Немецкая баллада, главы 7, 8 и 9

Е.Щедрин
Глава 7.

Вернулась беззаботность пустоты недавней его жизни, когда веселое веселило, печальное печалило слегка и недолго. Отовсюду в уши лезла бесхитростная жизнь, – бормотанье города за окном, беготня слуг по галерее, ржание коней на дворе, возня птиц под карнизом его кровли, обеспокоенных близостью кровельщика, который перекладывал черепицу на доме менялы Реппе. Покой! На миг потянуло его уйти в камору, на сундук, сложить голову и соснуть.
Но в эту минуту под окнами заслышались топот лошадей и выкрики всадников.
– Иди к динстману Отто, – сказал Дитриху Экхарт. – Поучись-ка владеть щитом. Наперво нужно им овладеть.
– Ты хочешь con-suesco juvencum aratro? (1) - заметил Агостино, когда Дитрих вышел. - Ну какой рыцарь выйдет из этого бычка? Очень уж нежен, женоподобен он…
– Всяк тот, кем может быть, – подымаясь из-за стола, уклончиво возразил Экхарт и напомнил, криво надвинув бровь на глаз: – Вернусь, расскажешь, о чем собирался.
Погнало его из кеменаты и не в камору, а во двор, не дело какое-нибудь, а мысль о том, что надо скорее уладить дело с графиней, пока чары златовласой ведьмы не вовсе сошли с него. Только держало его что-то. Выйдя на галерею, он тут же застыл у брусчатого ограждения, опершись руками о поручень.
Он глядел не во двор под собою, а в небо, в котором не было ничего, кроме пустоты воздуха. Мысль унесла его в фогтей, но не к Метхильд, а к графине. Сначала должен он говорить с нею, притом о деле, неловком для жениха, – задолжал ему город. Не хотелось ему глядеть на юную невесту, тревожась о том, что одежда на нем поношенная, что его вассалы и слуги бедствуют, что пора жаловать положенным городских кнехтов, а у него нет ничего. Он потребует от города выплатить положенное бургграфу за год. Горожане, конечно, посчитают его требование беззаконным, если графиня не образумит их. В ее благоразумии и доброжелательстве он, правда, сомневался, хотя перед его отъездом в бург она не выказала никакого неудовольствия, какого он ожидал, памятуя о словах аббата Гонория. И все же жене фогта не с руки сильно неволить горожан ради бургграфа, которого они не хотят. А тут еще потери, которые, по словам Агостино, понесли Глейхены от него. Не может он надеяться на нее. Больше пользы ему от случившегося утром у моста, и он уже знает, что делать, если графиня...
Сновавший по галерее ветерок отвлекал от мыслей, хватал за камизу то справа, то слева, как будто поторапливал решиться.
Он опустил взгляд во двор и нашел там конюха, который по-прежнему сидел на земле возле освещенной солнцем стены флигеля, приметил ловчего возле старика, кнапа и городского мытника – этих у косяков дверей конюшни, и кузнеца, который вышел из кузни с наточенным ножом, должно быть, для Фридеруны. Увидев мытника, он вспомнил, почему тот здесь, однако сначала распорядился, чтобы отвели в поле всех коней, кроме его вороного, потом узнал у кнапа, что Ульрих все еще спит, а барон Уго успел ускакать куда-то. Он хотел наказать кузнецу, чтобы тот поторопил Фридеруну с обновлением стола, но та, услыхав его голос, сама вышла во двор. Как шла она, так и стала, – с кулаками, упертыми в бока, – и начала добродушно перечить хозяину.
– Ангелус (2) не отзвонят, как новая еда будет на столе у твоей милости, – насмехалась она. – Ну а коли не успеем изловить последнюю хохлатку да кошку ободрать на жаркое, да пришить негодному кухонному мальчишке новые руки, да еще ко времени получить от этого ротозея Курта нож, который я дала ему наточить, да выклянчить у добряка Энгельмара хоть кувшин вина, которое у нас все как есть давно вышло, – тогда господину графу не дождаться обновки стола и до исхода ночной стражи.
Говорила Фридеруна по виду сердито, а на сердце у нее было совсем другое. Она боготворила его, по-настоящему, без условий и бессрочно. Экхарт взял ее к себе из деревни, когда она оказалась бездетной вдовой, годом позже смерти графини Уты. Сначала она побыла в помощницах старой поварихи, знавшей еще прадеда хозяина, потом сделалась полновластной госпожой кухонь в бурге и городском доме, между которыми она кочевала вслед за господином. Вот и сегодня, чуть свет, поспешила она в город из бурга, не дожидаясь разоспавшихся вассалов и динстманов графа. Ее чувства к хозяину давно стали бескорыстными, а возможно, были всегда такими, даже в те первые два или три месяца, когда она, ни от кого не таясь, гордилась предоставленной ей честью испытывать выносливость графского ложа. Экхарт скоро утратил любопытство к ее жаркому и рыхлому телу, она же обиды на то не держала, и не только потому, что его охлаждение уже не могло отнять заслуженной ею гордости, но и потому, что после нее, как она доподлинно знала, у графа не было уже никакой женщины, разве что где-то вдалеке, за Альпами, но только не дома. К тому же, как мы видим, Экхарт не вовсе лишил ее права ублажать его тело и душу, что она и проделывала ежедневно, с наслаждением подлинного счастья готовя для него еду и питье.
Трескотня Фридеруны его забавляла. Он милостиво погрозил ей пальцем. Этим же пальцем, превращенным уже в крючок, он подал знак мытнику – будто выковырнул его из пространства двора, прибавив: "Подымись", – и сам двинулся навстречу ему.
Не стало ему покоя с тех пор, как решил жениться. То седло кольнет глаз своей стертостью, то кеменаты покажутся вдруг голыми и пустыми – не чета фогтею фон Глейхенов. В бурге каждому камню, каждой доске требуется замена. И вот оказалось, что бочонок с рейнским вином вычерпан до последней капли. Ежели всякий изъян и недостаток так виден ему, то сколь же заметней будут они для Метхильд, не говоря о графине, остывшей всеми чувствами, кроме спеси и алчности. "Бедность не грех, но мерзость", – пришли на ум ему слова Агостино и подняли раздражение на Глейхенов за их презренно нажитое богатство. Его собственные предки добывали добро в ратных трудах во славу Христа и Германии. Не одно богатство – еще и славу освободителей Гроба Господнего принесли его прадед и дед из похода на сарацин в войске храброго Готфрида Бульонского. И богатство они употребили не в уподобление ремесленникам и купцам, а на возведение неприступной крепости на том месте, где прежде стояла у них одинокая башня. Бедности не унизить его. Но раз уж должно ему взять в жены деву из рода менее знатного, должно сперва вернуть своему роду и славу богатства. Соединясь с худородством, нищета погубит в потомстве честь Грефенштейнов. Недаром родичи и друзья упрекали рыцаря Лотара за помолвку дочери Гертруды с нынешним фогтом. Он это хорошо помнил и в последние дни понукал себя: "При богатстве любая жена не унизит». Богатство стало нужно ему как воздух для дыхания, как влага для растения, как конь и меч для рыцаря.
Поднявшись на галерею, мытник последовал за бургграфом в зал для гостей – самую просторную в доме кеменату с двумя окнами на улицу. Бургграф стал посреди зала, и мытник стянул со своей головы вязаную шапочку. Невесть что крылось в запутанной игре его губ, по которым заскользила улыбка.
– Господь хранит тебя, господин граф, – проговорил мытник, покончив с улыбкой.
С минуту молчали. Глаза у мытника тесно прижаты к чудному длинному носу, похожему на лисий, только лишь не цветом. Не зря пристало к нему прозвище Рейнике, не только ж за то, что его отец звался Фухсом (3). Этот знает все, что делается в городе, - думалось Экхарту. Одно земное на уме, и думает, что все таковы. Знает ли, что Экхарту фон Грефенштейну нет охоты есть из одной миски с ним: ложку ты, ложку я...
– Знаю твой донос на шультгейса. Не повторяй, – заговорил Экхарт. – К чему это мне?
Вопрос не застиг мытника врасплох, все же ответил он не сразу, сначала послал собеседнику взгляд, которым выказывал уверенность в доброжелательстве бургграфа.
– Господин. Мне тоже кажется, что проделка Рупрехта – дело для него обычное. Верно, твоей милости любопытнее знать, с какой такой ноги встал нынче мытник с постели, чтобы открыть ее тебе.
– Ну и с какой? – охотно улыбнулся Экхарт.
– В том-то вся заколупка!.. – будто замялся Рейнике, теребя в руках шапочку, но пояснить поспешил: – О плутнях Рупрехта мне известно вдвое больше, чем он сам может припомнить. И про него, и про цехмейстеров, и Реппе, и самого...
– Ну и… – напомнил Экхарт гостю, чтобы тот не застревал. Однако сам он по достоинству оценил твердость, с какой хитрец держался своего замысла, пока еще не ясного, если не считать уже выказанной готовности быть полезным.
– Я, господин граф, человечишка ничтожный, подручный фогта и архиепископа, питаюсь с их стола, хотя сам же его накрываю. Для меня и шультгейс – важная персона. Он гораздо ближе к фогту и чаще ведет с ним дела. Не угоди я кому из них – и нет меня, а могут и под суд подвести, самый неправедный. Охотников поклясться и присягнуть во вред мне сыщется в городе не мало. Для многих Фухс – злодей, потому как я денежки у них отбираю, а людям их денежки много ближе к телу, чем рубашка и даже кожа своя. Ты видишь, мой господин, для такого, как я, много значит, кто начальник. От него мне смута или покой, беда или благоденствие...
– От меня-то чего ты ждешь? – прервал Экхарт излияния просителя. – Или надобно слово замолвить за тебя перед графиней? Может, ты сам попался на плутовстве?
На каждый его вопрос мытник отрицательно тряс носом. Оттрясясь, продолжил свои рассуждения:
– Под луной что вечно? И покой в городе нашем не вечен. Чую я, господин, перемены идут на наш город. Скоро придут. А там – другой фогт, другой шультгейс...
