Нарвик

Александр Апальков
НАРВИК
Будет шторм

 О Нарвике забыли все. Но не Нарвик. Я же об этом ничего не знал. Просто Тео пригласил меня, русского литератора, провести пару недель в Бельгии.
С Тео мы переписывались много лет. Печатались в одних издательствах. Но не встречались.
И вот в Антверпене он, лысеющий, но всё ещё моложавый старик, радушно тряс мою руку. В глазах его уже выцветающих, в улыбке и даже в короткой ореховой трубке, казалось, была сама дружба.
— Именно таким тебя и представлял,— сказал он мне,— только вот седина уж очень не ко времени. В ваши-то годы.
Немецкий язык Тео был плывущим. Говорил он, покусывая трубку, кривя рот.
— Ну, седина в бороду, бес в ребро,— отшутился я.
— Только о бесах не надо.
— Это у нас поговорка такая. Тут бес в ином смысле,— поднял я руки вверх.
— Ты часто моргаешь. У тебя близорукость? — сказал Тео уже в атомобиле.
— Да. Есть маленько.

...Из-за шума прибоя было тяжело говорить. Ветер трепал фалды подаренного мне плаща. Тео был одет в точно такой же. И, одного роста со мною, он сдавался моим двойником. Издали.
Говорили мы о Гамсуне и Куприне. Тео сравнивал мой рассказ «Град Епифании» с «Паном» и, расхваливая мой стиль, покалывал предостережениями:
— Но не задирай нос! — он показал пальцем на небо. Там кружились серые точно свинец тучи. Будто кто-то их вертел ручкой стартера. — То, что у тебя получается на малом пространстве и в рамках взятой темы, может обернуться провалом на большом фоне. — Он остановился. Выдохнул облако пахнущего даже на этом ветру дыма. — Идём, будет шторм.

Разница

Громадной глыбой в четыре угла стоял дом. В полумиле от берега. И когда я закрывал окно, уже в него бились капли. Крупные и сильные. С десяток дубов сада стонали кронами, роняя листья и паветви.
— Ты никогда не наблюдал шторм? — поправлял щипцами чурбаки в камине Тео.
— Нет. Я вообще два раза был на море. И то на Азовском. Мелком. В детстве.
— Тебе нравится этот дом?— Тео подал мне полстакана виски. — Это отменный напиток. Я люблю его потягивать.
— Большой. И холодный. Как у Диккенса.
—Здесь жил морской офицер. Его расстреляли. Будешь смотреть новости?
— Буду.
Виски был крепкий. По телу пошло тепло. Сделалось уютно. Вот оно — побережье Северного моря. Старый Запад. И маститый писатель в собеседники. Чего ещё желать? Ах, да... Горничную. Хотя, зачем. Побыть одному. Сбить добротный сюжет. И мирно пописать. В усладу. Из чего состоит жизнь...
За окнами крепчал ветер. Гудело в трубе камина.
— Как ваши реформы?— набивая трубку, глядел из-под морщинистого лба Тео.
— Никак.
— А журнал?
— Веду дальше.
—Я пригласил на вечер Бергера.Из телекомпании. Им нужна яркая акция. Думаю, журнал твой — как раз то. Три языка. Крепкая обойма и стиль свой.
Где-то разбилось окно. Посыпалось стекло. И погас свет.
— Пойду погляжу,— заскрипел креслом Тео,— вот незадача.

