Влюбленный дьявол. Глава третья

Cyberbond
…Все, что случилось в ту роковую ночь, Настя Бармалеева помнила плохо. Вернее, как раз, наоборот: очень даже ярко и четко всплывали в памяти то одни, то другие подробности, — но они тотчас тонули, ничем друг с другом не связанные, в общем ощущении стылого страха, — или, вернее, такого оцепенения, которое не смеет ни в коем случае себя разбудить…
То перед ней мелькали руки дуры-поклонницы в самовязе, — она все пыталась полотенцем притянуть на место челюсть артистки. То кружилась сутолока из служительниц, актеров, еще не успевших снять грим, белых халатов врачей, сизой униформы мента, костюмов каких-то важных типов из администрации. Все это походило на немой маскарад. Немой, — потому что как раз звуки начисто стерлись из Настиной памяти.
По-настоящему ясно и постоянно остались только два момента. Первый — когда кто-то настойчиво стал пихать ей в лицо стакан с чем-то, она отхлебнула эту мерзкую зеленовато-мутную горечь, поперхнулась, закашлялась и пролила весь стакан себе за пазуху. И второй, самый странный и самый чудовищный, — это когда двое квадратных дядек внесли широкую белую простыню, разложили ее на полу, а потом ловко опрокинули Елену Павловну из ее кресла на это полотнище, взялись за оба конца простыни и вынесли тетку из гримуборной, как большую зачехленную рыбину, просевшую там, внутри этого кокона…
Потом Настю заставили расписаться в какой-то бумаге, а затем властная рука взяла ее за локоть и вывела вон из толпы, из этой комнаты, из этого здания в сверкающую черноту ночного весеннего ливня.
Потом Роман вез ее молча, а вокруг по стеклам неслись, брызгали и струились ручьи разноцветных огней, точно шла какая-то бурная химическая реакция, и город растворялся в едкой кислоте всё уносящего времени.
Езда была довольно долгой: Роман вез ее на другую свою квартиру. Наверное, он решил, что от долгой монотонной дороги Настя немного придет в себя.
Ее укачало. Очнулась Настя в спальне на Рублевке. Видно, дождь только что кончился. В щелях между тяжелых портьер серели предрассветные сумерки, а капли тяжело и часто хлюпались о подоконник и листья огромного дуба, что рос во дворе, обнесенный мемориальной оградкой. Говорили, что под ним отдыхал еще Юрий Долгорукий… Теперь дуб одиноко торчал во дворе элитной многоэтажки, отделенный от лесного массива шлагбаумом и боксами двухэтажного гаража.
Жильцы гордились княжеским дубом. Он стал эмблемой их успеха, их новой жизни.
Как-то Роман, смеясь, рассказал Насте, что в свое время опричники красиво развесили на его ветвях целое боярское семейство «с чады и домочадцы». Но о таких поворотах отечественной истории новоселы или не знали, или старались пока не задумываться…
Настя натянула одеяло до подбородка и стала мрачно разглядывать шелковые цветы на обоях. В сумраке они казались неприветливо густыми зарослями.
— «Сейчас он придет…» — подумала Настя. Она прислушалась, ожидая услышать плеск воды в ванной или шаги. Но в квартире было тихо, только напольные часы в кабинете ровно выстукивали убегающие секунды.
Что-то подсказало Насте: она здесь одна. Настя нашарила пипку выключателя. Розовый свет ночника сразу вдохнул в комнату жизнь и уют. На тумбочке у кровати, прислоненный к лампе, стоял плотный листок из блокнота с рваною бахромой по верху.
«Я на Тверской. Будь здесь, как дома. Телефон отключен, — ВЫСПИСЬ!!! Ни о чем не думай, я все улажу. Буду к вечеру. Целую, Роман».
— «Странно: обычно он пишет «твой Роман»…» — подумала Настя.
Рядом с запиской лежало снотворное.
Настя взяла сладкий шарик под язык, и через минуту ее укутала теплая, ласково подвижная темнота.

Роман разбудил Настю под вечер. От снотворного Настя была совсем одурелая. Она долго торчала под мощной струей душа, лупя ею себя по темени. Потом вылезла в Романовом халате в гостиную. За высокой аркой на кухне Роман колдовал с кофейником.