– Откуда тебе знать? Уж не с ведьмой ли ты встречался, с той, которая, сказывают, прячется на болотах Брюля? – насмешливо оборвал его Экхарт; сам же он был неприятно удивлен услышанным. От того, что сам он задумал на случай упрямства графини, в городе поднимется смута больше той, что видится мытнику. Невольно серьезно прибавил он: – Кто же надоумил тебя на такое пророчество?
Мытник отвечал торопливо:
– Я сам надумал, милостивый граф. И решился поведать тебе. Видит бог, кроме как для меня и для немногих других перемены в городе ни к чему.
– И куда клонишь ты эти перемены?.. Одни болтают, другие разносят. Перемены идут! Если кто-то идет сюда, не значит, что непременно дойдет, – снова будто отмахнулся Экхарт.
Мытник заволновался, встревоженный равнодушием бургграфа. Он теребил свою шапочку, одной рукой выхватывая ее у другой, говорил голосом неровным, спотыкающимся.
– Скажу так, господин мой, ты уж прости за дерзость. К тебе прибегут и крикнут: "Твой дом хотят поджечь". Ты же не ответишь: "Хотят – не значит, что уже горит"! И не останешься ты сидеть и ждать праздно? А я так вижу: фогт бросил город, утек в Брауншвейг. В городе все патриции и цензуалы на стороне Вельфа, а что это, как уже не мятеж против короля и против владыки архиепископа, который сам больше на стороне короля Филиппа, чем Саксонца. Не сегодня, так завтра мятеж унимать придется. Придет время, это и сам король сделает. А покуда некому, кроме тебя. – Рейнике приостановился и, обрадованный нашедшей на Неистового задумчивостью, продолжил: – Приезжий берлинский купец, тот, что привез янтарь из Померании, побывал недавно в лагере Филиппа. Он своими ушами слышал, как знатные рыцари говорили, мол, следует наказать Эрфурт и поживиться добром приспешников Вельфа. Дескать, кругом разорение, а у них на ярмарке веселятся, сами наживаются да Вельфу сподручничают. Но ты же знаешь, какое будет кровопролитие и разорение в городе! В пылу суда над неправыми претерпят и невиноватые. Только ты, великий рыцарь, можешь и королю помочь, и город уберечь. А я сослужу тебе головой своей и своих домочадцев.
Отвернулся Экхарт, отошел в задумчивости к окну. В речах мытника была правда. Графиня прямо просила его образумиться, не обманываться временной силой Филиппа, примкнуть к Саксонцу. Боятся его, стараются приручить, ставят ему капканы. Надеются, что Метхильд сослужит им сыром в мышеловке. Мытник не поведал ничего нового, но желает служить ему. "Однако этот Лис даже дальше меня забежал", – думал Экхарт. - "Вбивает клин между мной и Глейхенами, а не знает того, что я возьму Метхильд, не заходя в мышеловку. Повернувшись к мытнику лицом, сказал он ему издали:
– Запомни, любезный, коли хочешь послужить мне. Дочь фогта моя невеста, и я не стану вредить Глейхену, хотя он сейчас и противник истинного короля. – И подойдя ближе, добавил: – Но ты мне понадобишься.
Рейнике кивком головы подтвердил готовность служить. Однако беспокойство по-прежнему не давало покоя шапке в его руках.
– Я позвал тебя, любезный... Хочу знать, сколько я мог взять с города за время, что был бургграфом? Тебе известно? – заговорил Экхарт и предупредил со строгостью: – А домыслы свои забудь.
– Да, да, мой господин! Я рад послужить тебе и приготовился загодя, – обрадовался мытник. – У меня все помечается, да и помнится. Значит, так. По праву твоему взимать за торговлю ты не получил с горожан круглым счетом сто тридцать причитающихся бургграфу марок серебра. По праву же, общему со мною – еще шесть десятков сверх того, что уже было принято от меня динстманом Узе. С гостей города спроса уж нет. На нужды обороны недобор тоже не мал, тридцать марок. Вместе это будет двести двадцать марок. Никак не меньше.
– Сколько же Узе уже взял от тебя?
– Тридцать четыре марки с хвостиком, мой господин. И сейчас при мне одиннадцать для тебя, которые в мой прежний счет не вошли.
Рейнике отогнул полу просторной суконной камизы, отвязал от пояса и протянул бургграфу два тяжелых мешочка. Не приняв их, Экхарт указал головою на стол. Рассыпчато тренькнуло серебро, и тотчас на ум ему пришло явиться в фогтей в новом наряде. Требующий не должен обнаруживать, как сильно он нуждается в том, чего требует.
– Разреши сказать, как собиралось это серебро, – сказал мытник, возвратясь на прежнее место.
Экхарт рассеянно кивнул.
– Есть такие, кто отдает тот мыт, какой причитается тебе, сполна и охотно. Другие ж, и их больше, говорят: почему мы должны платить все прежнее, что платили, когда город был без бургграфа? Есть даже такие, – но их мало, – кто отказывается платить по-прежнему даже фогту, говоря, что он теперь не в городе и не служит владыке Конраду, вместо него бургграф. Однако ратманы (4) настаивают, что не следует менять порядков, а тем, кто против них, угрожают наказанием от фогта, когда тот вернется. Иные ж готовы платить тебе, но спрашивают, особенно гости: где сборщики от бургграфа, покажи их, и мы им уплатим. А ты таких не завел. В этом вся заколупка. Твоей милости надо бы их определить, хотя б кого одного.
– Ну будет об этом, – прервал Экхарт докуку. Его мутило от столь трудных вещей, которых он ни разбирать, ни складывать не умел.
Но из сказанного мытником он понял, что городской магистрат своевольно нарушает распоряжения архиепископа, скорее всего, с ведома Глейхена. Значит, он вправе сделать задуманное, если графиня и город не примут его требований.
Снова, будто угадав его мысль, мытник ввернул:
– А я всегда сослужу тебе во всем, как понадобится.
"Уж больно услужлив", – с подозрительностью подумал Экхарт и, хмурясь, сказал:
– Не знаю, любезный, когда смогу вознаградить тебя за усердие. Но ежели окажется, что лукавишь, – жди худшего.
На эти грозные слова мытник улыбнулся беспечно и ниже прежнего согнулся в поклоне. Экхарт повел рукою в сторону двери, однако снова заговорил, сменив строгость ехидством, впрочем добродушным:
– Так, значит, кроме тебя никто не помышляет о переменах в городе?
На этот раз мытник затруднился с ответом. Пятнистые серо-голубые глаза Лиса запрыгали, как кузнечики, ходили кругами и зигзагами, словно летучие мыши. Экхарт понимал, что Лису любой ответ на его вопрос опасен. Скажешь "никто" – сочтут дураком или лгуном, потому как не может не быть во всем городе других желающих перемен, а скажешь "есть и другие" – то открывай имена, и тогда выйдет, что ты в заговоре против Глейхена, и заговор этот неведом бургграфу, который, поди, в самом деле не желает идти против своего будущего тестя. Тут Экхарт заметил, что уж и его собственные глаза готовы запрыгать кузнечиками, и отпустил мытника.
Некоторое время он смотрел на затворившуюся за Фухсом дверь, затем и вернулся к прерванному обеду..
 
Объев печеную форель до остова, он с кружкой вина в руке откинулся к спинке кресла. Край кружки был уже возле его рта, как вдруг он спросил миннезингера:
– А ты что ж себе не наливаешь?
– Не хочу, – сухо объявил Агостино и шумно выпустил газы.
– Ты-то!? Плутуешь, фра!
Агостино не только терпел от Неистового шутливые поношения, но и любил их, основательно полагая, что шуточное огорчение на всякую обиду от графа – лучшее средство внушить ему веру в свою преданность. Однако сейчас ему было не до шуток.
– Мне нужна трезвая голова для важного разговора. И тебе тоже, – угрюмо проворчал он, но с угрюмостью явно напускной.
Неистовый не пожелал выслушать его и на этот раз. Задумался он о чем-то и кружку отставил не отпитой. Пришлось Агостино в сухую и молча утолять свое огорчение душистым жареным карпом. Он уже успел отыскать на теле рыбы место, куда просились вонзиться его крепкие зубы, как граф принялся размышлять вслух, будто с самим собою, отложив взор в сторону от стола.
– Не с руки мне болтовня в городе о Дитрихе. Негоже, если дойдет она до Майнца. Да не в обычае мне идти на попятную. Хотят выставить детокрадом! Точно цыгана какого!.. Но Марта ему не мать. Нужно отыскать настоящую…
Экхарт прервался, и миннезингер вставил слово:
– Верно, сеньор. Хитростей много, а премудрость одна – в решительном действии.
Экхарт помолчал, каменный лицом, бог весть как приняв слова миннезингера, и сказал голосом, вдруг ожившим:
– Я знаю, где его мать. Награжу ее, а Дитриха при себе кнапом оставлю.
Агостино откликнулся с воодушевлением:
– Кто она? - И, не дожидаясь ответа, принялся упрашивать: - Поручи это дело мне, сеньор граф! Лучше меня некому. Все знают, что я твой человек, да не так, как служилый рыцарь. Увидят за этим делом меня – поймут, что оно пустяковое для тебя и не боязнь перед клеветой движет тобой. А я haud morabor quae petitis.
– Что?
– Я сказал, что не замедлю исполнить твою просьбу. Укажи только, где эта женщина и когда ее привести к тебе.
– Приведи к вечеру, к воротам Брюля. А зачем - пусть не знает. Поспеши.
– Ты прав, граф Экарто. Кто едет скоро, тому в дороге споро. Но скажи, кто эта женщина и где она? – повторил Агостино свой вопрос, недоумевая, откуда взялась у Дитриха мать. Юнец называл себя сиротой; он, Жустен, слышал это собственными ушами. Глядя на заморыша, трудно было не поверить ему в этом.
Усмешка сминала видимую для Агостино щеку Неистового, пока тот отвечал, цедя слова, будто с неохотой.