 — Сколько злости у бури,— сказал он, вернувшись. Его глаза блестели в свете фонаря. Он бинтовал левую ладонь:— Помоги, не справлюсь сам. Вдребезги. Окно в ванной. Как оно, морское гостеприимство?
— Терпимо.
— Выпьем?
— Не вижу препятствий.
— Я пишу сейчас о Нарвике,— утирая губу о губу, продолжал Тео,— поэтому снял этот дом. Требуется триединство. Отослал прислугу. И пригласил тебя. Спасибо, что приехал.
— Ну, это я должен благодарить.
—Нужен русский. Хочу за тобой понаблюдать. Поговорить. Ты всегда пишешь о нашей страшной несхожести. У тебя же читал: «Что русскому хорошо — немцу смерть».
— Это не я придумал. Ещё в прошлом веке один генерал сказал.
— Вот-вот, генерал. Нарвика расстреляли союзники. Как нацистского преступника. Ты уже осмотрел дом?
— Бегло. Но видно, что тут жили моряки.
— Да. С восемнадцатого века. Сам Нельсон бывал тут. Надеюсь, ты не боишся темноты?
— Я боюсь только лягушек и змей.
— Тут их нет.
— Так что Нарвик?
—Он был близким другом Раедера, командующего флотом третьего рейха. Дружили с детства. В первую мировую на одной подлодке. Потом, одному — кресло, другому — борт. Когда Раедер сказал, что фюрер объявил англичанам войну и что сам фюрер считает компанию ничегонестоящим баловством... А тем временем надводные силы Германии малочисленны и слабы, что морякам останется только лишь показать, как они умеют гордо умирать... Нарвик ответил:«Значит погибнем вместе».—Тео хлебнул.— Вот фотография,—он потянулся через стол, и в свете керосиновой лампы я увидел Гитлера, Раедера и Нарвика с биноклем в руках. — Нарвик не любил Гитлера. Да его мало кто из моряков любил. Фюрер ведь австриец, морем там и не пахло. Но служба есть служба. Тем более прусская выучка. Раедера приговорили в Нюрнберге к пожизненному. Он сам попросил заменить приговор на расстреляние. Ему отказали. И он просидел в Шпандау до пятьдесят шестого года. Нарвик отсиживался тут. Но узнав о смертном приговоре другу, попросил того же. Этому пошли навстречу.
Я пристальнее вгляделся в лицо. Фотография уже пожелтела. И от неё веяло забытым романтизмом войны. Стоят себе три арийских богатыря... Тоже люди.
— В прошлый год,— отозвался я,— читал тома Нюрнбергского процесса. По-немецки. Ты извини меня, Тео, но я подумал — все немцы преступники. Так я подумал. Извини.
Тео жевал трубку. Дали свет.
— Или у вас это в крови, — продолжал я,— тяга окультурить всех под свой образец. Вот у Эренбурга уже в четырнадцатом году об этом. Едят немцы ливерную колбасу у сарая, подводят приговорённого, тут же встают, расстреливают, мозги по выбеленной стене, и продолжают есть ливерную колбасу, намазывая на рогенброт. А ещё не было ужасов «Майданека» и «Освенцима», извини, по-немецки «Аушвиц». Ты читал «Хулио Хуренито» Эренбурга?
— Нет.
— Я подарю тебе.
— Нарвик никого не хотел переделать. Он был заложником системы. И он был потомственный офицер. Он ничего другого не умел, как воевать.
Тео прошёлся по комнате. Меряя её шагами. Неспешно, потягивая виски из правой руки. Забинтованной левой он подносил к губам трубку.
— Я часто думал над твоими письмами. О вашей жизни в вашей стране. Ты ещё довольно молод, Саша. У тебя столько желаний. И столько фантазий духа, которые не только открывают множество возможностей, но и нетерпение сердца. Может, поэтому груз реальности вдвойне для тебя тяжелее. Мне кажется, я даже чувствую его. Этот твой груз.
Телевизор показывал репортаж из Москвы. Болезненный Ельцин оправдывался за несвоевременные выплаты. Показывали массы шахтёров с красными лицами и транспарантами. Они били касками асфальт. Плакаты требовали убрать Бориса. И на этом фоне крутили архивные кадры победы Ельцина в августе 91-го. Под развивающимися, ещё самодельными флагами он потрясал кулаками. И толпы ликовали. Звучала увертюра вагнеровского «Риенци».
— Удачная музыка,— я подлил себе ешё, — теперь и его хотят каменовать, как последнего трибуна. Люди идут за вождём. Пока гремят фанфары и пока радостно. И побивают его. Когда наступают тяжёлые времена.
— Вот тема Нарвика,—оживился Тео,— подумать только, из каких гноищ истории выростают райские уголки. И наоборот. Ты интересно произнёс: «Все немцы преступники». Твоё «р» рычащее, эмоциональное. И мимико-жестикуляция твоя достойна описания. Я вспоминаю конец войны. Мне было пятнадцать. И я был в «Гитлер-Югенд». Мы были околдованы фюрером. А немецкая история предложила нам гноище. И мы сидели в дерьме. Материальная нужда... Мой город был разрушен на 97 процентов. Во всей стране никакой экономики. Абсолютный демонтаж оборудования. Голод. И над всем этим, — Тео поднял дирижёрски руки,—бесчеловечность вдруг поднятого нацистского занавеса. В Германии собирали окурки, воровали картошку. Убивали за кусок хлеба. Тут были воры, жулики, бонзы, которые наживались на беднейших. Тут жили семьи из пяти человек и больше в одной комнате. Многие годы. Проклятое навозное гноище.
От долгого монолога погасла трубка. Тео заходился её раскуривать снова. Руки его подрагивали.
— Ты что, оправдываешься? — спросил я.
— Нет! А впрочем, да.
— Не стоит. Тео, мы и до сего дня живём так. Как вы в сорок пятом. Разница только в том, что нас никто не победил.