Настя стала разглядывать свое дивное розовое платьице. Увы, прихотливая ткань была явно испорчена той дрянью, что Настя вчера пролила на себя…
Хвала небесам, Роман привез ей с Тверской желтый комбинезончик! После кофе Настя облачилась в него, чувствуя жадные взгляды Романа, и пошлепала, было, к выходу. В конце концов, у нее была ж совесть, и уж точно не было никакого желания заниматься любовью. Ватная после снотворного голова властно тянула ее на свежий воздух…
— Постой! — окликнул ее Роман. — Ты что, всерьез думаешь, будто я тебя, такую, из дома выпущу?
— Какую это еще «такую»? — буркнула Настя.
— Да совершенно безбашенную! Ты сейчас в первый же угол лобешником врежешься… И потом, есть дела поважнее.
— Отстань! У меня тетя умерла, двоюродная…
— Вот и я о том же! Сейчас нужно съездить в одно место. НЕПРЕМЕННО, Настена!
— Ох, как же ты заколебал меня! Ну, вези, куда хочешь… Только анальгинчику бы… Башка прям раскалывается…
…Потом они мчались по весенним улицам, залитым солнцем и блеском стекол и зелени. Обычно Роман включал сидюшник с классикой, но тут всю дорогу бормотало радио, и, естественно, сообщили о большой потере, постигшей всю российскую культуру… Настя вдруг стала безмолвно плакать, причем внутри себя она оставалась вполне равнодушной и сонной, — слезы сами собой текли по ее щекам. (Так дождь бездумно накрапывает из тучи и бежит по стеклам машины).
— «Боже мой, я какая-то совсем уже сволочь, наверно, стала…» — вяло подумала про себя Бармалеева.
Поэтому он и вяжется, думала дальше она. Ведь права была в театре та голопупая: ни кожи, ни рожи. Хотела вместо очков линзы вставить, так профессор с инфарктом слег, а в другой клинике пожар приключился. Это все ЕГО рук дело, подумала Настя зло. Она вспомнила, как Роман чуть ли не на коленях умолял ее сохранить очки. «Чем ужасней, тем прекрасней!» — пошутил он как-то, — правда, не про нее…
У Мэрии Роман свернул в арку и въехал на относительно спокойную улицу Неждановой. Справа проплыла церковь. Настя вспомнила, как этой зимой, в метель, они с Андреем, бродя по улицам, наткнулись на эту церковь, заглянули в окошки, забранные частой решеткой, — там шла служба, слышалось тихое пение хора, мерцали огоньки свечей. И так сладко, по-детски было подглядывать в эти окна из окружающей черноты и колючей, опостылевшей враз метели…
— Я позвоню, — Настя протянула руку к сотовому Романа, что лежал на сидении между ними. Роман, не отрываясь от дороги, кивнул.
Настя набрала номер Андрея.
— Аллэ? — игриво спросила ее где-то там полупьяная телка. «Да брось ты, Алка! Это ж она…» — послышался тотчас и пьяный голос Андрея.
Настя резко вырубилась. Машинально смотрела она, как приближается к ней невысокий серый домина. Он давным-давно должен был бы упасть от тяжести мемориальных досок на своих стенах. Да вот беда – дом сделан был на века.
Роман ловко вырулил к подъезду, притормозил. Настя заскреблась выйти.
— Постой! — Роман выдернул из портфеля желтый файл и положил его на колени Насте. — Прочти сперва это!
Настя тупо уставилась на бумаги с какими-то радужными печатями.
Роман усмехнулся самодовольно:
— Это, дурочка, ее завещание и все прочее. Теперь хозяйка здесь — ты!
— С ума спрыгнуть… — Настя уныло вздохнула.
Роман взглянул на нее с нескрываемым восхищением:
— Ты неисправимая идиотка…

Все время, пока они поднимались к квартире Елены Павловны, Роман как-то весь прям змеился. Движения его стали такими ловкими и плавными, что Насте на ум пришло сравненье с котом.
— Погоди, но квартира ее сейчас верняк опечатана… — сообразила Настя.
Роман посмотрел на Бармалееву с усмешечкой, как на маленькую.