– Говорят, Гретой она зовется. Пусть хоть Гертрудой. Ищи ее за кирхой Урсулинок. Там бродяги ночуют и попрошайки – ненужный народ. От сына, вестимо, отрекаться будет. Зачем он, второй рот?..
Слушая это, миннезингер смекнул, что Неистовый надумал пресечь всякие разговоры про умыкании Дитриха, а для этого нищенку выдумал, ясное дело, вместе с мытником. «Fata morgana» (5), - восхитился Агостино. - «Эх, старикашка Рупрехт! Гляди, граф Экарто положит тебя на обе лопатки!» – сказал он себе, как поздравил, и еще раз поздравил себя, смекнув, что без монет никакую Грету никуда не завлечь. И как раз в это время Экхарт сказал, что надо дать ей денар в задаток более щедрой награды.
– Сколько же обещать ей потом? – в ревнивой зависти озаботился миннезингер.
– Еще пять денаров.
– Ого! – воскликнул миннезингер и пухлой ладонью провел себя по шее, сразу вспотевшей.
За шесть монет, рассудил он, многие согласятся отдать графу и пару мальцов. В лачугах и норах, что в городской стене за кирхой Урсулинок, найдутся многие, готовые за такое вознаграждение назваться матерью не только человеческого дитя, но и черта. Хватит им двух или трех монет… Однако у Агостино не было времени предаваться мыслям о возможности уменьшить вознаграждение на пользу себе. Зашедшая речь о деньгах давала ему наконец возможность втащить упрямого графа в разговор об убитых. И он сказал, скроив самую кислую рожу:
– Я в печали за Германию, сеньор граф. От Альпийских гор до северного моря нет в ней ни одной самой маленькой прорехи, через которую выскальзывали бы хоть самые легенькие монетки, но так, чтобы они падали в мой кошелек без всяких усилий с моей стороны. Потому-то мой кошелек всегда пуст.
– Врешь. Такая прореха – я.
– О да! Тебя можно назвать прорехой в прорехе. Но что делать сейчас, когда у меня нет того денара, который нужно отдать нищенке? А почему нет? Потому что утром я истратил последний за эту вот любопытную вещицу... Mucro (6)...
С этими словами Агостино достал из пазушного кармана кинжал и протянул его Неистовому.
Заурядное, ничем не примечательное оружие помещалось в матерчатом чехле, красиво отделанном резными костяными пластинами, скрепленными железными ободками. Экхарт вытянул узкий, как шило, трехгранный клинок, оставив чехол в руке миннезингера, разглядывая его, приметил какие-то буквы, вырезанные у самой рукояти на одной из граней клинка.
Миннезингер мрачно изрек:
– Сегодня на его острие сидела твоя смерть, сеньор рыцарь.
Экхарт швырнул кинжал, и тот стоймя воткнулся между тарелок с рыбой и жареными цесарками в крышку стола.
Там, у реки, все его внимание пошло на сына Бувенбурга. Не заметил он, как смуглолицый всадник достал кинжал. Эта оплошность могла оказаться роковой. Виною ей подкрадывающаяся старость. Что может прибавить Агостино? Пусть не рассчитывает, что он будет платить за каждый насест, на который присядет его смерть. Спросил он миннезингера только от любопытства:
– Сколько же ты отдал за него?
– Денар, сеньор граф. Не переплатил, – торжествовал миннезингер.
– И все же ты мот, расстрига. Не стоит денара это железо.
Тот возразил с обидой в голосе:
– У меня не было времени торговаться за кинжал рыцаря Рудольфо.
– Кого?!
– Того, убитого твоим пажом. Его сбывал с рук стражник, которому достался этот трофей. Он рассказывал всем, как твой паж изловчился и упередил хозяина этого mucro.
– Не дави виноград по виноградине. Знаешь убитых – выкладывай.
Плут заговорил, ближе придвинувшись к рыцарю и наслав на себя скорбь:
– Сеньор граф! Этого рыцаря я встречал прежде. Припомнился. Он Рудольфо из Гагенауса, и он, сеньор граф, должно быть, сегодня утром состоял в гонцах короля Филиппа. Я, как увидал этот кинжал, сразу вспомнил о германце, которого довелось мне знать в Милане. Он часто заходил в таверну, над дверью в которую висит самая замечательная вывеска из всех, какие я когда-либо встречал. На той вывеске нарисован белый барашек, нежный и белый, точно горный снег. Божий агнец! Лобиком уперся в винную бочку, а на верху бочки, как на столе, стоят кувшин и миска с жареной курицей. Путник, утомленный дорогой, мучимый голодом и жаждой, стоит ему только приметить такую вывеску, исполненную евангельского откровения, может уже не сомневаться, что в сем добропорядочном приюте найдется для него все нужное, как в грядущем золотом веке Сатурна, quando omnis feret omnia tellus (7). Прости меня за то, что латынь выскакивает из меня, словно поросята из лона рожающей свиньи. Так вот, в том странноприимном доме один молодой германец, по виду сеньор благородный, звавшийся Рудольфом из Гагенауса, хвалился сначала своими пышными, совсем юношескими усами, а потом, когда в таверну зашел один купец, возвратившийся из плавания в Грецию, чьи усы превосходили усишки Рудольфо в три раза и в длину и в толщину, этот последний стал хвастаться уже кинжалом, этим самым, который он, как сказывал, купил у миланского оружейника. Он – царствие ему небесное! – думал, и тем хотел сделать для себя возможным невозможное, будто добрый клинок лучше молитв Пресвятой Деве, за что он теперь и поплатился. – Тут Агостино выдрал кинжал из доски стола и подставил его под луч света так, чтобы стали видны вычеканенные на клинке буквы, и пояснил, тыча в них пальцем: – Вот. По требованию Рудольфо здесь выбит глупый и совершенно еретический девиз. Пять букв: DMMTE. Но Господь наш, разумеется, без всякой подсказки поймет, какие слова здесь обозначены. Я же и все другие, кто были в тот день в той таверне, слышали изъяснение от самого Рудольфо. Это девиз, придуманный им самим, весьма дерзок для богобоязненного слуха. "Deus, manus meus tuus est", что означает "Боже, моя рука – твоя". Я как только узнал от солдата, который продавал этот кинжал, что он – его доля с убитого Ульриком, сразу же выкупил его и к тебе поспешил. От спешки у меня горло пересохло, но я проскочил мимо таверны, где мог бы освежиться кружкой пива, не надеясь на человеколюбие Фридеруны. Однако твой слуга не допустил меня к твоей милости. И тут явился барон Уго, и я ему рассказал все. Он, умнейший человек, сказал: "Никто не знает, скольких хозяев мог поменять этот кинжал с тех пор". Но я решил проверить, тот ли убитый, которого я видел в таверне. Мы вместе сходили за реку, и все подтвердилось. Ульрик сразил графа Рудольфо из Гагенауса. Это так же верно, как то, что я Агостино из Палермо.
Экхарт слушал, снова разглядывая кинжал. Не верилось ему, чтобы гонец короля, кем бы он ни был, не знал того, что Экхарт фон Грефенштейн сидит бургграфом в Эрфурте. Уже по одному этому да по коню мог бы признать его при встрече. Не захотел признать? Незачем было слуге Филиппа таиться, тем паче враждебно. Другое дело – вельфы, хотя и не похоже, чтобы они искали или стерегли его, чтобы убить. И все же само закрадывалось сомнение: так ли, как прежде, знают и почитают его в стане Филиппа? Ну что ж, он попробует разобраться, допросив рыжего пленника.
Решив так и зевнув, он надумал было немного соснуть, пока не принесут новых одежд, однако сказал миннезингеру, снова и снова зевая:
– Не сходится что-то в твоем рассказе, фра. Никогда не слыхал я о графе Рудольфе фон Гагенау. Обознался ты. Уго прав: кинжал твой мог поменять хозяина. Да и благородного происхождения не видно было ни в одежде твоего Рудольфо, ни в его повадках.
Пока Экхарт цедил эти слова, Агостино то и дело менялся в лице,но под конец возрадовался, убедившись, что на графа Экарто хитрости у него хватит. "Этот Одоакр (8), прост и доверчив, как всякий варвар", – внушал он себе, от нетерпения топчась под столом ногами. Дождавшись, затараторил он так быстро, словно выскочил из тесноты Рима сквозь узкие Капенские ворота, не успев придержать коня пред алтарем бога Гонора (9):
– Сеньор граф! Твои люди, прости меня за откровенность, служат тебе скверно. О нет, святая Мадонна! О бароне Уго и о рыцаре Узе этого не скажу! Но у прочих твоих слуг на уме только то, что водится возле бедер – оружие, кошельки да орудия угодничества перед Амуром.
Всползшая на лоб рыцарская бровь не смутила Агостино, и он еще наддал насмешливости:
– Между тем, умные люди скрывают все важное и полезное обычно в других местах! В подкладке башмака, в вороте, за щекой, а то и в волосах бороды. Твои солдаты сняли с убитого все, кроме рубахи, оттого, что вся она пропитана кровью. Не позарились! Однако внутрь ворота было зашито письмо. Кровь подпортила пергамент, но только с одной стороны...
– Где оно? – вяло сказал Экхарт и руку протянул.
Не успел миннезингер сунуть руку к себе за пазуху, как снаружи, заслышался топот ног. Ближе и ближе грохотал дощатый настил галереи.
– Если сюда идет барон Уго, я буду лишним. Он без меня все расскажет. Отпусти меня! Сил нет, как пузо трещит. Ох, прилечь бы! Видать, карп цапле не товарищ. А mucro подари Ульрику. По старинному праву трофей принадлежит ему. Пропадай мой денар! – так старался миннезингер скрыть от Неистового свое беспокойство перед появлением Уго.
– Сиди и не хнычь. Кинжал я выкупаю.
– О, благородный рыцарь!.. – рассыпался было миннезингер в благодарности, но он увидел, что Неистовый уснул.