Клубок

Буря утихла заполночь. Не спалось. Открыв окно, я слушал море. Оно доставало меня мелкими солёними брызгами. Небо играло звёздами. Они отражались в створках окна, в зеркале шкафа и в лаке огромного дубового стола.
И вдруг я понял, что в комнате я не один. По коже мороз. И повернуться я боялся. Что-то зелёными искрами прошлось у стола. Словно невидимка играл тремя солнечными зайчиками. Но они были слабы.
— Кто здесь? — спросил я по-русски. Затем поправил себя по-немецки:— Вер ист да?
Зайчики медленно вращались у стола. Я шагнул к ним. Вытянув вперёд руки.
Это было вязким, словно тугой кисель. Оно притянуло магнитом. И волосы мои зашевелились.
— Аа...а, — застонал я. Но голос мой застрял в глотке. Я потащил клубок зайчиков к кровати. Не прекращая силиться кричать. Но хрипел только, — Аа..гхаа...а.
Я повалил клубок на кровать. Мои руки немели. Их свело судорогой. И вдруг я выдавил из себя слово: «Нарвик». И упал без чувств.

...В дверь постучали. Я открыл глаза. Прямо в них светило солнце.
— Ты будешь завтракать или валяться в постели? Вот лентяй,— ворчал Тео.— Одиннадцатый час.
В толстом свитере под горло он смахивал на капитана пиратского корвета.
— Ночью приехал Бергер. Его застала буря. Он уже гуляет. С секретаршей. Сукин сын. Собирают танг.
— Что собирают?
—Танг,— Тео поддал голосом.— Это водоросли, выброшенные штормом. Его жена из них делает что-то там типа инсталяций.
Кофе был горяч. Чашка качнулась в моих пальцах. Плеснуло на стопку листов, исписанных на тыльной, мне не видимой стороне.
— О чёрт, извини,— смутился я.
— Ничего. Кофе и чай делают бумагу старее.

Рукопись

В пишущей машинке торчал лист. Тео печатал на жёлтых, рваных по краям листах. Бумага была грубая.
Я приподнял уже отпечатанную её половину. И принялся читать. На этой машинке Тео писал мне письма. Я узнал этот особый шрифт.
«При ветре 9 и абсолютной тьме корабли шли просто наугад. По самому опасному фрахту между шотландским островом и норвежским побережьем. Их бы давно ухлопала артиллерия Рояль-Нави. Но тьма была кромешная. Волны сходили с ума. Многие истребители дали течь. Крепко притачённые снарядные ящики и тяжёлые пушки были сорваны. Из горных егерей большинство страдало морской болезнью, десять человек смыло за борт. Многие увечены. Нарвик шёл вперёд...»
Рукопись обрывалась.
Я подошёл к стене. С чувством, словно меня должны у ней расстрелять. По ней солнечные зайчики блуждали. В рамке фотография. Плывёт корабль. Между гористыми берегами он жалок. Из его труб валит дым. Его срывает и уносит шторм. Волны в его борт. И небо чёрной паволокой. Мурашки по спине. Не дай Бог в ту воду.