И правда: на двери сероватого дуба никаких пломб не было. Роман вставил ключ в замочную скважину, повернул, обернулся к Насте:
— Владей же, о королева!
Настя потянула на себя бронзовую литую ручку. Дверь медленно растворилась, и вместе с ней на Настю рванулись запахи ее детства, запахи источенного временем дерева и легкой неизбежной, хоть и незримой плесени, — запахи Тетеленочкиной дачи, на которой Настя с родителями и Мухой проводили когда-то часть лета. Там тоже полно было старинной мебели, отчасти полуразрушенной, и увядших тканей, сосланных по старости в дачное затрапезье.
В городской квартире Елены Павловны она не была ни разу.
Но запах дачи и квартиры был один и тот же, и это для Насти был запах детства, который человек помнит всегда! Но это был, наверно, и подлинный запах жизни Елены Павловны…
На панели открываемой двери из глубин квартиры промелькнули золотистые блики солнца, — точно они убегали отсюда прочь.
Настя вся сжалась, переступая через порог.
В прихожей было совсем темно. Солнце лезло из глубин коридора, из открытой двери на кухню. Роман включил бра.
Вопреки ожиданиям, прихожая Елены Павловны, хоть и была неимоверно просторна, оказалась довольно скромно обставленной. Большое напольное зеркало в пятнах и с поломанной густой резьбой рамы, два кресла середины 20-го века, круглый столик и черный рогатый старенький телефон. Огромный шкаф-вешалка.
— Телефон пока отключен, — предупредил Роман. И провозгласил, шутовски полукланяясь. — Следуйте дальше, моя владычица!
В огромной гостиной солнца не было. Здесь на всем лежал тусклый серый оттенок, так что и ампирная мебель, и многочисленные картины выглядели складом из чистой, но давно увядшей уж рухляди.
Видно, Роман почувствовал это и стал тыкать пальцем в полотна:
— Боровиковский, Рокотов, Сомов, снова Боровиковский, Энгр… А вот рисунок Пикассо, он сделал его в Париже, во время гастролей театра…
На рисунке Пикассо изобразил тумбообразную тетку в хитоне. Тетка была с коровьим глазом, наполовину выползшим за контур лица.
— Гений все видит по-своему, — промурлыкал Роман насмешливо.
Дальше следовал столовая с длиннющим столом и громадными золочеными вазами по углам, а далее кабинет с массой портретов Елены Павловны в разных ролях. Здесь вперемешку были фото, портреты маслом и акварелью, рисунки, бюстики, статуэтки. И хотя вещей во всех трех этих комнатах была, в общем, пропасть, помещения казались нежилыми, давно заброшенными. Словно серые предзакатные сумерки поселились здесь навсегда.
— «Как же здесь неуютно! Как ОДИНОКО здесь…» — подумала Настя.
Солнце перло из-под двери следующей комнаты. Настя открыла ее, Роман остался в кабинете.
Спальня Тетеленочки была небольшой и белой, с простой широкой кроватью, на которой лежал халат, еще вчера приготовленный домработницей. Добротная мебель 50-х — шкаф, трюмо, широкое кресло под торшером. Ах, да, — икона! Старинная икона Богоматери темнела в углу у окна.
— Шкафчик за креслом видишь? — резко спросил Роман из соседней комнаты.
За креслом и впрямь был резной шкафчик, весь в инкрустациях.
— Видишь над дверцей четыре шарика из слоновой кости? — Роман почти лаял от нетерпения. — Нажимай слева направо. Первую один раз, вторую, — не сбейся! — девять, третью — один, четвертую — восемь. И будь предельно внимательной. Это ее год рождения.
Настя исполнила. С мелодичным звоном створки шкафчика разъехались.
— Что видишь? — нетерпеливо рявкнул Роман.
— Футлярчики разные… Это, наверно, ее драгоценности.
— Это теперь ТВОИ драгоценности! Твои, кроме одной… В левом нижнем углу пошарь-ка… Там маленькая коробочка должна быть, из синего бархата с лилиями золотыми.
— Нету… а, нет — вот, нашла! Только она черная вроде, задрипанная… Но лилии кое-где не стерлись…
— Неси сюда! Быстро!!.. Скорей же!!!
