стенке на ***!
 -- А и что? -- не отстал и дед, -- Только то и умеете! А все одно по-вашему не будет!
 Босорин уж был готов деда на месте пустить в расход, но не успел: двое красногвардейцев, повинуясь знаку, который подала рукой Элеонора Алексеевна, подбежали к толпе, выхватили деда, и поволокли его в сторонку, уговаривая:
 -- Ну чего насыпаисся, пердун старый? Неймется? Пшел, пшел, тебе же лучше, бо зараз тебе ****ец настанет. Командир, он не шутит!
 -- Да нет, граждане, -- продолжил Манассиевич, -- Будет по нашему! Все по нашему будет. Теперь послушайте меня: весь хлеб, включая семенной, вы сдадите нынешним утром. Ясно? А при первой попытке неподчинения я вообще прикажу все у вас забрать. До последней морковки! И с чем вы зимовать будете? Не хотите по хорошему, мы с вами по плохому поступим, -- Манассиевич внезапно изменился в лице, и заорал: -- Передохнете у меня с голоду! Поняли, или нет меня?
 По толпе пронесся жалобный стон.
 -- По квартирам, -- распорядился Босорин, -- Отдыхать. Биша! Пойдешь в караул. Набери молодцов, и так обложите здесь все, чтобы муха не пролетела -- ни сюда, ни отсюда. Утром сменитесь.
 
 
 
 Расположились Босорин, Манассиевич, и Элеонора Алексеевна в просторной хате с печкою у старого, но крепкого мужика-старовера, которого звали Иннокентием Евлампиевичем. Старик сразу же оторопел, при виде бабы в штанах, и стал плеваться и ворчать, несмотря на то, что Манассиевич старался все его утихомирить. Элеонора немедленно прошла в отдельную горницу, и повалилась на хозяйскую кровать спать -- прямо в сапогах. Босорин было отправился к ней с гешефтом, но был ею послан черным матом, в который уже раз -- это у них было что-то вроде игры такой, все знали, что чекистка ни одного мужика вовсе не терпит, но -- приставания Босорина сложились в ритуал, который повторялся из раза в раз. А хозяин дома, услыхав дикую брань этой самой бабы в штанах, пуще того ощетинился, и явно решил, что на постой к нему пожаловал сам Сатана с воинством.
 Манассиевич было принялся разъяснять хозяину хаты, кто такая Элеонора, и какую полезную службу она несет, но прервал его командир второго взвода Асроров, который орал на кого-то с порога хаты, обильно уснащая речь туркестанскими и русскими ругательствами.
 -- Рустам? -- вышел в сенцы Манассиевич, -- Это ты?
 -- Нет, насрали, -- ворчливо ответил Асроров.
 -- Чего?
 -- Я конечно, кто же. Ам ин ге ски! -- заорал Асроров благим матом, -- Что ты за меня хватаешься? Я тебе девка, да?
 -- Что тут?
 -- Да старосту арестовали, а сын за отца просить пришел.
 -- Сам пришел?
 -- Ага.
 -- Ну что же, -- Манассиевич появился на пороге, -- Его не звали, а он сам тут как тут. Ну, так тому и быть. Караул! Вот этого -- в темную! Пошли в хату, Рустам. Будем ужинать. Что нового?
 -- Трое неизвестных пытались пройти через посты, и дать тягу отсюда, -- сообщил Асроров.
 -- И что?
 -- Там теперь и лежат. И пусть лежат. А вот красноармеец Ярцев попался мне на грабеже мирных жителей. Я его расстрелял, о чем тебе и сообщаю.
 -- Так это к Элеоноре.
 -- К ней и иду.
 -- Но она спит.
 -- Я подожду.
 -- Зря ты это, Рустам. Надо было арестовать, и к Элеоноре. Она такие вещи решает.
 -- И я решаю! Этот ваш Ярцев, проклятие его костям, всех нас позорит, от него и на всех нас будут показывать, чтоб свинья издохла на могиле его отца!
 Манассиевич внезапно припомнил о происхождении Асророва: тот был сыном большого купца из Дербента, учился в медресе, и в манере ругаться у него так и осталось свое, мусульманское. Прошлое несколько роднило Манассиевича с Асроровым -- Манассиевич тоже в молодости учился в ешиве.
 -- Кого ты расстрелял, Рустам? -- Элеонора мгновенно проснулась, и вышла из горницы.
 -- Ярцева.
 -- Почему?
 -- Под угрозой оружия требовал у мужика водки, денег, и носильные вещи. И дочь на ночь. Их там пятеро, но Ярцев был заводилой.
 -- Вот что? -- нахмурилась Элеонора, -- Это что, новые?
 -- Ну да, фронтовики.
 -- Сейчас прикажу арестовать всех. Завтра перед строем расстреляем.
 -- Э, не круто? -- поднял ладонь Манассиевич.
 -- Левушка, -- вкрадчиво спросила Элеонора, -- Я в твои дела лезу?
 -- Нет, но...
 -- А ты не лезь в мои! -- Элеонора зевнула, -- Рустам, распорядись об аресте. Такие вещи надо пресекать сразу, а не то... Есть хочется.
 -- Сейчас что-то сообразится, -- закивал Манассиевич, -- У меня-то только сахарин есть. Ну, кипяток...
 Элеонора достала папиросу, закурила, но тут хозяин, учуяв дым, вылетел как ошпаренный, и стал требовать, чтобы его хату не поганили проклятым сатанинским зельем, сиречь табаком, и гоня Элеонору с папиросою вон за порог, ежели уж она без своего кадила греховного никак жить не может. Элеонора сперва подивилась решимости серого мужика, но потом все же вышла, не желая затевать еще одного конфликта. Вслед за ней вышел и Босорин.
 -- Дай огоньку, девонька. Да, попался хозяин! -- Босорин нехорошо повел глазами, -- Коровенку имеет! А не тронешь... коровенку-то.
 -- Я тебе трону! -- отозвалась Элеонора, -- И думать забудь. А дед вредный, это верно. Нет у него уважения.
 -- Будет и уважение, -- хихикнул Босорин.
 -- А! -- Элеонора махнула рукой, выкинула папиросу, и оставила Босорина на пороге -- у того "козья нога" была величины непомерной, и курить он ее должен был еще долго.
 
 
 
 -- Сатано прийшел, вот шо! -- вещал Иннокентий Евлампиевич смеющемуся Манассиевичу, -- Это миру конец наступает! А вы тут...
 Вернулся Босорин, и принялся прямо в доме обивать с сапог снег.
 Иннокентий Евлампиевич немедленно цыкнул:
 -- В сенях не мог-от?
 -- Рот закрой, -- оборвал Босорин.
 -- Это что мне рот-от закрывать? -- обиделся Иннокентий Евлампиевич, -- Я в своей хате! А ты...
 -- Где был так долго? -- спросила Элеонора Босорина.
 -- А, дела были.
 Манассиевич, сидевший на лавке, поднял голову:
 -- Что еще случилось, Виктор?
 -- Ничего, Лева. Пока ничего не случилось.
 Манассиевич беспокойно мотнул головой.
 -- Эх, товарищи дорогие! -- Босорин сел за стол, и потянулся, -- Сейчас бы хорошо покушать горяченького, да убоинки! Печеночки бы жареной, а? Элечка! Ты бы отказалась от жареной печеночки? Свежей, да парной? А? Хозяин! У тебя там коровенка имеется -- иди, режь.
 -- А ище шо? -- отозвался очень неуважительно хозяин.
 -- Вот так, значит? А ну, поди сюда, с-собака! Разговор есть!
 -- Шо за такие разговоры?
 -- Да вот, скажи-ка мне, -- Босорин развалился за столом, положив перед собою наган, -- А где твои сыны обретаются? Что-то я их нигде не вижу. Мне сказали, что у тебя двое сынов, где же они?
 -- А шо? В Опочке они. На заработках.
 -- Вон что? Ну-ну. Врет, и не краснеет. А Бог? Бог-то тебе брехать воспрещает, поди?
 -- Шо мне брехать-то, -- беспокойно забегал глазами по углам хозяин, -- Стар я уж для брехней!
 -- То-то, что стар, а врешь. Стоять! -- рявкнул Босорин, заметя, что хозяин отступает к своему закутку, -- Стой где стоишь, не то пристрелю, гнида! Отвечай, сука, где сыновья? В банде?
 -- Сказал же! -- хозяин явно растерялся.
 -- А я говорю -- в банде, сучий потрох!
 Хозяин схватился рукою за голову, огляделся затравленно, а после бросился к Босорину.
 -- Назад! -- заорал Босорин, и поднял наган.
 Манассиевич вскочил с лавки, и Элеонора лапнула рукой кобур с маузером.
 -- Ваше благородие! -- запричитал хозяин, -- Милостивцы мои! Не погубите! Как на духу клянусь -- не были сыны ни в какой банде! В Опочке они! Как на духу!
 -- А вот мы сейчас обыск сделаем у тебя, -- пригрозил Босорин, -- А там и посмотрим. Оружие есть?
 -- Не маем.
 -- Точно?
 -- Да не маем!
 -- Посмотрим, -- Босорин выглянул в окошко, и увидал там троих красногвардейцев во главе с Бишей, махнул им, и красногвардейцы ввалились в хату.
 -- Биша, -- стал распоряжаться Босорин, -- Обыскать дом и подворье. Все переройте.
 -- А чего ищем? -- поинтересовался Биша.
 -- А что попадется. И этого с собой прихватите. И все при нем. Бо потом будет говорить, что вы у него что-нибудь сперли. Знаем мы этих!
 -- Ясно, -- Биша поманил хозяина пальцем, -- Пошли, дед, однако! Со двора начнем.
 Когда красногвардейцы с хозяином вышли, Босорин встал из-за стола, и самодовольно огляделся, посмеиваясь. Однако, веселье его скоро угасло под гневным взглядом Элеоноры, которая подошла к нему вплотную, и угрожающе спросила:
 -- Какую гадость ты там устроил, халдей?
 -- Чего?
 -- Какую провокацию ты устроил против хозяина дома, спрашиваю?
 -- Никаких провокаций я не устраивал.
 Шум во дворе прервал объяснения Элеоноры с Босориным. Элеонора сразу же оделась, и вышла из хаты, а за ней поспешил и Босорин.
 -- Что у вас? -- звонко закричала Элеонора в сторону красногвардейцев, осматривавших что-то при свете фонарей.
 -- Винтовки, товарищ уполномоченная. Три штуки. Под крылечком амбара сховал, паскудник, и не сдает.
 -- А говорил -- нету, -- ехидно заметил сзади Босорин.
 -- Не мое! -- закричал хозяин, -- Не мое это!
 -- А чье? -- вопросил Босорин.
 -- Не знаю я! Не знаю!
 -- Бог, стало быть, послал?
 -- Подбросили! Подбросили, антихристовы дети!
 -- Ах подбросили? И кто подбросил? А?
 Старик совсем потерял голову: он рванулся, и показал дрожащей рукой на Бишу:
 -- Вот они подбросили! Они!
 -- Чего? -- пошел на него Биша, словно медведь, -- Кто тебе чего подбросил, мудило? Кто? Я? -- и Биша со всего размаху двинул кулачищем, величиною с добрую детскую головку, старика по зубам.
 Старик покатился кубарем, и долго лежал на снегу, выплевывая из окровавленного рта выбитые зубы.
 Элеонора с ненавистью посмотрела на Босорина, потом перевела взгляд на старика:
 -- Расстрелять его. Немедленно. -- повернулась, и, ссутулившись, пошла в хату.
 Босорин проводил ее взглядом, повернулся к хозяину, и спросил:
 -- Понял хоть, за что?
 Старик поднял голову: по глазам его было видно, что он начинает понимать.
 -- Ну?
 -- Забирай! -- закричал старик, -- Забирай все! Все, чтоб тебя разорвало! Подавись! Нелюдь ты!
 
 
 
 -- Добро пожаловать, ваше благородие!
 В хату влетел втолкнутый человек, одетый в грязную шинель офицерского покроя, и по брови укутанный башлыком. Башлык, впрочем, был немедленно сорван Асроровым, приведшим этого человека, и Элеонора обомлела: в грязном, заросшем бородою, завшивевшем офицере она признала брата. Иван Алексеевич так же остолбенел.
 -- Кто такой? -- спросил Манассиевич.
 -- Вот, Лев, поймали.
 -- А кого?
 -- Не говорит.
 -- Офице-ер, -- заметил Босорин, -- Видать сову по полету, а добра молодца по соплям. Сейчас заговорит!
 -- Ко мне его, -- ровным голосом сказал Элеонора, -- Садитесь. Кто вы такой?
 -- Из плена, -- хриплым голосом ответил Иван Алексеевич, все еще, как видно, отказываясь верить своим глазам.
 -- Имя ваше?
 -- А-а-а... Гауденц фон Клюге.
 -- Чин?
 -- Поручик.
 -- С какого года в плену?
 -- С пятнадцатого.
 -- Куда шли?
 -- В Витебск.
 -- Зачем?
 -- К родне.
 -- Врет, -- заметил Босорин.
 -- Я тебя прошу помолчать! -- оборвала Босорина Элеонора, -- Документы есть у вас?
 Иван пожал плечами:
 -- Какие документы? Я бежал из плена!
 -- Понятно. -- Элеонора потерла скулы ладонями, -- Что-то еще имеете добавить?
 -- Нет, не имею, -- покачал головой Иван.
 -- И что с ним делать? -- подумал вслух Манассиевич.
 -- Что и обычно, -- отозвалась Элеонора, -- Не везти ж его в Минск!
 -- А, я позову стрелков?
 -- Это не надо, -- Элеонора встала, поправила на поясе маузер, и улыбнулась: -- Этого Кузьму и сама возьму. Не стоит беспокоиться. Оружия ведь при нем нет?
 -- Обыскали уже, -- кивнул Асроров. -- Пойти мне с тобой?
 -- Нет, Рустам. Отдохни пока. За меня будешь. Идите, идите, любезный. Не оборачивайтесь. Шаг вправо, шаг влево -- побег, ну да сами знаете -- стреляю без предупреждения.
 
 
 
 ... И так идет от века к веку, и во веки пребудет.
 Двое стоят, обнявшись, и пытливо вглядываясь друг другу в глаза, в лица -- знакомо? Незнакомо? Они все спрашивают друг друга, и чаще всего не получают друг от друга ответов, и все сомневаются -- он ли? Она ли?
 Они ли это -- младшая сестра и старший брат -- стоят, обнимая друг друга, или это магия, или это просто сон? Кто ответит на этот вопрос кроме них самих?
 Оставьте их в покое, и удалитесь, ибо они счастливы.
 Оставьте нас в покое, и удалитесь, ибо мы счастливы!!!
 Оставьте меня в покое, и удалитесь, ибо я счастлив с моей Сатаной... Оставьте вы все друг друга в покое, и удалитесь, и пусть каждый останется при своем.
 Но нет же! время обрушивает и правила, и законы, и магию, и сны, все обрушивает неумолимое время, и что? Она ведет с обнаженным пистолетом кого? черт бы взял ее совсем, кого она ведет под пистолетом? Не того ли, кого неистово любила, душила ласкою, при ком захлебывалась нежностью, и за кого готова была пожертвовать всем, что только у нее есть? Что могло так измениться за то время, что Иван Алексеевич провел в плену, а она оставалась одна, не имея о Иване никаких известий? Кто с ней теперь, и что будет дальше? И когда она выстрелит? И почему? Не потому ли, что желает выбросить из своей жизни последнего и единственного свидетеля того, что может поставить ее однозначно вне социального общества, сделать изгоем? Или все совсем наоборот? Или ее незрелый, сбитый с толку рано удовлетворенной чувственностью ум и действительно воспринял за истину все эти иудейские догмы, в которые так фанатично уверовали все большевики? Как понять ее поведение? Она молчит, не опускает маузера, а маузер-то заряжен, и курок взведен, хотя они уж одни, и можно было бы... А что можно бы? Надо остановиться, оглянуться, но... но Иван Алексеевич не мог этого сделать. Он боялся. Он боялся остановиться, боялся обернуться, боялся посмотреть сестре в глаза. Он боялся всего. И боялся признаться себе в своих страхах. Это был страх страха. И Иван фон Лорх предпочитал пулю в затылок тому, чтобы просто остановиться, и обратиться к кому-нибудь, неважно к кому: "Я боюсь! Укрой меня, добрый человек, я уж в долгу не останусь!" Но нет. Лорх не стал бы обращаться к доброму человеку: и оттого, что понимал -- таких нет, и оттого, что стыдился своей слабости. Слабости он предпочитал смерть, о которой знал куда более, нежели о жизни, и только то, что она олицетворилась теперь в родной его сестре, такой когда-то любимой, наполняло его душу злобой, недоумением и разочарованием.
 
 Элеонора вывела брата в ближайший лесок, огляделась, не видит ли кто, закурила папиросу, и подала брату через плечо:
 -- Не побрезгуешь?
 Иван взял папиросу, обернулся.
 -- Как ты здесь оказалась, Эльке?
 -- Да уж оказалась. Ты иди, иди. Я думала, ты давно в Лозанне где-нибудь. Или в Лиенце. А ты тоже явился Россию делить.
 Иван отбросил гневно папиросу, и развернулся:
 -- Да, явился! Я -- русский офицер, я присягал этой стране!
 -- Царю.
 -- Стране! И я ее люблю! И отдавать на разграб жидью...
 -- А я нет! Пошли дальше?
 -- Нет уж! Здесь расстреливай! Только не тяни нищего за муде!
 Элеонора с искренним удивлением воззрилась на брата, потом поняла, рассмеялась, выстрелила два раза в воздух, и протянула маузер брату:
 -- На, возьми.
 -- Зачем?
 -- На память. Тебе пригодится. Возьми, и беги. Но быстро. Очень быстро!
 -- Что?
 -- Иди, и делай что хочешь, братик. Но со мной старайся не встречаться. И встреч не ищи, ежели так. Я сама тебя найду, когда все это кончится. Или, во всяком случае, буду искать. Что же? Беги, у тебя нет времени. Беги. Не стой здесь, рядом со мной. Не стой. Ну?
 Лорх понял все. Он быстро посмотрел направо, налево, спрятал маузер в карман шинели, пригнулся, и в мгновение ока исчез в овраге.
 -- Я буду искать тебя, Йоганнес фон Лорх, -- прошептала Элеонора вслед брату, -- Я буду искать тебя. А ты -- меня. Так и будет.
 
 
 
 
 
 **В дивизии Унгерна изображалась свастика на погонах и дивизионном штандарте -- это было утверждено Семеновым. Свастика так же была и символом Фашистской партии Радзаевского -- едва ли не раньше, чем в НСДАП
 * Дацан -- ламаистская духовная школа. После взятия Урги по приказу Унгерна Гусиноостровский дацан был сожжен, а все обитатели его уничтожены, так как по данным контрразведки Унгерна там находился центр большевистской агентуры и процветала педерастия
 ** Унгерн был женат на манчжурской принцессе, родственнице Пу-И
 
 
 
 
 Часть четвертая
 ГРЯЗНАЯ ВОЙНА.
 
 
 Там, где млеет пустая страна в синем дыме,
 Тихо тлеет война между нами и ними,
 Оставляя нам десять часов для подсчета потерь,
 Изможденный май укрывается снегом,
 Беззаконный рай изуродован веком,
 В небесах грызет свою цепь заколдованный зверь...
 "Стоп!" -- визжат часы, и хотят оглохнуть,
 Ясный день запить коньяком, и сдохнуть,
 В зеркалах -- отражения дыр, и кометная грязь...
 Облака в следах пограничных стычек,
 Реет Смерть в лесах обгоревших спичек,
 Обрывая последние сполохи, вопли, и связь...
 
 Ныне все взрывают мосты -- кто в силах,
 Как пшеница растут кресты на могилах,
 И из нас никогда и никто не вернется назад,
 Ныне взмахом руки, без огня и разведки,
 Двинут в Ночь полки Возрожденные Предки --
 На последний и вечный парад...
 
 Бей барабан, бей, бей, барабан войны!
 Бей! Бей! Громче: дом-дом, барабан войны!
 Бей, раздирая столетия ревом полков!
 Громче! Уравнивай ряд зевлоротых стволов,
 Демонов, павших, подков, шлемов, плеч, и штыков --
 Slaet on den trommele van dirre dom deine,
 Slaet on den trommele van dirre dom-dom!..
 
 Властелин Зари сокрушает меры,
 Из пустой двери в чаде жженой серы
 Вельзевул приходит взглянуть на визжащий белок,
 Шелестят зрачки, как сухие листья,
 Время рвет в клочки, вороша и чистя
 Непокойную серую муть, что штурмует Порок...
 И фата развевается, словно саван,
 И Звезда с ревом падает в тихую гавань,
 И растут на костях городища солдатских квартир,
 Ибо вовсе нет ни весны, ни лета --
 Или нашей кровью упьется Планета,
 Или мы покорим этот Мир.
 
 К черту тех, кто ждет, но не нас, а Веры,
 К черту кратный год, вместе с чувством меры,
 Хорошо ль воевать в темноте,
 Где не видно врагов?
 Завтра будет Весна -- если будут спички,
 Завтра снова Война -- результат привычки,
 Так до края, который в руках обреченных Богов...
 
 ...Slaet on den trommele van dirre dom deine,
 Slaet on den trommele van dirre dom-dom!..
 
 
 
 
 Налайхин. 8 января 1921 года.
 
 
 Всякий военных поход -- отнюдь не романтическая опера с барабанным боем, и героическими атаками, как его представляют напичканные козьмакрючковщиной молокососы из очень по натуре мирных, привычно нравственных, и крайне недалеких обывателей. Война -- это грязь, кровь, боль, причем не только от ран, но и от расстроенного кишечника, война -- это слезы, и полное одичание обезумевшего человека в массе обезумевших людей. Война -- это конец всякого человеческого существа, поскольку полностью разрушается для него привычное, и часто -- единственно верное бытие. Человек, попавший в войну как кур в ощип -- а других и не бывает! -- или гибнет почти сразу, или сживается с ней, с войной, но слишком сжившись, он уже неспособен к послевоенной мирной жизни. Солдат своей войны не кончает свою войну никогда: правильно это устроено, или нет, но с войны или не возвращаются мертвецы, или возвращаются мертвецами. Солдаты живы, пока жива война: только на ней они имеют хоть какой-то смысл, и стимул к существованию.
 Говорили так: стать настоящим человеком можно только понюхав пороху. Может, оно и так, да только пахнет в окопах в основном не порохом, а мочой, закисшей кровью, гноем, и йодоформием. Запах смерти впивается в ноздри, и отравляет живую плоть смертью -- навсегда. И тело стремится к смерти, и душа остается в силах творить только смерть.
 Хорошенькая дефлорация для невинных и неиспорченных душ! Каждому выпадает свое, но каждому оказывается ровно достаточно всего этого: довольно густо промешанной штыками смеси грязи и крови -- столько, сколько отдельный, замкнувшийся в себе человек сможет выдержать. Если этого груза будет больше, чем может вместить в себя эта душа, то человек не возвращается с войны -- он сам находит смерть, из страха сойти с ума -- безумие почему-то представляется худшим против смерти состоянием. Да, он не вернется с войны, и он не останется на ней: покуда жив, он будет писать нежные письма домой, даже если некому уж и писать, или больше нет у него дома, или больше нежности уж и не осталось...
 Они обещают матерям вернуться, а сами ищут и ищут смерти; да только что ж ее искать -- она и сама прекрасно находит каждого в свое, просчитанное в далекой древности, время.
 Поэтому некоторые возвращаются с войны, не очень хорошо понимая, зачем они это делают, и совершенно не понимая, что война, а значит и жизнь для них закончились навсегда. И до конца своей жизни они живут прошедшей войной.
 К очень большому сожалению эти выжившие воспитывают своих детей, передавая им свою войну в качестве наследства, порой -- единственного. И, как феникс, война возрождается вновь из своего же собственного пепла. Это есть, и этого не изменить.
 Белецкому досталось побольше, нежели многим другим, но, видимо, именно потому, что еще до войны он прошел достаточное воспитание внутри USL, которое отучило его как от чувства боли, так и от чувства сострадания, подобное стремилось к подобному: паче, что Белецкого не пробрало то, что трижды могло довести до самоубийства другого, мощь потока бед нарастала, и по прошествии времени ясно было, что последние шесть лет жизни Александра Романовича были шестью годами непрерывного кошмара, навязчиво разыгрываемого людьми и стихиями перед его глазами, годами буйства самой неуемной злородной фантазии, и не понять -- его ли собственной, или какого-нибудь особенно остроумного божества. Если бы все это не было настолько реальным, насколько реальным был и сам Александр Романович, если бы это было видениями, то Белецкому можно было б с чистой совестью поставить в диагноз delirium traemens, и успокоиться на этом. Но действительность порою бывает куда более бредовой, чем любая, даже самая тяжелая белая горячка.
 Только он, Белецкий, был способен вынести это, и сохранить при том ясность ума, и способность принимать, и выполнять собственные решения. Но это потребовало принести в жертву целую часть его сознания, и она была принесена: так Белецкий начал находить в этой беспрерывной веренице ужасов некоторое нарастающее со временем удовольствие: в споре с Судьбой -- как много может выдержать человек, подобный Белецкому, тип которого Белецкий для себя определил как тип "человека жизнеспособного".
 Те, которые "жизнеспособными" не были, те сдавали еще в германскую войну: даже в самом начале ее было в войсках много смертей, которые иначе не назовешь, чем безумием и формою самоубийства. Достаточно было для этого крушения предыдущей жизни: то были лаковые коляски, игристое вино, тонные барышни со свежим дыханием, честь, хотя бы и видимая, манеры, хотя бы и напускные... Оркестры играли, на залитых солнцем проспектах кипела счастливая и сытая жизнь, и вот: окопы, смрад, грязь неимоверная, воровство несусветное, вши, тиф, холера, сифилис... Кровавые бинты, загнивающие на палящем солнце, или чернеющие под дождем, ненависть галицийских крестьян; оторванные руки и ноги, вылетевшие из треснувших черепов мозги, колотые и стреляные раны, раздутые гангренами, вздувшиеся до совершенно невиданных размеров трупы, застрявшие в проволочных заграждениях переднего края как мухи в паутине. И не было у них даже женской руки, чтобы прикрыть их воспаленные глаза, не было подруги, которая пустила бы их в свое теплое лоно, и тем хоть на несколько минут спрятала бы от невыносимости настоящего, и страха перед грядущим. Нет! -- лоно войны не даст такого забвения, ибо оно смердит смертью; женщина войны отдается за краюху хлеба, и награждает вас всем тем, что оставили в ней до вас давно ушедшие вперед, и возможно -- уже ушедшие в землю полки. Да и она не всем достается: по ночам в стрелковых ячеях стыдливо прячутся онанисты, обреченно прикрывающие себе лица заскорузлыми грязными руками в свете фонаря разводящего, или дежурного караульного офицера.
 Война... Лицо у нее, конечно же, женское, только носа на этом лице нет, и быть не может!
 Многие поэтому шли с искренней радостью в бессмысленные атаки ротами на пулеметы, и находили, разумеется, там свою смерть. Вернее -- смерть находила их. А смерть списывала все: мертвые сраму не имут!
 
 Ко мне явился Николай Романов усмехаясь в усы,
 Я видел в небесах свою шинель в сплошном строю мертвецов,
 Ко мне явилась Мириам, в безумии увядшей красы,
 А хор орденоносных крыс читал мне завещанье отцов,
 Проснуться? Но уже ли снова --
 В мире без начал и концов?
 
 Белецкого смерть почти всегда обходила стороной, только раз, во время обстрела позиций "пестрым крестом"* , он едва не погиб: противогаз Зелинского пропускал "Синий Крест", который начинал продирать легкие словно кислотой, и заставлял многих срывать противогазы -- тут их и поджидал "Зеленый Крест", который достаточно было вдохнуть четыре раза, чтобы так и застыть в той позе, в какой застала тебя смерть, покрыв цветом вечернего неба твое чело, и левую руку.
 Людей травили газами, словно клопов лизолом, а Белецкий, как на зло, явился в эту ночь из штаба на позицию, чтобы принять трех агентов, идущих через линию фронта зеленой тропой*. У него и противогаза-то не было, ему свой отдал какой-то поручик...
 Поручик умер на глазах Белецкого, хрипя, матерясь, и в пояс кланяясь своей шипящей в воздухе смерти, словно отчаянно, фанатически молящийся схимник.
 В каких причудливых позах застывали они все, эти поручики, прапорщики, фельдфебели и солдаты на глазах надрывно кашляющего графа, это же невозможно было смотреть! Впрочем, что там Белецкий видел -- вовсе ничего толком, так, мельком, да и того не осознавал, или тронулся бы он умом, сорвал противогаз, и сам умер... Потом, много после, всплыли воспоминания, от которых Белецкий безумно захохотал, и хохотал почти час, пока не сумел заплакать. А кто-то из немцев (позиция была очищена, и немцы ее заняли), хохотал и от души, наверное. Но вряд ли долго: и немцы для мертвых сраму не ищут -- это живым немцам бывало стыдно за то, что во время атаки они наложили в штаны. И то -- только поначалу.
 Во время этого обстрела живых почти не осталось в батальоне -- значит, почти не осталось и срама.
 Белецкий ухитрился закопаться в землю.
 Потом он семь суток выблевывал в руки испуганных сестер милосердия свои легкие, и искренне полагал, что умер, и угодил прямехонько в ад. Но он прошел и мимо ада.
 За шесть лет своей войны Белецкий навидался и большего -- такого, о чем не рассказывал даже Майеру с Лорхом: отпетые вояки не поверили бы все равно ни одному его слову! А вспомнить -- что же, кое-что он сумел вспомнить, и кое-что для себя наконец-то понял. Чем-то надо было занять себя в те три дня, что сидел Белецкий на дереве. Что ж еще было ему делать -- псалмы петь? Может, и рад бы был, да псалмов подходящих ему в то время еще не придумали.
 
 
 
 Пока Белецкий сидел на дереве первые сутки, случился инцидент: зевнул дозор казачьего полка, и в расположение дивизии проникло около сотни чужаков. В полку начался переполох, и в ход было пошли уже и пулеметы, когда стало выясняться, что прибыли свои -- к Унгерну, как оказалось, прибыли еще гурки, посланные Далай-ламой XIII-м, которые по-русски не говорили, паролей не знали, а курьер, который должен был предупредить Унгерна о прибытии гурков, до дивизии не добрался. Гурки не пострадали, по счастью, но Вольфович, старший офицер дивизии -- (еврей-выкрест, единственный среди представителей своего племени удержавшийся у Унгерна), высказал новому командиру полка Соловьеву свое не очень лестное мнение о соответствии Соловьева занимаемой им должности. Унгерн так же был вне себя: присланные гурки были не только солдатами, но и обученными в монастырях магами, что Унгерн считал очень важным, и выражал мнение, что один тибетский маг-гурка стоит дивизиона обычных кавалеристов. И счастье, что ни один гурка не был даже ранен -- а то бы Унгерн, по злобе и от огорчения, чего доброго перевешал бы половину казаков, вместе с Соловьевым.
 После такого происшествия все ожидали от Голицына проявлений злорадства, и каких-то интриг против Соловьева, но Голицыну было не до того: взяв с собой Лорха, который временно заменил Белецкого, сидящего, как уже говорилось, на дереве, Голицын отправился к Резухину, начальнику штаба дивизии, и посвятил того в свой новый план -- на самом деле придуманный Белецким -- эффектной и дерзкой операции, которую должны были провести гурки, внезапно вторгнувшиеся в Ургу. Планом Голицына предусматривалось не только посеять ужас и смятение в гарнизоне города, но и, если получится, выкрасть находящегося под домашним арестом правителя Монголии -- Богдо-Гэгэна, которого монголы почитали за живого бога, и который у китайцев так же пользовался значительным авторитетом. Гэгена предполагалось доставить в штаб дивизии, и, пользуясь им, как знаменем освободительного похода, вступить в Ургу сразу же, как только обстоятельства и погода позволят это сделать.
 Резухин немедленно доложил о плане Голицына Унгерну, Унгерн, крайне заинтересовавшийся планом, не только его всецело одобрил, но и принял участие в разработке, Лорх же, как лицо уже посвященное, был Резухиным озадачен вопросами секретности подготовки операции, и специфическими дезинформациями на весь период до ее окончания. Голицын было предложил в качестве командира оперативной группы гурков себя, или Белецкого, но это предложение было Унгерном отклонено. Мало того, Резухин распорядился вообще Белецкого в данный план не посвящать, и круг посвященных лиц вообще больше не расширять. В план операции не был посвящен даже Бурдуковский, никто -- только Резухин, Голицын, Лорх, Унгерн, и командир сотни гурков. Секретность предполагалась более чем полная. По окончании операции Голицын должен был принять Богдо-Гэгэна у гурков, и доставить его лично к Унгерну, а Лорх должен был принять и допросить пленных, если таковые гурками будут захвачены.
 Голицын с виду казался вполне спокойным, нервам своим воли не давал, чем производил более благоприятное впечатление, нежели Лорх, нервностью своей решительно взбесивший всех, с кем ему пришлось иметь дело. Деятельность Лорх развил самую бурную, то и дело появлялись то в одном дивизионе, то в другом, то в тибетской сотне, каждый раз перетрясая проверяемое подразделение чистками, переводами, и отстранениями субалтернов** от должностей. Лорх пропускал мимо ушей замечания Голицына о том, что выше головы все равно не прыгнешь, и продолжал нагнетать напряжение -- до того, что на ретивого Лорха начали откровенно коситься, и подозревать о том, что собственно, и надо было более всего скрывать: что затевается нечто экстраординарное.
 -- Особенно-то не торопитесь на тот свет, -- увещевал Голицын Лорха, в душе посмеиваясь, -- Там ведь кабаков, как мне передавали, нету! Ну что вы такое творите? Арестуют вас, да и все дела, и будут, собственно, правы -- не лезь с дурака!
 Лорх, по своему обыкновению, отмалчивался, продолжая делать свое дело.
 К концу вторых суток такой деятельности у Лорха нестерпимо болели ноги, так как он за день нахаживал по расположению дивизии верст до пятидесяти, укладываясь спать часа на два-три, не более. Лорх изматывал себя более, чем могла вымотать обстановка, и только вымотавшись, находил успокоение -- от усталости. И под конец начала его преследовать мысль о том, что скоро конец всем вообще его мытарствам -- конец конным переходам, войне, всему, что было, что наступит теперь совсем другая жизнь, если вообще наступит.
 -- Должен же наступить этому конец, -- шептал про себя Лорх, -- ведь всему на свете приходит конец! И это скоро закончится -- ведь не может же весь этот идиотизм длиться бесконечно!
 -- Чему такому молишься, Иван? -- сострил Никитин, заметив за Лорхом разговоры с самим собой.
 -- Спать хочу! -- улыбнулся Лорх, -- Жрать хочу!
 -- И не говори! -- кивнул Никитин, -- Плохо у вас в дивизии с продовольствием.
 -- Ты только никому кроме меня такого не сболтни! -- предупредил Лорх, -- Ты в дивизии человек новый, на тебя и без того косятся! Тебя назначили в полк по личной рекомендации полковника, и если тебя подсидят, так полетим и мы под фанфары! Да-с. Шея болит, скоро головы не повернуть будет! Водки бы, да закуски приличной!
 -- Водка у меня есть. Угостить?
 -- Даже так? Ну угости, что же.
 Никитин было раскупорил немецкую фляжку с водкой, но тут, совершенно внезапно, и без всякой причины послышалась пачка орудийных выстрелов, да не со стороны Урги, а со стороны тыла дивизии. Никитин уронил фляжку, а Лорх подхватился немедленно, перезарядил свой старый верный маузер, и кинулся к штабу полка, крикнув Никитину:
 -- За мной! Быстро!
 -- Что это было? -- на бегу крикнул Никитин.
 -- Малые горные мортирки, кажется. Точно, они, -- Белецкий остановился, и прислушался к следующей пачке.
 -- А ничего другого, Иван?
 -- А что еще? Ангел пукнул, пролетая?
 -- Ну, может бомбы ручные?
 -- Мортирки. А вот гаубицы. Да беги ты быстрей! Хотя...
 -- Да что?
 -- Стой! Не будем дуру ломать, вот что. Смотри, полк ведь и не думает к бою седлаться!
 -- И что?
 -- А сейчас узнаем.
 