Экхарт успел подумать о том, что все скверно выходит, и оказался в своем бурге, в холодной каменной полутьме приемного покоя. Он стоит напротив скамьи. Она длинная, тяжелая, с высокой глухой спинкой, похожа на гроб с откинутой крышкой. С краю скамьи сидит Метхильд, бледная, как смерть. Он удивлен, но не быстротой, с какой его перенесло за много миль, а появлением в бурге такой нежданной гостьи. Рад он, только деву тотчас заслонила графиня, выскочила пред ним, словно из-под земли, и видом своим предвещает сердитые речи. Неприятна она, неприятна телом состарившимся, тучным. Теперь Ни чинность ее осанки, ни великолепие одеяний, убранных лентами и кольцами, не обманывают его, знающего ее каждодневную озабоченность монетками от купцов и ремесленников. Не хочет он слушать ее речей, наперед зная, что они будут о его бедности. Ему хочется видеть Метхильд, нужно сказать ей, что скоро он будет богат, но графиня не пускает его, в какую бы сторону он ни сунулся в обход ее, и вдруг в мгновение ока она превращается в крепкую дверь – смех, да и только! В досаде и со смехом толкает он эту дверь ногою, она с шумом отваливается, но видит он вовсе не Метхильд, а стол, обеденный стол в его доме, Агостино слева от себя, а напротив – распахнутую дверь в галерею и в ее проеме – Ульриха со старым кнехтом Густавом. Влетевший со двора свежий воздух с запахом дымка и конского навоза взбаламутил и освежил застоявшуюся духоту кеменаты.
Бородатый воин приветствовал графа распрямлением плеч и всего грузного, малопослушного своего тела, а также таращеньем глаз; так, стоймя, он и подвинулся, пропуская слуг, несших подносы с новым запасом жареной дани леса. Бувенбург был хорош собой, румяный со сна, будто хмельной. Экхарт кивнул ему на место подле себя.
Юноша сел и тотчас изъявил готовность доложить о судьбе вверенных ему преступников.
– Сперва подкрепись, – посоветовал Экхарт.
Совсем взбодрили его и притекший со двора воздух, и соблазнительный вид новых кушаний, украшением которых был подстреленный давеча лебедь. Но, увидев вблизи румяные щеки юного Бувенбурга, он решил, что пойдет в фогтей не раньше, чем выспится. Иначе, чего доброго, впадет при графине и Метхильд в какой-нибудь глупый сон, подтрунил он над собою. Но благодушия его поубавилось, лишь только взгляд его снова попал в старика кнехта, стоявшего вдали истуканом.
– Эй, Густав! – окликнул его Экхарт, покоробясь от жалкого одеяния на старике, который служил еще его отцу и в те времена имел блистательный вид.
Скрипя старой кожей доспехов, кнехт двинулся вперед и вовремя осадил себя, едва не налетев на графское кресло.
– Ты с чем пожаловал, крестоносец? – сказал Экхарт, протягивая воину полную кружку пива. – Пей скорее, а то другой кружки у меня нет.
Крючковатые пальцы подхватили сосуд, но не подняли его, а удержали там, где его оставила рука Экхарта. Кнехт склонился над кружкой, погрузил в нее и глаза, и усы, и душу свою, отчего ногами его, оставленными без внимания, предательски завладела дрожь дряхлости. А рука с кружкой начала подыматься, увлекая за собой и лицо и все существо бывалого воина. Когда он наконец распрямился, из нутра его вырвался хриплый победный крик, когда-то, несомненно, мощный и чистый, и, не успел отзвучать этот рык, как губы воина и край кружки ринулись навстречу друг другу, сошлись надолго, словно в жадном любовном поцелуе. Старый Густав знал, что глаза всех устремлены на него, и в эту минуту он забыл о своей немощной старости.
– Ну? – напомнил Экхарт о своем вопросе, когда воин вернул ему кружку.
– Барон Уго велел сказывать, что обедает со всеми, кто вернулся из бурга! – отвечал кнехт голосом, подпираемым изнутри только что выпитым пивом; но он спохватился, вспомнив, что передал не все наказанное, и громыхнул громче: – Барон Уго говорит, явится, как только ты пожелаешь!
Отпустив кнехта, Экхарт напомнил миннезингеру о пергаменте:
– Ну что, твое письмо? Сколько просишь за него?
Агостино обиженно бурчал:
– Бедному фра и расстриге хватает твоих дружеских чувств. Их он не продает и не покупает. Достойная награда ему - те дары, которые Фридеруна несет на твой стол втрое чаще доброй несушки. Другого не надо. Вот эта грамотка, – показал он узкий листок пергамента сначала Экхарту, потом Ульриху.
Ни рыцарь, ни его оруженосец не пошевельнулись. Вздохнув, словно осужденный на тяжкий труд, Агостино уставился в строчки бисерных букв.
– Написано тут… читаю: "Доблестный маркграф, чрез подателя сего скажи желания твои, а я приму их как собственные, какие они ни окажутся, ради твоего выступления против под...". Конец слова замарен кровью этого самого подателя, графа Рудольфо. Написано здесь, должно быть, "подлого", так как дальше стоит имя Оттона и подпись "Король германцев Фи..." – значит Филипп.
– А где ж королевская печать? – спросил Экхарт.
– Ее нет, а вернее будет сказать – ее не видно. Барон Уго тоже, как я сам, сперва дивился: отчего без печати? Даже дырки для тесемок нет и не было. – Агостино глянул на листок против света. – Выходит, печать к посланию не прикладывалась. А отчего? Да с нею пергамент был бы слишком приметен в отвороте рубахи.
Экхарт забрал листок и тоже глянул на него против света – без пользы, потом он испытал его ногтем и понюхал угол, занятый бурым пятном. Узнавался запах недавно высохшей крови. Желая увести мысли Неистового от вида клочка пергамента, Агостино с искусно подделанным удовлетворением воскликнул:
– Хвала святым небесам! Угодно им было оставить в живых одного из посланных королем.
– Ну нет, сеньор! – возразил Ульрих с набитым ртом. – Ручаюсь, этот Рыжий – случайный попутчик убитых. Потому он даже не думал противиться...
Он осекся, наткнувшись на взгляд рыцаря, показавшийся ему недовольным.
Экхарт действительно нахмурился. Косясь на перешедший в руки Ульриха пергамент, он не знал, что и думать. Тому, что это в самом деле послание короля, не уступало в силе очевидности сомнение: каким вздорным ни был молодой король, как он мог довериться таким глупым гонцам? Заночевать во враждебном городе и выбираться из него, подкупив стражу, - это ли не глупость? И, скрывая свою растерянность, он спросил оруженосца насмешливо:
– Уж не допрашивал ли ты Рыжего?
– Нет, нет, господин граф. Это я только предположил. Но Рыжий просил передать тебе, что говорить он будет только с тобой, не с шультгейсом.
– Ну, ну, ешь, – ответил ему Экхарт и сам принялся за лебяжье крыло.
Друг за другом взлетали над столом возгласы оруженосца – "Ух ты!", "Поди ж ты!", "Вот здорово!", презираемые им как пристойные лишь для малявок. Это Агостино потешал его байками. Неожиданно Экхарт прервал их веселье, пожелав узнать, что думает о найденной грамоте барон Уго.
– О, барон умен! – живо откликнулся Агостино со всей возможной для него серьезностью. – Он соизволил quedam ex nostra moneta proferre (10). Он считает, что граф Рудольфо спешил к Оттону, маркграфу Бранденбурга. Ведь еще отец этого князя получил от Барбароссы должность казначея, а с нею и доступ к ценностям короны.
– Да, он был эрцкемерером, – подтвердил Экхарт.
– Вот-вот! Так барон Уго и назвал его. Он сказал, что при нынешних обстоятельствах король Филипп, возможно, намерен подтвердить право маркграфа на эту должность. Маркграф могуч и многие князья считаются с ним. Доберись несчастный Рудольфо до него, гвельфов ждали бы большие неприятности. Можно сказать, что корона, которую Оттон, герцог Саксонии, получил в Кельне, стала бы стоить не дороже треноги для очага. Сам знаешь: несколько лет тому назад маркграф подарил все свои громадные владения архиепископу Магдебурга, а назад принял как бы в виде лена. Возьми теперь маркграф сторону Филиппа, придется и архиепископу, как связанному клятвой патрона перед вассалом, сделать то же самое. Не дай, Боже, поссориться с таким могущественным ленником! Так что, господин граф, по моему скудному разумению, король Филипп, хоть и молод, однако хитер, как змея.
Умолкнув, миннезингер еще некоторое время сидел с открытым ртом, который, постепенно смыкаясь, расползался в беспечной улыбке. Он был доволен собой. Барон Уго подтвердит его слова. Он, Жустэн из Тулузы, сам ловко навел барона на эти мысли. Немного беспокоил миннезингера лишь графский пленник, неизвестно как затесавшийся в компанию слуг герцога Саксонии.
– Забавно, – произнес, наконец, Экхарт.
Он зевнул и вспомнил, что собирался поспать. Догадливый Ульрих хотел удалиться, но был остановлен знаком сидеть. Агостино в одиночку вытащил из-за стола громаду своего тела, преданно поедая глазами Неистового, который непрерывно позевывал и цедил:
– Умный ты малый, расстрига. Не скучно с тобой. И ты не равнодушен к моим заботам. Храни тебя бог.
Агостино был уже у дверей, когда Неистовый заставил его вернуться. Он снял со своей руки и протянул миннезингеру перстень, с прочерченным в серебре косматым солнцем.
– Многими заботами отяготил я тебя, ленивца.
Во второй раз попятился Агостино к выходу, в поклонах нырял головой вместе с приложенным к губам перстнем и клялся, что исполнит все поручения графа без промедления. Но Экхарт снова окрикнул его, когда одна нога трубадура была уже за порогом:
– Постой! Возьми у Узе два денара, один из них – сам знаешь для чего. А писульку твою оставь мне.