Настя выскочила к Роману в диком испуге: такого жесткого, хриплого, сдавленного голоса она у него еще ни разу не слышала…
Да и такого Романа она еще никогда не видела. Он весь дергался и был желтым, как грязная дыня.
Роман выхватил из рук Настены футляр и стал бестолково вертеть. Руки его тряслись.
— На рычажок нажми! — подсказала Настя.
— Да, да, — и коробочка распахнулась.
Внутри она была обтянута посекшимся зеленым атласом. В углублении для кольца зияла ржавая, словно прожженная окружность. След от камня оставил ржавое пятно и на внутренней стороне крышки, в самом ее куполе.
Роман уставился на пустой футляр и пялился на него этак с минуту.
Настене показалось: и коробочка ухмыляется ему всею своей маленькою зеленой пастью.
Наконец, Роман выругался и швырнул футляр так, что он, пролетев над письменным столом, упал куда-то за книжный шкаф, но и там, судя по звуку, раза два коробочка подскочила, прежде чем успокоилась…
Из желтого Роман стал багровым. Он несколько раз щелкнул зубами и вдруг уставился на Настену, словно некое озаренье шарахнуло его по башке.
— Ты-ы? Ты-ы?.. Но теперь — ТЫЫЫ!! — заревел Роман и бросился на Бармалееву.
Настя в ужасе могла только хрипеть в ответ.
Роман повалил ее на кушетку. Комбинезончик затрещал по швам.
Настя одеревенела от страха так, что Роману пришлось долго и неистово унимать ее сведенные судорогой чресла самыми изощренными ласками. Наконец, Настя закрыла глаза и смогла развести ноги.
— «Будь, что будет!» — решила она.
Постепенно страх отступил. Роман пахал так неистово, что Настя подумала: «Прямо как на лифте своим фигом едет. Все выше! Все выше, все выш… Ох… Ох… О-ох…»
Кончив, он снова ласкал ее долго и самым подробнейшим образом. «Просто ест меня…» — подумала Настя сквозь усталость и дрему.
…Сквозь дрему она услыхала и его властный, уже совершенно спокойный голос:
— Оставайся здесь до утра! И ничего не бойся! О, мы их сделаем!..

Настя погрузилась в тревожнейший полусон. Ее словно густым рваным тюлем накрыли, — то все растворялось в его складках, то кабинет тетки выныривал перед глазами со всей отчетливостью…
Бронзовый кузнец на часах в гостиной пробил по наковальне двадцать раз.
Зевая, Настя сползла, наконец, с тахты и поплелась умываться.
Потом вернулась в кабинет. На столе под томиком Лермонтова она заметила тетрадь. Это была общая тетрадь в очень толстом синем картонном переплете сетчатого рисунка. Таких тетрадей в своем детстве Настя уже не застала.
Настя потянула тетрадь на себя. Ну да, это оказался дневник Елены Павловны за последние, может, полвека! Последняя запись в нем была сделана позавчера. Она была кратка, но так понятна: «Ему не удалось! Да свершится…»
Часть листов оказалась из тетради аккуратно вырезанной, причем недавно, — корешки страниц не успели поистрепаться.
Почерк тетки был необычайно четок. Крупные буквы чуть скашивались влево.
Настя включила настольную лампу и вся ушла в чтение.
«12 ноября 1937. Прием в Кремле в честь летчиков. Нас, учениц Щепкинского училища, пригласили делать массовку бравым героям воздуха. Откровенно говоря, я была разочарована. Герои-летчики — обычные офицеры, шумные, самовлюбленные, нагловатые, угловатые. Да и выпить не дураки. Мне было скучно, хотя их внимания я хлебнула, увы, через край. Меня даже представили как самую красивую студентку курса. Спасаясь от них, я улизнула в дальнюю комнату и решила отсидеться на диване. Здесь было полутемно. Я радовалась покою. Но тут влез какой-то удалой покоритель воздуха и решил покорить заодно и меня. Он сильно выпил, упорно наваливался с объятиями. Меня это возмутило, но я не знала, куда бежать.
Слава богу, тотчас вошел офицер охраны в форме НКВД, очень интеллигентный и даже «старорежимно» изящный, и утихомирил летчика.