 
 -- Запрыгали, хай вам грець, -- встретил Голицын Лорха с Никитиным, -- Запрыгали, черти полосатые?
 -- Что случилось, господин полковник?
 -- Ничего. Артиллерийское учение. По приказу Резухина.
 -- И не жаль снарядов?
 -- Нет, на такое дело не жаль. Вы ведь подумали что? Что на нас напали с тылу, да? И рубят нас в лапшу?
 -- Признаться...
 -- Так и го-мины подумают то же самое. Они в курсе, что их войск у нас в тылу нет, значит, что? Красные прорвались. Я представляю, какая сейчас паника у Го в штабе! Они не удержатся, и пошлют разведку, которую мы уже ждем с нетерпением. Вам, Лорх, будет работы. Нам сейчас очень нужен хороший язык. Очень. Прошу в мой шатер. Тут Белецкий вернулся, окоченелый, как цуцик. Его водкой отпаивают.
 -- Вот что? -- обрадовался Лорх, и нырнул в палатку.
 Прямо скажем, Лорх был крайне разочарован видом своего начальника -- водкой Белецкого уже отпоили на славу. Сташевский, вызванный Голицыным для помощи в допросах предполагаемых языков, сидел в уголке, подальше от Белецкого, и с нескрываемой гадливостью наблюдал за графом, которого тянуло буянить и скверно ругаться.
 Для Белецкого, как выяснилось, хватило уже первых суток: он окоченел, и руки и ноги его настолько одеревенели, что его к ночи сняли, и отнесли в холодную -- чтобы там отлежался. Конвоиры, как видно, боялись-таки гнева графа. Тем не менее, днем запрещалось разговаривать, курить, обращаться к конвою, и никаких других послаблений ему не делалось. При неповиновении конвоиры откровенно угрожали оружием.
 Невозможность курить особенно сильно ударила по Белецкому -- это мучило его больше сидения на дереве, и доводило до бешенства, которому не было выхода, что еще пуще ухудшало общее состояние графа. Сравнительно же Белецкий определил для себя, что дерево еще хуже "ледяной гауптвахты", которой он так же уподобился хватить на Керулене: на льду холод шел снизу, и только, а на дереве арестованный продувался всеми ветрами, и коченел вовсе как покойник.
 Но и "ледяная гауптвахта" не была подарочком, что там: арестованного тогда выгоняли на лед реки, а с двух берегов располагался конвой. При всяком бунте и неподчинении конвою так же разрешено было стрелять, впрочем, стреляли всегда под ноги -- для острастки, но никто не сомневался, что после острасток начнут стрелять и по-настоящему.
 На льду можно было прохаживаться туда-сюда, так же, как при сидении на крыше фанзы, и так же запрещалось разговаривать, и обращаться к конвою с заявлениями. Можно было и не прохаживаться -- можно было и просто стоять, но это было куда мучительнее при общей усталости всех мышц тела. К тому же стоя можно было ненароком заснуть, упасть на лед, и в полчаса насмерть замерзнуть, а конвою не было дела до того, чтобы поднимать арестованного со льда, они просто отмечали нарушения, за каждое из которых автоматически приплюсовывались еще одни сутки ареста.
 Садиться на льду запрещено не было, да только никто этого не хотел: на ветру в полчаса намертво прихватывало шинель ко льду, и оставалось либо сидя замерзнуть, либо оторвать приличный клок шинели сзади, и остаться с неприкрытой задницей. И арестованные потому очень быстро осваивали нехитрую науку -- спать на ходу, если вообще способно было заснуть на голодный желудок: арестованных не кормили вовсе, а заместо воды им в изобилии предоставлялась мелкая снежная крупка. Но на дереве не было и этого, и к третьим суткам на дереве Белецкий самого себя не помнил. После ареста его сняли, как мешок отнесли к Голицыну, и там оттерли водкой, и напоили настолько, насколько сам он мог в себя принять, не отдав обратно. И теперь Белецкий не вязал и лыка, да еще, похоже, не узнавал знакомых, так как смотрел он на Лорха с нескрываемым удивлением и неприязнью.
 -- Да, Александр Романович! -- только и отметил Лорх, глядя в осовелые глаза своего начальника и лучшего друга.
 -- Ч-что? -- кукарекнул в ответ Белецкий, -- Ты кто таков, штаб-ротмистр? Пристрелю на хер, только еще рот открой!
 Оружия, к всеобщему счастью, при Белецком не было -- Голицын озаботился спрятать.
 -- Ты вот что, атаман божьей матери, -- посоветовал Голицын, доставая, к вящему удовольствию Сташевского, колоду карт из сумки, и растасовывая ее, -- Ты выпил, и спать ложись. А то я тебя связать прикажу. Господа, может быть... э-э-э в винт? Или гусарика? Только уложите кто-нибудь графа спать! С него на сегодня волнений хватит.
 -- Облюет палатку, истинно говорю, -- заметил Сташевский, все посматривая на Белецкого с неприязнью.
 -- Н-не судите, и... не с-cудимы будете, -- отреагировал Белецкий, тяжело прикашливая, -- ты помолчи, рожа, не то прикажу тебя расстрелять!
 -- Спать, носорог! -- заорал Голицын, чуя, что в Белецком вовсю просыпается агрессивность, -- Ты в доску пьян! Развоевался! Ты посмотри на себя: ты же в ригу едешь!
 -- Ош-шибаетесь, гос-сп'дин п'лковник, -- пробормотал Белецкий, строя рожи, и тщетно пытаясь раскурить папиросу с обратного конца -- ему таки ударило в голову, и он зевнул, заметно рискуя вывихнуть себе челюсть, -- Подп'лковник граф Анненский-Б'лецкий ни-икогда... вы слышите -- никогда! -- не... это... э-э-э... не терял г'ловы! -- Белецкий дурел на глазах, и у него явно отказывал язык, -- Выучка! Выучка приемной матери... э-эх, которую ваш слуга п'корный с божьей помощью... кхе, да-с, именно так, как говаривал Александр Сергеевич Пушкин про свою Анну Керн, именно так, г'спода!
 -- Давай без признаний, а? -- поморщился Голицын.
 -- Имею право! -- рявкнул Белецкий, -- Имею! Она мне была п'чти ровесницей, и никто не п'смеет меня осудить!
 -- Эк развоевался! -- развеселился наконец и Сташевский.
 -- Не язвите-ка, -- одернул Сташевского Голицын, -- Я вот так вижу Александра Романовича первый раз в таком виде. А знаю давно. Что-то тут не в порядке.
 -- Благодарю тебя, друг, -- заплакал Белецкий пьяными слезами, валясь на бок, -- По гроб жизни т-тебе этого не забуду! И вообще -- я тебя искренне люблю, хотя это и не похоже совершенно на любовь педераста!
 Пьяный плач почему-то вернул Белецкому способность говорить членораздельно, не проглатывая букв -- или его мутить перестало, что ли? -- так или иначе, но последние слова Белецкий произнес чисто, только что тягуче, и почти нараспев.
 Голицын вместо ответа только рукой махнул, и роздал карты.
 Белецкий перевернулся на другой бок, вытянулся, и сказал, позевывая:
 -- Если этот арап будет тут блевать, то уберите его ко всем чертям вон из клуба! -- при этом он несколько раз ткнул себя в грудь большим пальцем, что подчеркивало, что под арапом Белецкий имеет в виду самого себя.
 -- Ваша рука, Иван Алексеевич, -- объявил Голицын.
 -- Хм... -- Лорх надолго задумался.
 -- Быстрее нельзя ли? -- заворчал Сташевский, который сидел на прикупе, и скучал, -- Не корову проиграете, я думаю.
 -- Не понукайте, -- несколько забывшись, отозвался Лорх, -- Ухм, да уж! Что же, господа, мизер кто-нибудь будет заявлять? Что?
 Партнеры отрицательно покачали головами.
 -- Ну-с, на нет и суда нет, -- заключил Лорх, -- Тогда, если позволите, начнем мы, пожалуй, с шести... на бубнах, как-с?
 -- Шесть, червы, -- поднял Голицын, -- В полвиста-с?
 -- Вист, -- возразил Лорх.
 -- Вы пасуете? -- спросил Голицын Никитина, но тот отрицательно качнул головой, но анонса не сделал, выжидая. Голицын заворчал, как старый пес, и настоял:
 -- Так что же. Вы согласны с вистом?
 -- А что ж, -- Никитин улыбнулся, -- пусть его.
 -- Это, стало быть, вы поделить хотите? А сами, поди, поняли, что я сам себе одну шушеру сдал? Только дудки: семь на черве, или уж как хотите. Слушаю вас.
 -- Восемь, -- заявил Лорх.
 -- Ага! -- обрадовался Голицын, -- Вист!
 -- Девять, -- тихо сказал Никитин.
 -- Что -- девять? А козырь?
 -- Без козырей, господин полковник.
 -- Эвон как. Без козырей! Что же вы тогда мнетесь, как девка? Уж играли бы шлем, раз у вас есть без козырей!
 -- Осторожничает, -- вслух подумал Сташевский, -- Бланковые у него должны быть. Или подрезную бог послал.
 -- А прикуп-то!
 -- Что ж прикуп? -- пожал плечами Сташевский, -- Прикуп, господин полковник, вещь ненадежная, как и всегда. Все тут ясно.
 -- Все равно я не понимаю, какой смысл играть без одной, когда у него явный шлем! -- уркнул Голицын.
 -- А что тут непонятного, -- рассудил Сташевский, подавая Никитину прикуп, -- Положение у него нетвердое, и если он проремизится, то спишет только ремиз, без шлемовой.
 -- На шлем-то можно же премию взять!
 -- Но можно и не взять!
 -- Э, прекращайте, Алексей Павлович, эту адвокатуру, -- скривился Голицын, -- Тошно мне это и слушать! Лорх, вы контрировать может быть будете?
 -- Нет, не буду.
 -- Тогда пас, -- расстроился Голицын, -- Вот поздравляю, господа офицеры! Вот ведь игроки собрались! Прямо Смольный институт, да и только! Удивляюсь вам: уж кажется, всю дрянь я скупил!
 -- Отнюдь, -- возразил Лорх, -- И у меня предостаточно. И ежели заставили есть дермо, так надо есть полной ложкой -- быстрее отделаешься. Однако, вист.
 Белецкий застонал, повернулся, и сел.
 -- Опять воскрес, -- заметил Сташевский.
 -- Вот я сплету тебе на милетский манер разные басни, слух благосклонный твой порадую лепетом милым, если только соблаговолишь ты взглянуть на египетский папирус, исписанный острием нильского тростника; ты подивишься на превращение судеб и самих форм человеческих, и на их возвращение вспять, тем же путем, в прежнее состояние, -- вполне ясным голосом произнес Белецкий.
 -- Великолепно, -- поощрил Голицын, -- И дальше что?
 -- И хожу я теперь не осеняясь, и плешь свою не прикрывая ничем, радостно глядя в лица встречных!
 Лорх и Голицын расхохотались, не чуя беды, и не успели среагировать: Белецкий вскочил, вылетел вон из шатра, натолкнулся там на Соловьева, и заорал, щурясь, и строя удивленную мину:
 -- Эт-то что еще за фрукт? Эй, солдаты! Вы где? Кто-нибудь объяснит мне, что за хреновина здесь происходит? Взять его!
 -- Что-о?! -- гневно прижал кулаки к груди Соловьев.
 Белецкий вместо ответа сел на землю, потер взлохмаченную голову руками, словно вспоминая что-то, и через некоторое время ответил:
 -- Что слышите, господин дезертир! Я вас разжалую в простые казаки, и это в самом еще лучшем случае!
 -- Вы соображаете вообще, с кем разговариваете, вы?
 -- С вами. Но и верно -- лучше с вами вовсе не разговаривать -- вас следует расстрелять безо всяких разговоров! -- Белецкий огляделся по сторонам, сверкая глазами, -- Лучше скажите мне, господа, до Ивановки далеко еще? Мне нужно в штаб ге... -- Белецкий натяжно зевнул, -- К Гамову, короче говоря. Это вообще хамство! Я с самого Цицикара не слезаю с седла, а вы меня так встречаете!
 Соловьев зло наклонил голову:
 -- Так вы что? С ума наконец сошли?
 -- С ума сойдешь ты, мудак, когда сюда прибудет карательный отряд! -- встал перед Соловьевым Белецкий, -- На первом суку повесить тебя, пес, прикажу!
 Белецкого в этот момент скрутили, и поволокли в шатер Голицын с Лорхом.
 -- Э, да у него жар! -- заметил Голицын. -- Иван Алексеевич, бегите-ка вы за доктором!
 -- Не тиф, надеюсь? -- поинтересовался Соловьев.
 -- Похоже на то!
 -- Да скорее воспаление легких, -- предположил Лорх.
 -- Вы еще здесь, несчастный? -- возопил Голицын.
 -- Так точно, ваше превосходительство... -- бормотал Белецкий, -- Это будет... превосходный... рейд...
 
 
 
 Налайхин. 12 января 1921 года.
 
 
 Белецкий почувствовал, что он голоден как волк -- в желудке горело огнем. Голова была тяжелой, и сильно ломило икры.
 "Но, это пройдет!" -- решил Белецкий.
 Он, не раскрывая еще глаз, ощупал свое лицо, и рассмеялся: успел зарасти короткой, но густой бородой. Потом обратил внимание на свои руки, и довольно замысловато выругался -- руки стали тонкими в запястьях, и тряслись, словно бы с великого перепоя.
 -- Первое проявление вашего сознания и впрямь любопытно, -- послышался ему насмешливый женский голос, -- Такого я давно не слыхала!
 Белецкий повернул голову на язвительный смех, и обнаружил прилегшую в другом углу кибитки Наталию Пчелинцеву -- женщину молодую, с большими глазами, высокую, и несколько склонную к полноте. В полутьме она показалась Белецкому очень красивой, и от того он даже смутился своего красноречия.
 -- Только не это! -- вскрикнул он, -- Вы что здесь делаете?
 -- Ну, например, ожидаю.
 -- Да чего?
 -- Когда вы придете в себя.
 -- Ну, пришел я в себя, что же дальше? И к чему вам я?
 -- Странный вы человек, Александр Романович, -- снова засмеялась Пчелинцева, -- Право! Мне, так вот казалось, что это вы искали со мной встречи!
 -- И не думал.
 -- Разве?
 -- Воистину! Тем не менее, madame Пчелинцева...
 -- Мне привычней, чтобы меня называли по моей фамилии.
 -- Белл?
 -- Да. Вот видите, как вы много обо мне знаете! Я тронута.
 -- Служба такая.
 -- Это мне можете не рассказывать. Итак, вы заинтересовались мною лично, или же мною интересуется контрразведка?
 Белецкий подумал, прежде чем ответить, и кивнул головой:
 -- Лично я.
 -- И давно?
 -- Нет, недавно.
 -- А вы меня интересуете еще с Манчжурска.
 -- За что такая честь?
 -- Вы удивлены?
 -- В некотором роде. Я что-то не припомню за собой, я извиняюсь, чтобы мне приходилось когда-нибудь задевать ваши интересы...
 -- Нет, не задевали.
 -- И отлично. Да, не будет нескромностью с моей стороны, если я поинтересуюсь, с какого года вы являлись секретным агентом контрразведки, и какого отдела?
 -- Почему вы спрашивает?
 -- Чувствуется в вас определенная выучка. Я-то тоже того поля ягодка...
 -- С двенадцатого. Восточный отдел. Но это не значит, что наш разговор должен стать поединком двух хитрецов. Будем откровенны: мне надо прояснить одно обстоятельство, которое может вам показаться очень странным... даже, скажу прямо, оно и лучше, ежели покажется. Итак: я замечаю в вас почти неуловимое, но тем не менее сходство с человеком по имени... -- Наталия выдержала паузу.
 -- По имени?
 -- Впрочем, не стоит.
 -- Отчего же? Виноват, а в чем сходство? В лице?
 -- Нет. Лица меняются в большинстве случаев. Но остаются неизменными характерные черты в мимике, и некоторые манеры... вы ведь в этом находите много знакомого, не так ли?
 -- Я? Да о чем вы говорите, Наташа?
 -- Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю, Александр Романович.
 "Ай, сноровиста!" -- подумалось Белецкому, -- "Да знаю я, куда ты клонишь! Только... ошибиться не хочу. Ошибки в таких вещах обычно кончаются фатально."
 -- Вы, Наташа, в Германии были? -- сделал Белецкий вид, что переводит разговор на другую тему.
 -- Давно. Так давно... Германия очень изменилась за то время, что я ее не видела.
 -- То есть? Вы путаные вещи говорите. Вы молоды, и...
 -- Ничуть не путанные. Слушайте, Александр Романович! Вам не снится иногда дама по имени Маргарета фон Нэвилль? Или ее сестра Карен?
 -- Я стал говорить во сне? Или бредил?
 -- Я не слышала.
 -- Не слышали? Позвольте не поверить!
 -- Истинная правда. Если мы с вами, будем говорить откровенно, испытываем некую взаимную тягу друг к другу, то давайте отдадим себе отчет в том, почему это так. Знакомство и родство душ, так сказать. Вы вот верите ли в бессмертие души, Александр Романович? Или, например, в то, что сверхчувственные и интуитивные явления есть опыт наших душ, приобретенный в предыдущих воплощениях? Или, что вернее, не совсем так. Вы ведь знаете, что если два предмета, существа, или креатуры подобны, то они есть суть одно и то же, невзирая на пространство или время, их разделяющие? Знаете? Так что тут скорее надо говорить не о предыдущих воплощениях, а о части вас, существующей в году так тысяча шестьсот десятом, под именем... Вы сами его назовете, или мне это сделать?
 Стороннему слушателю, если бы случился здесь таковой, филиппика Наталии явилась бы совершенной бессмыслицей, но Белецкий отнесся к ней очень серьезно, и надолго задумался.
 -- А вы осведомлены в оккультных науках, -- признал он наконец.
 -- Я оккультистка, -- согласилась Наталия, -- И это не удивительно. Удивительно было бы обратное! Итак, вы хотели говорить со мной?
 -- Хотел, -- признал Белецкий, -- Только теперь и не знаю, с чего начать. Привык-то я начинать издалека, да ходить вокруг, словно кот вокруг горячей сосиськи...
 -- Вот уж что действительно лишне! -- фыркнула в ответ Наталия, -- Помилуйте! Я могу понять, что иезуитствовать -- ваш основной стиль, могу понять, и почему это так, но, в данном случае, я думаю, что лучше сразу расставить акценты. Впрочем, я ведь не тороплюсь -- угодно вам валять ваньку -- воля ваша.
 -- Да нет, ваньку валять мне уже не угодно, -- Белецкий не выдержал язвительного натиска Наталии, выраженного причем более в молчании и улыбках, нежели в словах; натиск был сильный, и Белецкий решил временно сдать позиции, -- Давайте сразу: несколько времени назад вы, в письме к одной из своих знакомых, упомянули имя, кажется, Михаэля Геренштайна, и...
 -- Фридриха-Йозефа Майервитта? Упоминала. Я даже не интересуюсь, как вы об этом прознали -- все ведь к моей же пользе. Кстати, прошу заметить характерный случай: стрела, пущенная наобум, попадает точно в цель!
 -- Не будем отвлекаться.
 -- А что такое? Или вы мне все же допрос учиняете?
 -- Отнюдь, что вы! Это не касается интересов контрразведки, впрочем, я и не знаю, касается ли это меня... но мне интересно.
 -- Очень рада. Итак, вас интересует Фридрих Майервитт? Это был такой человек с дурными наклонностями, очень давно, в начале семнадцатого столетия. Был он авантюрист, обманщик: кое-кому он имел наглость выдавать себя за герцога Валленштейна, руководил, правда не лично, шайкой разбойников, и, по отзывам, был большим знатоком черной магии, и прочих подобных вещей. Некоторое время он был шпионом испанского королевского двора, но в этой роли недолго удержался. Шарлатан он был, каких свет не видал, и был так же изрядным обжорой и выпивохой, и хоть на женщин он не был особенно падок, все же такая жизнь требовала денег, как и всякая жизнь под небом, а денег у него от рождения не было вовсе, а все, нажитое им за сознательную жизнь, и им же промотанное, было приобретено путем крайне нечестным. Он обладал, например, даром выуживать деньги у тайных алхимиков, которые тщетно бились над секретом превращения свинца в золото. Он ухитрялся водить за нос даже монахов. Он принимал участие в знаменитом деле провансальских одержимых монахинь, причем роль играл какую-то крайне темную и неблаговидную, и после этого ухитрился проделать в северной Германии несколько подобных инцидентов -- с одержимыми девицами, из которых Майервитт, за приличную плату, довольно успешно изгонял бесов, и немедленно исчезал, пока благодарные горожане не успевали опомниться. Он успешно предсказывал будущее, и копался в прошлом неких влиятельных лиц -- в основном, в их грязном белье, с целью самого недвусмысленного шантажа. И половина "подвигов", приписанных народной поэзией Фаусту, на самом деле была плодом неуемной фантазии Фридриха Майервитта.
 Этот человек в каждом германском городе имел кредиторов, в каждом втором -- тех, кого совершенно жульнически надул, а в каждом пятом -- тех, кого до смерти напугал, причем все это он прикрывал своей тайной происпанской деятельностью, и как правило, выходил сухим из воды.
 -- Из какой книги вы все это вычитали? -- спросил Белецкий, воспользовавшись тем, что Наталия сделала паузу.
 -- Вам же отлично известно, Александр Романович, что таких книг нет, -- ответила Наталия, -- и быть не может: такие люди как Майервитт своей деятельности отнюдь не афишировали... Но я продолжаю: сей злонамеренный Майервитт в конце концов так опротивел всем добропорядочным людям, что его объявили вне закона по всей Священной Римской Империи, в землях германских, в Швейцарии, Италии, и Португалии. И хотя все искали Майервитта, чтобы повесить, колесовать, и прочая и прочая, причем именно за злостное колдовство и отравительство, так что задействованы были и инквизиция, и светские власти, Майервитт преспокойно сидел в Констанце, укрываемый ландграфинями Маргаретой и Кариной фон Нэвилль, которые были его верными возлюбленными -- (обе сразу), и он всегда хранил им верность -- обеим сразу. Всем троим, и сестрам контессам, и Майервитту, это очень нравилось.
 Но когда обо всем этом стало известно, Майервитт дал деру в Шлезвиг, к Карен, куда ее недавно выдали замуж; Карен он там не нашел, так как она к тому времени переселилась в Роттердам, овдовев, как и предполагалось, через семь месяцев после свадьбы. Тем временем за укрывательство преступника такого ранга, как Майервитт -- еретика, ересиарха, мошенника, черного мага, разбойника, грабителя, отравителя и прочая, Маргарету взяли, и, не посмотрев на то, что она княжеского рода, упрятали ее в каменный мешок, каковая история, отраженная, само собою, в хрониках, послужила для Гете сюжетом к слезливой мелодраме о бедной Гретхен -- опять, как видите, фигура Фауста.
 В темнице Маргарета просидела месяца три, а потом внезапно исчезла из закрытого на славу каземата. Тюремщики после этого не нашли в каземате ровным счетом ничего, кроме нарисованных на стене углем восьми концентрических кругов, и тайного знака, того, который потом Жан Буллан* поставил на штандарт организованного им братства, не очень понимая его смысл...
 -- Закончить эту замечательную романтическую историю могу и я, -- продолжил в тон Наталии Белецкий, когда она примолкла, -- Когда сей Майервитт узнал, что Маргарету арестовали, он, будучи человеком по своему благородным, ринулся в Констанц, чтобы предложить тамошним властям себя в обмен на ее свободу. Эту часть нашего романа совершенно невозможно проверить, так как она в принципе недоказуема, тем более, что в Констанц Майервитт так и не явился. И вот почему: по дороге ему встретилась маленькая девочка, которая его окликнула по имени, и рассказала, как произошло дело с Маргаретой в Констанце. Майервитт по понятным причинам повернул оглобли, раз тем более и следа Маргареты не нашли, и ограничился тем, что снесся с Михаэлем Геренштайном, и передал тому наказ перерезать всех родственников констанцского полицайрата, и коронного судьи, спалить их дома, уничтожить имущество, после чего передать в ратуше его, Майервитта, привет, и уведомить горожан, что это -- только начало. Это было сделано разбойниками с подходящей случаю точностью и обстоятельностью.
 -- Жестоко, -- усмехнулась Наталия.
 -- Но мы его простим, -- развел руками повеселевший Белецкий, -- меры драконовские, согласен, но причиной их послужило то, что Майервитт заподозрил, что с Маргаретой просто втихую расправились, а после инсценировали...
 -- В этом Майервитт был несколько неправ.
 -- Быть может. В таком случае месть не соответствовала посылу, и я теперь не удивляюсь некоторым обстоятельствам, которые последовали много позже... Но продолжим: сразу за этим почтенный браво Фред Майервитт поехал в Роттердам, чтобы забрать оттуда хоть Карен, но та наотрез отказалась бежать. Майервитт, у которого сбиры то и дело висли на хвосте, немедленно за этим покинул Голландию, и остаток дней своих провел на Корфу, причем турки принимали его за араба, а греки -- за самого Сатану.
 Жил он неплохо: тратил вовсю из своей бочки золота, пополняя ее тем, что ссужал в рост, и не было таких идиотов, которые не отдали бы Майервитту долга -- были такие поначалу, да всех их так или иначе находили мертвыми... Умер он в старости, наполненной днями в возрасте ста одного года, под громы, сверкание молний, и прочие атрибуты недоброй кончины, что и сделало его среди жителей острова фигурой легендарной, и вселяющей ужас. И до сих пор говорят там о арабе, который коротко знался с чертом -- Майервитт уж точно был уверен, что знается... Коротко говоря, Майервитт закончил свой путь по своему всегдашнему обыкновению. Но не думаю, что теперешний Майервитт, где бы, и кем бы он ни был, так уж похож на прежнего. Времена меняются, и мы тоже -- это ведь и есть смысл бытия... Впрочем, за прошлое ему нисколечко, я думаю, не стыдно.
 Наталия задумалась, и стала загибать пальцы, что-то высчитывая в уме.
 -- Довольно неприятные все же люди, не находите?
 -- А времена были таковы, madame! Время формирует человека. Впрочем, дело-то действительно прошлое. И все они были овечки по сравнению с Кесаре Борха, или, скажем, с Медичи...
 -- Да, наверное, -- видно было, что Наталия слушает Белецкого вполуха. -- Вы когда родились?
 -- Что?
 -- Дату своего рождения скажите мне?
 -- Вообще-то я никому...
 -- Мне можно, -- улыбнулась Наталия, -- Да я и сама знаю. В ноябре 1885 года, около семи часов пополудни?
 -- Когда точно -- не помню, может, что и так. Да, двадцатого ноября.
 -- Что же, все сходится. Но оставим это. Разве вот что остается выяснить: где же вы были раньше, любезный мой граф?
 -- А вы?
 -- Пряталась от войны по возможности. В Харбине.
 -- И успешно?
 Наталия вздохнула:
 -- Каждый прячется как может.
 -- А я от нее не прятался.
 -- И вы не хотели найти..?
 -- Что? Или кого?
 -- Вы же прекрасно понимаете, о чем я говорю.
 -- Да, понимаю. Это я все ваньку валяю... Да-с, быть может. Но как? Судьба сама сводит... или не сводит. Это вам было б проще: написали бы, хоть бы роман, что ли, издали бы его -- там, гляди, все заинтересованные лица и поняли бы: Наталия Павловна Белл что-то знает, надо с ней познакомиться... А так, что же -- Империя была велика... И времена тяжелые. Нам ведь от роду положено появляться в самые интересные времена -- в иные в нас нет никакой необходимости...
 -- Давайте договоримся, граф, -- оборвала Наталия рассуждения Белецкого, -- Мы все обговорили, и закончим на этом. Больше эти темы мы поднимать не будем -- не стоит. В остальном можете на меня рассчитывать. Во всем.
 -- Примем к сведению. Но вы не ответили на мой первый вопрос: здесь-то вы что все же делали?
 -- Как что? Ухаживала, и сейчас ухаживаю за вами. У пани Вундер на вас времени недостало -- испанка. И вот...
 -- Вы были со мной все это время?
 -- Да.
 -- Бредил я?
 -- Было дело. Но вы не волнуйтесь -- дальше меня не уйдет.
 Белецкий усмехнулся:
 -- Надеюсь. А муж ваш не приревнует?
 -- Кто? Этот... -- в голосе Наталии зазвенело презрение, -- Мой муж к вам не приревнует никогда.
 Белецкий досадливо поморщился:
 -- Это почему, интересно?
 -- Потом объясню, после.
 -- Хорошо, после так после. Я сильно завшивел?
 Наталия тихо рассмеялась:
 -- Уже нет.
 -- Хм. Благодарю. Так, вот о чем я вас теперь попрошу: подите к Лорху, знаете же его, и передайте, что мне скоро понадобится бедный грешник. Он знает, о чем тут речь.
 -- А я могу узнать, о чем речь?
 -- Да с легкостью. "Бедный грешник" -- это самогонка, та, что артиллеристы гонят. -- Белецкий сообразил, что сболтнул это он Наталии, пожалуй, зря -- подвела его осторожность, болел, все-таки, вот и разучился мышей ловить, -- Это у нас такой тайный язык выработался: дело-то запрещенное... а выпить хочется. Отпразднуем мое воскрешение. Так что бедный грешник в одном экземпляре. И сделайте это сейчас.
 -- Охотно. А вы что будете делать, пока меня нет? Проверять, не заинтересуются ли вашими бедными грешниками Сипайло, Резухин, или Бурдуковский?
 -- Причем тут они? Они водку хорошую хлещут, из генеральского запаса! А я буду, пожалуй, спать. Да, Голицыну скажите, что я уже почти здоров. Идите же, Наташа. Скорее. Я вынужден теперь торопиться...
 
 
 
 -- Ба, Ваше сиятельство! -- Белецкий, к своему удивлению, действительно обрадовался бывшему командиру полка, что послужило для него неким поводом для беспокойства: слишком часто в нем стали сменяться неприязнь на симпатию, и наоборот!
 -- Ба, Александр Романович! -- в тон отозвался Голицын, -- А что в таком затрапезном виде?
 Белецкий, вылезший из кибитки навстречу полковнику в лосинах и шинели прямо на нательную рубаху, несколько смутился:
 -- Так при мне и нет больше ничего, почему-то. Как конь мой поживает?
 -- За это могли бы не беспокоиться, -- сухо ответил Голицын, -- конь ваш, амуниция, и все остальное при мне, и в полной сохранности. Я даже взял на себя труд обеспечить вас дивизионным мундиром, чтобы больше вам гусей не дразнить -- еще один такой арест, и вам будет капут.
 Белецкий рассмеялся:
 -- Все одно буду ходить как встарь, а то... Смешным выглядеть не хочу. Скажут, перевоспитал генерал Белецкого. А арест что -- арест мы выдержим.
 -- Выдержите! Сами-то видели, на кого похожи?
 -- Нет, -- Белецкий снова рассмеялся.
 -- Что ж так?
 -- Да просто не довелось пока.
 -- Советую взглянуть. А уж заросли! -- Голицын всегда был строг к внешнему виду офицеров, -- Похожи вы, Александр Романович, на каторжника с Колесухи.
 -- Времени не было в порядок себя привести -- только сегодня очухался.
 -- Что же тогда бы бегаете? Лежите.
 -- Да нет уж -- дела. И рад бы, да не могу.
 -- А тогда найдите время привести себя в приличный вид! Если будете находиться в расположении в таковском виде, так я на вас найду управу! Нет, действительно, разве можно вообще выходить так? Черт-те знает на что это похоже!
 -- Сами сказали: на каторжника с Колесухи. А вы вот все не меняетесь.
 -- А с чего это мне меняться, позвольте спросить?
 -- Да нет, я не о том. Вы совершенно не стареете с тех пор, как я вас знаю.
 -- Никогда не старею! -- с некоторым заметным самодовольством заявил Голицын, -- И вам того желаю. А надо-то только -- следить за собой. Так куда вы собрались?
 -- К Бурдуковскому.
 -- Вон что? А касается ли это... м-м-м...
 -- Нет, не касается. Это дела мои.
 -- Хорошо, понял. Только вы поосторожней с вашей деятельностью -- за нами со вниманием смотрят последнее время, так что-с...
 -- Смо-отрят? Неужели сам?
 -- Нет, это не то совсем. А знаете песенку "Коль славен наш Господь в Сионе"**?
 -- С этим я так же собираюсь разобраться. Пора уж... Да, вы не могли бы собрать для меня все возможные сведения о той диве, которая проводила время у моего одра? Я бы Лорха озадачил, да у него и без того дел -- не провернуться. А вы бы Никитину...
 Голицын самодовольно улыбнулся:
 -- Это я как раз уже сделал, Александр Романович. Вот, ознакомляйтесь -- абсолютно достоверные донесения.
 -- Изрядно, -- хмыкнул Белецкий, -- В вас знаете кто пропал? Знаете? Цены бы вам не было в контрразведке!
 -- В шахматы надо играть, -- заметил Голицын, -- Так что насчет вас распорядиться?
 -- Ну те-с, мне требуется мундир, и все остальное, что положено. И все пока. Конем завтра займусь. Скоро будем позиции менять?
 -- Весь месяц простоим. Укрепились хорошо. И вы бы лежали себе, пока есть такая возможность. Наживете радикулит, как Лорх...
 -- А что он?
 -- Да так скрутило -- на крик кричал. Лечь не мог, все маршировал возле юрта вашего. Доктор ничего не смог поделать.
 -- Я смогу. Вылечим Лорха -- как новенький будет. И про меня: ежели я сказал, что возвращаюсь в строй, то это значит, что я это сделать способен. Я же себе не враг, в конце-то концов! Уж кому-кому, но не себе же! Тем более, скажу вам по секрету: валяясь в повозке сей, и так изрядно мне надоевшей, я к тому же подвергаю свою персону большей опасности, нежели в строю.
 -- То есть? Эта опасность не от Наталии ли исходит?
 -- Да нет, не от нее. И я, свинья такая, про нее и не подумал! А я ведь и ее подвергаю такой же опасности, что и себя...
 -- Э, да вы не влюблены ли, граф? -- догадался Голицын.
 -- Пока сам не знаю. Но доверия она стоит. Я в людях не ошибаюсь.
 -- Хотелось бы верить.
 -- А вы мне верьте. Все дрязг между нами меньше будет. Да, так коротко говоря, парламент наш пора распустить. Надоел.
 -- Воля ваша. Я обо всем распоряжусь. И мой вам совет -- сегодня хотя бы долежите. Вот вам наган, ежели вы боитесь.
 -- Я не боюсь, а осторожничаю. Но наган возьму. Благодарю.
 