Открытая дверь

— Агнес,— сказала она и пожала мою руку. Сильно. Глаза цвета индиго и соляные волосы. Алый рот и две родинки справа. Всё это улыбалось мне заученной улыбкой.
— Моё наибольшее сокровище,— сказал Бергер, высокий брюнет с ироничным взглядом голубых глаз. Он отвёл от лица сигару словно фужер.— Всюду со мной. Верна, умна и чертовски милая шведочка. Или я ошибаюсь? — спросил он всех.
— Нет,— сказал Тео.
— Не знаю,— ответил я.
— Чушь, — улыбнулась Агнес ещё раз.
— Прошу к столу! — приказал Тео.
Сервированные в зелень морские рыбины выпученными глазами глядели на нас. Поднимался пар от кружков вареных ракушек. Из серебряного ведёрка гордо торчало горлышко мною привезённого крымского шампанского. Виски налит уже был в толстостенные стаканы. Широкие и восьмигранные.
— Лед по жажде,— Тео поднял свой стакан.— Прост!
— Стоп, стоп, стоп! — Бергер удержал его руку, уже подносящую напиток к губам.— Пусть русский скажет тост. Ведь у них так принято? — спросил он Агнес.
— Не знаю. Я там не была.
— Принято, — бросился ей на выручку я. — Нас тут четверо...
— И кто-то нас предаст,— вставил шутя Бергер.
— Не мешай,— сказала шведка.
—Один немец,— продолжал я,—один австриец, один русский, одна шведка. А все мы в Бельгии. Микроинтернационализм. Хочу, чтоб так было всегда. И везде люди сидели только за одним столом, а не в разных окопах. И обязательно, чтобы были женщины. А там, что Бог даст.
— Браво!
— Гляжу на рыбину и она на меня глядит,— Тео отрезал смачный шмат, украшенный лимонной долькой,— вот я буду её есть. А утонул бы я — она меня .
— Прекрасная мысль, не так ли Агнес, — сказал ни стого ни с сего я.
— Не надо на него так глядеть,— сказал Бергер,— Агнес, детка, ты всё же моя. И я ещё не так пьян.
— Остынь! Захропишь. Не пройдёт и получаса, — замахала на него руками она. Они, обнажённые по плечи, крепкие и медлительные прошлись перед моими глазами. Словно в замедленном показе. И наклонившись низко к столу, почти коснувшись его грудьми, она поглядела на меня. В упор. Глаза зелёные: — Не закрывай дверь, — сказала она по-русски.

Ночь была непроглядна. Ни звёзд, ни месяца. Море билось. Агнес вошла. Я слышал её шаги. Она шла босая. Я не двигался. Глядя на неё, приближающуюся ко мне из тьмы.
— Можно? — спросила она и села на кровать. — Я пришла.
— Слышу.
— Ты меня не прогонишь?
— Нет.
Тягучим шелестом упала на пол ткань. Агнес, мягкая и властная, обволакивала меня. Глаза её приблизились. Губы впились. И волосы, рассыпавшись крышей соломенной хаты, покрыли последнее подобие мутного света ночи.

 —Откуда ты знаешь русский?
— Вовсе не знаю. Просто у меня подруга из эмигрантов. Я прочла твои рассказы. Бергер сказал, что мы едем тебя увидеть. И я выучила эту фразу. Думала, что так оно и случится.
— В чём смысл жизни по-твоему?
— Жизнь — сложная вешь. И состоит она из трёх составных: удача, счастье, здоровье. При нехватке одного из них мы теряем смысл. Кроме третьего. Будь более эгоистичен. Как мы. Сервус!
И Агнес ушла. Тихо прикрыв дверь.