Потом он попросил позволения проводить меня. Он превосходно разбирается в театре и вообще человек высокой культуры. Я так разоткровенничалась, что призналась: сцена с летчиком меня развлекала тем, что произошла не в парке, а в трех шагах от Георгиевского зала и от Вождя. «Вы отважная шутница!» — рассмеялся он. Мы обменялись, в конце концов, телефонами. Зовут его Гореюмов Роман Петрович…»
 Настя ахнула и еще раз посмотрела на дату. Потом она вперилась в дневник, с шумом отбрасывая страницу за страницей. Упоминания о Гореюмове сначала встречались все чаще и чаще. Елена Павловна описывала целые сцены его ухаживаний, «осторожных и даже трепетных», как однажды выразилась она. Тут же тетка добавила, что Гореюмов словно побаивается ее, – «или боится спугнуть?»
От 5 апреля 1938 года в дневнике сохранился лишь кусочек листка, на котором было написано кроме даты «Я все поняла!!!» Дальше Гореюмов фигурировал только как «он». Была и еще запись, от 15 сентября того же года: «Он мне признался…»
— Не в любви он тебе признался… — вдруг прошептала Настена, и холодок догадки пробежал у нее по спине.
Дальше Гореюмов исчез со страниц дневника. Все только о ролях, о спектаклях. Потом война, работа в эвакуации…
— «Отвязался все ж таки!» — подумала Настя с облегчением.
И тут в прихожей раздался звонок.
Настя едва волочила ноги, идя открывать.
Но это был вовсе не Гореюмов! На пороге стоял Иван Леонидович в старомодном широком пальто и сером берете. Он очень похож был чем-то на Тургенева, только без бороды.
Церемонно раскланявшись с Настей и выразив ей глубочайшее свое соболезнование, Иван Леонидович попросил разрешения войти.
— Позвольте визитировать вас, Анастасия Валерьевна. Мне есть, что сообщить вам.
— Ага, проходите! Я чайник сейчас поставлю…
— О нет! — Иван Леонидович воздел руки. — В девять вечера вот уже тридцать пять лет я пью только кефир. Но его в этом доме никогда не водилось, не трудитесь, деточка, и искать…
— «Вот она, наследственность!..» — подумала Настя. Подумала не без некоторой за себя даже гордости.
Старый актер снял пальто, берет, аккуратно повесил их в шкаф. Настя указала на дверь гостиной, но Иван Леонидович попросил позволенья пройти в кабинет:
— Там все дышит ею, нашей великой, нашей прекрасной Еленой Павловной… — хорошо поставленный голос артиста дрогнул. Иван Леонидович отвернулся.
Настя не смела возражать, но ей стало жутко стыдно, ведь он увидит раскрытый теткин дневник, — чужой дневник, читаемый ею, Настей…
Но при виде его Иван Леонидович даже обрадовался:
— Как хорошо, что вы уже в курсе многого… Мертвые сраму не имут, Анастасия Валерьевна… А вот тайны уносят с собой. Но — не все, не все тайны…
— Садитесь, Иван Леонидович, — Настя не смела при нем усесться первой.
Старый актер оглядел стены кабинета широким, прощающимся и все запоминающим взглядом. Помолчал, потом опустился в кресло возле стола.
— Первым делом, Анастасия Валерьевна, я должен передать вам одну очень ценную вещь, которую мне Елена Павловна доверила неделю еще назад.
Он порылся во внутреннем кармане уже слишком просторного пиджака.
— Это так называемый «Перстень Сен-Жермена», или его еще называют «Кольцом сатаны»…
«Кольцо сатаны» оказалось незатейливым, даже грубым колечком «белого металла» с кружком из мелких бриллиантиков вокруг простецкого прозрачного камешка. Внутри этого камня чернело нечто вроде зерна.
Скромное это колечко, однако, приковало к себе Настю так, что она аж дыханье попридержала.
— Существует легенда — или же люди склонны считать это легендой, — что это зернышко — с того самого древа добра и зла, с которого Ева и скушала плод познания…
— А почему оно называется «Кольцом сатаны»?
Иван Леонидович усмехнулся:
— Скажите честно, милая вы моя душа, вы Библию-то читали? Только честно?
— Н-нет… не всю, — виновато прошептала Настена.