 
 
 Евгений Бурдуковский, нам уже знакомый, был великий хам и свинья, прирожденный палач, и вообще во многих областях человек крайне неприятный, но одно свойство могло затмить в нем все его недостатки -- потрясающая работоспособность. Он спал всегда едва три часа в сутки, причем этого ему вполне хватало для того, чтобы быть бодрым; он ухитрялся держать в голове ту часть досье на добрую половину личного состава, которую нельзя было доверить бумаге, и стремился знать все про всех, правдами и неправдами добывая полезную информацию. Обладая феноменальной текстовой, и фотографической зрительной памятью, Бурдуковский обладал еще и нюхом, великолепной интуицией, и его аналитические построения порой давали даже больший эффект, чем просто янычарские штучки господ полковника Сипайло, капитана Веселовского, самого Белецкого, и прочей честной компании, которая в дивизии пронизала всю ее структуру, и представители которой имели обыкновение выскакивать как черт из под копны всякий раз, как только начинало пахнуть жареным.
 С Белецким, старым своим знакомцем, Бурдуковский ныне встречался мало, так как их отношения охладели после одной довольно подленькой истории; но Бурдуковский, будучи редкой разновидностью до крайности циничного флегматика -- его возбужденная дикость всегда была напускной, страх он этим наводил -- так вот Бурдуковский на разногласия с Белецким плюнул, да и думать на первое время забыл о Белецком, тем более, что Белецкий не был Бурдуковскому непосредственно подчинен, а профессионального интереса он в Бурдуковском поначалу не вызвал -- все более или менее темные делишки графа были им заботливо прикрыты прежде всего от своих же собратьев по роду деятельности, и так замаскированы умелыми дезинформациями, что и Бурдуковскому, когда он уже натолкнулся на признаки бурной деятельности Александра Романовича, оставалось только руками развести -- он совершенно ничего не понял.
 Но со времени разоблачения полковника Кима, которое Бурдуковский понял как расправу Белецкого с целой группой сообщников, таинственная деятельность графа Бурдуковскому уже не давала покоя, и беспокоила последнего так же примерно, как беспокоит больной зуб. Пока Белецкий сидел под арестом, и валялся без памяти после него, Бурдуковский собрал воедино всю имеющуюся на Белецкого информацию, и даже охнул, когда все свел в схему: получалось, что Белецкий координирует имеющуюся в дивизии активную тайную организацию, которая неизвестно кому подчинена, неизвестно где сформировалась, и преследует пока неясные, но наверное далеко идущие цели.
 Дела Бурдуковский заводить пока не стал, но сбором информации своего лучшего аналитика -- Сержа Деева, уже озадачил.
 Бурдуковскому, что понятно, не оставалось ничего другого, чтобы раз навсегда раскодировать деятельность Белецкого и KО, как только оказать ему приватное содействие в какой-то из операций, а потом уж, по горячим следам, докопаться и до всего остального. Деев пытался делать такие попытки и раньше, когда еще никто не обращал внимания на иезуитский запашок графа Александра Романовича; тогда он просто пытался выяснить, не допускает ли граф злоупотреблений по службе; несколько раз Деев имел возможность зацепить Белецкого, да все попытки проваливались -- помощь Деева, и вообще людей Бурдуковского Белецкий решительно отвергал, предпочитая справляться своими, судя по всему -- довольно значительными, хотя и неизвестно откуда каждый раз задействуемыми, силами.
 Не меньший, чем у Бурдуковского, а то, пожалуй, и больший собачий нюх Деева сигнализировал о чем-то крайне неприятном для него самого, и связанном именно с Белецким, Голицыным, Майером, и Лорхом, да только остановиться на полпути Деев уже не мог, а Бурдуковский не желал. Деев с последнего времени установил наблюдение за Голицыным, и был крайне удивлен тем обстоятельством, что не один он присматривает за почтенным полковником, но вот кто именно установил второе наблюдение, этого Деев установить как раз не смог. Ситуация становилась от этого еще более интересной, и Бурдуковский предполагал, что дело, им раскрываемое, будет громким, и резонанс будет иметь крайне значительный.
 Бурдуковский занимался делами и в этот вечер, поставив в своем шатре складной немецкий стол (личное имущество), и немедленно завалив его бумагами. Пасьянс, который он с увлечением разбирал, сделал бы честь самой г-же Ленорман**, но Бурдуковский его уже разложил по полочкам, хотя практической пользы от этого было мало: события происходили в марте двадцатого года, и все участники тех событий умерли при довольно странных обстоятельствах, а в живых фигурировал только один человек, однако так же недосягаемый -- Михаил Майер.
 "Где Майер, там и Белецкий", -- буркнул себе под нос Бурдуковский, сажая при этом на схему жирную кляксу -- чернила подмерзали, и оттого на перо набирать приходилось очень много. Увидевши кляксу, Бурдуковский впал в бешенство -- столько труда даром! -- и принялся ругаться по этому поводу на чем свет стоит.
 -- Только помяни мерзавца -- тут же херовина всякая начинается! -- вслух подивился Бурдуковский, и сам удивился, как это он раньше внимания не обратил, а ведь истинно: как только помянешь Белецкого, так все -- из рук вон!
 -- Таких голубчиков раньше на кострах жгли, -- заключил по этому поводу умница Бурдуковский, и обернулся: в шатер на цыпочках вошел вестовой.
 -- Что? -- вопросил Бурдуковский, обращаясь к буряту-вестовому на его родном языке, -- Я тебе говорил ведь, чтобы меня не беспокоили!
 -- Белецкий пришел, -- лаконически ответил вестовой, и вопросительно наклонил голову.
 -- Ага! -- отметил себе Бурдуковский, -- Ага! Давай его сюда!
 Белецкий вошел в шатер вольно, с папиросой в зубах, широко улыбнулся (не вынимая папиросы), и начал:
 -- Господин полковник...
 -- Оставь! -- скривился Бурдуковский, -- Свои люди. Говорено тебе было -- на ты меня зови. С чем пожаловал?
 -- С делом.
 -- Это я понимаю, что с делом. Ты без дела ко мне не ходишь.
 Белецкий рассмеялся:
 -- Но, ты можешь про меня сказать все что угодно, однако того, что я кому-то мешаю дело делать, этого уж ты точно не скажешь, что, нет?
 -- Э, ладно. Пришел с делом, так говори дело.
 -- Отлично. На Пчелинцева из сводного полка у тебя что есть?
 -- У меня на многих много чего есть.
 -- Он уже проходил по нашей службе.
 -- Что ты говоришь? -- Бурдуковский не смог не съязвить, -- А я и не знал!
 -- Ладно, ладно, Евгений. Сдаюсь.
 -- Опа! -- Бурдуковский довольно потряс в воздухе указательным пальцем, -- Вот так лучше. Ну что тебе сказать? Помню я это дело. Это по обвинению его в службе в Петроградской ЧК? Он был действительно внедрен туда полковником Лугиным, ежели ты знаешь такого...
 -- Припоминаю.
 -- ... Только вот опознавшие Пчелинцева офицеры как-то странно... понимаешь?
 -- И никого в живых?
 -- То-то что никого!
 -- А ты куда смотришь?
 -- Ну, ежели хватать за то, что помирают, или, того хуже, исчезают свидетели, так тебя надо бы первого за ушко, да на солнышко.
 Белецкий усмехнулся, но промолчал, а Бурдуковский спросил:
 -- А что, на Пчелинцева что-то новое?
 -- Да есть неприятный сигнал.
 -- Знаешь что, давай так не будем! Сигнал! -- так дела не делаются! Говори, что есть у тебя на него?
 -- Источник я скрою.
 -- Эй, скрывай сколько хочешь, если дело не дойдет до полевого суда. А там -- не со мной объясняйся по этому поводу.
 -- Я сказал, Евгений: источник -- мистер икс.
 -- А я сказал: как знаешь. Что там?
 -- Итак, нашего Пчелинцева опознали как бывшего функционера ЧК.
 -- Опознали.
 -- Он объяснил, что был внедрен туда от штаба Юденича.
 -- Так и есть.
 -- Есть то есть, а вот про то, как он из ЧК ушел, говорится как-то очень глухо.
 -- Дальше.
 -- Он утверждал, что определил угрозу провала, и сумел унести ноги.
 -- Так.
 -- Так-то оно так, да вот загвоздка: если бы господа Урицкий и Менжинский его раскусили, он никуда уйти бы не успел -- его взяли бы и за куда меньшее, и в двадцать четыре часа прислонили к стенке. Хотя бы и на всякий случай. Что я, методов их не знаю?
 -- То есть, он струсил, и унес ноги безо всякого повода?
 -- Нет. Его наверное взяли.
 -- И что?
 -- И выкупили.
 -- Да кто?
 -- А тут двух мнений быть не может: только Nachrichtendienst**.
 -- И что теперь?
 -- Да ты русский офицер, или нет?
 Бурдуковский захохотал:
 -- Поди уже монгольский! И это теперь не дело.
 -- Всякое дело можно раздуть. И еще связи, каналы...
 -- Вот так и скажи: тебе нужно этого Пчелинцева затащить к себе на живодерню, и хорошенько прополоскать ему там мозги, а следственный отдел дивизии должен дать на это санкцию? И что ты ходишь вокруг да около?
 -- Как?
 -- Тебе нужны выходы на немецкую разведку? Что же, от этого и я не откажусь. И я их и получить могу.
 -- Признаюсь, я был бы рад, если бы ты передал его разработку лично мне -- в порядке, так сказать, дружеской услуги.
 Бурдуковский встал, потер лоб, а потом прошелся к выходу, выглянул, и вернулся обратно.
 -- Допустим, я соглашусь. А будет мне интересная информация? Если реально взглянуть на вещи?
 -- Лично гарантирую. За этим Пчелинцевым много темного, да только доказать ничего нельзя. Но у меня он заговорит, это точно.
 -- А нет?
 -- Отпустим, да и дело с концом.
 -- А извинения кто приносить будет? Ты? Или я?
 -- А зачем? Он ведь может и помереть... от волнения. Или от геморроя.
 Бурдуковский выдержал долгую паузу.
 -- Вообще-то твое чутье редко тебя подводило. Но ведь дело прошлое, и мы с Германией сейчас в состоянии войны не находимся.
 -- А мы с Германией всегда были друзья не разлей вода, только это все кончилось. Немцы народ злопамятный. Россия превратилась в национального врага немцев номер один.
 -- Ну, тут ты хватил! Первый их враг -- Франция.
 -- Это не факт! А ты забыл про фон Бредова*? Этот лично контролировал построение большевистских структур власти, и польский кризис. Отпляшем от этого.
 Бурдуковский снова надолго замолчал.
 -- Ну хорошо, -- продолжил он наконец, -- Ты что предлагаешь?
 -- Временно интернировать Пчелинцева, и возобновить следствие. Провести серию формальных допросов, а потом -- ко мне. В случае удачи дело пойдет обычным путем, а мы будем стричь купоны -- немецкая разведка -- штука престижная. Если неудача -- решим, что делать. Тут как скажешь.
 -- Хорошо, допустим: я его могу интернировать, и основание на это натяну. А что, только его одного?
 -- А кого еще?
 -- Жену его?
 Белецкий весело рассмеялся:
 -- Ежели ты хочешь размотать madame Белл, то зря стараешься! Она такой крепкий орешек, что и ты, и я, и господин полковник Сипайло, не к ночи будь помянут, все мы обломаем об нее зубы! Это я тебе говорю!
 -- Это почему же?
 -- А вот поэтому: она с девятьсот двенадцатого года -- агент японского отдела ОВР генштаба, с полномочиями старшего штаб-офицерского чина! Анну имеет, и Владимира. Служба стратегической информации при резидентской миссии в Харбине. Что ты! Нет, батенька мой, если тебе она интересна, так к ней другой подход требуется. Но трогать ее не советую: за нее весь Харбин, а нам там еще бывать. Я, так точно не стану, и если меня это коснется -- открещусь к чертовой бабушке.
 -- Постой! Так это она расшифровала собственного мужа?
 Белецкий согласно покачал головой:
 -- Начнем с того, что он ей не муж. Он -- ее раб. Прикрытие. Ведь ты понимаешь, что Хорват должен нас контролировать?
 -- Понятно.
 -- Но стоит ли снимать контроль Хорвата драконовскими мерами? Я могу решить этот вопрос гораздо мягче. Вот если мы окончательно оторвемся от Харбина, и пойдем в Лхассу, или останемся здесь, тогда... тогда она нам будет мешать. А пока что -- не трогай ее. Впрочем, как знаешь. Твоя голова, твое дело. Но я бы не стал. Медикаменты-то от Хорвата к нам идут тайной миссией...
 Бурдуковского уже прямо распирало от радости и предчувствия долгожданной удачи: рыба сама плыла к нему в руки. Даже то, что Белецкий отдал информацию о Наталии Пчелинцевой, и то не возымело должного действия: потому, что обо всем этом Бурдуковский и так давно уже знал, и внимание заострил на другом: откуда Белецкий так хорошо осведомлен о тайнах некоторых интересных людей в дивизии, когда он -- оперативный сотрудник службы, обычный, в принципе, шкуродер, и к секретам доступа иметь не должен бы. Информацию по ОВР могли знать только бывшие сотрудники ОВР, а таких в дивизии было двое: Пчелинцева, и Деев. Таким образом в своей оперативной работе Белецкий не мог натолкнуться на информацию по Наталии, а сама она ему нипочем этого бы не отдала -- незачем, да и нельзя. И получалось, что Белецкий черпал информацию из каких-то высших кругов, связанных и со службами ОВР** и КРБ**, и со штабом Хорвата, и данные он при этом получал очень оперативно. Если Белецкий и рассчитывал поразить Бурдуковского, и отвлечь его тем самым от собственно своей деятельности, то у него это дело не очень выгорело.
 Бурдуковский не был чужд тщеславия и чувства торжества, и радость ему сдерживать было уже трудненько -- почему-то губы сами растягивались в торжествующей улыбке, и тон становился вызывающим, а потому надо было быстрее сворачивать разговор. Бурдуковский повел именно к этому, выдержав, однако, еще паузу, дабы не проявить излишне подозрительной поспешности.
 -- Да, -- сказал он, -- Если то, что ты мне тут наизлагал, хоть на четверть подтвердится, так меня это заинтересует.
 -- Почти за все ручаюсь, -- отозвался Белецкий. -- Вопрос только в том, чтобы доказать все это. А для этого мне нужен живой, но очень испуганный Пчелинцев. А поди испугай его просто так!
 -- Хорошо: утречком возьмем его тепленьким, а потом я тебя извещу, когда его тебе забирать. Морду ему очень бить, ты как думаешь?
 -- По возможности -- вовсе не надо. До меня. Пусть это будет приятным сюрпризом.
 -- Н-да, ты человек жестокий, что говорить. Тобой только детей пугать, вроде как букой или цыганом. Голова болит...
 -- Сильно? -- усмехнулся Белецкий.
 -- Сил нет, говоря откровенно. И знобит.
 -- Э, не испанка ли у тебя? Смотри!
 -- А ты как, кстати?
 -- Болел вот только.
 -- Я слыхал. Испанкой?
 -- Нет, последствиями ареста. Ну что, пойду я, пожалуй. Не хватало мне еще испанки! Хватит уж... Ты не будешь сердиться, ежели я удалюсь?
 -- Напротив -- рад буду, -- вырвалось у Бурдуковского неожиданно для него самого.
 Белецкий захохотал.
 -- Извини, -- поправился Бурдуковский.
 -- Да ничего!
 -- Мне лечь надо.
 -- Все ясно. Ну, будь здоров, Евгений. Не скучай. Завтра нам всем станет весело.
 
 
 Едва Белецкий ушел, Бурдуковский вызвал к себе Деева, и уединился с ним почти до утра. Белецкий завалился в своей юрте, и заснул сном праведника, а Лорх, не выдержав храпа начальника, вылез из юрты, развел у входа костер, и уселся так, мирно покуривая глиняную трубочку с рельефом по чубуку -- голыми девками и чертями. Трубку Лорх достал потому, что гильзы для папирос у него кончились, а одолжить было совершенно не у кого -- раньше он брал их у Майера. С собой у Лорха была четверть водки -- получил в подарок от Никитина, и Лорх хватил водочки без закусочки, однако, выпив первый раз, заскучал, и пить дальше не стал.
 -- Эх, -- вздохнул он, -- Собутыльника бы черти мне принесли, что ли! Ау, скучно! -- скучно говорю, как у мамочки в утробе!
 Лезть обратно в юрту не хотелось, да и углей надо было нажечь: Лорх давно применял способ топить в юрте медным котелком, наполненным углями, закрывая дымник, а для этого нужно было нажечь и загасить по запас достаточно крупных, но неугарных углей -- на всю ночь.
 Услышали ли желание Лорха какие-нибудь таинственные силы, или просто так совпало, но вскоре Иван Алексеевич услышал легкие шаги в темноте, и полушутливо окрикнул идущего:
 -- Кто идет? Мне стрелять, или назовешься?
 -- Да я это, Иван, -- ответили из темноты.
 -- Довольно расплывчато, -- отметил Лорх, -- Но по усам и гусара я узнаю. Иди сюда -- мне нынче скучно, и хоть ты есть шут гороховый, мне тебя не хватало. Водки хочешь?
 -- Жажду просто, -- послышалось в ответ.
 -- А где твой друг с замашками профоса?
 -- И он тоже тут. Будет веселья.
 На свет вышел артиллерийский поручик Еремеев, лицом похожий на азиата, тоненький, хрупкий, и вместе с тем довольно сильный и выносливый. На смуглом безусом лице его всегда играла восточная полуулыбка, за что с легкой руки Белецкого Еремеев получил прозвище "Курбаши".
 За Еремеевым появился капитан Саша Тюхтин, тоже артиллерист, словно младенца несущий грязную зеленую бутыль с сивушным самогоном, который эти достойные господа приспособились гнать в двух котлах у Тюхтина на батарее, используя в качестве сырья фуражное зерно. Один зарядный ящик у них всегда был полон емкостями с брагой, и все об этом знали, да делать было что ж -- снарядов к английским пушкам все равно не было.
 Оба сии бравые вояки, вполне достойные своих верных друзей Тарасова и Телегина, и такие же выпивохи, питали к Лорху тайную слабость -- как к собеседнику, и за то, что он умел пить не напиваясь. И ночами они порой заглядывали к Ивану Алексеевичу, в то время как днем старались держаться от него подальше -- боялись нажить конфликт с прочими офицерами, которые могли подумать, что Еремеев и Тюхтин сотрудничают с контрразведкой. И ночные походы к Лорху были для Тюхтина и Еремеева их маленькой тайной.
 Лорх изумленно смерил взглядом внушительную бутыль.
 -- Ого! -- позволил он себе удивиться, -- Не отыскался ли новый наследник престола? По какому вообще случаю торжество? Юра, признавайся: знаешь сам, что я не терплю разных загадок!
 Еремеев с Тюхтиным переглянулись, и захихикали:
 -- Хорошо гостей встречаешь! Испанкой не заболел еще? Вот мы и пришли тебя нашей самогонкой попользовать на доброе здравие -- целебная вещь!
 -- Ну -- целебная! Горчичный газ*, куда к черту!
 -- Обижаешь!
 -- И не думаю. Ладно, выпьем и закусим, пропадай моя телега, все четыре колеса. Располагайтесь, господа. Да, скажи мне, Юра, каково состояние имеющейся у нас в наличии артиллерии?
 -- Артиллерия, -- заворчал Еремеев, -- Что ты называешь артиллерией? Заседание в Аккерманском бардаке это, а не артиллерия. Нет, английские горные пушки неплохи, да к ним снарядов только -- наши банки с брагой, так что зря с собой железо таскаем, вот и все. А японские гаубицы и мортиры -- говно. Наши пушки, что остались -- вообще не в дугу.
 -- Впервые слышу я, чтобы наши пушки были плохи, -- покачал головой Лорх.
 -- Ты на замки бы их посмотрел! Сношены замки-то, да и не только -- со многих орудий они снимались, у отбитых пушек их, понятное дело, не было, ставились другие, а они не подходили -- подгоняли... Это все же от семеновцев приехало! Про панорамы я вообще не говорю -- где они еще целы, там по пуду песка набилось, в стволах -- тоже песок, нижние чины выковыривают его из нареза, как горох из жопы -- в общем, визжать и плакать хочется от нашей артиллерии! -- Еремеев осекся, сообразив наконец, что Лорх спрашивал не серьезно, а попросту потешался.
 -- Нет в этом ничего смешного! -- вспылил он.
 -- Так ты расскажи смешное, -- посоветовал Лорх, улыбаясь, -- И наливай, что ли!
 -- Налью. Только вот ты подумай, Иван: нельзя так потешаться над серьезными вещами! Ты хоть понимаешь, с чем мы город штурмовать будем?
 -- Ничего, наша золотая орда заездит неприятеля тем же манером, что Лука Мудищев честную вдову. Ты не занудничай, поручик, а то я от вас враз спать пойду -- пришел меня веселить, так весели!
 -- Рад бы, да самому не особенно весело.
 -- Пей тогда -- развеселишься. Или вот что: ты же поэт у нас, давай-ка, почитай стихов нам -- они хоть мрачные у тебя, да все-таки литература, хотя и декадентская.
 -- А ты хочешь?
 -- А что прикажешь еще делать?
 И Еремеев начал читать что-то про Черного Человека, который, бросив вызов векам, стоит безмолвно на серой скале, и струи золотых дождей стекают по его покатым плечам... и страна его погибла давно, и луна закрыла солнце его, и прочая -- мистику всякую, да еще и эпигонскую князю Одоевскому... Лорх, однако, слушал внимательно, и очень был недоволен, когда из юрты вылез заспанный Белецкий, обозвал Еремеева тягомотником, и заорал:
 -- Что вы, поручик, нищего за муде тянете? Лавры Андрея Белого покою вам не дают?
 Лорх протянул Белецкому четвертку с водкой, к которой Александр Романович присосался с искренним наслаждением, а после водки подобрел, и объявил:
 -- Вам, бродягам, в первый и последний раз читаю свое. Для сравнения, кто вы, а кто... Коротко говоря, внемлите:
 
 Дай мне, Ангел, счастья быть изгоем
 От Отчизны плотского смиренья,
 От крестов Господня Воскресенья,
 От хожденья голым перед строем.
 Я устал -- от теплого томленья,
 Я забыл понятие наследства,
 Дай мне, Ангел, от прощенья средства,
 С вечной болью дай соединенья.
 До свиданья, Ангел -- ты бесстрастен,
 Убирайся, Ангел -- ты не нужен!
 Сохрани, коль можешь, тех, с кем дружен,
 Схорони хоть тех, над кем ты властен.
 Выйду вон -- останусь сам собою
 Чтоб несло меня моей же волей --
 Стану пулей, или ветром в поле,
 Или... сам себе тюрьму построю,
 И забуду, что прошел полсвета,
 И врагам прощу я -- от бессилья,
 И в обнимку с рогом изобилья
 Сделаюсь вопросом без ответа.
 Сердца не питая больше кровью,
 Запалю свечей своих огарки,
 И друзьям подсыпав яду в чарки,
 Брошу розы.
 Мертвым.
 К изголовью.
 
