По закоулкам Я и не-Я

Копирайт
RitaSe

 Есть такое явление – резонанс. Стеклянная трубка с парами рубидия кажется совершенно прозрачной – на самом деле и паров-то там кот наплакал – стая комаров в кафедральном соборе, как выразился по другому поводу один романтик пробирки. Свет лазера проскакивает сквозь трубку не моргнув глазом – шестнадцать процентов теряется на отражении от непросветленных стенок, остальное оказывается по ту сторону не произведя ровно никакого эффекта. Но если частота лазера становится близка к собственной частоте колебаний электронов атома вокруг ядра, начинают происходить чудеса. Свет почти останавливается, атомы начинают сбиваться в кучи и охлаждаться до сверхнизкой температуры, вместо двух пучков на входе, на выходе появляются я четыре…

 Я частенько думаю, что наши ощущения подчиняются сходным законам. Пейзажи, книги, женщины, которые нас волнуют часто бывают лишь «нашими» – на пыльном чердаке памяти сложены вырванные из контекстов жесты и мгновения – закат над камышами, коробка с ракушками, проржавевшие часы, найденные у котельной тридцать лет тому назад… Вся эта дробь и мелочь оседает в головах в силу малопонятного совпадения частот, и мало что говорит другим. Конечно, есть и универсальные, более или менее общезначимые символы – роза, серп и молот, «кто болеет за Динамо», и зачастую именно за символами второго рода признается право на существование в переплетенном виде. Общество склонно к унификации – молчаливо предполагается, что все неизвращенцы должны любить Пушкина, Голубой огонек и бульонные кубики «Галина бланка». Признающийся в обожании Верлена и тихой ненависти к телевизору вызывает у многих лишь характерную неприязнь, сходную с ощущениями при виде какой-нибудь редкой сороконожки.

 Для меня основная прелесть чтения состоит именно в необычных явлениях резонанса. Пробиваясь сквозь рев площадных динамиков, текст дает возможность высветиться нашим собственным частотам. Пока этого не происходит, удовольствие от книги – если оно есть – чисто механическое, и сходно с удовольствием от ходьбы, вязания или бутылки пива, вынутой из ведра со льдом в жаркий день.

 В завалах «Прозы» мне иногда попадались резонансные тексты; обычно они не пользуются читательской благосклонностью – пяток рецензий и сотня читателей венчает тернистый путь их авторов по сайтовским просторам; тон откликов не дышит энтузиазмом; иногда у этих текстов есть видимые невооруженным глазом недостатки – и тем не менее именно эти рассказы или повести оставляют след – в отличие от сотен точно таких же, которые следа не оставляют.
 Извлекая эти столбцы букв на свет божий я хотел бы попытаться понять, в чем именно состоит их особенность, их секрет. Возможно (я даже твердо в это верю), среди читателей есть люди, чьи резонансные частоты близки к моим, и для них процитированное мной также будет обладать сходной цепляющейся привлекательностью.

Итак, номер первый.
 Анна Северин, «Я никогда не спала с негром».

 «Но эта парочка – хороша... Тот, который здоровый, в наплевательски-белых кроссовках – смеется, широко разевая пухлогубый рот – и в этот момент напоминает чем-то галошу – такой черно-блестящий, с нежно-бархатистой алой глоткой...И даже смех сквозь двойные закрытые рамы донесся... Негритянский такой показушный смех... Второй не смеется – он ухмыляется иезуитски, и все время курит, держа сигарету двумя пальцами – большим и указательным. Как курят любители сигарет без фильтра и самокруток. У него удлиненное, чуть лошадиное лицо, он светлее своего спутника, и у него красивые глаза.... Мне б такие глаза – я бы всех с ума свела. На нем десятка два свитеров – один выползает из под другого – и расцветок самых нежнейших – гамма как в магазине для девушек – нечто нежно-сиреневое, голубое, розоватое и белоснежное... Поверх всего – дичайшая какая-то куртка цвета молодого кирпича...С ума просто сойти! А ему вот идет...»