— Тогда вам трудненько будет понять кое-какие моменты в той давней истории… — Иван Леонидович внимательно посмотрел на перстень, вздохнул. — Ну что же, может быть, вот так вам будет яснее… У бога есть душа. И эта душа частицею есть в любом человеке. Но согласно воззреньям церкви, у ангелов души нет. А сатана был самым любимым и прекрасным творением господа именно в числе прочих ангелов. И следственно…
— У сатаны тоже души нету?
— Вот именно! Поэтому он и охотится за душами людей, — ведь это частицы души божества, это то, чего у него нет и что фатально отделяет его от бога, — что делает бессильным в борьбе с господом… Обладание душами людей помогает приблизиться ему к богу, помогает бороться с ним, как бы это сказать… вроде бы и на равных…
— Ой, да что вы, Иван Леонидович! Ро… он на самом деле так боится всего этого! Такой, между прочим, трус! — воскликнула Настя. — Даже в комнату, где иона висит, не вошел…
— Он не боится никого и ничего, милая! Но он чтит заклятие божества не являться пред лице его. Завет бога сатана соблюдает честнее всех. Он честный борец на ринге. О, он рыцарь!
На лице Ивана Леонидовича, на этом лице актера, умасленном многолетними слоями грима и кремов, и от этого слишком моложавом и неживом, возникла маска восхищения.
— Вам… вам нравится… сатана? — прошептала Настя.
— А кто ж без греха в юдоли земной, милая?! Это ЕГО ведь мир… Он царь мира сего. И вот он опять кружит над вашим родом, — над родом Бармалеевых.
— Да… А зачем?
— А затем, что душу человека он может получить только как знак его, человека, любви к себе… И ему нужна любовь именно женщины, ибо женщина сотворена богом после всего и является самым совершенным творением господа. Считается, что удельный вес души в вас, женщинах, больше, — сварливо вдруг пробормотал актер, и в нем отчетливо проступил закоренелый, отчаянный ёрник и греховодник.
— Да не люблю я его вовсе! С чего вы взяли! Что за чушь! — возмутилась Настена. — И почему он к нам, к нашему роду, все липнет?
— А нечего было пращуру вашему с Ванькой Грозным путаться! Ведь это же мистер Бромли был главным отравителем при его дворе! Говорят, в этом англичанину помогал сам сатана. А дьявол никогда бесплатно никому ничего не делает… Запомните это, Настенька! Вот дамы из вашего рода и обречены с тех пор быть объектами поползновений нечистого…
— «Ужас какой!.. Ведь же и я только три часа назад с ним на этой тахте… ой, — я же с ним снова трахалась!..» — чуть было не завопила Бармалеева. Но Иван Леонидович итак, кажется, слишком о многом догадаться успел. Он как-то вдруг очень заинтересовался окном напротив, вспыхнувшим в темноте натужно зеленым светом, — старик весь ушел взглядом туда.
— Заметьте, мадмуазель: ему нужен не секс, а любовь! Не тело нужно ему, а душа ваша, — наивная, чистая и простая…
Наступила мгновенная тишина.
— Господи, я чайник сейчас поставлю!!! – заверещала вдруг Настя в отчаянии.
— Ах, валяйте, Настасья Валерьевна! Однова живем! — махнул рукой на свой режим и Иван Леонидович.
Потом они пили чай с какими-то полузасохшими коржиками. Иван Леонидович травил театральные байки, которые, правда, вертелись все больше вокруг Елены Павловны и ее слишком строгого образа жизни.
Стало уютно, нестрашно, — в подступившей весенней ночи стало совсем им и хорошо в эти минуты.
— Елена была одна в нашем театре как схимница. Никаких пустопорожних романов, только искусство… После войны она уже стала полной царицей сцены. Но и правительство не смело коснуться Элен… Вы понимаете, — даже Берия!..
— А… он?
— И Сталин тоже.
— Нет, не Сталин…
— А! Понял вас! Это очень сложная и странная история, вот она-то как раз и связана с этим кольцом…
Иван Леонидович повертел перстень в пальцах, потом осторожно передал его Бармалеевой:
— Увы, сатана влюбляется только в женщин. Все, что говорят о других вариантах, — все это вздор, мне-то уж вы поверьте!.. А история такова. В сезон 1952-53 годов Елене Павловне поручили роль леди Макбет. Что за характер, — о, что за текст!