 
 Белецкий, закончивший декламировать при мертвой тишине, огляделся, и, будучи доволен произведенным впечатлением, враз допил водку, и полез снова в юрту -- спать дальше.
 На артиллеристов Белецкий при этом произвел эффект сногсшибающий: Саша Тюхтин проглотил разом граммов триста своей самогонки, и в голос расплакался, а Еремеев, бывший минут пять в шоке, вдруг подскочил как ужаленный, и принялся бегать около костра, причитая:
 -- Это потрясающе! Я поражен! Брошу теперь писать вовсе к херу! Нет, пулю в лоб...
 -- Помолчи, дурила, -- прикрикнул Лорх, -- За умного сойдешь! Пулю еще в лоб -- чего надумал! Все правильно ведь: ваша разница в том именно, что ты занимаешься самокопанием, и жалеешь всегда больше всего самого себя, предрекая себе же все -- хуже некуда, а Белецкий направляет агрессию вовне, и, по вам судя, это ему неплохо удается. Ты занимаешься саморазрушением, Белецкий же пророчествует. Ты губишь себя, Белецкий -- кого угодно кроме себя. Твои вирши -- яд, его -- оружие. Не забывай, что есть закон сказанного слова.
 Еремеев так и осел:
 -- Так это -- не...
 -- Именно, что это -- не вопль страдающей души! Это -- сознательное действие, специально направленное на конкретный результат. Каббалисты говорили, что слова не падают в пустоту, и все, что ни сказано, а уж тем более -- написано, по прошествии времени реализуется именно в этом виде, вопрос только в том, сколько времени пройдет до реализации. Вот тебе, кстати, и объяснение верности десятистиший Нострадамуса, и того, что происходят в реальности с достаточно большой степенью схождения события, в виде туманных формул написанные в "Апокалипсисе" рукой сумасшедшего -- а ведь все равно сходится все! Закон сказанного слова!
 Евреи прекрасно знали про это -- в их Библии описаны события настолько феерические, что в них трудно поверить, и победы, которые нищие евреи никогда не совершали. Половина библейских данных действительности не соответствует вовсе, и спрашивается: зачем им было писать заведомую ложь, и выдавать ее за действительные события прошедшего? Глупость? Нет, они прекрасно знали, что описанные события зато обязательно произойдут в будущем! Это и есть та Тайна Тайн, которую Моисей выкрал у египетских жрецов. В Египте, где литература, кстати, строжайше регламентировалась жречеством, фараон сначала ставил стеллу с описанием своих подвигов и побед, датируемых будущей датой, а потом шел в поход, и побеждал! Все сходилось в точности. Вот тебе и вся разница: хороша та литература, которая в нужном ключе влияет на реальность, а вся декадентская чушь -- чушь и есть, и говна куска не стоит!
 -- Эт-то что за шум по пьяной лавочке? -- к господам офицерам подошел хорунжий Ремизов, долговязый сибирский купецкой сын, хотя и цивилизованный, а все равно -- вечно пьяный. Усмешка его была несколько презрительной, и было видно, что он ищет выпить -- как видно, Тарасов и Телегин ему не поднесли.
 Лорх недовольно поморщился.
 -- Я знаю, что гость я незванный, а незванный гость хуже татарина, -- продолжил Ремизов, -- Но придется вам меня принять в компанию. А я за то огражу вас от того, что все вокруг узнают, каким образом мы проводим время, предназначенное для отдыха и сна.
 -- Да насрать мне, хорунжий, от чего ты меня оградишь, чего ты скажешь, и чего не скажешь, -- осадил Ремизова Тюхтин, вытирая глаза, -- В гробу я тебя видал!
 Еремеев сжался.
 -- Что это ты, капитан, обидеть меня хочешь, что ли? -- возмутился Ремизов, -- Ну, всякого было, но не совсем я свинья! А если ты не слышал, как Вольфович в приказе издал, чтобы самогона не варить, а то -- пятеро суток, и до отстранения от командных должностей, так я в этом не виноват, правда?
 -- Что ж такие меры? -- спросил Лорх, -- Я что-то тоже не слыхал об этом.
 -- А порядок решили наводить. А кто тому причиной? Все твой Белецкий со своим опиумом!
 Лорх посмеялся:
 -- Вот все все про нас знают!
 -- А мы дети малые, Иван? Нет, с самогоном, понятно, идея не ваша, но вы ведь начали борьбу за трезвость, или нет? Горело вам!
 -- Да ты это... Виктор, не митингуй, пожалуйста. Что в приказе Вольфовича говорится?
 -- Дозволенной считается только пайковая порция водки, ты представляешь? Пайковая, ха! Много ли ее, я тебя спрашиваю?
 -- Ну, -- усмехнулся Лорх, -- Пайковая или самоплясная... Поди докажи, из под какой бешеной коровки ты молочка пососал, когда дело уж сделано!
 -- Вот и я так подумал, -- согласился Ремизов, -- Подумал, да и пришел к вам лечиться. Вы-то на полстана, небойсь, орете.
 -- Что, шумим? -- удивился Еремеев.
 -- А то нет?
 -- От чего ты хочешь лечиться? -- поспешил уточнить Лорх, -- Ты болен?
 -- Да брось, Иван, здоров я как конь. А вот Сашечку Тарасова свалило-таки. Ему уже поздно водку лопать, а мне -- в самый раз. Для профилактики.
 -- И что с Тарасовым?
 -- Испанка, думаю.
 -- Ну да! -- вмешался Тюхтин, -- Сашечка давеча так нажрался, что самого Резухина своим видом взбесил. Это был номер! Бурятского бога изображал, лозу рубил шашкою... потом проповедовать начал. Едва утихомирили. Похмелье у него.
 Лорх тихо рассмеялся, и торжествующе поднял палец:
 -- Так вот откуда дует ветер! И вот вам виновник ваших бед, ну, и запрета на ваши алкогольные бесчинства. А что, Телегин тоже -- захворал?
 -- Нет, он в карауле сегодня.
 -- А, то-то я гляжу, что никто не спешит нас арестовать за нарушение ночного покоя!
 -- А и придут? -- пожал плечами Тюхтин, -- Самогонки много. Придет караул, так нальем караульному офицеру. Телегин, он наиприятнейший, кстати, человек...
 -- Неужели? -- наклонил голову Лорх, -- А не он ли повесил в Чите семерых рабочих, да еще двух девок впридачу? Девкам было одной -- двадцать лет, а второй -- шестнадцать. Вот тебе -- к вопросу о наиприятнейших людях.
 -- А сам ты, Иван, мало кого повесил, что ли?
 -- Да уж побольше, но у меня такова специфика службы. И делал я это не спьяна, а по необходимости.
 -- Ату его! -- ухмыльнулся Ремизов.
 -- Да ну! -- отмахнулся Тюхтин, -- Все мы грешники. Скучно, однако. Ты вот скажи мне, Иван, что, верно болтают, будто бы твой начальник... с одной дамой из обоза... это...
 -- Ты меня спрашиваешь?
 -- Тебя.
 -- А почему меня?
 -- А кого?
 -- Его спроси. Или даму.
 -- Он скажет!
 -- А к чему тебе это и знать-то?
 -- Завидно мне!
 -- Ah, so!
 -- А что? Сам знаешь, поди, одними воспоминаниями мы живы, -- сказал хмуро Еремеев, -- А сколько от нас там, в России, осталось! У тебя, Иван, кто остался?
 -- Сестра.
 -- И что с нею?
 -- Ничего не знаю.
 -- А дама сердца?
 -- Брось, Юра! Какие дамы еще! Тут живу бы быть...
 -- Эх, вот у меня, господа, была одна! -- Тюхтин закатил глаза, припоминая, -- В Ялте, на отдыхе...
 -- Будешь ****ей своих вспоминать? -- проявил недовольство Ремизов.
 -- Что ты! Кабы ****ь, не было бы и разговору! Литераторша! Мухи не обидела, поди, за жизнь свою, только музицировала, и веночки плела, что из цветов, что из словес... но махалась -- как коза, аж... Да уж, было дело под Полтавой! -- голос Тюхтина буквально брызгал сладострастием.
 -- Этих знаем и помним, -- язвительно сказал Лорх, -- Эти мечтают сначала умыться собственной кровью, а потом -- взлетать, и парить в поднебесье. Теософистки, понимаешь. Но на первое у них не хватает духу, а на второе -- силенок. И кончают они плохо: разочаровавшись во всем, они разочаровываются и в мужчине-с, ну... тут и находится всегда резвая подружка, готовая скакнуть им в постель.
 -- Бывает, -- подтвердил Ремизов. -- Одно бы понять: почему так часто?
 -- А тебе, Виктор, надо ли это понимать?
 -- Не знаю, как тебе, Иван, а мне еще жизнь жить, надо думать.
 -- Да потому все, что тебе и мне подобные по большей части проявляют себя грубыми скотами, а кошечки... -- вслух задумался Еремеев.
 Лорх махнул рукой:
 -- Не наводи тень на плетень. Почти что все молодые девочки познают прелести ласки в детстве с девочками же -- с подружками, в основном. Особенность российского воспитания. Девочки, изолированные в обществе друг друга, тренируются, так сказать. Причем тренируются вполне сознательно. В пансионах это сведено в целый культ.
 -- Да ну! -- изумился Тюхтин, -- Никогда раньше ни от одной не слыхал!
 -- Да уж вернее -- ни одна не говорила. И довольно об этом. Вообще не вижу смысла в подобных беседах.
 -- Да, дело пустяшное, -- согласился Ремизов, -- Но достаточно безвредное.
 -- Да неужели? А я так считаю, что такие разговоры есть самая бесплодная форма либо исповеди, либо онанизма.
 -- Именно, -- согласился Еремеев, -- То же самое и я говорил, господа, если вы припомните, конечно. Сначала болтаем языками, и распускаем слюни до колен, а потом -- сны дурацкие, и -- мокрые подштанники. Очень неприятная вещь на таком холоде...
 -- Э, завели волынку! -- Тюхтин потер руки, и достал из-за спины сверток с кусочками конской азы, -- Закусывать надо! Прошу, господа.
 Лорх отпробовал, и с интересом спросил:
 -- А скажи, Сашуля, где ж ты достал в наше время такую вкусную лошадь?
 Тюхтин хитровато усмехнулся:
 -- Ну, у меня могут же быть мои маленькие секреты! А что, хочешь расследовать этот факт?
 -- Да брось, -- улыбнулся ласково Лорх, и принялся раскуривать свою трубочку, и пока раскуривал ее с помощью ярко горящей фосфорной спички, соблазнил Тюхтина на фразу, вернувшую разговор в прежнюю колею:
 -- Вот был ты, Иван, против сальных разговоров, а сам что же за чубучок нам предъявляешь? Это же чистый срам, а не чубучок!
 -- Что ж срамного? -- не согласился Ремизов, -- Вроде девочки -- ничего себе. Позочки вполне естественные, а что естественно -- то не безобразно.
 -- Ой, только таких вот фраз не надо, -- замахал руками Тюхтин: -- Ты мне ею сразу напомнил одну Мирку Жиллис из Мариуполя. У той была страсть говаривать такие сентенции, когда она разоблачалась на столе.
 -- Совсем разоблачалась? -- спросил Еремеев.
 -- А ты как думал? Наполовину?
 -- И вы ее...
 -- Да все ее, кто только хотел! Ну, и я.
 -- Стыдись!
 -- Что ж мне стыдиться? Это ей бы стыдиться надо было. А я что ж -- я молод был. И не такие вещи проделывал, что там. Бывало, завернем в бардак, так такое там учиним...
 -- Ну, пошли исповеди! -- покачал головой Лорх.
 -- И ты не отставай, -- поощрил Ремизов.
 -- Я? А мне нужно?
 -- Всем нужно. Иисус Христос ведь говорил: "Исповедуйтесь друг перед другом".
 -- До слов Иисуса Христа мне как раз дела никакого нет.
 -- Но есть ведь в исповеди смысл?
 -- Есть -- перенос ответственности.
 -- Вот и перенеси ответственность.
 -- Да? -- задумался Лорх, -- А ты уверен, что моя ответственность тебя не отяготит?
 -- Нисколько. Кроме того, я полагаю, в твоих откровениях особого секрета не будет?
 -- Да нет, какие там секреты!
 -- Ну, так я это дело перенесу еще на кого-нибудь, если это отяготит меня, в чем я сомневаюсь. От своего как бы лица.
 Лорх снова крепко задумался, и было над чем: солдафон и "дантист"* Ремизов проявил явное знание известного метода оккультистов по освобождению от неосознанного самоискупительного влияния, проще в народе именуемого "сглазом". Это указывало на возможную принадлежность так же и Ремизова к какому-то мистическому учению, но вот мысль о том, что Ремизов родственен Лорху, Иван Алексеевич сразу отмел: чутье указывало ему, что Ремизов из другой кормушки питается.
 Кого-нибудь, пожалуй, могло бы и удивить то, что кругом, куда ни кинь взгляд, попадаются все какие-нибудь таинственные масоны, или им подобные таинственные господа, но Лорха, во всяком случае, это ничуть не удивляло -- уж он-то знал давно, что именно куда не обернись, непременно обнаружишь какого-нибудь таинственного посвященного, или что-то на это похожее. Так получалось, что перед первым февральским переворотом различные тайные общества охватили своим влиянием процентов до девяноста всей знати, и уж куда больше чем половину армейского офицерства. И не в том даже было дело, что идеалы масонства, или его мистические доктрины были так уж привлекательны для большинства, или модны, хотя и это тоже играло свою роль, но основное, и, прямо сказать, колоссальное влияние тайных обществ вытекало из того, что в руках этих обществ была карьера каждого конкретного человека, его служба. Немасоны откровенно зажимались по службе масонами, в то время как вступившим в общество все его члены активнейше помогали продвигаться по службе в обход прочих.
 И это было еще не все -- в иллюминатских и франкмасонских ложах существовал очень привлекательный институт "луфтонов" или "волченят": детей посвященных масонов, которых общество брало под свое полное покровительство, при условии, что родители будут воспитывать ребенка в духе масонских идеалов, и твердого родительского обещания, что всеми правдами и неправдами их чадо по достижении совершеннолетия вступит именно в это покровительствующее братство. Юношей-луфтонов один раз призывали в ложу, и спрашивали, какое поприще молодой человек себе решил избрать для карьеры, и по получении ответа луфтона немедленно начинали проталкивать через самые теплые места на самые верхи, гарантируя при этом полный успех и славу, безотносительно к собственно способностям молодого человека, будь он хоть и полный кретин. Менять свое решение, правда, луфтонам не позволялось, принять его можно было только раз, но успех в карьере детей очень привлекал в ложи любящих родителей. Дочери же масонов, тоже не лишаемые покровительства, на заседаниях могли назвать имя того, за кого они желали бы выйти замуж, и практически всегда выходили, ибо горе было жениху, ежели он на такой луфтонке жениться не желал, и горе было тому мужу, который изменял жене, навязанной ему масонской круговой порукой.
 Итак, подозрение о принадлежности Ремизова к какому-либо из тайных обществ было очень похоже на правду, и Лорх, кроме того, начинал прикидывать, насколько могут принадлежать к последним, например, Телегин с Тарасовым. Уж Еремеев-то точно был в прошлом теософистом, поскольку принадлежал к поэтическому кружку с очень мистической направленностью, к тому, к которому когда-то принадлежал сам Одоевский. Имена Одоевского и Чаянова постоянно то одно, то другое проскальзывали в хвастливых речах Еремеева, да и в его стихах -- так же.
 Ремизов явно раскрывался, или же провоцировал Лорха на раскрытие: нельзя было забывать и о том, что Серж Деев, а следовательно, и Бурдуковский явно в последнее время заинтересовались деятельностью Лорха, и вообще -- все вокруг стало происходить согласно какой-то непонятной пока, но очень логичной схеме. Здесь следовало идти ва-банк: отдать какую-то ответную фразу, чтобы проверить Ремизова, не гадая попусту, но... кода USL Лорх называть не желал: понятно было, что не он первый должен был бы так сделать.
 Лорх припомнил один способ, которым члены масонских обществ опознавали предварительно друг друга -- задавался вполне безобидный вопрос о том, сколько человеку лет. Если человек обозначал свой возраст числом, явно не совпадающим с возрастом известным, то все было ясно: степень посвящения -- градус -- соответствовала названному числу. Так определялась и примерная принадлежность: у иезуитов, розенкрейцеров, палладистов, и коптов существовало одиннадцать степеней, следовательно -- на вопрос о годах отвечалось, что лет не более одиннадцати; что же до иллюминатов и традиционных франкмасон, то с ними было посложнее -- у них бывало у кого по тридцать три, у кого -- пятьдесят пять, а у кого и по семьдесят восемь градусов.
 Итак, что же -- спросить Ремизова, сколько ему лет? Лорх посчитал, что такой план если не умен, то уж достаточно остроумен, и потому, с виду ни к селу ни к городу задал вопрос:
 -- Кстати, Виктор, а тебе сколько лет?
 Ремизов удивился:
 -- А что такое?
 -- К слову.
 -- Тридцать два. К сожалению. А все хорунжий... Меня, впрочем, два раза разжаловали уже. От императорской армии чина разжаловать не могут, вот я все и остаюсь при своих...
 "Или я опять ошибся, или туману он напускает", -- подумал Лорх.
 -- А ты старше меня, Иван?
 -- Да какая теперь разница, не суть это важно -- старше, моложе... Да бог с ним со всем. Да-с, так вот, Виктор: не жди, ни в чем я не грешен. Чист как девица. Только руки в крови по локоть.
 -- Это у нас у всех. И ладно, -- решил Ремизов, -- Ежели тебя ничто не гнетет, так ты счастливый человек. Завидую.
 -- Так уже и завидуешь?
 -- Не то слово. Знаешь, я-то у Семенова давненько был, с самого почти начала, мне довелось вступать в Читу, когда красные оттуда улепетнули. Поставили меня в караул на вокзале, а казаки ночью изловили возле железнодорожных мастерских девку -- вроде как собиралась она устроить там какую-то гадость со стрелками. При ней нашли четыре шашки динамита, и револьвер -- дело было совершенно ясное, и можно было ее тут же определять на фонарь, да вот решил я, скотина, позабавиться с нею, так как в то время страдал некоторым недостатком... этого самого дела. Приказал я в этом духе своим казакам, и, как девка ни отбивалась, а они ее привязали за пакгаузом к креозоченным шпалам так, что ноги ее были закинуты выше головы, согнуты, и разведены в стороны -- короче сказать: полный пассаж, распялили они ее с максимальным для меня удобством. Даже титьки ей оголили, дабы было мне интересней к девке приступать. Исполнительные, вишь, казаки у меня были... они, впрочем, и сами рассчитывали после меня продолжить.
 Девка, лишенная возможности двигаться, зато на диво громко орала и выла, что всех несказанно забавило, и все только того и ждали, когда это она закончит выть, и начнет сладострастно постанывать. Я же приблизился к ней с твердым намерением ее еть, как сидорову козу, отрываясь только что покурить, и тем самым хотел оставить казакам возможность только подчистить остатки, как и должно оставлять хорошим холопам при хорошем пане. Но только я собрался уж ее пользовать, как во мне что-то не так щелкнуло, и с девкой баловаться мне внезапно и совершенно расхотелось. Кликнул я тогда казаков, и приказал им заездить девку до смерти -- все, мол, ей лучше, чем в петле болтаться, светя голым задом -- этак хоть удовольствие будет напоследок. А когда измотается, так можно ее и пристрелить.
 Казаков в отдыхающей смене было одиннадцать человек, и они могли исполнить мое приказание в точности, к чему сразу и приступили. А я стоял, курил, и смотрел на это. "Непромытая тварь" -- определил я тогда эту девку сам для себя потому, что сам и хотел оправдать такое свое поведение простой брезгливостью, но куда там! -- сколько я себя не оправдывал, а дело было в ином: того, что я сделал, мне было вполне достаточно! Я получил свое удовольствие от одного над этой девкой издевательства... Сначала меня это беспокоило, а после уж я решил не брать в голову -- какая разница, в конце-то концов! Но вот теперь пью... И вспоминаю ноги этой самой девки: голые, разведенные в стороны, и так привязанные... Каково вам, а, Иван Алексеевич?
 -- Вполне своеобычно, -- отозвался Лорх, -- Все мы... эх, что и говорить! Попортила нас жизнь наша собачья, попортила!
 Еремеев, как оказалось, заснул -- сидя, и закрывая голову руками. Ремизов, как видно, давно и отлично понявший, что муки совести ужина не заменят, стал с аппетитом закусывать, периодически мешая Еремееву упасть носом в костер.
 Тюхтин прикончил наконец свой самогон, и было видно, что он скоро начнет скучать. От скуки он так же принялся помогать Ремизову расправляться с кониной, да и Лорх попросил передать ему кусок мяса, и молча принялся жевать, заедая мясо сухими галетами.
 -- Ну-с, будем мы расходиться, -- поднялся Ремизов, ничуть с виду не пьяный, -- Второй уж час. Надо и честь знать. Собирайтесь, господа.
 -- Ждем на днях тебя, Иван, -- радушно пригласил Тюхтин.
 -- Снова зелья своего наваришь?
 -- Точно так. Придешь?
 -- Хм.
 -- Нет, ты обещай твердо!
 -- Поди-ка ты в преисподнюю, Сашуля, там тебе точно что-нибудь твердо пообещают! Юрия прихвати, он ведь на ногах не стоит.
 -- Дойдет. Будь здоров, однако.
 -- Взаимно.
 Офицеры отправились на стан, пошатываясь, но не производя особого шума, а Лорх, проводив их стоя, немедленно после этого полез в свои торбы, ища китайский флакончик, содержимое которого обладало поразительным действием -- от сорока капель настойки всякий хмель снимало как рукой.
 -- Разговелись наконец! -- бормотал про себя Лорх, -- Закрутились! Впрочем, это-то мне как раз понятно -- подобное стремится к подобному, равнозначному, или противоположному -- ворон, известное дело, к ворону летит...
 После чего огонь в юрте у Лорха был погашен, и там, наконец, успокоились.
 В пятом часу утра к юрте, которую занимали контрразведчики, крадучись подошел какой-то калмык в плотно натянутом на голову башлыке. Калмык сунул голову в юрту, отпрянул, постоял, собираясь с духом, достал из сапога нож, осмотрел его, все еще чему-то сомневаясь, а потом зажал нож в зубах, и было полез в юрту снова, приседая, как видно для того, чтобы в юрте оказаться с прямым корпусом на случай внезапного нападения. Но только он двинулся, как в поясницу ему со свистом впился длинный стилет, брошенный сзади, заставивший калмыка мучительно выгнуться, заломить сведенные судорогой руки, и выронить нож из зубов.
 Со стоном калмык осел у юрты, царапая спину совсем рядом с впившимся в его тело железом, повернулся, и увидел медленно, настороженно подходящего к нему Лорха. Тот надвигался, посверкивая глазами в свете луны, и недвусмысленно грозил маузером, направленным от бедра прямо калмыку в лоб.
 -- Ты наверное этого не ожидал, бачка, да? -- тихо прошипел, наклоняясь к калмыку, Лорх, -- Как себя чувствуешь, бачка?
 Калмык тихо заскулил.
 -- Кто тебя послал? Говори! -- приказал Лорх.
 Калмык отрицательно завертел головой.
 -- Не скажешь?
 Калмык кивнул.
 -- Отчего же?
 Калмык завел глаза к небу, и поднял ладони.
 -- Хм, -- сказал Лорх, -- А действительно разговелись! Говори, гад, а то наложу проклятие, так тебя под землей мусы* жрать будут целую вечность, с булмуком**, да с кислым молоком...
 -- Э! -- прорезал калмык голос, -- Кончай! Не боялся тебя. Ты бойся! -- с угла рта калмыка проявился кровяной пузырек, и протек тонкой струйкой в его нечистую бородку.
 -- Так, -- улыбнулся Лорх, -- Что же, ладно. Ты здесь не сиди, домой ползи помирай, бачка, домой. А ножа не вынимай -- не то совсем подыхай, понял ли? Давай-давай, пшел, и другим скажи: сунутся еще, всех вырежем, до единого. Понял? Ты не забудь, скажи. Давай, бачка, иди.
 Лорх схватил плачущего калмыка за плечи, поднял, обломал тонкий стилет в том месте, где он торчал из его спины, после чего отволок в сторонку, поставил на ноги, и толкнул в плечи -- для ускорения. Потом вернулся к юрте, и проверил, все ли там в порядке -- Белецкий мирно спал, и улыбался во сне. Лорх прихватил потерянный калмыком нож, и снова скрылся в ямке неподалеку, бормоча про себя:
 -- И друзьям подсыпав яду в чарки... -- а что же завтра? Что-то надо придумать такое... Да-а! Одному -- любовь, так другому не спать! На чужом пиру похмелье. Стало быть, подсыпав яду в чарки, брошу розы мертвым к изголовью?
 
 
 
 Район восточнее Верхнеуральска. 13 января 1919 года.
 
 
 -- В селе этом малороссийские хохлы проживают, -- докладывал поручик Первов, в такт движениям конской спины похлопывая себя ладонью по голенищу, -- Как один все, что-то вроде общины, при Столыпине, как будто, переселились. Ну те-с, извольте видеть, господин подполковник, наши население пощипали немного в смысле продовольствия, ну, а хохлы были этим очень недовольны. Их, видите ли, и от большевиков защищай, и питайся святым духом как хочешь. Бузили, говоря коротко, хохлы, но бузили негромко.
 -- А давно вы со своим командиром? -- спросил Первова подполковник Орлов.
 -- С фон Лорхом? Нет, знаете, я его знаю месяца три... но знал его всегда с наилучшей стороны. Когда он принял дивизион, так, знаете ли, у кого лучшие лошади? -- у штаб-ротмистра Лорха, у кого все сыты и тепло одеты? -- у него же... Вы вот примете его дивизион в свой отряд, сами посмотрите. Я им как командиром был доволен. А то, что им недовольны при штабе! -- виноват, господин подполковник, там кто есть-то -- разве сами они в рейды ходили? разве видели, с чем мы там сталкиваемся ну на каждом шагу? Они мыслят другими категориями: высота такая-то занята к часу такому-то при таких-то потерях в личном и конском составе... А ежели у вас добровольцы три дня маковой росины во рту не держали, а эти тут... Вспылил командир, это ясно. Нервы сдали. Но я и за себя не поручусь...
 -- Оставьте, поручик, адвокатуру: кто таков ваш командир, я и сам пойму. А что он такого ужасного сделал?
 -- Вы, виноват, разве не слыхали?
 -- Слыхать -- слыхал, но хотел бы услышать от вас, как было дело.
 -- Дело было вполне просто: когда Лорху доложили о народном недовольстве, так он, знаете, просто с лица позеленел, и вот какую штуку задумал: собрал всех хохлов на сходку, объявил громогласно, что случай расследован, виновные будут наказаны, и де привезли сегодня для компенсации пострадавшим деньги, а за компенсацией, стало быть, надо немедленно обращаться к нему с полным списком убытков.
 Хохлы тут же повалили к нему валом, он их принимал по одному, и ничего, разумеется, не платя, сажал их под стражу в пустую холодную хату, и таким образом пересажал почти всех, пока хохлы сообразили, где тут штука, и попробовали разбежаться. Тех, кого удалось поймать, причислили к прочим, и Лорх держал их там сутки без еды и питья, даже до ветру приказал не выпускать, а сам, довольно, к сожалению, пьяный, собирал баб перед этой избою, и читал им лекции о ценности и особой пользе сала для питания марширующих войск. При этом Лорх через караульных пустил слух, что захваченных хохлов будут выводить с утра по одному, и рубить за околицей шашками. А с утра перепуганных за ночь, делающих в штаны от страха хохлов и вправду стали выводить, но шашками не рубили, а вели к Лорху, который и объявлял, что де всех остальных, понятно, казнят, а вот этому приведенному Голопупенку профит: за него очень попросили, и пусть он теперь же пишет расписку, что получил пятьдесят рублей, и компенсацией вполне доволен, и пусть Голопупенко после этого с миром убирается домой. А не хочет -- тут же и пойдет под шашки, или там -- на сосну.
 Так он почти всех хохлов через эту процедуру и пропустил, и они все оказались дома, оставя Лорху расписки. А Лорх нам их отдал, мы их сами видали.
 Только вот не все гладко получилось: пятеро хохлов наотрез отказались расписки такие давать -- никаким макаром, мол, лучше пусть их казнят. И когда они до следующего вечера своему не изменили -- тут и увидели мы, как Лорх бесится: он как демон бегал там за этими хохлами по хате, и, не добившись толку, выскочил из хаты вон, и с нервов таких фальшфейер зажег, и метнул под крышу. И еще по окнам стрелял, причем орал, как сирена: "Я из вас это ваше скопидомство повытравлю!"
 -- А далее?
 -- Да все, собственно.
 -- А хохлы те живы?
 -- А как же иначе? Кто же с жалобой ходил в Верхнеуральск? Они самые и были. Другие-то вроде и не обижаются: даже вроде и смешно им теперь...
 -- Хм, ясно. А не ваши это посты, поручик?
 -- Наши. Все, мы на месте, господин подполковник.
 Отряд Орлова въехал в село, и тут же, немедленно, изо всех хат повысыпали добровольцы, которые стали делить сотни по три всадника, и располагать их на постой. Все делалось почти мгновенно, без всякого шума и гама, практически молча. К Орлову и Первову подбежал молодой доброволец в тулупе, с нашитыми прямо на тулуп погонами подпоручика, и приветствовав их: "Господин подполковник! Господа!", стал помогать Орлову спешиваться.
 -- Антон, командир где же? -- спросил Первов.
 Подпоручик безнадежно махнул рукой в сторону одной из хат, но ничего не сказал.
 -- Я его сейчас приведу, надо думать...
 -- Не беспокойтесь, поручик, -- улыбнулся Орлов, -- Я пройду к нему сам, прямо сейчас. Где он точно находится?
 Подпоручик снова показал рукой:
 -- Третья хата.
 -- Ясно. Вы пока отдыхайте, господа.
 Не особо обинуясь тем, что старше по чину всех находящихся на постое, Орлов отвязал башлык, и направился в указанную хату, в сенях которой его ждал сюрприз: там находился хотя и довольно пьяный, но отлично вооруженный и бдительный страж, который немедленно попытался рявкнуть предупредительное: "Господа офицеры!", и тем лишить Орлова удовольствия появиться неожиданно.
 -- Не шумите же вы! -- очень убедительно попросил Орлов, которого весьма заинтересовали голоса, доносящиеся из хаты: кто-то там излагал некую не то байку, не то подлинную историю, очень хорошим и связным, просто сказать -- литературным языком, и ежели бы он не прикашливал, не закуривал, и не чокался периодически, так можно было бы решить даже, что это профессиональный чтец читает со сцены, вот как. Сюжет истории Орлова заинтересовал, и он, слыша все отлично, и желая дослушать до конца, поставил стерегущего вход прапорщика перед собою, и стал расспрашивать его, давно ли тот служит, откуда родом, кто родители, и так далее. Польщенный прапорщик толково и обстоятельно отвечал на задаваемые вопросы, в то время как Орлов прислушивался, и чем более слушал, тем меньше хотел войти, не узнав все до конца.
 -- Так вот, -- продолжал голос, принадлежащий, судя по обращениям, командиру дивизиона, -- Извольте видеть, сразу по выезде из Риги свели меня с компанией молодых людей, ехавших тоже куда-то в Австрию. Я всех имен теперь и не припомню -- было их шестеро, и я ими не очень интересовался, оттого, что люди это были в общем скучные, и, скажем прямо -- пошловатые. Четверо из них, самые, пожалуй, разумные, так же старались находиться от меня в стороне, так, как требовали наши совершенные несхождения во взглядах и чертах характера, а вот двое ко мне решительно прилипли, при каждой возможности стараясь занять меня своим обществом, что мне создавало определенные неудобства -- вы можете понять, господа, что офицер специального отдела штаба округа ехал в Остеррайх отнюдь не на воды...
 Да-с, так вот: одного из них звали, помнится, Александровым, и он был не дворянином; если бы не факт, что он жил в Петербурге, я бы решил, что он -- еврей: звали его Яковом Борисовичем. Фигура была, знаете ли: был он толст и бесформен, носил pince-nez, и не брил бороды, которая росла клоками, и была рыжею; редкостно мерзкая была рожа -- за это ли, или что другое, но его раз при мне назвали очень ему, по-видимому, обидным прозвищем: "Сидюлка" -- словечко очень к нему подходило, чистым звучанием -- что это значило, я не могу понять до сих пор. Этот Сидюлка был человек политический -- себя считал сочувствующим анархистам, и говорил об этом настолько громко, насколько громко может говорить об этом только филер*. Кроме того, представлялся он еще и мистиком: утверждал, что вокруг него зарождается движение, противостоящее Шамбале. Вы, впрочем, может быть, не знаете, что такое Шамбала?
 При таком обороте рассказа Орлов прислушался еще чутче.
 -- Какой-то монастырь, связанный с Далай-Ламой? -- предположил некто из слушателей.
 -- Да нет, не совсем это так. Шамбала -- это понятие, означающее любую территорию, захваченную тотальным влиянием и контролем "Затомиса" -- мистической цепи живых и мертвых посвященных какого-либо центрального тибетского монастыря. В Шамбале все жители абсолютно подчинены ламам, и находятся в непрерывном бдении и посте, добровольном, или насильственном -- можно ведь просто их почти не кормить, и не давать им спать -- ну, и таковые жители образуют мистическую цепь, позволяющую ламам творить чудеса. Это типичная, и очень реальная, Георгий Георгиевич, психотехника. Так, и Шамбала, в принципе -- территория размером от одной деревни до всей Земли -- как получится. Когда жители Шамбалы вымирают от вполне естественного истощения, сумасшествия, вызванного постоянной мистификацией, и прочего, Шамбала переносится в другое место.
 -- Страшная вещь, если это правда, Иван Алексеевич.
 -- Это истинная правда. А не нравятся вам такие методы, не желайте чудес... Богочеловеки, батенька, они всегда растут на трупах недочеловеков, как грибы на навозе. Да, так вот господин Александров этого всего, похоже, не знал, или знал смутно, вещал он о том, что Шамбала де разлучает любящих и любимых, и запрещает половую любовь -- видно, эротическая жизнь была для него очень большим вопросом. Только ему надо было скорее на свое рыло несусветное пенять, нежели на Шамбалу -- мужчину-то почти тошнило от такой рожи, что же говорить о женщинах... Кстати, я про другого и забыл совсем. Этого звали Сабуровым, но подписывался он под стишками именем "Минотавр", что о нем уже говорило достаточно. Он был поживее Сидюлки, повыше, на личность немного получше; носил он монокль, по поводу и без повода читал свои стишки, воображал себя любимцем женщин, и атаковал всякую попавшуюся, ни с чем и ни с кем не считаясь. Коротко: глуп он был, пожалуй, еще поболее, чем Сидюлка, хотя и трудно было представить себе что-либо более глупое, и, в свете того, что они отмочили, я склонен считать, что за ними стоял некто третий, мне неизвестный...
 Несмотря на то, что оба этих акробата меня раздражали, несколько раз было так, что они напротив, совершенно нерациональным образом, вызывали во мне извращенный какой-то интерес, сходный с тем интересом, что вызывают в людях карлики, горбуны, и прочие уродцы -- произведения причудливой Природы, сильно отличающиеся от человека нормального и обычного, они привлекают нас именно степенью сравнения -- после созерцания идиота в желтом доме каждый чувствует себя в глубине души чуть не божеством. Поэтому я этих выродков от себя не гнал, если уж им угодно было ко мне приставать подобным образом; я же хоть на откровенности не пускался, однако их откровения выслушивал. Ну-с, это, понятно, было знакомство поездное -- скорое, и ни к чему не обязывающее -- сошлись, разошлись... А делать мне в поезде было нечего, да и большинству остальных -- так же. Так к чему я веду: в салон-вагоне все просиживали большинство времени, и отчаянно там скучали, а мне и поговорить было не с кем: со мною ехал было какой-то лысый статский, но после ночи в его обществе я его выпер, и выкупил второе место -- так он мне за одну ночь надоел -- храпом, и тем, что слишком уж оправдывал известное присловье, гласящее, что ночью жопа -- барыня. Ночами же я, грешный человек, начинал пить, ибо... хм, ибо пресильно скучал по одной барышне, коя мной была оставлена в Риге, и без которой ночь для меня была пустой и холодной...
 -- А кто такая она была, Иван Алексеевич?
 -- К делу не относится, поручик. Так пил я ночами, пил много, так как только-только нашел в этом занятии вкус. А поскольку ехал я один, и мог пить сколько, и что мне угодно, то вскоре компанию мне составили в этом ранее указанные господа антишамбалисты -- Сидюлка и Минотавр, которые так же ленились идти до салона. Так вот: перед самой уже границей эти деятели приволокли ко мне некую девицу, которую звали Ольгой Тумановой... впрочем, это был наверняка nom de plume** -- кто ж назовет себя подлинным именем, ежели собирается вести себя подобным образом...
 -- Что, была так резва?
 -- Да как сказать? Бывают, конечно, и резвее, но эта отличилась особо -- об этом и речь, собственно. Это как раз вам, Георгий Георгиевич, к тому, как с помощью женщины можно построить довольно с виду простую, но эффективную операцию... Да-с, mademoiselle Туманова так же оказалась девицей несколько, скажем так, странноватой: с Александровым она очень заинтересованно беседовала о злостных происках Шамбалы, рассуждала с завидной легкостью о Блаватской, Гурджиеве, докторе Папюсе, и даже о Батайльевых сочинениях**, ежели вы, конечно, знаете, о каких произведениях человеческого духа идет речь... И этого было еще мало; про себя она к тому же сообщила, что к ней является по ночам "друг", который есть опричник царя Иоанна Васильевича Грозного, и что она с ним не только спиритуальные беседы имеет, но и плотски тоже наслаждается почем зря, и это даже лучше, чем с прочими, поелику нет никакой опасности забеременеть, или там подцепить дурную болезнь... не смейтесь, господа, дело это серьезное, и, ежели вы думаете, что она была просто сумасшедшей, так вы заблуждаетесь, и просто фантазией это не было: были бы это все пустые фантазии, так мы с вами здесь бы сейчас не сидели; ну те-с, сообщила она это дело с веселым смехом, плотоядно при том облизываясь, так как уже вполне прилично хватила коньяку, моего коньяку, прошу заметить! И что тут долго говорить? -- когда уж о таком предмете зашел разговор, так эффект был, сами понимаете, каков: уж и я, каюсь, что-то такое... а уж у Минотавра глазки загорелись огнем почти адским, да и у Сидюлки замаслились. Впрочем, чем-то меня эта мамзель все же испугала, и я вышел вон -- проветриться, что и правда было нужно, так как с питием я тогда переусердствовал... Стал я на площадке, и принялся курить одну за одной, пытаясь отрезветь настолько, чтобы суметь отправить всех сидюлок от меня ко всем свиньям, но сделать это по возможности корректнее -- хамить напропалую я тогда еще не умел, или, что вернее -- не находил для себя возможным. Но, легок на помине, вышел на площадку и Сидюлка -- тоже курить, как он мне объяснился, и тут же снова стал угащивать меня очередной беседой -- рот-то у него вообще, на моей памяти, никогда не закрывался. Так мы с полчаса простояли -- я его пытался не слушать, а он бухтел о чем попало, перескакивал с пятого на десятое, толкал меня, чтобы привлечь мое внимание, чем совсем уж мне опостылел. И только я хотел послать его наконец к черту, как он меня, что называется, убил: рассказывает мне этот гад, что боится он женщин, а все потому, что его раз затащила в кровать одна девушка, да, собственно, его ж собственная невеста, и у этой девушки не оказалось... как бы это выразиться поточнее? -- вообще ничего не оказалось между коленками!
 Повисло короткое молчание, а потом тишина взорвалась громовым хохотом. Орлов тоже тихо засмеялся.
 -- Вам, я вижу, смешно? -- продолжил Лорх, -- А мне -- не очень. Пьяному человеку такое рассказать в нужный момент, это, знаете... Я был уж точно ошарашен, а Сидюлка, как ни в чем ни бывало, и совершенно всерьез продолжил разглагольствовать, что это чудовище ему подсунула не иначе, как Шамбала -- чтобы разом свести его с ума, и тем нейтрализовать такого убежденного своего врага.
 -- Там и сводить, я полагаю, было дальше уж некуда! -- давясь хохотом воскликнул молодой голос.
 -- Вы находите? -- не согласился Лорх, -- Зря, кстати. Ну да и я ведь тогда так понял, что влип в общество людей сумасшедших, и тут уж точно решил вернуться в купе, и раз навсегда с этими господами распрощаться -- придравшись к какому-нибудь поводу. Сидюлка за мной. А открыв купе, я обнаружил, что Минотавр там уже подмял Оленьку под себя, и действует с завидной скоростию, словно зингеровская швейная машинка. Ничуть не смущаясь того, что происходит этот процесс теперь у нас на глазах, Минотавр обернулся, не прекращая гонять свои санки под горку, и попросил Сидюлку приготовить ему марганцовки -- триппера, что ли, опасался, да и ясное дело -- всяко при такой прыти бывает. Но интересно, что я, хоть и оторопел вконец от подобной наглости, но скандалить почему-то не стал, а остался, как болван, в коридоре.
 Скоро Минотавр пулей вылетел из купе, выхватил у Сидюлки марганцовку, и убежал совершать свое омовение, посоветовав кому-либо из нас пойти вторым номером; отправился, разумеется, Сидюлка, а я слушал о том, что Оленька была, может, и не против Сидюлки, однако просила его заняться с нею позже, а то, мол, раз пошло одно за другим, так не ровен час и третий привяжется. Под третьим, понятно, имелся в виду ваш покорный слуга, и по нервам мне это ударило довольно большой обидою: я считал себя, да и сейчас считаю, человеком красивым, что там, а сия барышня спокойно допускает до себя таковских уродов, в то время как мною, красавцем-бароном, изволит, свинья, брезгать! У меня даже слезы на глаза навернулись, признаюсь вам, ибо в Риге не было ни одного мужа, который не желал бы мне провалиться в тартарары... и тут такое! Да-а! Тут явился и Минотавр, выгнал Сидюлку, и принялся Ольгу уговаривать, причем уговорил ее в пять минут; после он сразу же вышел, и послал Сидюлку снова. Тот так трясся от возбуждения плоти своей, что очумел с виду совершенно, и от того забыл даже закрыть дверь; тут же он принялся разоблачаться, и обнаружил под панталонами совершенно немыслимого рыжего цвета грязнейшие подштанники, причем не успел я отвернуться от этого неаппетитного зрелища, как из подштанников уже полез громадный и премерзкого вида Сидюлкин женоподобный зад, поросший рыжим волосом, таким густым и курчавым, что ему позавидовал бы любой орангутанг! Вы вот представляете себе подобное зрелище? Я так чуть тут же в коридоре не похвалился всем, что съел за ужином, и находился в совершенном тупом оцепенении, наблюдая за тем, как Сидюлка принялся в буквальном смысле карабкаться на Оленьку, и не донес то, что должен был донести, обрызгав всю стену! С собой у меня был револьвер, и я, наверное, тут бы и сделал в Сидюлкином заду второе зияющее отверстие, если бы Минотавр не подсуетился наконец, и довольно своевременно не захлопнул двери.
 Дело закончилось в минуту, и Сидюлка вышел, рассказывая, что Ольга обиделась, и одевается. И тут меня почему-то понесло: я втолкнул обоих уродов в купе, запер дверь, и стал подзуживать их повторить все дело, чтобы удовлетворить даму, только на сей раз сделать все у меня на глазах. Они были, по виду, не прочь, но Ольга решительно отвергла это предложение, начавши ни с того ни с сего стыдиться и смущаться, и я со зла рявкнул, что ежели барышня не желает добровольно, так ее следует привести к повиновению.
 Эти ринулись исполнять все это с великим рвением, прижали Оленьку к зеркалу, и давай сдирать обратно чулочки с ее ножек -- довольно красивых ножек, а поелику я до ножек всегда был особым ценителем, то взгляд мой на них задержался, и тут я почувствовал, что вся эта мерзопакостная сцена мне начинает нравиться...
 А дальше нечего и рассказывать -- тут же я испугался, причем испугался сам себя, а после испуга почувствовал полное опустошение. Мне хотелось застрелиться прямо здесь, на месте. И было из чего... А эти мерзавцы, заметив, что мне становится не по себе, прекратили немедленно терзать барышню, и воззрились на меня, словно ожидая высочайшего приказания.
 Я вытащил револьвер, и выпер всех троих из купе как они были -- в виде довольно растерзанном. В результате всего этого я с поезда спрыгнул, не мог остаться в обспусканном купе, от чего опоздал на встречу, и едва не вылетел из окружного управления в захолустный полк. Вот так-то... Стать! Сми-ир-на! Господа офицеры! Господин подполковник, командир дивизиона штаб-ротмистр фон Лорх! -- Лорх, заметив вошедшего наконец Орлова, вскочил, кося пьяными глазами, и застегивая китель.
 -- Отдыхайте, отдыхайте, -- поощрил Орлов, -- Все завтра. А вы, штаб-ротмистр, мне нужны.
 -- К вашим услугам.
 -- Пойдемте. Впрочем...
 -- Не извольте беспокоиться, -- улыбнулся Лорх, -- Через десять минут буду в полном порядке.
 -- Это каким же образом, позвольте знать?
 -- Подождите, и увидите.
 Лорх, в сопровождении Орлова, вышел на улицу, и поинтересовался:
 -- Давно вы прибыли, господин подполковник?
 -- Нет, меньше получаса. Я уж прошелся, посмотрел, как у вас тут все заведено, знаете...
 -- И что вы мне скажете по этому поводу, смею спросить?
 -- Остался доволен. А вы почему так проводите время?
 -- Как, виноват?
 -- Пьете же!
 -- Виноват, пью. Что мне теперь? Дивизион потерял самостоятельность, да и от командования дивизионом меня теперь, уж надо думать, отстранят. И кто я такой получаюсь? Э, что говорить!
 -- Да никто вас не отстранит, повысят скорее, ежели вы хорошо покажете себя в том деле, которое нам предстоит сделать.
 Лорх остановился, и повернулся к Орлову:
 -- Вот как?
 -- Именно так. Задание у нас особое... но после об этом. Как тихо у вас!
 Словно в пику словам Орлова, пьяные офицеры, начавшие расходиться после ухода Лорха по квартирам, грянули мерзкую песенку, к тому еще и присвистывая для большей лихости:
 
 На пасхальный перезвон
 Люди прут со всех сторон,
 Волокут с собой харчи,
 Освящают куличи.
 Ленин Троцкому сказал:
 "Лева, я муки достал!
 Мне -- кулич, тебе -- маца,
 Ламца-дрица-а-ца-ца"!
 