Дверь за миннезингером затворилась. Глядя на нее, Экхарт думал о том, что никакой рыцарь по рождению и даже бастард не унизит себя до ловли подачек. Он-то хочет взять с города и возьмет только свое.
Он бросил листок пергамента на стол перед Ульрихом, велел сходить к кузнецу Мегенбольду да хорошенько запомнить все, что кузнец прочтет в этом листке.
– Учти, – прибавил он, – никто не должен знать, для чего ты был у Мегенбольда. И еще. От кузнеца скачи сразу в бург. Один. Дорогу знаешь. Скажи Райнульфу: пусть до вечера приведет в порядок все, что в подвале там есть. Запомни: за окованной дверью. А сам – живо назад.
Таинственность поручений, особенно предстоявшая долгая скачка в одиночку привели оруженосца в восторг. Словно перед ним распахнулись врата в рыцарский рай.


Глава 8.

К полудню мир затопила жара.
Трещали раскаленные солнцем кровельные черепицы. Пузырясь на мелководье, закипал Валькштром. В отяжелевшем воздухе недвижно висел дым домашних очагов, озабоченных близостью обеденного срока. Люди томились и, покидая по надобности тень, бранились на все пригодное для вымещения зла. Земля покрылась ковром попадавших мух. Собаки трясли языками. Старый конюх сидел, однако, на прежнем месте, теперь уже в узкой полоске тени под стеною флигеля. Прочие домочадцы видели сны. Только старик слуга шел по следам графа, досматривая на ходу, все ли ладно на господине, да невидимая Фридеруна безвредно ругала мальчишку Курта, шумевшего посудой.
Заслышав голос графа, повариха вышла из-под навеса в огненное море солнца и мигом вспыхнула, быть может, от припрятанной страсти. Она осведомилась, пришлась ли по сердцу графу ее стряпня, и благодарно потупилась, услыхав, что хороши были и кабан, и журавль, и рыба, и лебедь. А главной наградой ее искусству стала памятливая улыбка, с которой, проходя мимо, рыцарь угодил взглядом в ее осевшую до живота грудь. Но как только показалась его спина, по лицу кухарки разлилось удивление оторопи, хотя оно и не стерло ее восхищения, напротив, слилось с ним, усилило его, и этому удивлению были две необычные причины: малая – как можно было облачиться столь основательно в такое адское пекло? и большая – какое, однако, на рыцаре великолепие! Действительно, на Неистовом была мягкая шерстотканая синяя камиза до колен, новенькая, отороченная черным бархатом, украшенная нашитыми на нее посеребренными наплечниками, нагрудниками и наручами; из-под верхней камизы выпущен был широкий ворот ослепительно белой нижней камизы; ноги рыцаря обтянули кожаные чулки, основанием же для них послужили новенькие башмаки с пряжками и шпорами. Лицо его было свежо, походка решительна, – только это и позволило Фридеруне превозмочь сердобольный ужас.
Экхарт послал слугу разбудить барона Уго, сам же вместе с конюхом седлал вороных.
Проснулся он с легкостью в теле, с бодростью в мыслях. Пока слуга приторачивал на нем рукава к новой камизе, он прикидывал срок, когда станет возможным его бракосочетание с Метхильд. С допустимыми против обычаев попустительствами спешки выходило, что венчание может состояться в день Иоганна Крестителя. Он не сомневался, что Глейхены выкажут осторожность, пожалуй, пустятся и на проволочки, но никак не пойдут против слова, ему данного.
Короткий сон без видений вернул смысл намерению жениться. Только одно тревожило его во сне и теперь, впрочем, не больше, чем золистый привкус колодезной воды, когда пьешь ее из оловянной кружки: глаза Метхильд становились то темно-карими, то синими. Даже душно делалось ему – не от зноя, поглотившего Эрфурт, а от преследованья колдуньи. Так что он вздохнул с облегчением, когда рукава наконец были на месте. Он со всей отчетливостью помнил утро смерти Дитриха и подумал, что мог бы повторить то утро шаг за шагом, слово за словом – все виденное, все слышанное. Но он не стал этого делать, легко остановил себя, понадеясь, что вид девичьей юности Метхильд возбудит влечение к ней без всякого волшебства.
За воротами дома ни души. Звуки жизни, замороженной зноем, долетали только с Рыночной площади. Экхарт обратил коня не туда, не к пфальцу, а в сторону горы св. Петера. Должно быть, прежде допроса рыжего пленника он решил заглянуть в фогтей, – предположил Уго.
– Сперва к воротам Брюля. Там дельце найдется для тебя, – словно прочтя мысли брата, обронил Экхарт, когда вороной Уго поравнялся с его конем, и добавил: – Когда здесь, на рейхстаге, стоял кайзер Фридрих, здешний пфальц казался мне самым прекрасным palazzo reale (1).
– Молодость, – важно объяснил Уго.
Он скосил глаза, но не на Экхарта, а поверх ограды фогтея, вдоль которой брели их кони. Там, за сетчатым переплетом одного из узких оконцев второго этажа, проступало пятном женское лицо, и он сказал об этом брату, но тот будто не слышал его.
– Кажется, дочка фогта поглядывает на нас, – не отставал он.
– Нет, это служанка, – сказал Экхарт, даже не взглянув в ту сторону, и тут же спросил о другом: – Что думаешь о находке Агостино?
– Не знаю, что и сказать, – ответил Уго уклончиво, будто речь шла о чем-то превосходившем его разумение и потому скучном.
– Отчего же не знаешь?
Не хотелось Уго долго оставаться в Эрфурте. Найденный у мертвеца пергамент мог помочь убедить брата ехать без промедления к королю. Однако стращать Экхарта следовало осторожно. Перед лицом опасностей упрямство его только твердело. Потому Уго начал с успокоительного:
– В первый раз слышу, чтобы король выбирал в послы никому не ведомого графа. Не слыхал я ни о каком графе Рудольфе. Барона Рудольфа знаю, только он не из Гагенау, а из Фрайбурга. Конечно, Агостино мог спутать титул и город, или его «Рудольфо» выдавал себя за графа из Гагенау. Мог он и обознаться. Мертвые часто смахивают на кого-то другого. А кровь на пергаменте... Странно как-то. Она должна быть пожиже и ярче, коли шла от сердца. Ведь она так и била из раны, всю камизу залила. А еще и печати при пергаменте нет. Это все равно, что король вышел бы к людям без штанов. Хотя, конечно, из-за печати спрятанное в вороте было бы слишком приметно.
– Так ты не веришь, что убитый был слугой короля?
– И столько же верю. Филипп в самом деле опасается предательства от Тюрингии. Тебе, брат, в любом случае ехать нужно скорее. Признаешь перед королем свою невольную ошибку, вручишь ему пергамент. Глядишь, он многого стоит. И заткнешь глотки хулящим тебя за предательство. Король так и сказал: "Ежели граф Экхарт не явится в три дня – значит он клятвопреступник".
– Так ему худо?
– Хуже некуда. Вйска под Брауншвейгом считай что нет. Сам Филипп сидит то в Бюрене, поместье деда, то в Марбурге, то в Майнц подается. Собирает войско. С бору по елке, с сосны по иголке. Помощь с верхнего Рейна не спешит. Отправлено посольство в Богемию к Оттокару. И о маркграфе Бранденбурга Филипп обмолвился, когда канцлер завел речь о казне. Плохи дела. Но, знаешь, брат, Филипп верит в свою счастливую звезду...
– Знаю, – брезгливо улыбнулся Экхарт. Он знал одну лишь счастливую звезду – крепость духа, заключенную в воле, а всякую другую оставлял дуракам и простакам, которые осеняют себя крестным знамением, повстречав того, кто давеча, выряженный рогатым чертом, прыгал на подмостках мистерии.
– Он даже весел, особливо теперь, когда выздоровела его дочка, – не сдавался Уго. – И зла на тебя пока не держит. Очень обрадовался, узнав, что я еду за тобой. Все вспоминает, как ты учил его биться на мечах. Это у него и теперь не важно получается.
Уже некоторое время они топтались на площади возле лестницы, ведущей к соборам. Наконец Экхарт направил коня в улочку, на которой Вальтер фон Керлингер построил себе красивый новый дом. Здесь пришлось двигаться стремя в стремя и говорить почти шепотом, чтобы сказанное не стало известно всему городу, изнывавшему от жары за распахнутыми окнами. Впереди них тащились два крестьянских возка, покидавшие город.
– Не тяни, брат. Завтра же едем в Майнц. Готов на коленях просить тебя.
Барон потянулся к Экхарту и сжал его руку, держащую повод.
– Нет, брат. Не поеду. До следующей весны не двинусь отсюда.
 – Как же так!? Ты же обещал! Король ждет тебя! – в сердцах восклицал Уго. – Ну что тебя держит здесь?!
– Сын.
– Сын? – уставился Уго на брата.
Он резко повернулся в седле, и конь его, тоже подавшись вправо, потеснил вороного под Экхартом, и тот, всхрапнув, враждебно оскалил зубы. Перед глазами Уго встало смышленое личико кнапа Дитриха, приласканного братом ни с того, ни с сего.
– Не рожденный еще, – пояснил Экхарт и добавил: - А я уж не молод.
То, что Экхарт надумал жениться и до рождения наследника застрять в Эрфурте, Уго встретил с горечью, как ни разумно было такое решение брата. Сам он был нерадив к долгу перед родом своего отца, хотя порой и помышлял исправиться, встретив какую-нибудь красотку. Однако он не мог так вдруг расстаться со своим намереньем выманить брата из Эрфурта. Он верил, что со вступлением Неистового Экхарта под штандарт Филиппа на него, барона Уго, прольется дождь королевских милостей и даров, среди них, дай бог, и какое-нибудь графство. Вот тогда будет и ему самое время озаботиться продолжением рода. В молодости единственным препятствием для женитьбы он мнил ненасытную тягу ко всему, что дарует свобода; теперь же, в тридцать лет, виделось и другое –необходимость иметь надежный источник благ для обзаведения семьей. Потому он не вполне поверил словам брата и не потерял всякую надежду завлечь его в Майнц. Знатен-то Экхарт хоть куда, рассуждал Уго, да кошель его тощ, не на что даже свадьбу справить достойно. К тому же, ни в Эрфурте, ни на десять миль вокруг не видать для графа фон Грефенштейна достойной и богатой невесты из рода, верного Штауфенам. Хотя бы какой-нибудь вдовушки. Так что, ежели дело повести с умом, еще можно разжечь в нем желание ехать к королю, дабы прежде женитьбы разбогатеть. Да и сыскать подходящую невесту легче при дворе короля.