Беседа

— Я прочёл несколько твоих журналов,— Бергер говорил, не вытаскивая сигары изо рта.—С головы не идёт твоё письмо немецкому другу.
— Это программная вещь,— сказал я, — то есть ради чего вся эта затея с журналом.
— Я догадался. — Он скептически наморщил лоб и сузил глаза.—Я много думал об этой статье. Даже по дороге сюда.
Мы шли по песчаному берегу. Волна, мелкая теперь, шумела слабо. Бергер нагнулся. Поднял кусок уже высохших водорослей.
— Прекрасный цвет, глянь, — он поднёс и растянул за концы словно толстую вохлатую змеиную кожу, прямо перед моими глазами.— Видишь, по ворсинкам почти розовый, а в средине ещё зелёный. Жена говорит, что в водорослях оседают души утопленников. Светлая душа —более радужные тона, тёмная — танг. Да,— спохватился он пакуя растение в целофан,— вот ты пишешь, что мы — немцы там, австрийцы, французы и прочая не можем понять вас, и потому не способны-де принять должного участия в ваших судьбах. А я ставлю вопрос. А почему мы должны это делать? Какое участие в судьбе немцев приняли советские граждане после разгрома третьего рейха?—Бергер остановился. Покачиваясь на ногах. С пяток на носки. С пяток на носки. Песок трамбовался под его дорогими вишнёвыми туфлями.— Вот я спрашиваю, нужно ли было направлять друг против друга шпаги, когда война уже кончена. Чувство вины ведь было на обеих сторонах. Или я не прав? Или ваши солдаты не убивали немецких детей, не насиловали женщин, не сжигали, не мучили?
Я молчал.
— Да я знаю и сегодня людей, — продолжал Бергер, щёлкнув огарком сигары в волну,— которые сразу покидают комнату, если в неё входит бывший гражданин Советского Союза. И это не по причине последней войны. Но из-за послевоенных впечатлений. Из тех лет, которые в обществе звались мирными. Почему мы, европейцы, должны принимать участие в ваших бедах? Почему мы должны помогать народу, который не боролся с системой, а скорее принимал в ней деятельное участие?
Я молчал.
— Почему вы должны влазить в наш менталитет? Кто этого от вас требует?
— Никто.
— Но ведь ты же написал. О корнях, о почве, голосе предков, которые остаются неведомыми и никогда не познаваемыми чужакам. Послушай,— рука Бергера открылась ладонью вверх. По ней запрыгали зайчики.— Эти термины, актуальные в третьем рейхе и послевоенной Польше, не имеют никакого смысла в объединённой Европе. Погляди вокруг, — он обвёл море и берег. Медленно.
 Я глядел на бескрайнее море, слившееся с синим небом, где зависали белые облака. И вспомнилась картина художника Рылова «В голубом просторе». Не хватало лебедей и парусника. Я глядел на голое и длинное побережье, усыпанное сухими водорослями.
— Поверь, — Бергер раскуривал новую сигару,— мне сорок семь лет. Жизнь имеет много сторон прекрасного. И не только духовного. — Он снисходительно похлопал меня по плечу. — И всё же. Я буду учавствоать в твоём издании. Хочешь виски?
— Не упущу случая по такому поводу.
— Вот-вот.
— А что Агнес?
— Я её отпустил. У неё горе. Мать попала в автокатострофу. Агнес уже в пути.

Ещё отрывок

И вновь в машинке Тео торчал лист.
«Волна подкидывала их. Будто были они букашки. Нарвик глядел, не моргая.
— Подобрать всех, — сказал он,— всех живых.
— Но, командир, мы теряем время,— возразил Штольц и, перегнувшись через релинг, ткнул в утопающих англичан пальцем.— Английские свиньи.
— Всех! — повторил Нарвик.
— Слушаюсь!»