 -- Пре-кра-тить! -- прикрикнул Лорх, и пригласил нового командира в свою хату: -- Прошу, господин подполковник.
 -- Благодарю.
 С порога Лорх окликнул дежурного:
 -- Околеснов! Старший офицер спит?
 -- Спит, Иван Алексеевич.
 -- Поднять!
 -- Да не стоит этого, -- махнул рукой Орлов, -- Мы с вами все прекрасно можем обсудить.
 -- Так поднимать? -- наклонил голову Околеснов.
 -- Отставить. Караулы проверяли?
 -- Час тому.
 -- Проверьте снова, будьте так любезны. Тревожно мне что-то нынче.
 -- Слушаю.
 Околеснов вышел, а Лорх зачерпнул в кружку воды, накапал в нее из флакончика каких-то капель, выпил, морщась, и только тогда стал снимать шинель. Глаза его почти сразу заметно прояснились, голос стал спокойнее, и лицо порозовело, только тело била сильная дрожь, которую Лорх никак не мог сдержать. Тем не менее он трезвел на глазах, и очень скоро глубоко вздохнул, и обратился к Орлову:
 -- Что нового слышно, господин подполковник? Мы, знаете, немного одичали тут...
 -- Знаете, в Петрограде собрали недавно сорок священников, и под угрозой расстреляния заставляли их отрекаться от сана. Потом их закопали живьем, кажется...
 -- Было такое, и не один раз, -- усмехнулся Лорх, -- И в Петрограде, и в Москве, в Рыбинске, в Ярославле, в Тамбове, в Вятке. Об этом мы тоже наслышаны. Был тут у нас и священник с проповедью, о зверствах большевиков рассказывал, только что-то все о зверствах по отношению к их сословию. Это, впрочем, к слову... Итак, господин подполковник? Я целиком в вашем распоряжении. Как я понимаю, далее я буду находиться под вашим началом?
 -- Совершенно верно, Иван э-э-э...
 -- Иван Алексеевич.
 -- Или же Иоганн Алексеевич?
 -- Тогда уж Йоганнес-Альбрехт, так меня зовут.
 -- Вы лютеранин?
 -- Католик... собственно, теперь уж я вне вероисповедания.
 -- Что так?
 Лорх развел руками.
 -- Меня зовут Денис Григорьевич, -- сказал Орлов, -- Можете меня называть так, если угодно.
 -- Рад-с. Так что вы хотели со мной обсудить?
 -- Наши оперативные задачи. Видите ли, они несколько щекотливого свойства...
 -- Это нам не впервой, -- улыбнулся Лорх, -- На какую глубину мы должны вторгнуться в расположение противника?
 -- И вторгаться не будем. Тут дело другого свойства.
 -- Извините, не понимаю.
 -- Что вам известно об отряде Резухина?
 -- А! -- воскликнул Лорх, которому давно не терпелось столкнуться с этим отрядом красных партизан, который контролировал верстах в сорока к западу целый район, и терроризировал, в основном, местное население. Отряд, по поступавшей информации, вырезал подчас целые поселки, в которых все, включая женщин и детей, подвергались чудовищным казням, однако, всегда находились люди, которые ухитрялись сбежать от партизан, и могли рассказать прочему населению то, что видели собственными глазами. Лорх, который почти соприкасался с контролируемыми партизанами Резухина территориями, не раз порывался уничтожить их отряд, но от командования ему это почему-то всегда категорически не предписывалось.
 -- Так что же?
 -- Отлично известно. Когда выступаем?
 -- Послезавтра.
 -- Пленных, конечно, не берем?
 -- Да видите ли, Иван Алексеевич, -- замялся Орлов, -- Вот какое дело: я имею приказ обеспечить прикрытие, выведение из боев, и охранение отряда Резухина, вплоть до Верхнеуральска...
 -- Как, виноват?
 -- Это наш отряд, Иван Алексеевич.
 -- Наш?
 -- Да, отряд специального назначения. Выполнял задачи уничтожения прочих красных банд, с которыми предварительно сливался, и пронизывал их структуру. Так мне разъяснили.
 -- А вам не разъяснили, по какому такому праву они учиняли дикие зверства, про которые здесь разве только грудные дети не знают, нет?
 -- Этого не разъяснили. Но я понимаю, что они таким образом вызывали в местном населении ненависть к красным, что должно было увеличить приток ополчения к нам... В общем, не наше это дело. Мы имеем приказ, и его надо выполнить. В конце концов, мы -- офицеры...
 -- В конце концов мы -- русские офицеры, господин подполковник! Я, во всяком случае. -- Лорх отошел от Орлова, словно от зачумленного, уселся на лавку, и замер так, полуотвернувшись к окну.
 -- И как понимать это прикажете? -- поинтересовался Орлов.
 -- Так, что я вообще отказываюсь что либо слышать об этой мерзости! -- заявил Лорх, не поворачиваясь.
 -- Но приказ есть приказ!
 -- Я приказ исполнять отказываюсь.
 -- И что дальше? Ну, прикажу я вас арестовать, могу и расстрелять, а что это изменит?
 Лорх задумался, и кивнул головой:
 -- Да, вы правы. Ничего не изменит.
 -- Вот именно. Бросьте, штаб-ротмистр! Всегда лучше идти со всеми, чем быть против всех! Наша война -- война грязная, да только что же нам делать?
 -- Так что же, господин подполковник, лучше вообще ничего не делать? Это, извините... Да какими мы домой вернемся? Если вернемся...
 -- Понимаю, понимаю, и целиком разделяю ваше состояние, -- кивнул Орлов, -- Вы что же, думаете, что я так уж горю желанием? Да рад бы был всякой возможности, которая сорвала бы этот замысел, и я...
 Лорх резко повернулся:
 -- Это вы вполне ли честно?
 -- Как на духу, штаб-ротмистр! Но я сомневаюсь, что что-то сможет нам помешать.
 -- Вы мне разрешите выйти? Думаю, ненадолго.
 -- Да пожалуйте, как же не разрешу!
 Лорх вышел на крыльцо хаты, огляделся, и выстрелил в воздух из маузера. Немедленно перед ним возник знакомый уже подпоручик в тулупе, которому Лорх коротко бросил:
 -- Боевая тревога. Всем. Строиться в походном порядке. Коня мне!
 -- Это что такое? -- полюбопытствовал Орлов, вышедший на выстрел следом -- он опасался, не пустил ли себе Лорх пулю в лоб.
 -- Сигнал.
 -- Какой?
 -- К сбору.
 -- Зачем?
 -- Для разъяснения текущих задач личному составу.
 -- Уж не речь ли вы собираетесь держать?
 Лорх коротко кивнул.
 -- Так у вас, добровольцев, принято?
 -- Да, господин подполковник.
 -- Ну-ну, -- Орлов, которому штаб-ротмистр Лорх начинал нравиться все более, с усмешкой встал на пороге, ожидая, что же последует дальше.
 Через несколько минут он убедился в том, что Лорха недаром считают лучшим командиром летучего дивизиона: казаки Орлова еще копались, в то время как люди Лорха уже построились ровной колонной на конях, с оружием на боевом взводе, и стояли, не шелохнувшись, выдыхая морозный пар, и поедая глазами своего командира.
 -- Гос-спода! -- Лорх привстал на стременах, -- Господа! Только что мной получен приказ, согласно которому мы должны прикрыть и вывести из боев палачей и негодяев, которые, переодевшись в форму противника, в составе отряда особого назначения, действуют в прифронтовой полосе на нашей территории, производя уничтожение местного населения под видом красного отряда. Получив такой приказ, я пр-ринимаю решение: приказа не выполнять, а идти в бой, окружить отряд Резухина, и немедленно, не вступая ни в какие переговоры, уничтожить. Сорную траву из поля вон! Выдвигаемся немедленно...
 -- Вы с ума сошли! -- закричал Орлов в который уж раз: кричал он и раньше, но слова его заглушались звонким и отчаянным голосом Лорха, и никто их не слышал, -- Штаб-ротмистр фон Лорх! Сдать оружие! Вы арестованы!
 -- Меня в дивизии арестуют, -- сардонически улыбнулся Лорх с коня, -- Не вы! -- и, снова приподнявшись на стременах, еще громче скомандовал: -- Диви-зи-он! Походной колонной! Поэскадронно! Правое плечо вперед, рысью, ма-а-арш-марш!
 Дивизион четко выполнил команду, и с места взял рыси.
 Казаки, успевшие наконец собраться, забегали по селу, занимая положения для стрельбы.
 -- Лорх! -- заорал Орлов, -- Верните дивизион! Я приказываю! Мы будем стрелять!
 -- Стреляйте, -- совершенно спокойно разрешил Лорх, и, повернув коня, ни разу даже не оглянувшись, погнал наметом во главу уходящего из села дивизиона.
 -- Что прикажете делать, Денис Григорьевич? -- обратился к Орлову старший офицер его отряда.
 -- Что? А-а-а! -- Орлов задумался, и, провожая взглядом Лорха, принял внезапно для самого себя такое решение, от которого у него стало сразу тепло и хорошо на душе, сердце застучало, гоня живее кровь, и стало радостно и спокойно. Он улыбнулся самому себе.
 -- Так что же, Денис Григорьевич? -- переспросил старший офицер.
 -- Казаков на конь, и выдвигаемся вслед летучему дивизиону. Приказ по сотням: всех, в ком не будут опознаны казаки отряда, или добровольцы летучего дивизиона, рубить к ****и матери без дальних разговоров. Передовых разъездов не высылать. С парламентерами в контакт не вступать, во избежание провокаций противника. Это все.
 -- И... что?
 -- Как-нибудь оправдаемся... Что вы стоите? На конь!
 
 
 
 
 
 
 
 
 * "Пестрый крест": немецкая методика химических налетов, смешанная: после обстрела фильтрующимися раздражающими дымами типа дифенилхлор(циан)арсина, заставляющими отравленных сбрасывать противогазы, происходил обстрел фосгеном или ипритом
 * Зеленой тропой - скрытно через линию фронта (или границу) без подготовленного прохода (термин разведки)
 ** Заместителей командиров подразделений
 * Буллан Жан: Предводитель французского ордена люциферитов конца ХVIII столетия
 ** Гимн русских масонов
 ** Французская гадательница и теософистка
 ** Разведка Германского генерального штаба
 * Фон Бредов - Деятель, а после и шеф германской разведки. Создатель структуры "ААА" (абвера). Расстрелян в 1934 году в "ночь длинных ножей"
 ** Отделение внешней военной разведки генштаба (армейского подчинения)
 ** Контр-разведывательные бюро окружных управлений жандармерии
 * Горчичный газ -- аллил изотиоциановокислый, в отличие от "чесночного" -- хлорвинилдихлорарсина (иприта). Применялся вместо иприта, или в смеси с ним. Действие сходное, но у горчичного газа так же и выраженное удушающее. При вдыхании горчичного газа немедленно характерно перехватывает дыхание
 ** Так в русской армии именовали любителей кулачной расправы над нижними чинами
 * Мусы - Демоны у калмыков
 ** Калмыцкая жидкая каша
 * филер -- секретный сотрудник полиции
 ** псевдоним (франц)
 ** Книга "Сатана в XIX столетии", разоблачающая деятельность нескольких сатаниствующих тайных обществ. Что интересно, была написана и издана на средства сатанистского общества "Агладена"
 
 
 
 
 
 
 
 
 Часть пятая.
 УТРО МАГОВ.
 
 
 Так исполнится -- а искупится ли?
 Так запомнится -- а забудется ли?
 Не приспеет ночь, и не будет дня:
 Он придет к тебе, Он заявится!
 Он придет к тебе -- забирать свое,
 Он пожалует, не помилует!
 Ни тебе страны, ни тебе войны,
 От бессилия не шумит ничто,
 Или плачет дождь, или сыплет снег,
 Для тебя еще остается день:
 Ты не жил еще, ты еще незрел.
 
 Уберутся прочь твои присные,
 Разметется пыль, разорвется ткань,
 Уберутся слуги постылые,
 Низко кланяясь, в страхе мучаясь,
 Взбунтовался дух, разошелся крик:
 "Убирайтесь прочь -- бесполезно все!"
 Ни тебе жены, ни тебе стены --
 От бессилия не кричит никто,
 Плачет ранний дождь, в глине чавкая,
 А тебе еще остается ночь --
 В вольном воздухе тишины кусок.
 Торопись смотреть -- твой недолог век;
 А забудешь что -- не забудет Он,
 Будет дым столбом, будет тихий час,
 Или Вечность выйдет, поклонится,
 Разведет в броске руки тонкие --
 Еле видима, еле значима,
 Набежит, отхлынет, и скроется.
 Или станет ночь, и не будет дня --
 Он придет к тебе, Он заявится!
 Он придет к тебе -- забирать свое,
 Он пожалует -- не отвертишься!
 
 Налайхин. 16 января 1921 года.
 
 
 В то время, как граф Александр Романович Анненский-Белецкий обделывал потихоньку свои дела, беспокоя своей деятельностью лишь около десятка масон, и Сержа Деева, да закручивал лихо нежный роман с Наталией Белл, в дивизии фон Унгерна появились другие, более явные поводы для беспокойства: участились случаи дезертирования нижних чинов из казачьего и сводного, то есть русских, полков. Ушло и несколько офицеров, но с теми было понятно: они дезертировали только затем, чтобы спасти себя от позорящих, лишающих чести наказаний; другие в таких случаях пускали себе пулю, но кое кто предпочитал пережить всех, и просто дать стрекача. Нижним чинам никакое лишение чести не грозило -- какая там у них честь -- мерзавцы и есть мерзавцы! -- они потихонечку ссыпались из дивизии просто имея на душе шкурный интерес. Это все велось еще с Керулена, но теперь таких случаев стало как-то особенно много: стали казачки разбегаться вдруг как крысы с тонущего корабля, как видно, из-за лишений зимней осады, жестокого обращения офицеров и вообще драконовских порядков в дивизии, из-за страха перед НРА, которая в слухах раздувалась чуть не до масштабов воинства архангельского, под влиянием агитаторов и листовок, и просто от усталости. Дезертиры рассчитывали пробраться в Россию и зажить в тех местах, где их никто не знает, или уж как придется, бежали и в Хайлар, и в Харбин, и даже к го-минам. Но более всего уходили в сторону Кяхты. Такова суть человека, загнанного в безвыходное положение, такова злая шутка, которую с человеком играет надежда -- худшее из состояний духа человеческого -- убоявшись Красной Армии, дезертиры совершенно не принимали в расчет ЧК, и думали, что ЧК они смогут обвести вокруг пальца -- были бы деньги.
 Вот, кстати, если бы их не было, тогда еще можно было бы проскочить, пристукнув по черепу какого-нибудь из глубинных активистов, и прикарманив себе его мандат. Но унгерновцы этого не понимали -- не к тому были приучены, и не могли сообразить, насколько круто изменилась обстановка в стране. Они попадались почти немедленно, как только добирались до Д-ВСР*, (если добирались), и были казнимы местным населением почти стереотипным способом: привязывались за ноги к двум согнутым деревьям, и раздирались так надвое. И несчастные дезертиры отдувались за грехи молодчиков вроде графа Александра Романовича, народной молвой и при содействии ГПУ раздуваемые чуть не в Иродовы зверства. Впрочем, дезертирам все равно некуда было деваться, ни на Родине, ни за пределами ее. Они совершенно нигде и никому не были нужны.
 Нечего даже и говорить о том, насколько раздражали Унгерна вести о дезертирах -- каждый раз они вызывали в нем состояние, близкое уж к самому истинному помешательству, впрочем, отнюдь не буйному -- чем более Унгерн бывал взбешен, тем тише говорил, и медленнее двигался. И чем чаще они стали поступать, тем более дикой и изощренной становилась ответная реакция генерала, а скрывать такие вещи стало делом совершенно невозможным: кто решится на это, если каждый знает: доложить -- плохо, не доложить -- того хуже.
 Офицеров к тому же стала поражать одна недавно появившаяся в генерале странность: ежели раньше при разного рода диких выходках Унгерна становилось ясно, что это идет в разнос психопат, обладающий, понятно, великим и ясным умом, потрясающей волей, и устремленностью, но тем не менее психопат, то теперь все выходки Черного Барона, с виду такие же, стали вдруг отличаться именно совершенной рациональностью и разумностью, и аффект его стал развиваться как бы сознательно, вроде бы и по заранее отработанному плану, и от Унгерна начало попахивать целенаправленной и холодной злобностью, словно бесноватый барон в душе оставался совершенно спокоен, а значит -- всегда и всяко ясно соображал, что ему надлежит сделать. От того репрессии по отношению к офицерам и нижним чинам стали совсем невыносимы: барон точно избирал, кого и как побольнее ударить, всегда определял совершенно точно связи одних участников событий с другими, и потому выйти сухим из воды не стало уже совсем никакой возможности.
 И, в сущности, на офицеров и нижних чинов действовала не только самая суть мер -- огромное действие всегда оказывал и сопровождающий меры эмоциональный накал, и от того получалось, что одно дело загреметь на салинг в результате выходки чертями одержимого самодура, а другое -- куда как хуже -- получить то же в результате точного и холодного расчета, лишь прикрываемого психопатическим флером -- чтобы не нарушить сложившейся традиции, что ли?
 Таков уж русский человек: как бы ни тиранил его сумасшедший, сумасшедшему простится по убогости ума его, но вот тиранство с точным, сознательным намерением само уже по себе бьет по русским нервам настолько, что вызывает совершенно инстинктивную, почти немедленную ответную ненависть. А характерная черта, отличающая психопата -- то, что он именно психопат, и хотя психопат может при большом желании прикинуться здоровым, но вот здоровый человек даже при великом умении прикинуться психопатом не может. У здорового человека все равно сохраняется связность мысли, он не способен к импульсивным действиям, не стремится реализовать иррациональных идей, и у него, к примеру, не светлеют глаза в момент аффективной вспышки. Люди вокруг перечисленных отличий могут не знать, но они все равно ими воспринимаются и регистрируются на уровне бессознательном, на уровне почти инстинктивном, и неосознанная сфера реагирует на психопата вполне однозначно -- страхом, а на непсихопата, пытающегося вести себя иррационально -- ненавистью и неприятием.
 Этот вопрос, ясно не вполне выраженный, но понятный большинству на чувственном уровне, стал основной темой тайных бесед дивизионного офицерства, причем на предмет того, что же именно произошло за последнее время с генералом. Возникало бесчисленное множество различных построений, только вот от всех них в большей или меньшей степени на определенном этапе начинало попахивать такой откровенной чертовщиной, что разговоры сами собой угасали, отметаемые порочной логикой военного человека, базирующейся на принципе " чего не может быть -- того не может быть никогда". И разговоры затихали -- сами по себе, или при появлении в поле зрения посторонних.
 Одни выискивали способы просто рационально объяснить странное поведение Унгерна, другие искали способа избежать репрессий, и только люди Голицына могли бы объяснить изменения, произошедшие в последнее время с генералом, но люди Голицына молчали, и совершенно правильно делали. Собственно, для того, кто уже понял суть проблемы, было понятно и другое: что все, что они планируют, теперь сработает вхолостую, но дела они не сворачивали, ибо Голицын смог их убедить в том, что им нужен результат -- все равно какой, но результат.
 Итак, оттого что офицерство в дивизии Унгерна настолько было запугано коллективной ответственностью за проступки отдельных лиц, и сам барон настолько часто применял драконовские меры к начальникам тех, до кого его руки сами достать не могли, отношение к дезертирам было такое: поймаю -- убью! И уж ежели дезертиров ловили, так расправлялись с ними с утроенной жестокостью: суммировалась обычная в таких случаях жестокость с личной обидой офицеров, которых из-за этих дезертиров уже так или иначе репрессировали, да еще прибавлялось дополнительно желание сделать нечто, что генерал должен, исходя из его характера, вполне одобрить. А репрессивные отделы штабов поддерживали процедуру на уровне, дабы запугать этим нижних чинов, и требовали даже большего и большего -- для устрашения; дикость расправы нарастала поэтому по известному принципу -- manus manum lavat, и, когда пойманных дезертиров вели наконец на расстрел, то радовались все: казнимые тому, что наконец отделались, а казнящие -- тому, что отвели вволю души. И самое смешное, что офицеры вполне искренне полагали, будто бы виноваты во всем только дезертиры, и с наслаждением мстили за то, что их из-за этих дезертиров раздраконили.
 Унгерн пытался навести как можно больше страху, но нечаянно добился другого результата: офицеры стали следить за унтерами, унтера -- за рядовыми, пытаясь всячески пресечь какие бы то ни было нарушения дисциплины, и, само собой, пресекали как имея повод, так и без оного, лишь бы не быть самим макаемыми мордой в сортирную дыру. Стали на этой почве случаться и настоящие убийства, и убийцы тоже не покрывались всем миром -- убийцы выдавались, так как и тут никто не хотел отдуваться за случаи убийства в подразделении. А в сознаниях нижних чинов вообще образовалась чудовищная вилка страха перед ответственностью за сделанное другими, и страха быть обвиненными в чем либо вообще, вконец искалечившая их и без того достаточно нездоровые души.
 Белецкий, ничему уж, как он думал, не могший удивляться, был теперь совершенно поражен тем, насколько изменились настроения личного состава казачьего полка, и начал осознавать, что каждый, кто находится за его спиной, представляет для него, да и не только для него, уже не потенциальную, а открытую опасность. Обстановка стала меняться настолько стремительно, что Белецкий ума не мог приложить, как ему хоть частично пресечь моральное разложение личного состава. Здорово ударил Белецкого по нервам и тот факт, что случаи побегов из дивизии участились троекратно именно после пресловутой операции с изъятием опиума, и Белецкий стал ожидать для себя большой беды, тем более, что понял: он больше справиться с полком не в состоянии.
 15 января из дивизии попытались организованно уйти семеро казаков, верхами, с запасом провизии, и в полном вооружении. За дезертирами послали погоню, убили двоих в завязавшейся перестрелке, остальных склонили к сдаче, и, как водится, расстреляли. Однако, тем не кончилось: Унгерн на этот раз приказал провести самое тщательное расследование и выявить тех, кто знал о готовящемся побеге, но не донес. Таких, правда, не выявили -- никто не доносил, оттого что никто ничего не знал.
 И тогда Унгерн прибегнул к децимации: из строя казачьего полка отсчитали каждого десятого, и Унгерн приказал пороть их шомполами. Костоломы из комендантской бурятской сотни переломали несчастным жертвам все кости, при этом половину забив на месте до смерти, а остальных просто бросили подыхать там же -- их оставили даже без помощи докторов. К утру 16-го все наказанные умерли.
 В полдень к Лорху, который замещал Белецкого, проводившего операцию (мирно спавшего за двумя ширмами в обнимку с Наталией Белл), явился капитан Веселовский, и сообщил, что утром к караулу генерала явился поручик Зинич, и настоятельно требовал встречи с его превосходительством, желая, по его словам, сообщить какую-то важную новость. Зинича прогнали прочь, и теперь Веселовский решил посоветоваться: не стоит ли Зинича арестовать, и провести расследование в дивизионном контрразведывательном отделе.
 -- А вам что, сударь мой, не терпится послушать, как кричат дети? -- удивился Лорх.
 -- Как вы сказали, Иван Алексеевич?
 -- Я говорю, чем он может быть опасен? Мальчишка, да еще женоподобный...
 -- Ах это?
 -- Это самое. Люди на счету, у нас и без того слишком большой расход. Я, кстати, слышал, что Зинич имел сообщить его превосходительству важное известие, и именно ему.
 -- Это как вот в привычке у Белецкого, что ли?
 -- Что-то вроде того.
 -- Но вы же не станете сравнивать его с Белецким, верно?
 -- Не стану, понятно. Насколько мне известно, он не столько не имел доверия к прочим офицерам, сколько боялся быть высмеянным.
 -- Так вы в курсе дела, Иван Алексеевич?
 -- Что Зинич ходил к его превосходительству, я не знал. Но почему пошел, думаю, знаю. Это все я из него вчера еще выжал. Но мер принимать я не поторопился, и Зинич...
 -- Решил, что вы с Белецким это дело сложили под сукно? -- догадался Веселовский.
 -- Вот-вот, что-то вроде этого.
 -- А в чем заключается дело?
 -- Ну, это не срочно. Это Зиничу кажется, что срочно. Об этом мною будет доложено обычным порядком.
 -- Но мне хотелось бы знать до...
 -- Вам, или Бурдуковскому?
 -- Это одно и то же.
 -- Да нет, друг мой, это не одно и то же. Ну-с, Бурдуковскому вы скажите, что это касается одного нашего арестованного, он знает, о чем тут речь. Да, и попросите его прислать наконец арестованного нам -- что-то вы там долго возитесь.
 -- Вы о Пчелинцеве?
 -- А вы в курсе?
 -- Присутствовал при допросах.
 -- И что? Говорит?
 -- Я бы не сказал...
 -- Заговорит. Я, знаете, после трех лет плена имею некоторую неприязнь к германским коллегам... даже бывшим. Лично допрошу. Вы его сильно... того, или не очень?
 -- Да как сказать...
 -- Понял. Ну да это мы решим, я думаю. А с Зиничем вы не берите в голову.
 -- Легкое дело! -- усмехнулся Веселовский, -- И хватило у нас ума его превосходительство об этом не извещать! А то был бы вашему Зиничу каюк: говорил тут Ильчибей... -- Веселовский осекся, и продолжать не стал.
 -- Но вы же могли понять, что этакий скандал в полку сразу ударит по всем нам? Или мы теперь -- каждый за себя?
 -- Так мы и рассудили, собственно. Но вам бы стоило поставить на вид о том, что скандалы надо пресекать в корне -- это говоря о дальнейшем.
 -- Я разберусь с этим, -- пообещал Лорх, и действительно, тут же отправился будить Белецкого.
 Александр Романович проснулся сразу, но не сразу смог взять себя в руки -- он повел тяжелой головой, посмотрел обиженно на Лорха, потом на продолжавшую спать Наталию, прикрыл ее получше шинелью, причем Лорх поразился, насколько сразу потеплел и стал нежен звериный взгляд его шефа, и только потом спросил:
 -- Что у тебя такое, черти бы тебя взяли, а?
 -- Выйдем?
 -- Она спит как убитая. Тьфу, ой, какую х-хреновину я несу! Язык бы мне оторвать...
 -- Скоро надо бы ее куда-то... Все же он ей муж, хоть и...
 -- Переведут?
 -- Да, Веселовский был.
 -- И это все?
 -- Не все. Зинич сегодня пытался прорвать караул, и лично поговорить с генералом.
 -- Что? Зачем?
 -- Не знаю, Александр Романович. Ему-то незачем. Собственно, о том, что в запасном полку недовольны арестом Пчелинцева он мне сообщил, сообщил и суть разговоров... работает он исправно. Но больше он ничего не знал -- глуп, так что иметь что-то такое, что нужно излагать конфиденциально...
 -- Э-э-э! -- начал понимать Белецкий то, чего опасался Лорх, -- Так ты думаешь..?
 -- Похоже очень. Децимация эта еще...
 -- Найти Зинича немедленно!
 -- Да я и собираюсь. Только не смогу вас уже...
 -- Чего?
 -- Еще одной ширмой быть не смогу, с вашего позволения.
 -- Знаешь, когда ты вот научишься любить наконец...
 -- Да я умею, Александр Романович.
 -- Я к тому, что я, буде жив буду, я на части разорвусь, а тебе мешать не стану! Я проснулся теперь. Можешь быть свободен. Зинича ко мне немедленно, как найдешь -- я его смогу наконец успокоить! Наташу куда же теперь?
 -- Это я все уж продумал. Но я бы хотел лично...
 -- А от тебя там не будет толку. Этот мой! Зинича, Зинича мне! И быстро!
 -- Слушаю, господин подполковник.
 -- Иди к ****ям со своим подполковником! -- Белецкий зевнул, -- Да, оденься теплее -- там морозище аховый, а вот скрутит тебя опять, что будешь делать?
 Зинич был в патруле охранения дороги, ведущей от Налайхина на Цаган-Нурыйский тракт, и Лорх встретил его вместе с патрулем -- патруль как раз возвращался из ближней разведки к позиции. Зинич ехал впереди патруля шагом, понурив голову, и обдумывая свои мрачные мысли. Лорх, не сходя с аллюра, подскакал к несчастному поручику вплотную, резко остановил коня, и, хлопнув Зинича по погону рукояткой плети, сказал:
 -- Поручик Зинич, благоволите следовать за мной.
 -- Я... виноват... арестован?
 -- Да нет, что вы! -- улыбнулся Лорх, -- Что мне вас арестовывать? Я просил вас только следовать за мной, вот и все.
 -- С охотой, господин штаб-ротмистр. Семенцов! За старшего. Позиции не покидать до моего возвращения. Оружие на боевой взвод, прицел -- шесть. В рост на позиции не вставать, курить не разрешается. Коней отвести в положенное место. Все-с.
 -- За мной держите два корпуса, рысью, -- приказал Лорх, и поскакал в сторону от патруля.
 Проехав с полверсты, Лорх обернулся, остановился, и жестом остановил Зинича:
 -- Что у вас, черт вас дери, с подпругой, поручик? Кувырнуться хотите? Немедленно подтянуть!
 Зинич спешился, и только стал проверять подпругу, как соскочивший махом с коня Лорх прихватил сзади развитой плетью Зинича за шею, стянул, захватив хвост плети рукой, и придушивая его слегка для острастки таким образом, тихо, но злобно заговорил:
 -- Ты зачем к генералу давеча ходил? Зачем? Отвечай!
 Зинич только захрипел в ответ, падая на колени.
 Левой рукой Лорх тем временем тщательно обыскал Зинича, и скоро вытащил у него из-за пазухи офицерский наган-самовзвод, после чего отпустил Зинича, сильным толчком отбросил его от себя, и не сдержался -- от всей души приложил бедолаге по шее вдогон. Зинич от того и вовсе полетел наземь, зарыдал, но на ноги сразу вскочил, и истерически закричал на Лорха:
 --Все поняли, да? А я его все равно убью, убью, понимаете вы? Все равно убью, или вы сначала убейте меня! Не могу!
 Лорх почувствовал, насколько он устал, и, кроме того, ему стало действительно жаль несчастного мальчишку.
 -- Прекрати истерику, болван! -- тихо сказал он.
 -- Убью!!!
 -- Да убей! -- крикнул Лорх, не выдержав этой истерики, -- Убей, если ты так этого хочешь! Только не промахнись! Идиот! Ты же не сможешь! Тебя там враз в клочья разнесут! Недоносок! Из-за тебя всем нам только кишки погулять пустят, а толку? Террорист пальцем деланный! Разъебай!
 Зинич, поднявший перед грудью трясущиеся руки, было еще хотел что-то выкрикнуть, но замер с открытым ртом, осознав наконец то, что услышал, и, прикрывая руками рот, догадался вслух:
 -- Так вы тоже...
 -- Что-что?
 -- И вы этого... хотите?
 Иван Алексеевич так же в свою очередь похолодел, и замер, начиная соображать, насколько он сейчас промахнулся -- Зинич на поверку оказался все же не тем, за кого его принял кичившийся своей проницательностью Александр Романович, исходя из посылки, которая все-таки оказалась совершенно ложной. А Зинич вышел человеком совершенно посторонним, неосведомленным -- Белецкий ошибся, и ошибся оттого, что слишком положился на свои умозаключения при условии известной порочности структуры действующей группы, внедренной в дивизию. Один раз, но все же Белецкий дал маху, и как! а Лорх и того хлестче, и что теперь? Пароли спрашивать? Так поздно, да и вовсе нельзя -- только если первыми назовутся. Стрелять с места? Выход, но ведь спросят за это, и опять-таки...
 Между тем и действительно каждый из соратников Лорха и Белецкого -- так, по крайней мере, им сообщалось -- имел свое звено, которое знал только он один, и никто другой -- в случае провала, ясно, вылетало одно звено из цепи, но не более того. Лорх знал своих, а вот об остальных приходилось только догадываться, ну а догадки, как стало видно, оказались слишком ненадежной вещью -- errare humanum est! Зинич мог вполне оказаться человеком из звена Голицына, Майера, или Никитина, но он не оказался ни первым, ни вторым, ни третьим. Зинич вне схемы, за него заступиться некому, только... почему он оказался так умен, что на месте придал словам Лорха нужный смысл? Или это...
 Лорху вспомнились издевательские слова Майера, сказанные им раз по сходному поводу: "Подвела излишняя секретность при планировании акции". Подвела, что там! и это могло оказаться одной из самых больших ошибок в жизни Лорха.
 Зинич, пятившийся от Лорха шагов до десяти, встал после как вкопанный, и полуотвернулся, бесстрастно смотря на горизонт. Лорх, все еще державший в руке отобранный у Зинича наган, навел его от бедра, и тихо взвел курок. Зинич повернулся, и ясным, спокойным взглядом посмотрел Лорху в глаза.
 -- Что же вы не стреляете, Иван Алексеевич? -- мягко спросил он, -- Сделайте одолжение. Сколько я могу понять, другого выхода у вас нет.
 Лорх бросил наган на снег.
 -- Du bist saghafter Idiot! Поди ты к черту! Сейчас садись в седло, и скачи к востоку, верстах в пятидесяти увидишь тракт, поезжай по нему на юг, а там уж доберешься до Хайлара. Оттуда -- куда пожелаешь, только подальше. Появишься еще в дивизии -- я тебе ноги из задницы выдерну! Марш! Денег дать тебе?
 -- Есть у меня деньги.
 -- На конь тогда!
 -- Хорошо, Иван Алексеевич. Благодарю. Одно слово...
 -- Что ты еще можешь мне сказать?
 -- Не знаю, нужно ли вам это... но из всех людей, кого я только встречал, нет человека более достойного любви, чем вы. Подождите! Прошу вас молчать! Будьте счастливы, Иван Алексеевич. И если я когда смогу быть вам полезен...
 -- Ты будешь мне теперь же полезен, ежели немедленно уберешься отсюда, мальчишка! Не заставляй меня стрелять! Ну? Марш-марш, и чтобы духу! Мар-р-р-рш!
 