– И у тебя есть на примете та, которая родит тебе сына? – осторожно приступил Уго к исполнению своего замысла..
– Дочь Глейхенов.
– Так ведь она дитя совсем! – воскликнул пораженный Уго. Поразило его, однако, не столько малолетство избранницы, сколько очевидная вредность затеи брата. Не только для самого Экхарта, но и для него, барона Уго. Не было у него сомнений в том, что король Филипп сочтет их обоих изменниками. Истинно смущенный, Уго чуть ли не простонал: - Худо нам будет! Откажись от этого, брат!
Экхарт не откликнулся.
Они спешились у ворот Брюля. Под сводом ворот два старых стражника спасались от зноя на сквознячке. От них бургграф узнал, что вскоре по открытии ворот здесь ненадолго выезжал из города барон фон Тейхель с двумя конными кнехтами из фогтея.
Из внутреннего крепостного рва, попорченного ливнями и местами снова заваленного отбросами, поднимался зловонный смрад. Продержись жара еще несколько дней, и Эрфурт постигнет участь грязных итальянских городов. Экхарт вспоминал названия мест, избранных чумой и холерой для встречи с ним, – Пьемонт, Венеция, Акка, – и его глаза застилала пустота обреченности и бессилия перед невидимой заразой, не раз испытанной им.
Не жалуя честью горожан, он любил город, как и свой бург и всю Тюрингию. Рос он – росла и его любовь, выше и выше вытягивалась с каждым воспоминанием об отце, с каждой долгой отлучкой. Горящей, разожженной до пламени пришла она с ним из сарацинской земли. Всякий раз, как его скользящий по видам отчизны взгляд упирался во что-нибудь ладное и пригожее, обязанное своей ладностью и пригожестью естеству или охоте Создателя к цветению его отчизны, будь это молодой дубок или непоседливая птица, хорошо сооруженный дом или с тщанием пригнанный тесовый настил на мосту, – он испытывал удовольствие, о причине которого не задумывался, только потом долгое время вспоминал точно чудо. И он гневался на Глейхенов, которые не заботились об исправности крепостных стен, и с неприязнью высматривал недостатки башни, увидел, что створки ворот расселись, что железные штыри, на которых держались поворотные петли, шатаются в толще стен, решетка еще крепка, но опускается слишком медленно из-за малости древнего ворота. Но дверца, замыкавшая запасной ход сквозь толщу стены (это о ней говорил ему мытник), уже приведена в порядок.
Должно быть, зловоние, ползшее из рва, напомнило барону Уго о виденных им сегодня трупах.
– Не лучше ли припрятать тех… убитых вами? Честь по чести, – хмуро предложил он.
Экхарт согласно кивнул и весело взглянул в глаза брату.
– Тебе Агостино читал ту грамоту? – спросил он.
- Развелось грамотеев! Не по нраву мне твой сеньор Агостино. Плут он. То ли он прочел нам, что прописано на пергаменте?
– Я послал Бувенбурга к кузнецу Мегенбольду.
– И этот грамотей!
- Я вот что думаю. Плутует сицилиец или ошибается - нам всё на руку. Филипп будет доволен тобой и мной. Увидишь. А теперь в пфальц! Посмотрим, что скажет Рыжий.



Глава 9

Подобрав ножны мечей и звеня шпорами, они вступили в прохладу передней залы дворца, вытянутой в глубину и лишенной окон, повернули направо и растворились в водопаде солнечного света, лившегося из проема в боковой стене. Тотчас с противоположной стороны, из такого же проема, только без ступеней всхода и совершенно темного, выступил, семеня короткими ножками в мягких кожаных башмаках, тщедушный человечек в длинной черной камизе, подпоясанной наспех лентой. Одна рука человечка была заложена за пояс, другая, как у слепого, нетвердо выставлена вперед, и в ней трепыхался колокольчик, издававший пронзительную нестройную дробь. На зов этой дроби откуда-то выскочили кнехты и явился караул, в два рта завершая зевоту. Собрав сию часть своего воинства, шультгейс отдал распоряжения, касавшиеся внезапного появления бургграфа, и мучительно переставляя ноги, взошел в яростно сверкающий зев водопада, словно в пещь огненную.
До сих пор у шультгейса Рупрехта не было собственных причин ненавидеть графа Экхарта, и ненависти к нему он не питал бы, если бы многие сильные персоны в городе не опасались назначения графа Экхарта фогтом. В отличие от других, шультгейс в сию опасность не верил и ненавидел Неистового постольку, поскольку его ненавидели другие, которым он, Рупрехт, служил. Так что настоящей ненависти не было в нем, она входила в него при тех, кто ненавидел графа всечасно. Скорее он презирал графа – и только за то, что тот, окажись он в Эрфурте случайно наместником, непременно тут же потребовал бы себе другого шультгейса. В этом шультгейс не сомневался. Однако нынче досталось ему и бояться и ненавидеть Неистового по самой настоящей причине, из-за молодого стражника, которого утром доставил в пфальц новый оруженосец графа. Захочет сейчас Неистовый допросить этого стражника, – а для чего другого пожаловал бы он? – тогда – о, матерь Божья! – откроется его, шультгейса, грешок пред Богом и законом. Он загодя пытался и так и сяк убедить арестанта не выдавать общей их тайны, – молодчик только скалил зубы. Потому оставалось теперь угождать и поспешествовать гостю во всех его желаниях, в надежде, что ласковую собаку до смерти кнут не сечет.
Рыцари из конца в конец пересекли просторное помещение, которое служило когда-то кайзерам парадной залой, и поднялись на невысокое тронное возвышение, куда летнее солнце заглядывало лишь в последний час дня. Здесь все еще стояло приземистое широконогое кресло, на котором кайзер Фридрих сиживал на рейхстаге. Экхарт опустился в него, и тотчас в ближних косяках солнечного света заклубилась густая пыль.
Был не из робких шультгейс, но сейчас предпочел он остановиться как можно дальше от возвышения, убежденный в достоинствах мудрой осторожности. Однако и эта его гордыня вскоре поколебалась, как только глаза его привыкли к яркому свету. Он наконец разглядел бургграфова спутника. Лоб у рыцаря был необычайно высок, глаза подо лбом горели большие, как блюдца, пугали своей пронзительностью, хотя взор их был поднят горе. Смешался шультгейс из-за этого незнакомца, о котором слуга, узревший гостей в окно, не оповестил его. И лишь сообразив, что вовсе не демон перед ним, а, должно быть, барон Уго, троюродный брат Неистового, шультгейс принялся стыдить себя за испытанный страх, будто оказался перед настоящим королем с демоном в придачу. Впрочем, не будь сейчас здесь ни бургграфа, ни его братца, ему было бы не намного вольнее. Все восемь лет, в течение которых пфальц находился в его ведении, он никогда не чувствовал себя его полновластным хозяином, особенно в этом зале. Огромное и пустое помещение тяготило, унижало его. Оно было не для таких, как он, оно было для королей и рыцарей, жизнь которых словно продолжалась здесь и после их смерти. Казалось ему, их невидимый сонм витает по залу и требует, чтобы он удалился. А эти гости тоже хотят показать ему, что он, Рупрехт, здесь в чужом огороде. Вот незадача какая! – потерялся шультгейс совсем, видя, что барон Уго садиться не думает, стоит подле брата, рукой оперясь на спинку трона, а значит, ему, хозяину пфальца, придется тоже остаться на ногах, точно слуге перед господином. Неудержимо и неуместно охватила шультгейса досада уязвленной чести, и его искусно слаженная улыбка гостеприимства, которою он ставил себя в собственных глазах как бы в ровни гостям, вышла гримасой боли и страдания. С щекоткой и покалыванием в паху проснулся тут и его злейший мучитель – геморрой, но на этот раз он даже обрадовался ему, ибо теперь получалось, что остаться на ногах надо не из-за почтения к гостям, а по причине собственного недуга. Таким путем восторжествовавшая в нем гордость вывела его из бездействия. Стараясь не обеспокоить пах, подался он ближе к тронному креслу, однако в ублажавшую гостей тень не заступил, остался на немилосердном солнцепеке и умильно проговорил:
– Господь с тобой, благородный граф, и с тобою, господин барон. Теперь, граф, чаю, твой черед сидеть в королевском кресле.
– Всяк сверчок знай свой шесток, – пробурчал Экхарт с усмешкой на губах и вытянул ноги вперед вдоль своего меча. Благодетельная прохлада пфальца высасывала из его одежд жар улицы.
Слово "сверчок", примененное Экхартом скорее всего к своей собственной персоне, укололо шультгейса.
– Смиренно полагаю, желаешь ты допросить обоих преступников? – предположил он.
– Троих, старина. Обоих привратников и Рыжего.
Злоехидно полегчало на сердце шультгейса. Две ошибки допустил Неистовый: одну – в счете своим арестантам, коих было не три, а четыре, другую – в том, что тот, кто назван был Рыжим, не был подсуден никому, кроме его, шультгейса, помощников – судей. Потому он напустил на себя служебную строгость и спросил, шепелявя сильнее обычного:
– О каком рыжем человеке ты говоришь?
Экхарт объяснил с терпеливой настойчивостью:
– О том виллане, которого привел к тебе мой оруженосец.
– Милость твоя! Господин бургграф! – развел руками старик, услаждаясь возможностью безнаказанно показать что-то вроде кукиша. – Я положил себе испытать его завтра.
– Милость твоя! – передразнил его Экхарт, глядя в потолок. – Вздор! Ты-то здесь при чем?