Иван Леонидович с сомнением глянул на девочку Бармалееву:
— Вы не актриса, вряд ли сможете это понять… Так вот, эта роль у Елены Павловны… неожиданно НЕ ПОШЛА! Такое бывает. И актер при таланте — а у Елены был таки просто гений! — и роль великая. А вот не идет, хоть ты тресни! Или актер еще не накопил в себе того опыта, — душевного опыта, понимаете ли?.. Или роль слишком сложно, тяжко, опасно для него связана с его внутреннею структурой. О, милая деточка, мы ведь часто отнюдь не текстовки озвучиваем, — нет, роль становится вдруг судьбой, «до полной гибели всерьез»…
Иван Леонидович помешал сахар в чашке, вынул ложечку, взялся, было, за чашку, но отставил ее:
— Короче, я только однажды видел Елену нашу плачущей, — после очередной репетиции. У нас первая драматическая площадка страны, тут на одном имени не выедешь, да и времена были не те, времена были совсем не халтурные… Встал вопрос о замене актрисы… Была назначена еще одна репетиция, — нам всем казалось, последняя для нее…
Иван Леонидович уставился в потолок. Его сморщенные белые пальцы в стариковской «гречке» отстукивали по подбородку странный, вроде — медленный, но нервически чуткий — ритм.
— Был глубокий ноябрь. «Мело, мело во все концы…», морозы уже трещали. На ту репетицию Еленочка явилась вся простуженная и… Что-то в ней было необычайное. Невиданное нами еще, — растерянность, потерянность; даже сперва прибитость какая-то… Да и не мудрено: кажется, на всей Театральной площади пахло грядущим ее провалом. А тут еще начальство, как на грех, явилось из Министерства, этакий моложавый хлыщик в галстучке, весь прилизанный…
Иван Леонидович покачал головой, нижняя губа его странно перекосилась:
— Я не знаю, что это было… Сперва мы подумали: температура, жар… Нет, это была не игра!.. Это было что-то другое и очень страшное, жуткое, роковое… Мы по сцене боялись возле нее ходить. Казалось, сцена сейчас взорвется, такой силы была игра ее в этот день… А мы, — мы просто вякали что-то там себе, — подтявкивали…
Иван Леонидович снова перекосил губу и покачал головой.
 — Нет, то не Елена была, — то какой-то адский костер на сцене трещал, пылал и дымился… Репетиция была со зрителями, избранными, конечно. Набежала половина театра, предвкушали падение Елены Великой, ее позор, ведь актеры — такой народ… А вышло…
Иван Леонидович отпил чаю и опять покачал головой в изумлении и восторге:
— Хлопали так, что крыша, казалось, треснет, — а ведь половина зала всего народу-то! Но Элен не вышла на общий поклон. Бросились искать, — а она в гримуборной, без сознания… И на руке — вот это кольцо…
Иван Леонидович окинул стены взглядом:
— Это была ее лучшая роль… Но заметьте: фотографии ее в этой роли здесь нет! А ведь он шел тринадцать сезонов кряду!.. Но — ни одной даже фоточки.
— Как? ВООБЩЕ?
— О, вообще — в любом учебнике по истории театра да еще по несколько штук. А я говорю вот здесь, у нее, — совершенно апсан…
— Что? — вздрогнула Настя.
— Отсутствует, по-французски.
— Ах, да! Апсан, апсан…
Иван Леонидович вдруг поднялся:
— Всё! Заговорился я. Пора мне уже, режим… — и добавил капризно и горестно. — Я ведь старый, старый, старый… «пергюнт»…
Одевшись, и уже в дверях Иван Леонидович оглянулся:
— Но вам мой совет, деточка. Держите это кольцо всегда при себе!.. Всегда! Оно ДОЛЖНО вам помочь… Не скажу уж, как, но должно! И на сем — адьё! Адьё, Настенька…
Настя посмотрела на сутулую спину Ивана Леонидовича и почему-то подумала, что и его дни уже сочтены.
Вернувшись в комнаты, она надела кольцо на палец, заперла шкафчик с драгоценностями, убрала со стола и, стараясь не встречаться взглядом с портретами хозяйки, вышла из квартиры, заперев ее на оба замка…