 
 -- Ну что, -- поинтересовался Белецкий сразу, как Лорх вернулся, откладывая старую, растрепанную книгу, которую он, нисколько не обинуясь, часом раньше вытащил у Лорха из сумки.
 -- А Наталия Павловна? -- спросил Лорх, осматриваясь.
 -- Ушла пока что. Так как?
 -- Зинич нам больше мешать не будет, я думаю.
 -- Думаешь?
 -- Да, вернее надеюсь.
 -- И что с ним?
 -- Он дезертировал.
 -- Как?!
 -- Дезертировал, гос-сподин подполковник! Или я стал неразборчиво говорить?
 -- Е-понский хин! -- схватился за голову Белецкий, -- Только этого не хватало нам!
 -- Вы предпочитаете новый труп в полку?
 -- Ах, вот что? Да уж. И сколько нам бояться?
 -- У него хороший конь. И живым он не сдастся, ежели что.
 -- Сколько бояться нам?
 -- Часа два.
 -- Да уж! Если про это что узнает наша компания негодяев...
 -- Бурдуковский? Не узнает.
 -- Да нет, наша компания негодяев.
 -- Простите? Я так же негодяй, вы считаете?
 -- Так и я ведь! Иван Алексеевич, давай не будем лицемерить! Речь ведь идет об организации мерзавцев, настолько в себе совершенных, что они стремятся подчинить негодяев более мелких, и разрозненных. И не о целях наших речь -- я их и сам почти не знаю, наших целей -- не любят у нас таких вопросов. Я о принципе бытия: мы выискиваем мерзавцев и загоняем их в нашу сферу влияния, заставляя каждого отдельного мерзавца делать то, что ему больше всего не по нутру -- подчиняться. Вот проклятие каждого негодяя: почти всегда найдутся большие негодяи, которые подомнут его под себя -- в любом месте, в любое время. Становясь негодяем, человек становится рабом -- нашим, к примеру... А ты? Зачем ты штудируешь этот самый эксский процесс? Что тебе там интересно?
 -- Да все, Александр Романович. Это же первый процесс из целой серии!
 -- Но как там все ясно!
 -- Вам все ясно? Мне, так ничего не ясно. Там много такого, что...
 -- Что?
 -- Что без контрразведки не разобраться! Это же дало начало целой эпохе! Там же декларирована суть структуры всех демонистов, появлявшихся впоследствии. Кто это сделал, зачем это сделали?
 -- Дело прошлое.
 -- Да, допросить некого, согласен.
 -- Допросить-то как раз всегда есть кого, Иван, всегда есть!
 -- Это если найти лиц, причастных...
 -- А на то и контрразведка, чтобы уметь найти лиц причастных! А что! Это, я бы сказал, идея! Преинтересная! Если сделаешь, признаю тебя самым изощренным асом контрразведки всех времен и народов...
 -- Договорились.
 -- Натурально. В конце концов, мы умеем творить и чудеса...
 -- А кстати, Александр Романович! Если начать творить чудеса, то, быть может...
 -- А что нужно именно тебе?
 -- В данном случае -- изменения реальности.
 -- А способ?
 -- Любой. Впрочем, нужно очень много считать...
 -- На досуге и посчитаешь все, что тебе надо. И доложишь. Но, запустив это дело...
 -- Это ясно -- отмена невозможна.
 -- Вот именно. Ладно, этот разговор мы пока отложим. Зови наших янычар. А сам отправляйся к Наташе, и будь ей интересен, иначе я тебе покажу, где раки зимуют. Что?
 -- А вам не кажется, Александр Романович, что загружать меня такими простыми делами как то... неэкономно, что ли?
 -- Ха! Я от всей души желаю тебе не растерять кишки в этом деле! Ты что, полагаешь, что я тебя берегу? Да я тебя откровенно и самым свинским образом подставляю под удар -- дело может стать жарким... И если она пострадает из-за тебя, знай: у тебя на совести будет и мой труп. Тебе ясно? Зови Мухортова, и марш к ней! Впрочем, я сам могу.
 Белецкий вышел из юрты вместе с Лорхом, кликнул своих палачей, которые немедленно явились, словно из-под земли выросли, и приветствовал их речью следующего содержания:
 -- Смирно, золотая рота! Сабиров! Как с-стоишь, про*****? Смирно была команда! Так, вот что: немедленно отправляйтесь забрать арестованного офицера Пчелинцева. Арестованного ко мне сразу же.
 -- Слушаем, вашескобродие! -- отрапортовали палачи.
 -- Я не кончил, ****ота! -- возмутился Белецкий, -- Должны стоять и слушать. Молчать! Жрать глазами! Вести себя с арестованным -- до поры -- возможно корректно, разве что буянить начнет, тогда уж -- в плети его. Мухортов! Сразу, как приведете, поди к доктору Клингенбергу -- он понадобится. Я те усмехнусь, пресмыкалище! Тебе усмехаться нечему, так как есть ты говно, говном и останешься. Выполнять приказания. Одна нога здесь, другая там! Живо!
 Мухортов, Сабиров и Яковлев, все же не выдержав, мерзко улыбнулись в ответ своими толстыми рожами в знак того, что все прекрасно поняли, и не выдадут, случись что внезапное.
 Лорх тем временем нанес визит Наталии, которую нашел в самом спокойном и умиротворенном расположении духа. Об арестованном муже та даже ни разу не заговорила, и Лорх с ней провел час в увлекательных беседах, все более удивляясь, как Белецкий может ее выдержать хотя бы минуту. Наталия к Лорху пристреливалась, пристреливался и Лорх к Наталии.
 Кроме того, они условились на днях стрелять в цель, причем под заклад: от Лорха -- маленький браунинг с серебряной рукоятью, выигранный третьего дня им у Тюхтина в "Люцифера", или червонного короля, а от Наталии -- баклажка с женьшенем, настоянным на высококачественном пшеничном спирту. Потом, выпив водки, Лорх с Наталией переиграли условия: его приз немедленно переходит к нему, так как он все едино выиграет, хотя это и не значит, что само развлечение отменяется. Баклажку Лорхом было предложено распить немедленно. А браунинг, вещь отличную, которую так ладно засунуть за голенище сапога, Лорх дарит с условием, чтобы браунинг Белецкому передарен не был, и Наталия подарок приняла с благодарностью, тем более, что он был ко времени: у нее револьвера не было, так как она отдала именно этот самый браунинг с серебряной рукоятью Тюхтину за баклажку с женьшенем...
 И закончим об этом самом браунинге: Наталия его все же подарила Белецкому, с условием, чтобы Лорх не знал, но и у Белецкого он не задержался: Белецкий неделей позже променял его доктору Клингенбергу за сорок порошков хинина для той же Наталии -- медикаменты были в дефиците.
 Пока же, попивая женьшень на спирту, Лорх, которого Наталия не принимала всерьез, и напрасно, успел выяснить, что она мужа своего не любит, и что муженек платит ей ответно таковой же монетою, и болтался он в свое время по всем возможным и невозможным потаскухам, и один раз Наталию едва даже не застрелил, будучи пьян, как сапожник -- Наталия сама времени тоже не теряла даром! Лорх, тем не менее, не сообщил ей о том, что ее мужем сейчас занимается ее любовник, и перевел разговор на другую тему, в частности, о тибетских ламах, гурках, и маршруте движения на Хайлар как через Цаган, так и через Маймачен.
 Пчелинцевым тем временем занимались Яковлев с Сабировым, а Белецкий пока разговаривал с доктором Клингенбергом, и развлекались они тем, что обсуждали виды, и картины действия отравляющих газов; Белецкий упирал на то, что горчичный газ, слов нет, хорош, но и фосген со счетов сбрасывать тоже не стоит -- прост в производстве, и приготовить его, в принципе, можно в подполе. После Белецкий пустился в личные воспоминания, и рассказал, что фосгена он отведал и сам -- мало не показалось, до сих пор у него грудь болит, и кашель такой, что приходится много курить. Так Белецкий развлекался с полчаса, потом попросил Клингенберга осмотреть арестованного, и идти с миром -- до вечера, по мнению Белецкого, доктор Пчелинцеву вряд ли понадобится. Клингенберг же на это мрачно сострил, что судя по тому, как началось дело, к вечеру понадобится поп, и ежели будет так, то нечего тогда беспокоить докторов -- у них пока своих дел довольно. Белецкий и Клингенберг еще по этому поводу посмеялись, после чего доктор сделал свое дело, и откланялся.
 Пчелинцев сидел посреди юрты, сгибаясь крючком, на высоком и узком табурете, и ладонью размазывал по лицу кровь, обильно текущую изо рта. Лицо его было уже совершенно истерзано, а в глазах застыл животный ужас, смешанный с изумлением: судя по всему, подобного обращения Пчелинцев не ожидал.
 Белецкий выгнал улыбающихся исполнителей вон, уселся напротив Пчелинцева на низкий складной стульчик, расставив ноги, и стал долго, молча, пристально смотреть на Пчелинцева. Выдержав достаточную, по его мнению, паузу, он наконец процедил:
 -- Ну-с?
 Пчелинцев страдальчески скривился, и с трудом открыл рот:
 -- Вы... хотели знать, каким об... образом я вырвался из-под ареста в ЧК?
 -- Это я и так знаю, -- ответил Белецкий, -- Вывели за ручку. Знаю так же, кто, только не знаю частностей. Стойте! не надо про немецкую тайную службу, это же не она. Какой именно ложи, и какой именно должности был этот ваш спаситель, я бы узнать хотел. И не будем играть в дураков -- вы ведь понимаете, что я еще до утра вымотаю из вас все, что мне нужно. Не возражайте! Уверяю вас, что мне совсем не хотелось бы делать из вас неразумную скотину -- я сторонник разумного разговора. И не рассчитывайте на Алексеева -- он для вас и пальцем не шевельнет, ибо понимает: шевельнет -- ему же хуже. Вы хотели что-то сказать?
 -- Уверяю вас, что я не чекист, -- с большим трудом выдавил Пчелинцев.
 -- Это я понимаю, -- согласился Белецкий, -- И вполне вам верю. Организация?
 -- Что?
 -- Вы прекрасно поняли мой вопрос!
 -- Нет.
 -- Ваша тайная организация? Долго я буду ждать?
 -- Что вы имеете в виду под органи...
 -- Повторить вам веселый час, да? -- Белецкий устало повел глазами, -- Мне бы этого не хотелось. Вы сами... Название ложи, быстро!
 -- Я такой же, как вы, -- сказал Пчелинцев, аккуратно ощупывая подбитый глаз.
 -- Ого! -- Белецкий улыбнулся, -- Великолепно! Бурдуковский, например, услышав это, сказал бы, что вы меня обвиняете в шпионаже в пользу Германии во время войны, а это -- смертная казнь путем повешения, как вам самому должно быть известно. Вы хоть понимаете, в каком положении вы оказались? И кто, кроме меня сможет вам помочь? Да никто! Я и хочу вам помочь, собственно. А вы не принимаете моей помощи. Обижаете, кстати! Или вы не поняли еще, с кем говорите? Сейчас вы поймете.
 -- Вы не можете... -- захрипел Пчелинцев.
 -- Еще как могу! -- с этими словами Белецкий несколькими мощными пинками сбил охающего Пчелинцева с табурета, повалил, и, подтащив его к чану с круто соленой водой, макнул его туда головой, и надолго задержал.
 Пчелинцев слабо вырывался, и пускал пузыри.
 Вытащив Пчелинцева наконец из чана, Белецкий двинул его сапогом в низ живота, заставив изрыгнуть воду, которой тот наглотался. Пчелинцев едва отдышался.
 -- Название? -- рявкнул Белецкий.
 -- LX-9.
 -- Уже лучше! -- одобрил Белецкий, и снова окунул Пчелинцева в чан с водой, повторив это многажды, и предлагая свои вопросы:
 -- Расшифровать!
 -- Тайное общество... люциферитов...
 -- Тип построения?
 -- Как масонской... организации... международное.
 -- Страны базирования?
 -- 1 -- Шотландия... 3 -- Франция... 7 -- британская колония Индостан... 8 -- Польша, Лифляндия и Курляндия... 9 -- Россия.
 -- Поддержка политических партий?
 -- ПСР**.
 -- А РСДРП?
 -- Да, тоже.
 -- Цель внедрения?
 -- Что?
 -- Цель твоего внедрения сюда, скотина! Уничтожу!
 -- Наб... наблюдение.
 -- За кем? За дивизией, штабом, командиром?
 -- Не только... есть тайные клерикальные организации... и масонские общества...
 -- Проводил передачу стратегической и тактической военной информации?
 -- Нет... правда нет!
 -- Допустим -- верю. Теперь об Ордене -- структура?
 -- Масонского типа, палладическая.
 -- Свежей информацией обладаете?
 -- Путем эстафет.
 -- Последняя эстафета?
 -- В... Харбине, в 1919 году, май.
 -- Орден коаликтивен с большевистским правительством?
 -- Нет, он пронизывает его структуру... по принципу безболезненного внедрения, и захвата... вытеснение...
 -- Каким образом поддерживал РСДРП?
 -- Всеми. Не надо больше! Не надо!
 -- Каким образом, ****ь...
 -- Деньги, оружие, содействие, оперативная поддержка.
 -- С какого года?
 -- С тысяча девятьсот восьмого.
 -- Цель?
 -- Подчинение руководства, проникновение к власти на плечах партии, продвижение к высшей власти в партии, отъятие власти у партии, уничтожение партии.
 -- Текущая задача на момент получения последних инструкций?
 -- Отпустите же меня! Я все скажу!
 -- Ладно, -- Белецкий отпустил Пчелинцева, -- Садитесь, друг мой. Итак?
 -- Я не знаю текущих задач. Теперь -- не знаю.
 -- Что же при вас обсуждалось?
 -- Именно что общие вопросы.
 -- Тоже интересно.
 -- А вы поймете?
 -- Пойму, -- улыбнулся Белецкий, -- Это уж, думаю, ясно из моих предыдущих вопросов. Впрочем, черт с ними. Ваша террористическая активность?
 -- Высшая, думаю.
 -- Даже так?
 -- Да.
 -- Означает ли это, что LX-9 заполняет собой в основном аппарат ВЧК-ОГПУ? Или не знаете?
 -- Знаю, у нас секрета из этого не делали.
 -- Так что-с?
 -- Нет, в большей степени -- политическое руководство, армию, РВС, компрос, пропагандистские службы, и так далее.
 -- Каково было ваше влияние в штабах белых армий?
 -- На южных фронтах -- очень значительное. Я не могу утверждать точно, но ноябрьский успех на перекопском направлении -- явно успех деятельности тайных организаций: только таким образом можно было фактически снять охранения с участка прорыва. Впрочем, этого я точно сказать не могу, но вот про поражение Добрармии в киевской операции -- это влияние USL...
 -- Кто такие? Впрочем, позже об этом. Сейчас меня другое интересует: ваша здешняя задача?
 -- Я же говорил!
 -- Вы ложь говорили. Я жду.
 -- Хорошо: наблюдение, сбор материалов по поводу действий дивизии, возможная передача фактических сведений...
 -- Для использования большевиками в целях пропаганды?
 -- Почему ими?
 -- А кем еще? А как насчет агитации солдат к уничтожению местного населения?
 -- Зачем это мне?
 -- Чтобы развернуть красную войну на территории Монголии, Китая, и Манчжурии, например. Вы же заинтересованы в войне, не так ли? Вы всегда были в ней заинтересованы, так как сила вы, скажем прямо, деструктивная, и какому бы богу вы там не молились, масоны вы и есть масоны! Что, нет?
 Пчелинцев ничего не ответил.
 -- Информационно-пропагандистскую деятельность в дивизии, или военную разведку ведете?
 -- Я же сказал: нет.
 -- А не в пользу красных? В пользу LX-9?
 -- Повторяю, я не веду военной разведки. Я и задания-то не выполняю совершенно!
 -- По какой причине?
 -- Нет связи.
 -- Была бы связь, была бы и разведка, я полагаю? В пользу Ордена, или, что вернее -- в пользу ЧК под таким прикрытием?
 -- Нет, я русский офицер...
 -- Там тоже русские сидят, не одна ж жидовня! Кстати, назовите-ка мне имена ваших руководителей, проникших в большевистскую верхушку...
 -- А не многого ли вы... хотите от меня? -- гордости и самоотверженности в Пчелинцеве не было никакой -- он попросту торговался; Белецкому же это очень не понравилось, а потому он откинул пинком Пчелинцева, встал, вышел из юрты, и стал кликать своих головорезов.
 -- Я буду отвечать, буду! -- завопил изнутри Пчелинцев.
 -- Будешь, -- согласился снаружи Белецкий, и отнесся к своим палачам: -- Господина требуется сделать более покладистым. Я же перекурю пока.
 Из юрты раздались дикие вопли истязаемого.
 "Мухортов!" -- догадался Белецкий.
 Покурив, Белецкий вернулся, и застал Пчелинцева валяющимся около все того же табурета, вопящего совершенно животным голосом, и сучащего ногами. Дав несчастному проораться, Белецкий показал Сабирову:
 -- Дай ему настоечку из красной бутылочки. Пусть прочухается. И вон все отсюда.
 Сабиров немедленно исполнил приказание, а Белецкий сел, и принялся писать протокол, чем и был занят некоторое время.
 -- Нет, не то, -- сам себя поправил Александр Романович, разрывая бумагу, -- Этого он знать не может. А я ничего другого не знаю. Что делать? Пчелинцев? Вы пришли наконец в себя? Ах, как приятно! Так что-с? Вы назовете имена ваших руководителей, адаптированных в большевистском правительстве?
 -- Да... Антонов-Овсеенко, Чарнолусский, то есть Луначарский, Куйбышев, Бронштейн, то есть Троцкий, Фрунзе, Томский, Лацис.
 -- Какова инфильтрированность эмиссарами Ордена нашей дивизии?
 -- Мне неизвестно.
 -- А какие организации эмиссированы здесь еще?
 -- Я не знаю.
 -- А при Семенове?
 -- Масонские: "Голубая Звезда", "Дом Давидов", "Умирающий Сфинкс", "Коптская Традиция". Палладистские -- только USL, то есть "Серые Псы"...
 -- Не желаете умыться?
 -- Не-ет! -- протяжно закричал Пчелинцев.
 Белецкий весело рассмеялся:
 -- Да я не о пресловутом чане говорю. Как прикажете, впрочем. -- Белецкий поднял заранее уже задохнувшегося Пчелинцева, и посадил его вновь на табурет.
 -- Спасибо, -- тихо шепнул Пчелинцев.
 -- Не за что! -- расхохотался в голос Белецкий, -- Слушайте-ка, вы вот назвали столько организаций, а кто вам известен как их адепты персонально?
 -- Никто.
 -- Ну вот, -- огорчился Белецкий, -- Начал здравие, а кончил за упокой! -- Белецкий надвинулся на Пчелинцева, и заорал, скаля зубы: -- Шкуру сдеру по кусочку! На углях как рябчика зажарю!
 -- Я правда не знаю! -- заплакал Пчелинцев.
 Белецкий покачал головой.
 -- Да что же вы тогда знаете-то?
 -- Меня ориентировали только на то, какие организации могут действовать в семеновской армии. А здесь -- и вовсе не ориентировали. То, что я назвал -- только предположение. Ручаюсь только за присутствие USL.
 -- USL -- что все-таки такое?
 -- А вы не знаете?
 -- А почему я должен знать?
 -- А ваш перстень?
 -- Что ж перстень? Сувенир, не более. Для пущего страху. Получил в наследство от приятеля, вот как вы получили в наследство жену... Вы уж размотали те деньги, которые ваш друг оставил вам обоим? А? Это, впрочем, к делу не относится. Чем вообще занимается и занималась ваша жена?
 Пчелинцев горько усмехнулся:
 -- Никогда и ничем. Это Мата Хари, ежели хотите знать. Всю жизнь занималась только шпионажем, а Константин, покойник, служил ей прикрытием. Потом прикрытием стал служить я. Но я и сам служил в этих службах, так что что-то мог понять, а чего-то не мог. Об этом меня вы не спрашивайте: Натальин любовник пообещал мне немедленно пулю, как только я стану вникать в ее дела. Я и не вникал. Это она вам на меня кивнула?
 Белецкий качнул головой:
 -- Вопросы здесь буду задавать я. И я, ежели угодно знать, за вами еще с Манчжурска присматривал. Что еще и делать контрразведке? Военные разведки кончились, а вот тайными обществами давно бы пора заняться. Ну, вы-то, говоря откровенно, дезертир, или, говоря их языком -- ренегат. Не пожелали далее служить на них как раб, и убежали, верно ведь? А знаете вы много, так что мне вы можете помочь. А я уж смогу помочь вам... Так что про USL?
 -- "Unaschprechlichenn bruederschaft". Наверняка действуют здесь потому, что сам Унгерн -- в прошлом -- его функционер.
 -- Кто? Командир дивизии?!!
 -- Да, это известно.
 -- Подробнее. Да уж, поставили вы меня в положеньице! Радуйтесь: ежели вас повесят, то следующим днем рядом с вами буду болтаться я... Да сядьте поудобнее, или лягте совсем, в конце концов! И рассказывайте.
 Пчелинцев сполз с табурета на пол, прилег, и продолжил:
 -- Да, так вот USL. Это мощная организация с неизвестным никому культом. Так же, как LX-9, она активно внедряется в структуру большевистской власти. Руководителем ее был фон Юнтц, а теперь, года с восемнадцатого, руководство взяли швейцарцы во главе с Фраучи.
 -- Фраучи? Кто такой?
 -- Крупный чекист теперь. Организация разворачивается кроме ОГПУ так же в наркомфине, наркомпросе, в РВС**, в структурах пограничной стражи.
 -- Откуда у вас эти сведения?
 Пчелинцев улыбнулся:
 -- Я же был не последний человек в своем деле! И кроме того, как говорится, имеющий уши... Сведения у меня, впрочем, устаревшие: с середины позапрошлого года я ничего нового не знал. Так, слухи... Шила в мешке не утаишь, другое дело, что почти никто в это не верит... кроме тех, кому надо... в это верить...
 -- Стало быть, вы хотите сказать, что вы -- важное лицо?
 -- Был.
 -- А не знаете ли вы, что, между USL и LX-9 не поделены ли сферы влияния?
 -- Поделены. Они связаны договором, и сотрудничают на принципе общности задачи.
 -- Какова же разница между тем и тем?
 -- Принципиально -- никакой. LX-9 -- в основном русские, и прогрессивная часть еврейства. Unaschprechlichenn -- в основном немцы, поляки, латыши, швейцарцы... Разница только в ориентации: если LX-9 ориентируется на Британию, то USL -- на Германию.
 -- Цели прогерманской ориентации?
 -- Достижение полного союза с Германией, построение прочного военного сотрудничества для организации так называемого "Великого Похода", назначенного для восстановления в полном объеме латино-германской культуры, и ликвидации культуры иудейской; уничтожение иудейства как религии и исторической реалии, и еврейства как нации. Это, подчеркиваю, выводы из наших старых данных, настолько, насколько я посвящен, и меня это касалось. На начальном этапе цели тех и других сходятся. Больше я ничего не знаю.
 -- Итак, -- заключил Белецкий, -- Давайте подведем итоги. Вы были посланы, чтобы создать самостоятельную организацию в Харбине, имели высокое положение в организации, но внезапно дезертировали. Почему? Провалили работу? Не слышал. Тогда что?
 Пчелинцев покачал головой:
 -- Этого я вам не скажу.
 -- Не жена ли ваша тому виной?
 -- Я сказал -- на этот вопрос я не отвечу!
 -- Захочу -- ответите. Но не хочу.
 -- И как вы сможете это сделать? -- Пчелинцев слабо улыбнулся, -- Все, что вы можете, я уж видел.
 -- А знаете, вот прикажу приволочь ее сюда, и Мухортову...
 В глазах Пчелинцева вспыхнули такой ужас и ненависть, и он вскочил с пола так резво, что Белецкому пришлось в полную силу ударить его в челюсть, и закричать:
 -- Лежите смирно, дурак! Не трону я вашу жену! Я -- не трону! А за Бурдуковского -- за него не поручусь! Так что давайте: как на духу. И клянусь вам всем, что для меня свято: если я буду вами доволен, так жену вашу Женька не достанет! Никогда и ни за что! Согласны? Тогда вот что: сколько адептов LX-9 закреплены в "Unaschprechlichenn"?
 -- Несколько эмиссаров в довольно высоких кругах.
 -- Вы имели к этому касательство?
 -- Нет, и даже не был с ними связан.
 -- Тогда откуда же вам это известно?
 -- Оттуда же, откуда и все остальное, -- пожал плечами Пчелинцев.
 Белецкий отметил про себя такой нехороший симптом, как возвращение к Пчелинцеву его ранее подавленной воли, но никак пока не отреагировал, и продолжил допрос:
 -- Получается так, что вы вели большую игру при штабе Юденича?
 -- Нет, мы как раз отдавали туда истинную информацию, хотя и не кардинальной важности. Мы были незаметны, не в чинах, не на виду, но дело делали очень большое: наши действия позволяли обескровливать большевиков, и продвигать наших людей в штаб Юденича.
 Белецкий несколько помолчал, собираясь круто возвратить разговор, потом продолжил:
 -- Стало быть, вы прогнозируете Фраучи в лидеры "Unaschprechlichenn"... я правильно выговариваю название?
 -- Название вы выговариваете правильно, -- кивнул Пчелинцев, -- что неудивительно для пасынка Анны Леопольдовны... Знаете, бросим эти игры! Я у вас в руках, но если вы думаете, что про вас мне ничего не известно, так вы ошибаетесь. Про вас, и про Лорха. Но я готов сотрудничать с вами, лишь бы меня не терзали больше. И еще я хотел бы жить. И я знаю, что вы это можете мне обещать.
 -- Придется, -- кивнул Белецкий, не пояснив, что именно придется, -- Так вы прочите в лидеры USL именно Фраучи?
 -- Да.
 -- Насколько сильно его поддерживают из-за границы?
 -- Очень значительно.
 -- Точнее?
 -- В Германии -- фон Бредов, в Польше -- Сологуб* и Мациевский*. Это пока финансовая помощь, но...
 -- А какой процент состава комиссаров охвачен контролем LX-9?
 -- До девятнадцатого года -- до сорока процентов.
 -- А теперь?
 -- Думаю, больше.
 -- Японцы какое имеют влияние в этом процессе?
 -- У большевиков -- никакого. У нас -- довольно значительное. Только им тонкости не хватает: они спят и видят, как бы стравить Белые армии с го-минами, вызвать войну в Китае, ну, и дальнейшее понятно: оккупация Манчжурии под видом помощи.
 -- Это военная разведка?
 -- Да нет, и через оккультные общества. У них там одно от другого не отделяется. "Союз Истинного Учения о Слове ОУМ, и наследии Шамбалы"...
 -- Иначе называемое "Зеленый Дракон"...
 -- Вот именно. Оно пронизывает разведотдел японского генштаба, и... наоборот, так сказать.
 -- Хорошо, оставим это пока. Кто еще интересуется деятельностью тайных обществ в России?
 -- Из Антанты -- только Япония, по моим данным. Из Оси -- Германия и Турция.
 -- Отлично! -- улыбнулся Белецкий, -- И сразу бы так! Все выложили, и это несмотря на клятву о неразглашении.
 Пчелинцев поежился:
 -- У вас не выложишь, пожалуй! Впрочем, не имели бы вы дела с беглым ренегатом, я бы еще посмотрел, что бы вы узнали. А мне -- что ж! Они меня все равно убьют, если найдут, конечно.
 -- Что же раньше вы так упорно молчали?
 -- А кому это все интересно? И кто меня об этом спрашивал? Спрашивали про ЧК, ND, а что я буду на себя наговаривать? Я на них не работал, это они работали и работают на нас!
 -- Да, действительно, -- согласился Белецкий. -- Так эсеров вы, стало быть, поддерживали?
 -- Я лично?
 -- LX-9**.
 -- Разумеется. И их, и Евно Азефа*. И Гапона поддерживали. Мы их сделали! Это были самые блестящие операции.
 -- А Савинкова?
 -- Это человек USL. Каляев, который с Савинковым пошел на убийство Великого Князя Сергея -- того готовили у нас. Но мы таких не спасали -- не было смысла. А вы...
 -- Я?
 -- USL.
 -- Не имею отношения.
 -- А тем не менее оставьте меня у себя, и... у вас же есть возможности организовать мой побег? А то я, видите ли, совсем обессилел, и могу кое-что...
 -- Что? -- улыбнулся широко Белецкий. -- Да бросьте, право! Жену вашу я, раз обещал, спасу, а вас -- постараюсь.
 -- Это не разговор!
 -- Это разговор. Потому что вы у меня можете умереть сейчас, и все будет вполне естественно выглядеть. Ну, сердце сдало... Протокола нет. Вы вот себя как чувствуете? Мне почему-то кажется, что вам лучше, раз уж вы стали со мною ссориться. Сабиров!
 Пчелинцев заметно дрогнул.
 -- Что прикажете, ваше скобродие? -- спросил палач, появляясь в юрте.
 -- Я хоть ему, а все расскажу! -- пообещал Пчелинцев, кося глазами, в которых ясно было видно отчаяние.
 Белецкий задумался.
 -- Ваше скобродие! -- напомнил о себе Сабиров.
 -- Выйди вон, и жди меня там, а Яковлев пусть присмотрит... Я-а-аковлев! Ты уже тут? Я отлучусь ненадолго, а ты объясни господину капитану правила поведения в нашем богоугодном заведении... снова. И охраняй его. Здоровье его береги! Простите, капитан Пчелинцев, я сейчас же вернусь.
 Белецкий вышел, подошел, улыбаясь, к Сабирову, схватил его за шиворот, и очень страшно спросил:
 -- Мерзавец прокудный! -- ты в игры со мной играть вознамерился? Ну? Кто тебя вызывал к себе вчера или позавчера, шваль?
 -- А-а... э-э... господин подполковник Деев вызывали...
 -- Почему не доложил, с-с-скотина?
 -- Не велено было, ежели сами не спросите, ваше скобродие.
 -- Гнида! Про***** паскудная! Убью! Так ты своему господину служишь? Продаешь его, говноед? Слушай меня, сволочь: если он тебя спросит, говорил я с тобой о чем, или нет, так я с тобой ни о чем не говорил! И если что про меня ему расскажешь... вы меня знаете -- кишки собственные жрать с говнами заставлю! И Яковлеву то же передай. Понял, нет?
 -- Так точно, понял, ваше скобродие.
 -- Хорошо, коли понял, -- Белецкий отшвырнул своего повытчика, и вернулся в юрту. Пчелинцев встретил его жалобным взглядом, и глухо помычал, не в силах даже раскрыть рта. Яковлев стоял рядом с видом победителя, и ухмылялся, почесывая себе возле мотни.
 -- Яковлев, довольно, -- приказал Белецкий, -- Поди, организуй арест господину капитану. Чтоб ни одна сволочь... ну, ты знаешь. Марш. А вы быстро наглеете, господин капитан. На глазах. Мне редко, признаюсь честно, случалось выходить из юрты два раза! Я не люблю повторяющихся ситуаций, они портят всю пьесу -- повторение есть признак глупости. Так что, будем ссориться в дальнейшем?
 -- Этот ваш мерзавец... -- захрипел Пчелинцев.
 -- Знаю. Оттого его и позвал -- не бить же вас снова! Это так некрасиво! Да и вам было полезно попробовать. Все в жизни надо знать. Но у него было мало времени. В следующий раз он своего не упустит. Так что, будем ссориться дальше?
 -- Ссориться не будем. Задавайте ваши вопросы, -- вздохнул Пчелинцев, -- Отвечу.
 -- Раньше бы!
 -- Кто же знал, что у вас в арсенале припасается напоследок!
 -- Да вы не обижайтесь. Ладно, что уж, хватит с вас! Давайте будем протокол подписывать.
 -- А он уж есть у вас?
 -- Имеется кое-что.
 -- Ознакомиться не позволите?
 -- Отчего же? Пожалуйте.
 Пчелинцев быстро прочитал протокол.
 -- Но позвольте, ничего этого я даже не говорил!
 -- Понятно, что не говорили! -- расхохотался Белецкий, -- А вы что, хотите, чтобы я запротоколировал наш теперешний разговор? Да вас вся братия, от иезуитов до сатанистов проклянет в десятом колене! Подписывайте, подписывайте! Мне тоже надо перед начальством отчитываться! Да и вам так лучше.
 -- Лучше? Да чем же?
 -- Да хоть тем, что вам не придется общаться с штаб-ротмистром Лорхом. А то знаете... я уж узнал все, что мне нужно, а у Лорха свои интересы... Эта песенка про белого бычка может ведь продолжаться до бесконечности! А тут вы отделаетесь, и будете ждать своего часа, а я уж что-нибудь такое придумаю.
 -- Что придумаете?
 -- Э, перестаньте, любезный! Плохого для вас мне и придумывать не стоит! Вы положитесь на меня -- я ведь тоже умею быть благодарным. И просили за вас, кстати, говорил я вам, нет? Так что-с... Ждите, Пчелинцев. Остальное я беру на себя.
 
 Налайхин. 19 января 1921 года.
 