 По большому счету, мне не к чему придраться в этом рассказе. «Цвет молодого кирпича», «наплевательски - белые кроссовки» и галошеобразный негр – при всей своей экзотичности имеют прелесть тонкого и подробного наблюдения. Весь рассказ – изложение десятка минут в ходе которых героиня наблюдает из окна дома на Петроградской двух негров, а мужчина, который любит ее, и которого не любит она, готовит ей еду.
 Анна прямо говорит, что пишет о себе и излагает имевшие место события – вплоть до идущего по двору кота. Эпизод ей запомнился – он с ней в резонансе. В эти десять минут для нее прояснилось нечто; ситуация воспринимается не с позиции того что должно быть, но незамутненным взглядом линзы. Негры должны действовать на нервы – но они интересны и экзотичны, они могут оставаться ярким и нелепым пятном на фоне Петроградской стороны, и при этом быть совершенно естественными. Героиня же позволяет себя любить - из слабости, «потому что он хороший, заботливый», потому что «так принято». Она осознает, что ничего хорошего из всего этого не выйдет, что этот мужчина ее раздражает – именно своей заботливостью, именно тем, насколько он прав. Такого не должно быть – но имеет место. Интересна именно незамутненность описания, его отдельность – умение увидеть ситуацию не с привычно-обобществленной, но приватной и одновременно универсальной точки зрения.
 Рассказ о себе – крайне привлекательная вещь. В силу того, что самого себя постоянно имеешь перед глазами, сюжет знаком до мельчайших деталей. Прибавив аутентичность взгляда, легко получить нечто интересное. Проблема состоит в аутентичности взгляда. Мы плохо отдаем себе отчет, насколько наши глаза не являются нашими, насколько редок мальчик, видящий голого короля там, где положено видеть одетого. Многие рассказы о себе – лишь повторение того, что говорят о нас другие; и говорят, ничего по сути дела в нас не понимая.

 Чисто исповедальная литература имеет, однако, и недостатки – главным образом с точки зрения пишущего. Напрямую выносить на страницы свои комплексы и комплексы своих знакомых слишком попахивает эксгибиционизмом и стукачеством; натуры же, уверенные, что в них и в их знакомых всё прекрасно, удивительно и достойно восхищения – не то что особенно редки, но обычно скучны до зевоты. Хорошая исповедальная проза – по всей видимости дистилляция, перегонка – вранье. Автор вовсе не вываливает на бумагу все содержимое жесткого диска – он придирчиво отбирает откровенности – тем самым умело лжет. Второй недостаток состоит в том, что тема меня перед зеркалом быстро выдыхается – сколь бы не был богат персонаж, ему ни за что не вместить калейдоскопического разнообразия типов.

 Альтернативный чистой исповедальности рецепт – разложить себя на двоих-троих, прибавить к смеси инородные компоненты вроде соседа по даче и придумать ситуацию для всего ансамбля. При этом пишущий оказывается слегка замаскированным – ему легче соблюсти приличия, и в то же время он может сказать то, что ему интересно и знакомо по собственному опыту. Многочисленные «alter ego», гуляющие по страницам тысяч романов – живое свидетельство плодотворности подобного подхода. Собственно, речь об этих в чем-то очевидных материях я завел, чтобы более или менее плавно представить номер второй – рассказ Михаила Владимировича Титова «Парни, музыка, наркотики».

 В фокусе – малоудачная вечеринка интеллигентной публики из провинции; недопитая водка, которой запасено слишком много, неподходящие женщины, несклонные к необременительному сексу, надоедливый сосед. Вечная жизненная пошлость, среди которой проходит перманентная история всегдашних российских интеллектуалов, неизменно заедаемых средой. В конце рассказа удалившийся с вечеринки рассказчик обнаруживает в браткоподобном соседе существо, столь же остро как и рассказчик нуждающееся в понимании, сочувствии и ласке, браток разделяет склонность рассказчика к лицам одного с собой пола.
 Если рассказ Анны я писал бы точно так же, как она – разумеется, я неспособен это сделать – то этот я бы так не написал. Во-первых, я сократил бы его раза в два, а то и три, возможно выкинув прелюдии, и сосредоточившись непосредственно на вечеринке. Я бы дал поговорить персонажам, снабдил бы их персональными тембрами и интонациями - чтобы было, как в итальянской опере, где четверо поют одновременно и каждый свои слова. (Конечно, это только благие намерения, я столь же мало способен написать рассказ Титова, как и рассказ Анны – могу написать только свой).