Добрые намерения

— Я собираюсь в Эстонию, — сказал мне Бергер,— там я покупаю деревообрабатывающую фабрику. За бесценок. Вернее, собирался вместе с Агнес. Она знает финский. Но — не сложилось. Может, составишь мне компанию? Поедем вместе. Ну что? Возьму свою машину. И паромом. Море. Всего-то одна ночь пути.
— С удовольствием!
— Завтра и едем после завтрака. Обедать будем в Финляндии, отужинаем в море рыбою, и новый завтрак в Эстонии. Ну, разве плохое я сделал предложение?
— Отличное от моих планов, но великолепное. Не знаю, как и благодарить.
—Если так хочешь, поможешь мне переводом. Надеюсь, они там ещё не разучились говорить по-русски.
— Узнаем.
— Старику Тео теперь мы в тягость. Ему писать нужно. И мы его оставим. Памятуя, что хорошие гости, как и хорошая рыба, начинают вонять уже на третий день.

Паром

В эту ночь сосало под ложечкой. Сентябрьская вода за бортом неласково шумела. Я думал о предстоящей книге. О тех мытарствах, которые ждут меня в издательстве и, потом, в типографии.
 Уже к одиннадцати вечера в ресторане не осталось никого. Слышно было, как повара звенели посудой. И как бились о борт волны. Уже четвёртый час плыл я по морю. Я плыл впервые. И плыл сам. Бергер довёз меня до южного побережья Финляндии и отдал билет.
— Я не поеду, извини,— сказал он. — Нынче не поеду. Побуду пару дней. Посмотрю страну Соуоми. Подожду Агнес. Хорошо здесь. Может, и ты тормознёшся?
— Нет, — отрезал я.— Тут сухой закон.
Трое официанток собирали разбросанные водителями грузовиков и начинающимся штормом салфетки и подставки.
— Почему вы не идёте спать? — спросила меня крепкая блондинка. Она напомнила мне Агнес. Так, отдалённо. — Качку легче переносить спящим.
— Как вас зовут?
— Зигне,— улыбнулась она.— Вы откуда?
— Из Антверпена в Киев.
— Я так и поняла, что вы русский.
— По чём?
— Пьёте, не запивая пивом. И много.
— Ладно, —улыбнулся и я,— ухожу. Спасибо.
— Пожалуйста. Спокойной ночи!

...Ударом меня вышибло из постели. Очнувшись, одетым только в трусы, я схватил спасательный жилет. Ничего не слышал, только шум воды. Распахнув дверь, я ступил в коридор. Тут толпа людей билась насмерть. Кричали, бранились, плакали. Смертельные взгляды. Вода стояла уже по колени. Холодная, жгучая.
«Это конец!!! — стукнуло во мне сердце.— Это конец!!!»
 Слабых топтали ногами. Били по головам, в лицо. Скользили по волосам.
«Надо думать только о себе! — заговорил кто-то во мне. Громко. Так громко, что я перестал слышать всё остальное. Я оглох. Я только видел.— Ты выживешь, если выберешся на вехнюю палубу, — уже кричали мои мозги, — мимо беспомощно зовущих, мимо обречённых. Вверх, и не оглядывайся! Ты никому уже не поможешь. Ты слаб. Ты ничтожество!»
По перилам, по уже наклонной стене достиг я палубы. И волна смыла меня.
Вот он — конец. Вот оно — море. Море и я. Смерть моя наглая. Ноги и пальцы рук свело судорогой, больно. Я заливаюсь слезами. И хлебаю уже солёную воду. Я замерзаю. Вокруг никого. Волны и чёрное небо.
— Сука, Бергер! — кричу я. Но губы не шевелятся. Только слышу свой стон. И ветер страшные накатывает новые чёрные волны.
По воде зелёные зайчики, зелёным шаром. Я тянусь к ним. Моим рукам теплее. Они ввязли в клейкое мягкое желе.
— Нарвик! — шепчу я. И меркнет свет...

...Белый потолок. Белые стены. И в открытое окно луч низкого солнца.
Подходит белый человек.
— Где я?
В ответ что-то непонятное. По-английски.
— Во бин ихь? — переспрашиваю.
— Нарвик, Швеция, госпиталь. Вы спаслись, ухватившись намертво за спасательный жилет утопленника по фамилии Бергер.