 19 января генерал-майор Резухин приказал ударному казачьему полку сниматься с лагерей, и двигаться на Маймачен. Повторять атаку Урги со стороны Маймачена никто, разумеется, не собирался, и передвижение войск должно было отвлечь противника, заставить его перебросить часть сил на участок обороны, который якобы ставился под угрозу, и тем самым облегчить проведение операции вторжения в город диверсионного отряда, которая активно разрабатывалась специальным отделом штаба дивизии. Поэтому тыловые службы, службы обеспечения полка, а так же отдел контрразведки полкового штаба, равно и как сам штаб на Маймачен не переводился, во всяком случае, пока. Тем не менее Белецкий и Лорх стали подбивать все свои счета, дабы в случае внезапной переброски -- импульсивность в принятии решений как Унгерна, так и всех прочих деятелей его штаба была уж известна решительно всем -- так вот в случае внезапного приказа о переброске Белецкий с Лорхом незавершенных дел иметь не желали. И самым больным вопросом для обоих был Пчелинцев -- как в связи с исключительной щекотливостью этой операции, так и в связи с особыми отношениями, сложившимися между Пчелинцевым, Наталией, Белецким, и Лорхом.
 Вечером Лорх, сидя вместе с Белецким в юрте, и помогая ему проверять правильность составления протоколов по Пчелинцеву, поинтересовался:
 -- Да, Александр Романович, по моему вопросу вы арестованного опросили?
 -- Что? А, насчет казней священников в Петрограде?
 -- Да, на этот счет?
 -- Спросил, а как же.
 -- И что?
 -- Что? Казнили, что же еще. Впрочем, сначала им предлагали отречься от сана. В некоторых случаях принуждали плевать на кресты.
 -- То есть все-таки это демонстрация сатанизма?
 -- Выглядит так. Но...
 -- Нет?
 -- Видишь ли, организовало эти акции общество "Мстителей Израиля"**.
 В глазах Лорха мелькнуло презрение:
 -- Ну, это исполнители.
 -- Почему просто исполнители? Когда исполнители, а когда и нет. Желающих там много было на это дело -- была бы санкция.
 -- Кто же тогда инспирировал это дело сверху?
 -- Его общество, например, -- Белецкий хмыкнул, -- И не только оно.
 -- "Унашпрехлихен"?
 -- Был такой грех. Собственно, палладиум под управлением Фраучи** поддерживает такие акции всецело, но настаивает, чтобы подобные действия провоцировались в еврейских организациях, и выполнялись только их руками. Это впоследствии может дать значительный козырь против еврейства креатурам этой организации в националистических движениях.
 -- Значит, планируется национальная резня в России?
 -- Ну, не знаю, в России ли точно, но господ евреев явно планируется несколько пощипать.
 -- А в Пчелинцеве нет этой опальной крови?
 -- Нет. Во всяком случае, мне это неизвестно. А что, похож?
 -- Смахивает.
 -- Оставим это до лучших времен... Да-с, стало быть, оба правящих ныне общества с места в карьер круто принялись за решение проблемы клира... Это есть и этого не изменить. А ты недоволен?
 -- Кто волен, тот и доволен, Александр Романович. Но зачем такие откровенно палаческие акции? Какой в этом смысл? Глупость, по-моему.
 -- И по-моему тоже. Собственно, их мотивация мне понятна: дискредитация священнослужителей, и деструкция средних слоев духовенства... и все в этом роде. В данный момент им решительно необходимо отстранить от какой-либо власти над массами попов -- когда они не станут иметь влияния, массы их сами в клочки разнесут, без посторонней помощи, только подскажи им это: народ-то у нас, хоть и богоносец, а вшистко едно -- стадо...
 -- Идиотизм! -- выразил свое мнение Лорх, -- Кретинизм! Не так их надо, не так ведь! Если уж очень нужно свалить клир немедленно, так подход здесь требуется совсем другой! Они же -- чем больше их гонишь, тем больше они усиливаются -- веками проверено! Да они на этих казнях позже себе неимоверный нравственный капитал возрастят! На этих могилах вырастут тысячи фанатиков, и как следствие -- там уже не будет людей развитых и здравомыслящих. А развитые и здравомыслящие люди не примут общества фанатиков, и отстранятся, ибо что может быть ненавистней культурному человеку, чем фанатик?
 -- Э, Иван, чушь ты говоришь, и самое плохое -- что ты ее не просто говоришь, а прямо-таки возвещаешь! Из людей, как ты изволил выразиться, "культурных" -- самые оголтелые фанатики и получаются!
 -- Из кого получаются, а из кого и нет. Отбор. Отделение агнцев от козлищ.
 -- А даже если и так, то что? Метод-то этого отделения, начальную стадию ты какой видишь? Ругательством заниматься -- то все мы мастера, а вот умнее ты что-то можешь предложить?
 -- Предложить -- мог бы! Экономически церковь надо душить, экономически! Лупить их рублем в хвост и в гриву! Обложить налогами, и задушить в два счета! Да еще запретить пожертвования -- подвести, например, под уголовную статью о мошенничестве. И напрасно большевики национализировали ценности патриаршей ризницы -- жадность-с! Нет, это как раз надо было оставить, а потом, когда попы эти ценности стали бы продавать за границу -- тогда и поднять трезвон, и разом прихлопнуть всю эту лавочку! Вот...
 Белецкий подернул устало плечами:
 -- Логично. Излагаешь ты правильно. Да уж, жаль, что не мы с тобою там правим. Горжусь тобой. Что Наташа?
 -- Под утро я встретился с ней, и предпринял прогулку при ясной луне, -- усмехнулся Лорх.
 -- Так таки при ясной луне? -- наклонил голову Белецкий.
 -- Ну, если можно это так выразить -- луны не было видно и в помине, хоть метель и утихла. Было холодно, Наталия куталась в полушубок, а ваш слуга покорный был в шинели с поднятым воротником, и монгольском малахае на лисе. Очень романтично.
 -- Ты мне не конкуренцию хочешь ли составить?
 -- Помилуйте! А если бы хотел?
 Белецкий засверкал глазами:
 -- Шутишь, надеюсь?
 -- Шучу. Но тесный контакт мне с нею нужен. А ей это смешно -- она любит в игры играть, и полагает, что такую игру и ведет... Да, так вот судьбою мужа своего она у меня все-таки поинтересовалась. Под конец прогулки.
 -- Дословно?
 -- Ну, что-то вроде: "-- Так мой муж что, он у вас?" Я подтвердил. А она мне: " -- Знаете, я хотела бы похлопотать за него -- муж все-таки. Вы не могли бы..."
 Белецкий вздохнул:
 -- И что ты?
 -- А я в том смысле, что нет, не мог бы, извините конечно. Он де попал в очень неприятное положение, и я совершенно не могу его облегчить. Она поинтересовалась, не расстреляют ли его, я ответил, что, вероятно, да, и поинтересовался, как бы хотелось ей, если бы это от нее в какой-то степени зависело...
 -- А она?
 -- Сказала буквально так: "Да уж пусть живет. Когда-то он был совсем неплох... Я на него зла не держу -- сама, что уж, еще та штучка." Ну и все такое, в этом же духе.
 Белецкий кивнул головой:
 -- Вот и я так же рассудил поначалу. Ехал бы он завтра с мешком на голове в Нанкин, где китайские умельцы его совсем бы, прости за откровенность, обезоб-ра-зили, чтобы его никто узнать не мог, а оттуда он поехал бы в Сянган, и -- весь мир перед ним! Ставки сделаны, стены разрушены! И концы в воду. Только теперь мне почему-то кажется, что этот план как-то не выдерживает критики...
 -- Натурально не выдерживает! -- согласился Лорх, -- Еще бы! Как вы будете мотивировать его исчезновение? Побегом? Да вы рехнулись! Побег? От нас? да нам же сразу конец!
 -- Нет-с, отнюдь. Неприятности были бы, но не более того.
 -- Не понимаю!
 -- Понимать здесь нечего, -- Белецкий осклабился, -- Я представил бы завтра Дееву... бедного грешника! Так что наш друг мог бы спокойно жить на белом свете, на котором его больше не существовало б! Но...
 -- Но, Александр Романович?
 -- Что-то не хочу я с этим возиться.
 -- Понял, -- кивнул Лорх, и встал.
 Часом спустя в расположении полка поднялся изрядный переполох, а Белецкий лично явился к Дееву с черным лицом, и трясущейся головой.
 -- Серж... это неслыханно! Вот полчаса тому, пока я пошел хоть маленько поспать, этот Пчелинцев! Только я его начал разматывать хорошо!
 Деев вскочил с койки, и рявкнул:
 -- Александр, не крути муде на сковороде! Говори дело -- что случилось?
 -- Сабиров, скотина, видно приспал, а этот его задушил -- и откуда только сила взялась! Потом прикончил штыком Яковлева, да, видно, не решился связываться с наружным конвоем... Так взял, гад, и застре-лил-ся из карабина! Лежит! И эти ослы -- тоже!
 -- Как застрелился?
 -- Как-как, в рот, как! Вот и тихо получилось.
 -- Черт знает что такое! А это точно он? Ты его опознал?
 -- А! -- закричал Белецкий, -- то-то, что дело это невозможное! Только по поротой спине, да еще -- сам знаешь; он, сволочь, налил воды в дуло -- башку разнесло во все стороны! Ничего невозможно собрать! Но если без башки -- точно он!
 -- Ну Белецкий! -- только и смог сказать Деев, пронизая Александра Романовича взглядом, и клянясь себе в том, что теперь же, вот утром, он начнет принимать к Александру Романовичу такие меры -- света тот не взвидит! Хотелось, очень хотелось Дееву знать, что же такое затевает Александр Романович, и все эти тайны, и странные случаи, которые Деев не знал, как логично объяснить начальству, Дееву надоели уже хуже горькой редьки. На сегодняшний день подполковник Деев остался в принципе с носом -- Белецкий опять сумел спрятать концы, и в руки не дался. Деев, однако, этим не очень огорчился -- теперь-то уж точно он был убежден, что Белецкий ведет сложную и очень опасную социально игру, и его поддерживает мощная организация. Было ясно, и что это за организация -- типа масонской, или уж, во всяком случае, несомненно организация заговорщиков.
 Деев отнюдь не просчитался с этим вызовом к себе Сабирова и Яковлева -- он играл и на выигрыш и на проигрыш одновременно. Развернуть операцию с Пчелинцевым Дееву не удалось, зато определенно удалось другое -- Пчелинцев был мертв, да и Яковлев с Сабировым погибли -- уж ясно, за что, и кем они были убиты! Деев прекрасно понял, что Белецкий ликвидировал всех троих, заподозрив со стороны Деева неладное. Хоть тому и были косвенные доказательства, Деев шума поднимать пока не стал -- ему одного Белецкого было мало -- ему нужны были еще и Дисмеус с Гестусом.
 Обезглавленный труп Пчелинцева похоронят завтра вместе с его палачами. Белецкий торжествует, хотя и прикидывается испуганным, и пора было браться за Белецкого всерьез. И, самое главное, Деев понял, что времени ему более не осталось: назревали, явно назревали какие-то события. И потому, гневно отослав Белецкого прочь, Деев тут же приказал одеваться, и поспешил к Бурдуковскому.
 Белецкий же отправился восвояси, упорно размышляя над тем, что "Объединенные в Шумерском культе ЛИЛЬ"** на поверку действуют отнюдь не так, как ему, Белецкому, было бы угодно. И Белецкий думал над тем, как проверить узнанные от Пчелинцева факты, и в случае их действительности устроить что-нибудь такое, что доказало бы его начальникам, что Белецкий -- сам себе хозяин, и беспрекословно подчиняться не будет -- он уж будет делать то, что ему самому нравится.
 Были у него люди, которые могли проверить такую информацию, и утвердить или опровергнуть данные Пчелинцева, да только не было с ними связи. Впрочем, можно было бы отослать кого-нибудь из соратников Белецкого -- да того же Голицына, наказав ему проверить полученную информацию. Да только как отослать Голицына?
 Во всяком случае, Белецкий решил поставить Голицына в известность касательно полученных от Пчелинцева фактов.
 
 
 На рассвете нового дня Белецкий, так и не легший в эту ночь спать, вышел из своей юрты, и направил стопы в сторону санитарного обоза -- шел он к Наталии, которая последнее время подвизалась там. По дороге, однако, внимание его привлекла некая кипучая деятельность, развиваемая солдатами из комендантской сотни, и Белецкого, хотя и привыкшего к ночной активности комендантских, все же удивил теперешний раздрай, так как он не мог себе даже и представить, по какому поводу он происходит. Не долго рассуждая, граф направился туда, подошел к одному из комендантских почти неслышно сзади, и рыкнул несчастному служивому, для пущей острастки еще и обнажив оружие:
 -- Что это ты, пас-скуда, с прочими недоделками своими добрым людям спать по ночам мешаешь, а? Отвечать, долбоеб, быс-стр-ро!
 -- А... вашескобродь... это... -- хрипнул ошалевший комендантский.
 -- Молчать! -- Белецкий опустил пистолет, -- То есть -- отвечать по существу! И не блеять мне, как баран! И жопу зажми, тля!
 -- А...!
 -- Что это вы нижнего чина третируете, господин хороший? -- язвительно спросили сзади.
 Белецкий оглянулся, и обнаружил позади себя Ремизова, так же подошедшего совершенно неслышно. Холодок пробежал по спине графа, и он начал понимать, как должны были себя чувствовать люди, подвергающиеся этой, особо любимой Белецким, шуточке.
 -- Виноват, не узнал, господин подполковник, -- явно солгал Ремизов, и наклонил голову, явно давая понять, что все же ожидает ответа на заданный им вопрос.
 Подавив возбуждение, Белецкий коротко пояснил:
 -- Разъясняю обстановку.
 -- Оригинально! -- оценил Ремизов, -- Не сочтите за обиду, господин подполковник, но ведь такие штуки стрельбой кончиться могут! -- после чего Ремизов искренне рассмеялся, и отнесся к комендантскому: -- Пшел отсюда вон! А в следующий раз докладывай четко и сразу! И оружие применяй в случае нападения!
 -- Так ведь это -- их же скаблагородие... -- попытался оправдаться комендантский.
 -- Применяй не думая! Думать тебе вообще не положено, голубчик. Иcпарись теперь!
 -- Вот-вот, -- подтвердил Белецкий, -- Совсем что-то наши зольдатен немые стали. Мычит как теля... Эх, плохо воспитываем!
 -- Поздно их уже воспитывать, господин подполковник, -- возразил Ремизов.
 -- Воспитывать -- никогда не поздно... А что стряслось-то опять, может вы хоть мне объясните?
 -- Убийство, Александр Романович, -- пожал плечами Ремизов, сообщая об этом с такой скукой, словно убийства в дивизии были вещью уже ежеминутной.
 -- Что? Опять? -- Белецкий явно не придерживался Ремизовского безразличия по этому вопросу.
 -- Что такое -- "опять", господин подполковник? Это уже стало совершенно обыденным. Не опять, а снова.
 -- Частенько!
 -- Не говорите! Да сегодня не простое, а двойное.
 -- И кого же теперь?
 -- Хм... Да то вот и удивительно, что личностей совершенно никчемных! Это могильщики -- серые мужики лет эдак под пятьдесят, из запасных -- пьянь и дубы совершенные они были, и не мешали поэтому никому. Дермо, одним словом. Только и смысла было в них, что были они братьями, да и то -- не родными, по-моему...
 -- Хреновина какая-то, -- определил Белецкий, -- Спьяну, наверное, повздорили с кем-нибудь, да и напоролись на острие!
 -- Так бы оно и было, будь они прирезаны, ан нет -- отравили ведь их! А отравление -- это, так скажем, дело интеллигентное...
 -- Вот как? Отравили? А чем?
 -- Тем, что у нас и не сыщешь -- древесным спиртом**. Подсунули им его заместо сивухи. Во всяком случае, так утверждает доктор Зуев.
 -- Хм... да это ведь меня не касается, -- отмахнулся Белецкий, не желающий сейчас задумываться, -- Мне в моем полку хватает дерма. Пусть Деев голову себе ломает, ежели ему угодно. А я так, из праздного любопытства интересуюсь...
 -- Вот как? -- Ремизов приблизился, -- Ну, так я сейчас скажу вам то, что вас заинтересует более -- час назад ваш знакомец Деев арестовал поручика Льва Юнга из третьего полка, и сейчас его, наверное, уже разматывают полным ходом. Каково?
 -- Деев никогда не спешит разматывать сразу, -- уточнил Белецкий, -- Он сначала ласковый... А что вы так таинственно об этом мне сообщаете? Какое мне дело до какого-то поручика Юнга? Я с ним вообще близко незнаком!
 -- Незнакомы? -- Ремизов наклонил голову с сомнением.
 -- Уверяю вас, -- Белецкий отвернулся с самым скучающим видом.
 -- Может быть, что вы и незнакомы, однако если Юнг начнет говорить, это может повредить вам, или вашим друзьям...
 -- Каким же образом? -- засмеялся Белецкий, -- Какие такие разоблачения может сделать этот поручик Лев Юнг? У вас папироса есть? У меня что-то все в расход уже вышло.
 -- Прошу, господин подполковник. Так вы, стало быть, продолжаете утверждать, что вы с этим Юнгом незнакомы?
 -- Никак нет-с.
 -- А полковник Голицын?
 -- Ну, это вы, батенька, чересчур многого от меня хотите! Откуда я могу знать, с кем знаком или не знаком полковник Голицын!
 -- Так вот: когда Юнга размотают, то Деев выйдет напрямую на Голицына.
 -- Не могу я понять, друг мой, какая связь между полковником Голицыным, и каким-то поручиком Юнгом, -- пожал плечами Белецкий, послав Ремизову выжидающий взгляд, -- И в конце концов -- что мне до полковника Голицына?
 -- Не понимаете, значит? -- Ремизов начертил огоньком папиросы в воздухе сложный гиероглиф, и Белецкий сразу заметно напрягся, -- А теперь вы, стало быть, понимаете? Юнг -- в группе Голицына. Равно как и ваш покорный слуга... А вот как Деев вышел на Юнга, и вообще -- на нас, этого я никаким образом не понимаю! А вышел он явно на нас -- за Юнгом вообще ничего друго-го не числится, и числиться в принципе не может!
 -- А вы, -- тихо поинтересовался Белецкий, -- что же вы Голицыну не доложили, а мне докладываете? Или доложили?
 -- Я с этим и шел.
 -- Только сейчас?
 -- Только сейчас! А раньше -- ну не было у меня возможности!
 -- Тогда вот что, -- Белецкий взял Ремизова за отворот тужурки, -- Подите поближе, -- Ремизов наклонил голову, но Белецкий сильно притянул его к себе вплотную, -- Немедленно же отправляйтесь к Голицыну, и вызовите его ко мне. Да бегом, пожалуйста!
 -- Будет исполнено, -- утвердительно кивнул Ремизов.
 -- Повторяю -- что бы он не говорил, вы должны доставить его ко мне. Сами немедленно за тем отправляйтесь туда, куда он вас пошлет, и после приготовьте коней -- двух, и двух на смену, да смотрите -- лучших коней! Да, и себе приготовьте коней тоже. Завтра в дивизии никого из звена быть не должно. Вам все ясно?
 -- Ясно. Разрешите идти?
 -- Пулемет возьмите. Выполняйте приказания.
 Ремизов немедленно удалился.
 -- И еще вот... -- вслед ему сдавленно крикнул Белецкий.
 -- Я не ребенок, -- так же сдавленно ответил Ремизов, -- Разберусь. -- и бегом пустился искать Голицына.
 
 
 Белецкий, решивший не ждать пассивно развития событий, а напротив, форсировать ситуацию, отправился к Голицыну сам -- хотя он и выражал во время оно свое недовольство и неприятие тем, что его почти насильственно втянули в сферу деятельности тайной группы, все же надо было признаться себе и в том, что сложившаяся опасная ситуация, и более того -- возможность взять в руки реальную власть над группой, Белецкому импонировали. За властью Белецкий и отправился, твердо решив закончить за Голицына операции группы, приобрести определенное влияние на ее членов, и, в дальнейшем, возможно эффективно использовать это к своему интересу. И хотя служить интересам Ордена Белецкий, в свете того, что он теперь знал точно, да и того, о чем он не знал, но сумел догадаться, более не собирался, но он прекрасно понимал так же и то, что, воспитанный внутри структуры тайной организации, без оной он существовать уже не может, и вопрос для него стоял лишь о том, к кому теперь примкнуть, и не создать ли что-нибудь свое, с более верной, с точки зрения Белецкого, доктриной. Так или иначе, но Белецкому в любой ситуации были необходимы соответствующая слава, и соответствующие люди, и он теперь радовался своей удаче, которая предоставляла ему в руки одновременно и то и другое.
 Полковника Голицына Белецкий застал на месте, неторопливо покуривающим, и пересматривающим при свете свечи стопку своих бумаг.
 -- Огня же не зажигайте! -- зашипел Белецкий с порога, -- Вы ведь внимание привлекаете!
 -- Что еще прикажете, ваше скобродие? -- насмешливо отозвался Голицын.
 -- Что-с?
 -- Не волнуйтесь вы так, говорю. Да, известно вам, что вы сейчас напоминаете собой точно взбешенного кота?
 -- Как? Кота?!
 -- Именно так, кота. И шипите в точности по кошачьи!
 Белецкий от удивления на некоторое время онемел, но потом потряс головой, и опомнился.
 -- Острите-с? Это превосходно! Вы, видимо, еще не осознали...
 Голицын предупредительно поднял ладонь.
 -- Что такое? -- начал злиться Белецкий.
 -- Да полно вам, Александр Романович! Прыгаете, словно бердичевский цадик в день Давидов! Все я осознал. А то бы сейчас я, извините, спокойно проигнорировал эти ваши распоряжения, и спал бы сейчас сном праведника! Вы удовлетворены?
 -- Чем это я, к черту, могу быть удовлетворен? Все летит к чертовой матери кувырком, а вы мне...
 -- Ну довольно, довольно, Александр Романович. У вас не появилось никаких новых предложений?
 -- Какие уж тут предложения! Предложение одно -- вам немедленно следует бежать.
 Голицын невесело усмехнулся:
 -- Как ни крути, а действительно надо. Очень жаль, но теперь точно придется.
 -- Ничего нельзя сделать. Деев оказался слишком умен.
 -- Или кто-то умный натравил Деева на нас -- что вернее. Прискорбно это. И за вас -- за вас тоже страшно. Вы ведь -- голова горячая...
 -- Ах, оставьте! Ликвидирую Деева, да и дело с концом! Допросился, педераст, допросился -- хватит!
 -- Так может быть мне и не сниматься? Если уж вы непременно ликвидируете Деева?
 -- А если не ликвидирую? Тогда как?
 Голицын помолчал.
 -- Да, верно. Тогда будет еще хуже.
 -- Вот именно. Да, а куда вы намерены направиться? Я бы хотел уточнить маршрут...
 -- Уточнить? Вам-то что за дело?
 -- Ну, скажем так: я бы хотел, чтобы маршрут был покороче.
 Голицын рассмеялся:
 -- Это -- из-за Наталии? Ну еще бы! Я уж предвидел, что вы ее захотите отправить со мной. Не беспокойтесь -- доставим в самом лучшем виде. Лично вам ручаюсь.
 -- А все-же?
 -- Вот что я вам скажу, друг мой, -- торжественно произнес Голицын, -- Помните одно -- я никогда и никуда не бегал, сейчас бежать не собираюсь, и впредь этого делать не намерен! Вполне твердо это заявляю!
 -- Это то есть как, простите? Я не совсем понял.
 -- Сейчас поймете. Вот, -- в голосе Голицына появилось торжество, когда он подавал Белецкому бумагу, -- Вот так надо обделывать делишки!
 -- Не могу сейчас читать, -- покачал головой Белецкий, -- Глаза болят. На слово поверю.
 Голицын наклонил голову в удивлении. Белецкий вернул ему улыбку.
 -- Ладно, -- засмеялся Голицын, -- Слушайте. Своими словами: я уполномочен от штаба дивизии с секретной почтой в Чойрин. Список сопровождающих не заполнен. Об отъезде моем будет доложено только завтра утром.
 У Белецкого невольно вырвался вздох облегчения. Голицын улыбнулся.
 -- Угодил?
 -- Угодили, что ж. Только вот -- доложено будет утром. А это ведь через четыре часа всего! А вернут?
 -- Кого?
 -- Да всех вас!
 Голицын только рукой махнул:
 -- Э, кому это надо!
 -- Ну хорошо, пусть так. А потом куда ж вы?
 -- Лично я -- назад. Я буду ждать вас в Урге. Всех вас. Наталию могу отправить с оказией в Харбин, или куда еще, ежели вы так этого хотите.
 -- А сорвется если все? Тогда как?
 -- Уже не сорвется, я думаю. Нет у меня дурных предчувствий. Да и те, что остаются -- они многого стоят.
 -- Посмотрим, что ж, -- пожал плечами Белецкий.
 -- Это точно. О, вот и наш Ремизов явился. Получите ваши дела, почтенный мой граф Александр Романович. Барон прибудет буквально на днях. А третьего в Ургу прибудет Майер. И мы с ним будем там очень вас ждать...
 Белецкий удивленно поднял брови:
 -- Майер?
 -- Майер. Все вместе унесем ноги. Хватит уж с нас! Вы -- счастливый любовник -- вам вообще негоже воевать, и у нас с Михаилом будут дела поважнее. Вот и все.
 
 
 Белецкий пробрался к повозке, в которой находилась Наталия, и тихонько позвал:
 -- Наталия Павловна! Изволите ли вы почивать, или как? Будьте любезны проснуться -- дело срочное. Мне очень жаль так вот вас будить.
 На это несколько неуклюжее по выражению заявление Александра Романовича (в горле у него пересохло от никогда не испытываемого ранее волнения), ответа никакого не последовало, но было отчетливо слышно, как внутри кибитки кто-то завозился. Это внезапное и непонятное невнимание к его персоне окатило Белецкого словно холодной водою: с удивлением отметив себе, что отчаянно ревнует, Белецкий сделал холодно-презрительную мину, недоуменно поднял бровь, и решительно двинулся с тем, чтобы залезть в кибитку, и без дальнейших разговоров уяснить себе, что там, собственно, происходит. Двинувшись, он пребольно зацепился сапогом за санный полоз, ушибив замерзшие пальцы, и витиевато по этому поводу выругался, закончив свою тираду самым неожиданным образом: внезапно для самого себя выразив свое удовлетворение тем, что Наталия перебралась в санную кибитку -- ход помягче, и печка хорошая имеется. Вообще, саней в обозе сильно не хватало, и приходилось тащить по снегам тяжкие на ходу колесные повозки.
 Белецкий прошел ко входу, но тут уж его опередили -- прямо от входа к нему метнулась тень женщины, и мгновение спустя руки ее обвивали его шею, а сбивчивый голос быстро шептал:
 -- Милый... ты все-таки пришел! Наконец то! Я уже устала тебя ждать! Представляешь -- думала я что засну! Что же, пойдем -- я одна... Мне, вообще-то, сейчас нельзя, но мы придумаем что-нибудь этакое... Я ведь понимаю, что тебе хочется...
 Белецкий почувствовал, что у него подкашиваются ноги.
 -- Идем же! Я покажу тебе...
 -- В Харбине, -- борясь отчаянно с собой хрипло сказал Белецкий, ласково но настойчиво снимая руки Наталии со своих плеч. Та отшатнулась:
 -- Что? Ну, знаете, какая же вы свинья, ваше сиятельство, граф Александр Романович! Это же...
 Белецкий предупредительно и аккуратно поднес палец к губам Наталии, призывая этим жестом ее замолчать.
 -- Тише!
 -- Что -- тише! Что вы себе позволяете!
 -- Почему такая обида?
 -- Да как же! Его ждут, для него на все готовы! Черт, я готова была даже переступить через свое строгое воспитание!
 -- Ну уж и строгое!
 -- Да-с, представьте себе! Я совсем не склонна к тому, что собиралась...
 -- Ого! -- Белецкий не выдержал, и тихо засмеялся.
 -- ... И если ты изволишь так вот мною пренебрегать, так я завтра же затащу в постель Лорха!
 -- Лорха-то за что? -- не мог не съязвить граф Александр Романович, и в следующий момент схлопотал такую пощечину, что у него в глазах потемнело.
 Белецкий совершенно инстинктивно отвечал не агрессию -- и сейчас помимо его воли лицо его потемнело, и в глазах зажглись зловещие огоньки. Наталия заметно сжалась.
 Белецкий, однако, сразу опомнился.
 -- Ну вот, -- довольно натянуто засмеялся он, -- Сезон открыт! Теперь мы точно стали родными людьми. Поздравляю!
 У Наталии задрожал подбородок, и было видно, что она готова расплакаться.
 -- Плакать не надо, хорошая моя, -- сразу предупредил Белецкий. -- Это отнимет массу времени, но ничего положительного не принесет.
 -- Тебе некогда заниматься со мной, да? -- глотая слезы спросила Наталия.
 -- Да ведь это тебе, скорее, некогда.
 -- О чем ты говоришь? Я только тебя теперь и жду!
 -- Верю. Однако, что ты предлагаешь?
 -- Ты что, не слышал? Я ведь уже предложила!
 -- Прекрасно-с! Сейчас мы с тобой разнежимся, а к утру нас накроет тепленькими господин подполковник Деев, и сей пассаж уж наверное не остановит его в желании немедленно посадить нас в холодную! Он таких тонкостей, как интим с дамой, не понимает -- сам-то он педераст!
 -- Не поняла... Почему...
 -- Объясню в свое время. И даже если тебя он сразу и не захватит, то будь уверена -- он еще за тобой вернется. И примется мотать тебе кишки, хотя это и не в его вкусе. Однако, с женщинами он куда более жесток -- именно потому, что педераст!
 -- Это -- из-за тебя?
 -- Допустим.
 -- И что ты натворил?
 -- О, многое. Всего и не перечислишь. А ты что, не в курсе?
 -- Нет, откуда?
 -- Да уж я, надо думать, знаю -- откуда. Так что? Хочешь быть героиней во славу глупости?
 Белецкий некоторое время помолчал.
 -- Так как?
 -- Говоря откровенно, делать глупости мне теперь не хотелось бы, -- согласилась Наталия, -- Можно ли найти какое-нибудь приемлемое решение?
 -- Уже нашел. У тебя полчаса на сборы. Бери только самое необходимое, и самое ценное.
 Наталия засмеялась.
 -- Чему это ты? -- поднял брови Александр Романович.
 -- Ах, Саша... а знаешь ли ты, с кем имеешь дело?
 -- С кем же?
 -- С женщиной. Получаса мне на сборы никак не хватит.
 -- Полчаса, я сказал! И ни секундой больше! Я тебя жду! Кстати, Грета Фон-Неевилль была и понятливее, и легче на подъем...
 -- Подожди, пожалуйста, минутку! Ты мне предлагаешь бежать, а куда? Куда, хотела бы я знать?
 -- В Хайлар.
 -- Что же, туда-то я, пожалуй, доеду.
 -- Или в Харбин.
 -- В Харбин?
 -- Это еще не решено.
 -- Если решится за Харбин, то можешь быть уверен -- я по дороге прикажу долго жить. Так что лучше мне остаться -- все равно получается.
 -- К сожалению, от меня это не зависит.
 -- Но почему?
 -- А то ты не понимаешь!
 -- Но ты-то -- лицо заинтересованное! Впрочем, я начинаю все понимать... Эх, в плохие игры ты играешь, граф Александр Романович!
 -- Знаю, что не в ладушки. А кто может теперь из этих игр выйти? Ладно, хватит разговоров. Собирайся быстрей.
 -- Быстрей! Скажешь тоже! Да ты подумал хоть, как я поеду?
 -- Верхом, как еще!
 Наталия невесело рассмеялась:
 -- Верхом? Я? Да ты в своем ли уме?
 -- Я пока на ум не жалуюсь.
 -- Или ты еще не понял? Из меня же хлещет, как из ведра! Верхом я и до Урги не доеду -- куда к черту!
 -- Доедешь как-нибудь. Ничего лучшего предложить не могу.
 -- Я понимаю. Но ведь я же затеку вся!
 -- И что?
 -- А менять все это как? Я же не одна буду!
 -- И что?
 -- Да стыдно же мне, что!
 -- Послушай, любимая, ты что -- помрешь что ли от стыда? -- начал уже раздражаться Белецкий.
 -- Могу и помереть...
 -- Лучше не помирай! А вот если нас сейчас прищучат -- тогда тебя точно расстреляют! И никто тебя тогда из под пули не выведет! Стоит позабыть стыд, я думаю! Да и что тебе -- в первый раз?
 -- Ты про что это? -- возмутилась Наталия.
 -- А про темные стороны твоей биографии! Они мне все известны! И хватит прикидываться -- бросай валять дурочку, и быстро собирайся!
 -- Ладно. Одно только слово -- это действительно так серьезно, или ты мне горячку порешь?
 -- Еще бы! Стал бы я горячку пороть... Все, поговорили. Соберешься -- придешь ко мне. Дорогу, поди, знаешь...
 
 
 В палатку заглянул Ремизов.
 -- Готово, господа.
 -- На конь, -- сказал Голицын, -- Лорха береги. На ознакомление с документами -- одна ночь вам. Завтрашняя. Потом уничтожьте бумаги, и немедленно действуйте. Пора машине и закрутиться. Ну все. А то, что я хранил -- я вам уже рассовал. Найдете.
 -- Женщина пришла? -- спросил Белецкий у Ремизова.
 -- В седле уже, -- усмехнулся тот в ответ. Белецкий выбежал к Наталии, оценил на ходу положительно ее посадку в седле, и перехватив коня, сказал натянуто-весело:
 -- Не слезай с седла -- нечего тебе зря прыгать. Жаль, не поцеловались мы на прощание, да ладно -- не на век прощаемся! Береги себя, и жди меня с сиятельным князем... Я же... а, ладно! Долгие проводы -- лишние слезы!
 -- Так ты не едешь? -- только поняла Наталия, и испугалась.
 -- Я и не собирался. Прощай, -- Белецкий хлестнул ее коня своей плетью и прикрикнул:
 -- Да правь же ты, что ли! И шпорки, шпорки!
 Наталия лихо поворотила коня.
 -- Буду ждать! -- пообещала она, потом дала коню посыл, и поскакала со стана.
 За нею вслед карьером тронулись Голицын и Ремизов. Ремизов тащил поперек седла ручной браунинговский пулемет**. Было видно, как к ним присоединился еще один офицер, который гнал сменных коней под седлами. Кто это был -- Белецкий издали не разобрал.
 Белецкий вздохнул -- вот и снова навалилась пустота. Тоска одиночества. Что-то оторвалось от него -- и не только Наталия, но и Голицын тоже. Пусть Белецкий его порой боялся, и пусть часто бесился на него до ненависти, пусть одно время он вообще Голицына ненавидел -- все же полковник был для него почти родным, или чем-то вроде того. И теперь Белецкий простил полковнику то, что не мог простить ранее -- дело прошлое, и вспоминать об этом не стоило. Не стоило.
 Поднялся ветер. Помело. Пора было подумать и об оставшихся. И Белецкий, только что думавший о чем-то хорошем, добром, без всякого перехода задумался о своих плохих, злых думах -- о том, что ему предстояло сделать, и о средствах достижения этого.
 Болтавшийся неподалеку казак, идущий с караула, видел, как у стоящего перед своей палаткой Белецкого внезапно полыхнуло в руках сильное голубое пламя, зажегшееся словно само собой, и горевшее в руках, словно звезда, секунды три. Казак сплюнул, и перекрестился.
 