– Как же не при чем?! По воле нашего владыки архиепископа я шультгейс Эрфурта и Брюля и в моей власти судить преступления, совершенные снаружи городских стен.
Экхарт спустил взгляд с потолка до лба старика, усмехнулся невыказанно: "Хитер, а невдомек ему, что то мне и нужно, чтобы Рыжего судил он".
Еще на месте боя рассудил он: если нападение на него было замышлено в Брауншвейге или кем-то из города, пусть они сами изобличат своего, а он позаботится, чтобы суд и наказание были примерными; если же до встречи с ним у убитых не было умысла против него, они не стоят его внимания; ну а если это были в самом деле послы Филиппа, пусть весь город свидетельствует, что он был принужден взяться за оружие.
– Как же не при чем?! – опять передразнил он шультгейса и, подобрав ноги, подался вперед. – А вот как! По неоспоримому старинному рыцарскому праву в моей власти жизнь и смерть всякого, кто напал на меня с оружием хоть в доме фогта, хоть в палатах самого архиепископа. Или ты, старик, осмелишься оспаривать права и обычаи рыцарей?!
Внезапная сила и убедительность этой речи нагнали на шультгейса страх. Истинно оплошал он, но духом еще не пал.
– Нет, нет, господин граф! Ты превратно понял меня! – пустился он умасливать грозного гостя. – Увы, не к месту я вспомнил, что владыка Конрад положил бургграфу судить одних тех, кто провинился в городской черте. Не стану я настаивать...
Остановленный рукою гостя, он замолчал. Но и Экхарт заговорил примирительно:
– Довольно об этом. Пусть мы будем оба правыми. Ежели тебе не в тягость – допросим Рыжего вместе. К тому же, в пыточном деле ты искушен больше меня.
Шультгейс принял предложение без поспешности, успев заодно решить, что о второй ошибке Неистового, об ошибке в счете арестантов, лучше уж промолчать. Он опасался снова попасть впросак, но не только это удержало его.
В то утро четвертым узником, переданным ему графским оруженосцем вслед за тремя мужами, оказалась женщина, и шультгейсу, как он ни настаивал, не удалось получить от оруженосца путного объяснения, за какую вину должен он держать ее у себя. По смущенному виду и речам оруженосца, он сразу заподозрил, что девица, лицом и телом весьма соблазнительная, схвачена юнцом по своевольному почину, возможно, с умыслом позабавиться с нею или удружить ее прелестями графу. Теперь шультгейсу представился случай убедиться в крепости своей головы. Родилась у него мысль обменять греховные помыслы Бувенбурга – а это, считай, все одно что помыслы самого графа Экхарта – на свой собственный грешок, известный молодому привратнику. Если же привратник не выдаст его, то надобности в обмене любезностями не будет, и у него, у шультгейса, в руках окажется обвинение Неистового в неслыханном насилии! От удовольствия взмокли у него ладони и щекотка в заду отступила. Тотчас он приступил к делу:
– Велеть вести твоих пленников или благородные рыцари желают сперва откушать чего-нибудь? Не желают? Тогда с кого начать хочет господин граф, а кого потом?
– Пришли сперва надзирателя ворот. Потом с Рыжим приди уж и сам, –распорядился Экхарт и обернулся к Уго, склонившемуся к его уху, но услышал новый вопрос:
– А других, кого ты утром прислал, не хочешь?
– Другого кнехта?.. Не нужно.
– Цепи с них не снимать? – с выразительной строгостью сказал шультгейс, испытав огромное облегчение оттого, что сегодня его тайна не откроется, и радость, которую доставило ему молчание Неистового о девице.
– Ты что ж? Моих кнехтов в цепях держишь, точно цыган!? А Рыжего?.. пусть в цепях, – помедлив, порешил Экхарт.
Граф кивнул головой на что-то нашептанное ему бароном, шультгейс же всё не шел, улыбался. Явившиеся кнехты втащили на помост столик, уставленный посудой с охлажденными напитками и фруктами. Прогнав слуг, шультгейс произнес с торжествующей угодливостью в голосе и в движенье рукой, которою он словно совлек покрывало с сокровищ:
– Прежде трудов граф и его благородный родич могут усладиться, чем бог послал. – И, немного попятясь задом, он удалился.
Уго наполнил кружки кровавым клюквенным соком. От прохладного кувшина шел тинистый запах погреба.
Сладкие мечты унесли шультгейса из нелюбого ему тронного зала, из пфальца, из Эрфурта, увлекли его в далекую Швабию, в родной городок, в уютный, окруженный садом и огородами домик, который он купит на нажитое долгой службой. В мечтах о покойном безделье, украшенном присутствием добротелой сожительницы, забывал он и о неотлучном геморрое, и о ненадежности немногих еще уцелевших зубов, и о том внезапном бессилье своей плоти, которое огорчило его нынешней ночью. Уверенность в будущем давал верный расчет. Не стать Экхарту фон Грефенштейну наместником в Эрфурте раньше, чем он, Рупрехт из Эбингена, оставит службу Конраду Майнцскому по своей доброй воле, а случится это скоро, в конце нынешнего лета. Ибо Неистовому теперь уж не миновать осуждения за притеснение горожан и бесчинства, за беззаконное посягательство на мальчонка и девицу. Упивался шультгейс своим торжеством, а перед глазами его воображения маячила девица, запертая в кеменате ключницы, – благонравна с виду, хороша, как спелое яблочко, – одно загляденье! И он нахмурился, однако улыбчиво, так как подумалось ему невзначай, почему бы именно этой девице не стать хозяйкой в его доме.
Когда шультгейс исчез, Уго сказал:
– Не зря старик так струсил перед тобой. Ты, брат, в этом кресле больше похож на короля, чем...
– Остановись! – оборвал его Экхарт и прислушался к невнятным звукам, донесшимся откуда-то из-под земли.
– Я ж хотел сказать: "больше, чем Вельф", – оправдался Уго.
– Не глупи, – остерег его Экхарт и предупредил: – Что бы я сейчас ни сказал здесь, - можешь удивляться, только виду не подавай.
Барон оживился.
- Что ты задумал? – спросил он, не удержавшись, но в это время в зал входили люди.
– Умен – сам поймешь, – сказал Экхарт.
Кнехты подвели старика в кожаном панцире с бляхой старшего привратника. Оставленный без поддержки посторонних рук, тот едва устоял на ногах. Лихорадка страха сотрясала его, щерила его рот, отчего всклокоченная борода еще больше топорщилась во все стороны. Всё на нем было сдвинуто с места: кожух – вправо, вылезшая из-под него камиза – влево, а холщевые штаны – вниз, складками над кожаными наколенниками.
Сейчас Экхарт не держал в себе ни суровости, ни жалости. Но и справедливость не приходила ему на ум, и - заметим это себе - не потому, что она куда-то отлучилась или вообще не жила в его душе. Просто ему нужно было совсем другое – правильный приговор, такой, который привлечет к нему сердца и души горожан, особенно среди ратников гарнизона.
– Ты, кажется, Янеком зовешься? Иоганном? – припомнил он.
При звуке его голоса стражник совсем ослаб; все силы его ушли на то, чтобы устоять на ногах.
– Так как ты зовешься? – повторил Экхарт мягче, но все так же громко, подождал немного и обернулся к Уго: – Дай ему пить.
Уго плеснул в кружку отвару и сам подал ее старику, пряча усмешку в сторону. От кислоты напитка привратник передернулся, однако несколько приободрился и проговорил скорбно, словно признание в смертном грехе:
– Да, господин, я Йоган... Ян... Янек.
– По имени и речи, ты чех. Откуда ты родом?
Старый Янек наконец заметил в бургграфе отсутствие гнева, смекнул, что не следует мешкать с ответами.
– Да, господин, я из Богемии, из Лучанской земли, но не чех я. Из рода жаланов я. А жена моя немкой была, здешняя.
– Всё одно, – поморщился Экхарт; Уго же, встретившись с ним взглядом, уловил в его глазах что-то вроде обещания: мол, вот теперь начнется самое интересное, – после чего Экхарт уставился снова на кнехта и с первоначальной суровостью сказал: – Знай: не назовешь виновного, сам будешь виновным.
– Да, господин, – пролепетал старик.
– И говори ясно и громко! – потребовал Экхарт ("Ага! Он старается, чтобы слышали те, кто толчется у входа", – сообразил Уго): – Что это за кнехт, которого я взял под стражу вместе с тобой?
– Он Фрицем зовется, господин. Фриц Фишер, – просипел Янек.
– Так это он выпустил из города богемских подсылов?
Услышав, что речь идет о каких-то богемцах привратник уставился на бургграфа сначала одним, потом обоими глазами и снова прежним одним, как пес, силящийся понять желания хозяина. Но он помнил, что отвечать надо не мешкая.
– Нет, господин, не Фриц. Он стоял раньше, в ночной страже, – смело и громко сказал он, но тотчас потупился.
Ему было что прибавить, от Экхарта это не скрылось.
– Что же случилось в ночную стражу? Отвечай! – И тут Экхарт прибавил, изумив старика, но гораздо больше барона Уго: – Только не горлань. Подойди ближе!
Привратник выполнил приказание.
– Случилось, господин наш! – подтвердил он горестно, вместе с тем насмешливо, затем опасливо оглянулся, тяня шею вперед, и заговорил почти шепотом, с хрипом и присвистом: – Господин шультгейс в начале первой стражи хотел выехать в поле. Фриц оробел перечить ему, когда тебя, милостивца нашего, в городе нет. Ведь он тоже начальство! И выпустил. А шультгейс задобрил его грошеном. Он, Фриц-то, потом мне всучивал тот грошен, но я не взял и его самого поколотил малость. Беда с молодыми!
– Ты, Янек, еще себя не оправдал. А про шультгейса забудь, – велел Экхарт, в свою очередь подавшись телом вперед. – Вспоминай! Кроме тебя между твоих кнехтов есть другие чехи? Они стояли на утренней вахте?
Снова растерялся старик, не зная, как отвечать. Между тем бургграф пронзал его повелительным взглядом, и не понять было, куда он клонит с этими чехами. Опыт подсказывал воину, что у начальства мысли родятся не так, как у баб и бездельников от нечего делать или ради словца. Беда была в том, что Янек не знал, чехи или не чехи те новички Штрабе и Шванц, которые сегодня несли утреннюю стражу. Хуже всего, что из них ни тот, ни другой ворота путникам не отпирал, что те сделали это сами тогда, когда Штрабе и Шванц замешкались выйти на смену Фрицу и Иренварту, и, будя их, те перебудили всех остальных. Когда сам он глянул из бойницы в сторону моста, граф Экхарт уже прокричал: "Кто такие?" Жутко сделалось Янеку и теперь, как тогда, будто граф крикнул снова, теперь уж ему: "Кто такие Штрабе и Шванц?" А тут еще оказалось, что он, сам того не заметив, произнес эти имена.
– Шванц-то вроде как немец, господин граф, – совсем осторожно заговорил Янек. – А про Штрабе не знаю, из каких он.
Экхарт повернулся к Уго.
– Этот Штрабе, небось, Страба. Среди чехов мне часто попадалось такое имя.
– Это верно, как то, что меня женщина родила, – подтвердил страж и потупился, скрывая вздох облегчения. – Но они, господин, эти два бездельника, ворот не отмыкали. Они только замешкались сменить ночных. Тати сами открыли и выскочили.
В крайнем удивлении шарил Уго глазами по лицу Экхарта, не мог взять в толк, с чего тому дались чехи. К тому же Экхарт не выказал ни малейшего гнева, услыхав признания кнехта. Вместо этого он протянул руку к столику с кувшинами.
– Налей-ка, старик, мне и барону Уго, да и себе тоже, – сказал он и удовлетворенно откинулся к спинке кресла.
Старый кнехт встрепенулся, как растреноженный конь, пробующий заневоленные мышцы. Одежда на нем словно сама собой стала на правильные места. Лицо его, до этого землистое и вялое, окрепло, покрылось потным румянцем от старания угодить бургграфу, а может быть, из-за солнца, которое уже прогрело его одежду, набравшуюся холода в подземелье. Поданный им напиток оказался добрым рейнским вином. Отхлебнув его, Экхарт объявил приговор:
– Я догадывался, что лазутчиками были богемцы, а теперь мы знаем, что богемцы же выпустили их из города. Тебя, Янек, я наказываю лишением жалованья за четверть года. И запомни хорошенько: Страбу и Шванца – под замок, в самой башне. И объяви всем, кто служит мне: на днях я пожалую каждому по два денара, чтобы ждали дня святого Иоганна не с сухим горлом.
Говорил Экхарт и собственные слова кололи его. Возроптала честь воина. Завлек он себя на путь лжи и двуличия. И чем завлек? – справедливым желанием получить то, что по праву его! Нет, не лгал ему аббат Гонорий, лишь бы досадить! Чует он, что Глейхены воспротивятся его браку с Метхильд, как и возврату всего, что город задолжал бургграфу. Раскрылись его глаза на Глейхена. Потому грех ли милостиво наказать виновных кнехтов? Пусть городская стража станет щитом меж ним и вельфами. "Пусть будет так", – укрепился он и велел привратнику:
– Иди же, старик, и сделай все так, как сказал я.
Как только старый кнехт исчез, в зал начала вползать диковинная процессия. Во главе ее с важным видом шествовал шультгейс. Над головами двоих шедших за ним слуг в залу вплыл, точно осадное орудие, огромный, со спинкой необыкновенной высоты стул мореного дочерна дуба. Рядом мальчик нес подушку с красным атласным верхом. Далее показалась вторая пара кнехтов, один из которых держал на плече лестницу из длинных жердей, другой – два мотка ткани. За ними в залу поднялся кто-то невидимый за спинами слуг, кого стерегли два стража. Зал наполнился звоном и грохотом железных цепей. Замыкал процессию подросток с двумя кувшинами на плечах
Пока шествие не одолело и половины пути, барон Уго не удержался и спросил бургграфа с притворным удивлением:
– Что это у тебя чехи кругом?
– Сам спросил бы о том тебя, – отговорился Экхарт и к чему-то добавил: – Кто знает? Может, пригодятся. На днях заглянул в кладовую в бурге – и что там? Богемские доспехи, штаны их широкие, плащи, шапки с гусиным пером... Оттуда, из Богемии добыча, с позапрошлого лета лежит без пользы. Хватит на сотню рыцарей и кнехтов.
"Сказать не хочет, что затевает," – обиделся Уго.
В это время приведенная шультгейсом колонна уже рассыпалась суматошной толпой. Втаскивался на возвышение стул, менялись на столе кувшины, занавешивались окна с солнечной стороны зала, на стул клалась атласная подушка, шультгейс вскарабкивался на возвышение. Недвижны оставались лишь трое, которые приблизились к подножию трона, - двое кнехтов и закованный в цепи между ними.
Рыжий спокойно посматривал на судей, с удовольствием подставив грудь лучам солнца, на котором он оказался.
Экхарт проговорил, словно подводя итог своему осмотру:
– Ты из Богемии.
Тотчас Рыжий скрестил с ним взгляд своих ярко синих глаз. Удивление промелькнуло в них, но быстро сменилось прежним равнодушием. Опустив глаза долу, к каменным плитам, гревшим его голые ступни, пленник промолчал.
– Негодяй! Отвечай, когда тебя спрашивает граф Экхарт! – возмутилась душа шультгейса запирательством узника, хотя рассудок его не находил в словах графа ни вопроса, ни достоверного смысла.
– Я не спрашиваю, а утверждаю, – резко поправил его Экхарт.
Снова Рыжий уставился в того, чье грозное имя сейчас прозвучало. На этот раз глядел он пытливо, точно собака, сбитая с толку: палка ждет ее или подачка.
– Ну, что скажешь, чех? – скучно улыбаясь, торопил его Экхарт.
– А хоть и чех. Мне все одно кнут и виселица, – согласился узник и насмешливо зазвенел своими цепями, не отводя глаз от взгляда рыцаря.
Неизвестно, как истолковал скуку Экхарта узник, шультгейс же принял ее за предвестие долгого допроса, к какому он имел большое пристрастие, особенно к допросу с запирательством и пыткой. "Тайны!", – молча говорил себе шультгейс. – "Ради того иные держат друзей и близких. Да не дешево это обходится. И какое удовольствие в откровениях близких, коли они наперед известны? С пыткой – другое дело!" Он налил себе в кружку клюквенного отвара, уже проговорил ворчливо: "Смотри, негодяй, без запирательства!", – как вдруг Экхарт объявил, что на сегодня ему довольно.
– Ты хотел допросить этого завтра, - обратился он к шультгейсу. - Пусть так и будет. А нам пора.
Неприязнь шультгейса к Неистовому была с такую гору, что позволяла снести от него и много большую обиду, чем только что причиненную. Однако на сей раз коварна была эта неприязнь. Пустив первые пузыри, она напугала самого шультгейса, и он с опаской – не заметил ли чего граф? – плеснул быстрым взглядом туда, где был Неистовый. Увы, он увидел лишь спину. Граф уже поднялся, не удостоив его, шультгейса Эрфурта, законным правом ответить благодарностью.
Провожая гостей со двора, шультгейс любезничал с ними, досаждая лживыми жалобами сердца, которому не хотелось прощаться.
За воротами пфальца, откуда путь лежал им в разные стороны, Уго сказал брату, съехавшись с ним коленом против колена:
– Ты, брат, другим стал. Почему не наказал старика кнехта? Обласкал. А Рыжий и презрения не стоит. Не прежний ты.
Глаза Экхарта были скошены вслед прошмыгнувшей мимо горожанке.
– Нет, ты что-то затеваешь, – допытывался Уго. – Скажи. Ведь я твой брат.
– Скажу, когда вернусь из фогтея, – ответил он и с грустью положил взгляд на озабоченное лицо брата. – Но, правда твоя. Переменился я. Неспокоен. Ожесточаюсь.
Разъехавшись с Уго, он размышлял. Лета ли ожесточают его или виною тому что-то другое? Нет, не лета. Не они в три дня открыли ему презренность бедности. А он до этих дней не считал себя бедным. Всегда у него было всего столько, сколько нужно, добытого верными руками его и слуг. Виною всему страсть, уже не сама страсть даже, а только какое-то тление ее, а он чует, что страсть эту стережет зло. Только никак не понять ему, с какой другой стороны ожидать это зло, как не от самих его лет и бедности. Не сама же страсть источник зла, хотя б и такая, что вяжет тебя с женщиной крепкими веревками – и непереносимо думать, что твоей она не будет, точно твоя рука, отсеченная от тебя. Как в свою верную руку верил он, что Метхильд хочет стать его женою, оттого он еще больше ожесточался. Сам готов был учинить столько зла, сколько понадобится для одоления зла; однако, воображая встречу с Метхильд, замечал он, что чем-то она тягостна для него, неприятна, может быть, из-за Глейхенов, позорящих себя дружбой, заведенной с целовым людом, или потому, что Метхильд слишком еще дитя, непригодное для страсти.
С такими печалями въехал он в ворота фогтея.



ПРИМЕЧАНИЯ

К главе 7
1. Приучить молодого быка к плугу (лат. поговорка).
2. Колокольный звон, призывающий к вечерней молитве.
3. От der Fuchs (нем.) - лисица.
4. Советники, избираемые в члены городского магистрата (нем.)
5. Фата моргана, то есть мираж (итал.).
6. Клинок, меч (лат. и итал.).
7. Когда вся земля будет давать все необходимое, или новый «золотой век» (лат.).
8. Предводитель германцев, низложивший Ромула Августа, последнего императора Западной Римской империи.
9. Бог чести у древних римлян.
10. Изложить кое-какие собственные мысли (лат.)

К главе 8
1. Здесь: королевский дворец (итал.).