 
 
 С утра двигались с многочисленными остановками, и вообще -- особо не спешили -- Голицын погони в первые сутки не опасался. И хотя ему, может быть, и хотелось побыстрее добраться, он тем не менее особо не торопил: сразу догадавшись, что именно неладно с Наталией, он боялся, что и при таком марше не довезет ее до конца пути, что же было бы говорить о том, если бы они гнали коней вовсю! Шагом при этом Голицын также ехать не приказывал, здраво рассуждая, что шагом -- больше трясет, и через двадцать верст при такой езде Наталию опять же растрясет вконец.
 Наталия была бледна, но терпеливо держалась в седле, изредка только морщась, и прикусывая губы. Ремизов на ее присутствие, и как следствие тому -- на рискованную медлительность экспедиции, не роптал, а держался с Наталией предупредительно и приветливо.
 На остановках Ремизов и Голицын снимали Наталию с седла на руках, а при отправлении -- сажали в седло -- чтобы она лишний раз не очень напрягалась. Впрочем, доктор Зуев был всегда рядом, но он сразу дал понять, что если состояние их дамы пойдет вразнос, то посреди степи он все равно ничего не сможет сделать.
 Голицын был спокоен -- каким-то своим шестым чувством он предвидел, что все обойдется как нельзя лучше.
 -- Что, Владимир Григорьевич, может все-таки обойдемся на сей раз без остановки? -- спросил Голицын Зуева, выжидательно глядя в его сторону.
 -- Ну, это я, батюшка, не знаю... -- потянул Зуев, -- Это -- вам виднее должно быть.
 -- Да нет-с, с вас спрашивается. Как это перенесет подопечная наша?
 -- Да как ведь вам сказать... Страдание ее -- чисто женское... то есть я хочу сказать, что в нем присутствует некоторая доля истерии, как у всякой, впрочем, женщины... Тут больше играет роль страх, нежели действительная боль, и ожидание приступа, нежели сам приступ... Она к тому же не дает мне как следует себя осмотреть! Но хинину я ей дал довольно, матка в хорошем состоянии, и, видимо, скоро закроется...
 -- Так физически она выдержит переход без остановки?
 -- Физически -- она выдержит переход без остановки до самого Хайлара, однозначно! Но вот психически... Знаете ведь, как бывает! Вот у меня дядька -- внушил себе, что помрет таким то днем такого то года, и представьте -- помер!
 -- Это мне известны такие случаи. Так что...
 -- Если она заметит, что мы не остановились в положенное время -- быть тогда беде!
 -- Хм, -- Голицын задумался, -- А если ее отвлечь?
 -- Ха! Чем? Она только и думает...
 -- Да разговором.
 -- Вот вы и займитесь. Я для этого не больно-то говорлив.
 -- Ну уж!
 -- Повторяю -- я отказываюсь. С дамами беседы вести -- это не по мне! Я иногда такое сморозить могу, что чертям тошно станет. И к тому же, вы вот не дали мне договорить, а зря; а хотел я сказать, что она только и думает, что о своем графе Александре, а я на эту тему говорить не умею, так как его и не знаю почти!
 -- Вот что? -- улыбнулся Голицын, -- А я вот тогда этим воспользуюсь. А вы езжайте не останавливаясь.
 Голицын повернул коня, и поскакал назад -- к Наталии.
 -- Ремизов, -- окликнул Голицын, -- Вас Владимир Григорьевич к себе срочно требует.
 -- Ясно, господин полковник, -- живо отозвался Ремизов, -- Простите, мадам!
 -- Нет, ничего, -- тихим голосом ответила Наталия.
 -- Я думаю, я на некоторое время заменю хорунжего в ваших компаньонах, -- улыбнулся Голицын, -- Вы не скучаете?
 -- Нет, нисколько, благодарю вас.
 -- Как вы себя чувствуете?
 -- Достаточно хорошо, не беспокойтесь.
 -- Тем более странно, -- наклонил голову Голицын, -- Вы неплохо себя чувствуете, совсем не скучаете, да, вы не устали?
 -- Пока нет, -- тихо засмеялась Наталия.
 -- Вот видите -- даже не устали! А между тем, вас что-то заботит, как я вижу. Но что?
 -- Вам это очень нужно знать, господин полковник?
 -- Знать о том, что вас так заботит, мне не просто нужно -- я обязан это знать!
 -- Это еще, простите, почему?
 -- Мадам, хочу вам напомнить, что вы в данный момент являетесь членом боевого отряда. Маленького, но отряда. И я -- его командир!
 Наталия откинулась в седле, и потянулась -- заявление полковника ее явно развеселило. Голицын, заметив это, поправился:
 -- Похвальное отношение к нам с вашей стороны. Что же-с, обещаю более не выказывать своей заботы в открытую.
 -- Но от этого она не пропадет! Не лучше ли... -- Наталия подумала, а потом доверительно наклонилась к Голицыну: -- Видите ли, я могу конечно сказать, что меня так сильно заботит... но ведь вы начнете меня успокаивать, а от этого будет еще хуже...
 -- Уже понял, -- засмеялся Голицын, -- Вы беспокоитесь об Александре Романовиче, так?
 -- Что же -- именно так! Что-то он теперь будет без нас делать?
 -- Без нас? Да он даже рад, что мы наконец уехали!
 -- Что?
 -- Именно так, Наташа! Ну, насчет меня он радуется, потому что я, по его мнению, ему всегда только мешал и совал ему палки в колеса. У нас, видите ли, отношения сложные... А насчет вас он тем более рад -- теперь вы не подвержены опасности! Уверяю вас, он сейчас впервые спит спокойно, несмотря на то, что ему, возможно, приходится спать в седле!
 -- Пусть так. И пусть я для него -- личность совершенно никчемная...
 -- Уверяю вас -- вы очень много для него значите! Даже слишком, я бы сказал...
 -- Да нет, я не про то. Сейчас я все равно для него обуза, согласитесь.
 -- Ну, ежели вам так угодно ставить вопрос...
 -- Именно так мне и угодно. Но вы-то -- вы могли бы оказать ему значительную помощь!
 -- Допустим. Но не стоит все равно беспокоиться. Я не собираюсь вас утешать, однако скажу, что у Белецкого все пройдет как по маслу. Это такой, знаете, хват!
 -- Неужели? -- при разговоре о Белецком Наталия заметно расцвела.
 -- Именно так-с. Ему приходилось развязываться и с куда худшими положениями, и я съем свой сапог, если он не доживет до ста одного года!
 -- Вот как?
 -- Не то слово! В ПКРБ** сделали в свое время великую ошибку, что не привлекли Белецкого к серьезной внешней работе. Уж этот вам всех Гогенцоллернов подчистую сгреб бы в мешок, и так доставил бы через фронты -- и принес бы их, живых и невредимых, а сам бы был при этом в лоск пьян! Как-то на фронте он одну девицу из немецкой фельдполицай увел, проволок ее в монастырь, и ни полицисты, ни монашки в первое время этого не заметили! "Три мушкетера", сочинение господина Александра Дюма... А Белецкий... тьфу, впрочем, это я что-то не о том...
 Наталия рассмеялась:
 -- Вот и начинают выходить на свет Сашенькины грешки! Да это не важно. Скажите, а вы видели сами этот подвиг с девицею?
 -- Н-нет, я на другом фронте был. Это мне Майер рассказал, под бутылку водки. А он уж откуда знает -- то я не в курсе.
 -- Вот ведь! Я ведь его так мало знаю, на самом то деле! А вы давно его знаете?
 -- С одного отступления... но об этом лучше к ночи не говорить. Из-за него погибла одна женщина...
 -- Вот что! И вы не могли ему этого...
 Голицын махнул рукой:
 -- Да нет, что вы! Дело забылось... Я потом его к себе старшим офицером брал, да не утвердили. Белецкий этого отчего-то не понял, и оскорбился... Знаете, отношения наши с ним вообще никогда простотой не отличались... Нет, как офицер он мне всегда очень нравился, просто лихой офицер, но было в нем много такого, что меня частенько бесило, и порой -- даже очень... Коротко говоря, я к нему привязался, но уважения настоящего он во мне не вызывал... до определенного момента. А он в свою очередь меня постоянно холодом окатывал, даже и когда улыбался, и говорил со мной по дружески... не было дружбы, и я думаю -- и не будет... А ведь связаны мы с ним крепко -- не развяжешься... да я не о том. Что-то мы про привал забыли. Как вы считаете? Много уж проехали...
 -- Нет, не стоит останавливаться теперь, -- отозвалась Наталия, -- Я себя совсем неплохо чувствую. Если вы торопитесь, то поехали дальше. Так что вы зря меня отвлекали разговором...
 -- Что? -- опешил Голицын.
 -- Да нет, я вам очень благодарна, что вы развлекли меня, и особенно -- что поговорили со мною о Сашеньке. Едемте без таких частых остановок. Быстрее отделаемся, в конце концов.
 -- Вот так! -- Голицын все не мог опомниться от удивления -- слишком внезапно Наталия поддела его своим замечанием. Оторопело поморгав с минуту, полковник расхохотался:
 -- О да! Я же совсем забыл, с кем я имею дело! Вы все можете просчитывать на три хода вперед! Понимаю -- опыт! Между прочим, я так и не сообщил Александру об этой вашей способности. Только многие еще знают об этом, и могут сказать ему... А Александру таких штук не показывайте, мой вам совет. Он больше всего не терпит именно такого -- когда его могут предугадать.
 -- Это мне известно, -- засмеялась и Наталия, -- Будьте уверены -- ему-то уж я показываюсь круглой дурой!
 -- Понятно -- в женщинах это всего милее.
 -- Ну это на чей вкус!
 -- На вкус Белецкого.
 -- Вы думаете? Я думаю по-другому -- теперь. А уж что придется не разубеждать его в этом -- это я тоже понимаю, и неплохо. Пусть он меня теперь сформирует -- будет гордиться заодно и ролью учителя. И вы его в этом не разубеждайте.
 -- Это ясно, -- согласился Голицын.
 -- И тогда... Но что это? -- в голосе Наталии появился испуг,
 -- Что такое еще? -- Голицын повернулся туда, куда Наталия указывала рукой.
 Одинокий всадник, скачущий торопкой машистой рысью, проявлялся из морозной дымки, приближаясь все ближе и ближе к кавалькаде.
 Ремизов и Зуев всадника не видели -- они были поглощены рассказыванием друг другу скоромных анекдотов. Голицын сощурил глаза.
 -- Не странно ли? -- тихо спросила Наталия, -- Он едет довольно быстро, а стука копыт...
 -- Молчите, -- тихо попросил Голицын.
 Всадник приблизился еще, повернул коня, и, не обращая ни на кого никакого внимания, поехал слева от Голицына и Наталии. Ветер, понесший поземку по степи, разогнал туман, и лицо всадника стало вполне ясно видно. Наталия охнула -- она только заметила, что копыта коня незнакомого всадника не касаются земли! Всадник с конем плыли по воздуху, параллельно маленькой кавалькаде, и при этом всадник совершенно не замечал своих попутчиков, или, быть может, только делал вид, что не замечает их.
 -- Лев Юнг, -- тихо сказал Голицын.
 -- Что? -- переспросила Наталия.
 -- Это Лев Юнг. Ну тот, кого давеча арестовал Деев.
 -- И что это значит?
 -- Это значит, что он уже мертв. Не Александр ли постарался? Впрочем, это неважно. Не хотите отдохнуть, Наташа? Теперь нам и вовсе торопиться некуда -- никакая погоня, да и никакая опасность нам больше не угрожают. Так как?
 -- Едем дальше. Едем.
 -- Как скажете, -- вздохнул Голицын.
 Наталия некоторое время помолчала.
 -- Господин полковник... вы простите...
 -- Да? -- поднял голову Голицын.
 -- Я подумала... может быть, теперь нам разумнее вернуться?
 -- Может быть, и разумнее. Но возвращаться мы не станем. Пусть все идет своим чередом. Тем более, что у нас теперь такая охрана, лучше которой не найти в целом свете! -- полковник Голицын кивнул в сторону безмолвно парящего над снежной целиной призрака.
 Наталия кивнула, и отвернулась от видения, которое могло быть миражом, а могло и не быть им, и, все же чувствуя, что должна что-то сделать, мысленно обращаясь к неизвестному ей человеку, прочла как отходную первое, что пришло ей по этому случаю в голову:
 
 Да почиет граница света -- туман в созвездье Трех Волхвов.
 Да почиет строка Завета -- оракул неразумных снов.
 Да почиет дитя Закона, хватавший грудь во имя звезд,
 Да почиет Земля без стона, без глупых слов, без лишних слез.
 
 Идущий в путь да не преступит границ Небес, и края Дна,
 Сидящий здесь да не возлюбит бокала терпкого вина,
 Войдя в погост, чье имя -- город, не тронь могил, им имя -- кров,
 Не то найдешь чуму и голод, обломки лиц, детей, веков.
 
 Да почиет постылый гомон Орлов, Комет, Дождей, и Крыс,
 Да почиешь ты, что прикован к греху, и путь твой -- только вниз;
 Да почиет твой дух без тела в седой петле цветов земных,
 Прости ж детей Огня и Мела, они мертвы -- мир праху их!
 
 
 
 
 
 Лев Юнг покончил самоубийством. Откуда-то он достал шнурок, и ухитрился намотать его концом на ступицу арестантской повозки, в которой его, для пущей надежности, содержал Деев. На этом шнурке он и удавился, раскачав повозку, и приведя ее таким образом в движение. Караул был в доску пьян, и помешать в этом Льву Юнгу не сумел.
 Обо всем том, что произошло со Львом Юнгом, Белецкому рассказал Лорх, бывший почти что очевидцем происшедшего. Белецкий, слушая этот рассказ, ухмыльнулся, и обнадежил Лорха:
 -- Ничего, это, брат, еще все цветочки. Вот ужо, погоди, и ягодки будут!
 К вечеру и действительно случилось такое, что вызвало во всей почти дивизии состояние, близкое к тихой панике: какой-то из казаков, проверяя карабин, заметил, что патрон застрял в стволе -- карабин давно не чистили. Такое часто бывало с винтовками Арисака*.
 Устало матерясь, казак вытащил затвор, достал нож, и принялся выковыривать патрон за поводок гильзы. Патрон долго не поддавался, но потом все же вышел.
 Казак вернул затвор на место, зарядил карабин, и попробовал выбросить новый патрон. На сей раз затвор вообще заело.
 Казак разозлился, и стал рвать затвор со всей силы на себя, потом защелкнул его вправо, рванул назад. И неизвестно каким образом, но курок спустился, и карабин выстрелил.
 Пуля попала в голову подполковнику Дееву, находившемуся неподалеку. Деев дико заорал, и покатился по земле, выплевывая на снег кровь и обломки зубов. Стоявший рядом офицер кормил коня из торбы, конь, видя смерть, в ужасе захрапел, взбрыкнул, поднялся на дыбы, и понес, копытами раздробив Дееву правое бедро, и левую руку. Правая рука Деева гребанула снег, и застыла, причем видевшие все это воочию очень удивились странному обстоятельству: пальцы правой руки Деева какой-то непонятной судорогой сложило в кукиш, в каковом виде рука и закаменела навечно, так, что никто после так и не смог этого самого кукиша разобрать.
 Подполковник Деев умер.
 К стрелявшему казаку кинулись, но он и сам испугался еще пуще. Быстро смекнув что к чему, он бросился к своему коню, прыгнул, как кот на забор, ему на спину -- так, как конь был, без седла и узды, вцепился коню в гриву, и рысью помчался вон со стана, испуганно вереща. Ему вслед послали залп, и срезали его с коня наповал. В казака попало с добрый десяток пуль.
 На этом инцидент был исчерпан. Деева похоронили в мерзлой монгольской земле. Над ним церемониально сломали его палаш, а он из могилы показывал всем своим бывшим товарищам, провожавшим его в последний путь, тот самый пресловутый кукиш, которым наградила его напоследок злая воля, его погубившая. Белецкий, присутствовавший при погребении, задумчиво качал головой, и напряженно размышлял о чем-то своем, поддакивая порою сам себе шепотом, и потирая виски руками.
 С похорон Деева Белецкий шел с Лорхом, жалуясь последнему по-немецки на то, что ему, Белецкому, вконец опостылело то, что его орудием всегда оказываются третьи лица, которые невинны, как домашняя скотина, но, тем не менее, всегда погибают.
 -- Только не надо истерики, Александр Романович, -- тихо успокаивал Белецкого Лорх, -- Это вы просто устали. Все образуется.
 -- Никакой истерики и нет, -- счел своим долгом разъяснить приятелю Белецкий, -- Просто я скорблю...
 Заинтересовавшись данным разговором, который достойные господа офицеры вели все же не так уж и скрытно, и вообще памятуя о странной роли Белецкого в судьбе Деева, к Лорху с Белецким обратился преемник покойного -- ротмистр Воронцов, нагнавший их скорым шагом, и явно попытавшийся привлечь к Белецкому всеобщее внимание:
 -- О чем беседуете, господа? -- спросил он, кривя рот в неискренней дружеской улыбке.
 -- Воронцов! -- поднял глаза от земли Белецкий, -- А я вам когда-нибудь рассказывал про Человека Без Лица?
 В глазах Воронцова мелькнул испуг.
 -- Виноват, господин подполковник, причем же тут я? -- возопил он.
 Белецкий внимательно посмотрел на Воронцова, и невесело рассмеялся.
 
 Налайхин. 31 января 1921 года.
 
 31 января тибетцы фон Унгерна, согласно составленному ранее плану, скрытно сошли с Богдо-Ула, вторглись в город, и, устроив по городу довольно значительную резню, захватили дворец правителя, из которого и выкрали арестованного китайцами последнего правителя Монголии -- Богдо-Гэгена, живое воплощение будды Даранаты, бога и человека в одном лице. Богдо-Гэгена охраняли до четырех полных сотен китайской пехоты с пулеметами, только это мало помогло: внезапно, и неизвестно откуда возникли всего два десятка тибетцев, которые разоружили внутреннюю охрану, и после этого, оставив несколько человек в прикрытие, исчезли вместе с Богдо-Гэгеном, словно растворились в воздухе, чтобы снова возникнуть уже в лагере Унгерна. Когда тибетцы, выстроившись по склону горы живой цепью, с рук на руки стали передавать Гэгэна, транспортируя его таким образом в лагерь Унгерна, по всей дивизии прокатился изумленно-ликующий вопль. Сам будда Дараната стал теперь союзником и должником барона Романа Федоровича фон Унгерн-Штернберга, который лично наблюдал за проходящей операцией, и только убедившись, что все идет должным порядком, позволил себе удалиться в свою ставку, дабы как следует подготовиться к встрече столь высокого гостя. За себя Унгерн оставил Резухина и Вольфовича. На склоне горы собрался фактически весь личный состав дивизии. Не было там, правда, ни Белецкого, ни Лорха, но на их отсутствие мало кто обратил внимание.
 Белецкий же, равно как Лорх, Никитин, командир казачьего полка Соловьев, и еще десятка два офицеров дивизии, собрались неподалеку от генеральской ставки, ожидая прибытия своего командира. Все были вооружены буквально до зубов. Судя по всему, все были несколько встревожены, так как все нервно курили, и то и дело сверяли часы. Наконец все они, повинуясь команде Соловьева, побросали папиросы в снег, и двинулись на ставку.
 По дороге они встретили человека в форме командира азиатской дивизии, который шел в сопровождении шестерых телохранителей по направлению к ставке же. Генерал, который оказался ни кем иным, как собственной персоной Романом Федоровичем фон Унгерном, окликнул господ офицеров, довольно резко, по своему обыкновению, и властно распорядился:
 -- Господа офицеры! Благоволите подойти ко мне!
 -- Слушаем, ваше превосходительство, -- разом отозвались офицеры, все больше отчего-то волнуясь.
 -- Куда направляетесь? -- спросил Унгерн.
 -- С инспекцией караульной службы, согласно вашему приказанию, -- ответил Соловьев.
 -- Ясно. Вы мне нужны. Следуйте со мной, господа. -- Унгерн повернулся, и направился в сторону своего шатра.
 Когда подходили к шатру, караульные окликнули:
 -- Кто идет?
 -- А вы не видите, идиоты? -- заорал Соловьев, -- Караульного офицера ко мне, живо!
 Подбежал дежурный капитан.
 -- Вы... ваше превосходительство? -- капитан был так удивлен, что лепетал, словно младенец.
 Унгерн спокойно, совершенно игнорируя дежурного офицера, двинулся к своему шатру.
 -- Вас что же удивляет? -- поинтересовался у дежурного Соловьев.
 -- Но ведь его превосходительство только что...
 -- Пришел, знаю. А потом вышел, как видите. Что же, проморгали своего же командира? За это вас надо под суд отдать! Молчать! Э, да что это?!
 В шатре поднялся шум, и послышался голос Ильчибея:
 -- Измена!!! Измена!!!
 -- Стоять! -- рявкнул Соловьев. -- Назад! Не стрелять! В шатер не входить! Оцепить все, живо! Живым никого не выпускать, стрелять без предупреждения немедленно!
 В шатре послышались частые выстрелы.
 -- Спокойно, -- распорядился Белецкий. -- Огня пока не открывать! Ваше превосходительство, соблаговолите отойти в безопасное...
 Унгерн повернулся к Белецкому с презрительной усмешкой, знаком приказал ему молчать, и первым пошел в шатер, повергнув всех прочих присутствующих в изумление и ужас.
 Караул забил тревогу. Откуда-то выскочили еще десятка два офицеров, и подбежали к Соловьеву:
 -- Что прикажете, господин полковник?
 -- По-о моей коман-де...
 Хлопнул еще один выстрел, и вновь послышался голос Ильчибея:
 -- Все в порядке, господа! Опасности нет!
 -- Белецкий, Лорх, Никитин -- вперед, -- приказал Соловьев.
 Все трое быстро пробежали расстояние до входа, и ворвались в шатер.
 Пятеро телохранителей Унгерна были убиты, а сам Унгерн, с дымящимся маузером в левой руке, стоял над ними, и рассматривал их с лицом, выражающим смесь легкой брезгливости, и неподдельного интереса. Ильчибей стоял чуть в стороне, спиною к вошедшему Унгерну, и держал под прицелом Унгерна же, одетого в теплый халат, и трясущегося от ужаса. Лицо второго Унгерна было белее снега.
 Лорх изумленно моргнул глазами: мина второго генерала совсем не соответствовала тому, что он ожидал -- испуг и удивление несчастного были вполне искренни.
 -- Все в порядке, -- тихо повторил Ильчибей, адресуясь к Белецкому.
 -- Вижу, -- согласился Белецкий, отворачиваясь ко входу в шатер.
 У того Унгерна, которого держал под прицелом Ильчибей, отвалилась от смертельного ужаса челюсть, а Ильчибей, только-только понявший суть того, в чем ему пришлось принимать участие, принялся поводить глазами с одного генерала на другого так примерно, как поводит глазами котик на часах с маятником.
 -- Так, виноват, кто же здесь все-таки... -- вырвалось у него.
 Сам того не желая, Ильчибей сказал лишнее. Белецкий обернулся, и от бедра всадил Ильчибею золотую пулю между глаз. Сила выстрела была настолько большой, что голову сотника даже не отбросило назад -- пуля прошла навылет, а он так и остался стоять, тараща не генералов, Белецкого и Лорха удивленные, но уже незрячие глаза. Потом Ильчибей рухнул на пол.
 Захваченный рухнул на колени.
 -- Пощадите!
 -- Мешок ему на голову, -- распорядился Унгерн, -- И уберите его вон отсюда! Мне надо выйти к моему войску.
 Белецкий и Лорх подхватили обмякшего Унгерна-второго, натянули ему на голову черный мешок, и вытащили волоком из шатра. Генерал вышел за ними, поднял руку, и крикнул:
 -- Все благополучно!
 В ответ грянуло громкое "ура": и караул, и офицеры-доброхоты приветствовали и своего генерала, так счастливо избежавшего опасности, и Богдо-Гэгэна, которого как раз в этот момент на руках несли к ставке великого батора -- освободителя Монголии, друга и брата живого воплощения бога Даранаты -- такого же живого воплощения божества. В суматохе никто и не обратил внимания на то, что Лорх и Белецкий, оба верхом, потащили со стана привязанное между их конями человеческое тело с черным мешком на голове. Они направились к тракту, потом перевели лошадей на рысь, зарысили по склону горы, и скоро исчезли из видимости.
 
 
 4 февраля 1921 года войска генерала фон Унгерна вступили в Ургу.
 
 ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ К ПЕРВОЙ ЧАСТИ:
 
 N15 Мая 21 дня н. ст. 1921 г. г. Урга
 
 Я - Начальник Азиатской Конной Дивизии, Генерал-Лейтенант Барон Унгерн, - сообщаю к сведению всех русских отрядов, готовых к борьбе с красными в России, следующее:
 
 ? 1. Россия создавалась постепенно, из малых отдельных частей, спаянных единством веры, племенным родством, а впоследствии особенностью государственных начал. Пока не коснулись России в ней по ее составу и характеру неприменимые принципы революционной культуры, Россия оставалась могущественной, крепко сплоченной Империей. Революционная буря с Запада глубоко расшатала государственный механизм, оторвав интеллигенцию от общего русла народной мысли и надежд. Народ, руководимый интеллигенцией как общественно-политической, так и либерально-бюрократической, сохраняя в недрах своей души преданность Вере, Царю и Отечеству , начал сбиваться с прямого пути, указанного всем складом души и жизни народной, теряя прежнее, давнее величие и мощь страны, устои, перебрасывался от бунта с царями-самозванцами к анархической революции и потерял самого себя. Революционная мысль, льстя самолюбию народному, не научила народ созиданию и самостоятельности, но приучила его к вымогательству, разгильдяйству и грабежу. 1905 год, а затем 1916-17 годы дали отвратительный, преступный урожай революционного посева - Россия быстро распалась. Потребовалось для разрушения многовековой работы только 3 месяца революционной свободы. Попытки задержать разрушительные инстинкты худшей части народа оказались запоздавшими. Пришли большевики, носители идеи уничтожения самобытных культур народных, и дело разрушения было доведено до конца. Россию надо строить заново, по частям. Но в народе мы видим разочарование, недоверие к людям. Ему нужны имена, имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя лишь одно - законный хозяин Земли Русской ИМПЕРАТОР ВСЕРОССИЙСКИЙ МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ, видевший шатанье народное и словами своего ВЫСОЧАЙШЕГО Манифеста мудро воздержавшийся от осуществления своих державных прав до времени опамятования и выздоровления народа русского.
 
 ? 2. Силами моей дивизии совместно с монгольскими войсками свергнута в Монголии незаконная власть китайских революционеров-большевиков, уничтожены их вооруженные силы, оказана посильная помощь объединению Монголии и восстановлена власть ее законного державного главы, Богдо-Хана. Монголия по завершении указанных операций явилась естественным исходным пунктом для начавшегося выступления против Красной армии в советской Сибири. Русские отряды находятся во всех городах, курэ и шаби вдоль монгольско-русской границы. И, таким образом, наступление будет происходить по широкому фронту (см. п. 4 прик).
 
 ? 3. В начале июня в Уссурийском крае выступает атаман Семенов, при поддержке японских войск или без этой поддержки.
 
 ? 4. Я подчиняюсь атаману Семенову.
 
 ? 5. Сомнений нет в успехе, т. к. он основан на строго продуманном и широком политическом плане. По праву, переданному мне как военачальнику, не покладавшему оружия в борьбе с красными и ведущему ее на широком фронте, ПРИКАЗЫВАЮ начальникам отрядов, сформированных в Сибири для борьбы с Советом Народных Комиссаров:
 1. Начальникам малых отрядов, существующих отдельно и готовящихся к борьбе, подчиняться одному командующему сектором, который и объединяет действия отдельных отрядов. Неподчинение повлечет за собой суровую кару.
 Примечание. Отряды численностью до 150 человек, не считая нестроевых и семьи, при приближении на 40 верст к другим отрядам должны объединиться в своих действиях под общей командой единоличного начальника; отряды численностью 150-300 чел. - в 100-верстном радиусе; отряды численностью в 300-500 чел. - в 200-верстном радиусе. Отрядам, не оставлявшим борьбы с красными и имеющим старую организацию, руководствоваться своими распорядителями.
 2. Установить связь между боевыми единицами и действовать по общему плану, сообразуясь с временем и направлением начавшегося наступления (см. п. 4 прик).
 3. При встрече действующих отрядов численностью более 1000 чел. с отрядами одинаковой или большей численности, действующими против общего врага, подчинение переходит к начальнику, который вел непрерывную борьбу с советскими комиссарами на территории России, причем не считаться с чином, возрастом и образованием. Примечание. Пункту 3-му настоящего приказа подчиняются и командующие секторами.
 4. Выступление против красных в Сибири начать по следующим направлениям: а) Западное - ст. Маньчжурия; б) на Монденском направлении вдоль Яблонового хребта; в) вдоль реки Селенги; г) на Иркутск; д) вниз по р. Енисею из Урянхайского края; е) вниз по р. Иртышу. Конечными пунктами операции являются большие города, расположенные на магистрали Сибирской ж. д. Командующим отдельными секторами соображаться с этими направлениями и руководствоваться: в Иркутском направлении директивами полк. Казагранди, в Урянхайском - атамана Енис. Каз. войска Казанцева, в Иртышском - есаула Кайгородова.
 5. Командующие секторами назначают срок для общего выступления всех Отрядов под своим руководством. Пока, за дальностью расстояния, я лишен возможности карать, а потому на ответственность командующих секторами и командиров отрядов возлагается прекращение всяких трений и разногласий в отрядах (рыба с головы тухнет). Помнить, что поколения будут благословлять или проклинать их имена.
 6. Заявить бойцам, что позорно и безумно воевать лишь за освобождение своих собственных станиц, сел и деревень, не заботясь об освобождении больших районов и областей. Считать такое поведение сохранением преступного нейтралитета перед Родиной, что является государственной изменой. Такое преступление карать по всей строгости законов военного времени.
 7. Подчиняться беспрекословно дисциплине, без которой все, как и раньше, развалится.
 8. При мобилизации бойцов пользоваться их боевой работой, по возможности, не далее 300 верст от места их постоянного жительства. После пополнения отрядов нужным по количеству имеющегося вооружения кадром новых бойцов, прежних, происходящих из освобожденных от красных местностей, отпускать по домам.
 9. Комиссаров, коммунистов и евреев уничтожать вместе с семьями. Все имущество их конфисковывать.
 10. Суд над виновными м. б. или дисциплинарный, или в виде применения разнородных степеней смертной казни. В борьбе с преступными разрушителями и осквернителями России помнить, что по мере совершенного упадка нравов в России и полного душевного и телесного разврата нельзя руководствоваться старой оценкой. Мера наказания может быть лишь одна - смертная казнь разных степеней. Старые основы правосудия изменились. Нет "правды и милости". Теперь должны существовать "правда и безжалостная суровость". Зло, пришедшее на землю, чтобы уничтожить Божественное начало в душе человеческой, должно быть вырвано с корнем. Ярости народной против руководителей, преданных слуг красных учений, не ставить преград. Помнить, что перед народом стал вопрос "быть или не быть". Единоличным начальникам, карающим преступников, помнить об искоренении зла до конца и навсегда и о том, что справедливость в неуклонности суда.
 11. На должности гражданского управления в освобожденных от красных местностях назначать лиц лишь по их значению и влиянию в данной местности и по их действительной пригодности для несения службы этого рода, не давая преимущества военным, не считаясь при назначении с бедственным состоянием и прежним служебным положением просителя.
 12. За назначение несоответствующих и неспособных лиц ответственным является начальник, сделавший назначение.
 13. Привлекать на свою сторону красные отряды, особенно из разряда мобилизованных, и рабочие батальоны.
 14. Не рассчитывать на наших союзников-иностранцев, переносящих подобную же революционную борьбу, ни на кого бы то ни было. Помнить, что война питается войной и что плох военачальник, пытающийся купить оружие и снаряжение тогда, когда перед ним находится вооруженный противник, могущий снабдить боевыми средствами.
 15. Продовольствие и др. снабжение конфисковывать у тех жителей, у которых оно не было взято красными. У бежавших жителей брать продовольствие по мере надобности. Если поселок, занятый белыми, дает добровольцев и мобилизованных бойцов, он обязан дать своим людям продовольствие и другое (кроме боевого) снаряжение на 3 месяца, что и поступает в интендантскую часть отряда безвозвратно.
 16. В случае переполнения отряда людьми, не имеющими вооружения, отправлять их на полевые работы непременно домой, в освобожденные области.
 17. За отрядом не возить ни жен, ни семей, распределяя их на полное прокормление освобожденных от красных селений, не делая различий по чинам и сословиям и не оставляя при семьях денщиков.
 18. Мне известно позорное стремление многих офицеров и солдат устраиваться при штабах на нестроевые должности, а также в тыловые войсковые части. Против этого необходимы самые неуклонные меры пресечения. В штабы и на нестроевые должности назначать, по возможности, лиц, действительно не способных к бою, каковым носить, в отличие от строевых офицеров и солдат, поперечные погоны. Организуемые по мере надобности тыловые войсковые части, необходимые для военных операций, должны существовать, но не следует переполнять их излишними чинами. Желательнее всего замещать должности в тыловых частях бежавшими от большевиков и пострадавшими от них поляками, иностранцами и инородцами, с их согласия. Местные жители отнюдь не должны назначаться на указанные должности.
 Примечание. Строевыми считать только тех, кто непосредственно участвует в боях. Чины тыловых войсковых частей (интендантство, комендантская ч., саперная, служба связи, штабы и т. п.), хотя и имеющие вооружение, не считаются строевыми. В интендантство избегать назначать военных; по возможности назначать имеющих многолетний опыт доверенных фирм, а также бежавших купцов, лично ведших свои дела и показавших на опыте свой талант.
 19. В случае необходимости отступления стягиваться в указанных выше направлениях военных операций (п. 4 прик.), в сторону ближайшего сектора, прикрывая собою его фланг.
 Народами завладел социализм, лживо проповедывающий мир, злейший и вечный враг мира на земле, т. к. смысл социализма - борьба.
 Нужен мир - высший дар Неба. Ждет от нас подвига в борьбе за мир и Тот, о Ком говорит Св. Пророк Даниил (гл. XI), предсказавший жестокое время гибели носителей разврата и нечестия и пришествие дней мира: "И восстанет в то время Михаил, Князь Великий, стоящий за сынов народа Твоего, и наступит время тяжкое, какого не бывало с тех пор, как существуют люди, до сего времени, но спасутся в это время из народа Твоего все, которые найдены будут записанными в книге. Многие очистятся, убелятся и переплавлены будут в искушении, нечестивые же будут поступать нечестиво, и не уразумеет сего никто из нечестивых, а мудрые уразумеют. Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдет 1290 дней. Блажен, кто ожидает и достигнет 1330 дней".
 
 Твердо уповая на помощь Божию, отдаю настоящий приказ и призываю вас, офицеры и солдаты, к стойкости и подвигу.
 Подлинный подписал: Начальник Азиатской Конной Дивизии. Генерал-Лейтенант Унгерн.
 
 
 
 
 
 
 * Д-ВСР: Дальне-Восточная Советская республика
 ** Аббревиатура расшифровывается как "Зеленый Свет"
 ** Партия социалистов-революционеров
 ** Реввоенсовет
 ** А.Х. Фраучи-Артузов. Начальник внешней иностранной разведки ОГПУ. Расстрелян в 1937 году по делу USL вместе с М.А.Тухачевским
 * Сологуб: Шеф русского отдела разведки Польского Штаба Генерального
 * Мациевский: Эсэр, друг Савинкова, служивший в польской разведке
 * Азеф Евно Фишелевич -- предводитель т.н. "Боевой Организации ПСР", террорист. Был обвинен Савинковым в провокации, едва не казнен, бежал, в дальнейшем скрывался в Германии, где сотрудничал с германской разведкой, там и умер
 ** Вернее -- "Маккаби" -- террористическая тайная еврейская националистическая организация. М.С. Урицкий был ее членом, а бывший эсэр П.М. Рутенберг ее финансировал
 ** Так правильно расшифровывается USL
 ** Метанолом
 ** Имеется в виду Браунинг BAR-1918 А-1, тяжелое автоматическое ружье под русско-американский патрон "спрингфилд-гуниус" калибра 7.62
 ** Петербургского округа, то есть центральное контр-разведывательное бюро
 * Арисака: Японская штатная винтовка или карабин обр. 1908 года под итальянский патрон "Каркано" кал. 6.5 мм. Считалась лучшей среди неавтоматических винтовок для своего времени из-за того, что имела закрытую ствольную коробку, и не боялась загрязнения и песка