 Честно говоря, я в чем-то завидую латентным и не очень би- и гомосексуалам, наркоманам и прочим уклонистам от ординара . Сам я закоренелый «гетеро-» и никогда не обнаруживал в себе признаков влечения к мужчинам; тем не менее мне кажется, что у меня достаточно странностей для того, чтобы представить, что чувствуют «непрямые». Мир гомосексуалиста не таков, как у большинства. Ощущающий нетрадиционное притяжение поставлен перед острой необходимостью собственного выбора, собственного осмысления. Никто – церковь, родители, знакомые – ему не помощники. Это придает поискам необходимое напряжение и искомую самостоятельность. Недаром среди знаменитых писателей процент гомосексуалистов непропорционально велик. В чем-то гомосексуальность напоминает синдром, который изуродовал пальцы Паганини, но дал ему возможность брать на скрипке редкие аккорды. Хотя само положение о том, что индивидуум зачастую должен пройти через чёрти что, чтобы хорошо писать, кажется садизмом, оно по-видимому недалеко от истины.

 Третий автор, которого я хотел бы упомянуть (Игорь Корниенко, «Убить Мымру»), в корне отличается от двух предыдущих. Его метод я назвал бы персонализацией эмоции. Если мир Северин и Титова – вполне реален, то его – подчеркнуто нездешний .

 Потустороннее у Корниенко находится здесь и теперь. Библейские персонажи ругаются матом, пьют пиво и лежат в психушках. Жестокость нынешняя увязана у него с жестокостью Писания – плетьми, крестом, изгнанием из рая. За страхом повседневности, за ежедневной бытовой агрессией он видит проявление вечных темных сил – легионеры, бившие Исуса плетьми никуда не делись – они просто пересели с лошадей на маршрутки и подержанные иномарки.

 Писание многогранно – в нем не только страх, боль, жестокость – но и надежда, и радость. В различные эпохи и для разных людей вперёд выходит то одна, то другая сторона. Мне кажется, что если бы Корниенко жил в 16 веке, он кричал бы пастве проклятья, призывал конец света, а возможно и жег бы еретиков или сам горел на костре. Количество гемоглобина и расчлененки на его страницу явно превосходит санитарную норму.

 Фантазии эскапизма обычно неплодотворны – их материал, пачкающий подсознание как ботинки по осени пачкают прихожую, скорее беспокоит; их диссонансы слишком откровенны.
 От плохого сюра возникает впечатление здорового мира, отраженного больным сознанием. Неплохой – создает впечатление здорового сознания и искаженного мира – при этом нормальное восприятие оказывается больной реакцией на больной мир – так в телескопе неправильность сферического зеркала компенсируется неправильностью специальной пластинки – глядя через любой из этих элементов по отдельности мы получим искаженное изображение. Геометрия Лобачевского расширяет наше представление о пространстве – она противоречит повседневной видимости, и тем не менее внутренне непротиворечива. Вполне возможно, что природа устроена именно наподобие геометрии Лобачевского, и видимая евклидовость – лишь результат нашей ограниченной способности ощущать кривизну. Но мы точно не знаем, какая это кривизна.

 Сюр – скользкий жанр, ему, как всем перченым блюдам, свойственно быстро приедаться. (С другой стороны, специи вызывают привыкание – через два года южной кухни рука сама тянется к банке соуса). Возможно, Кафка правильно сделал, что умер от чахотки и написал лишь триста страниц – «Процесс» размером с «Войну и мир» был бы невероятно зануден – роман Кафки ичерпывает себя стостраничной неоконченностью. По сути, сюр подразумевает неоконченность, поскольку количество возможных искажений картинки бесконечно – интересна сама возможность искаженности, интересны ее причины – но предъявление восьмидесяти пяти способов замутнить картинку осколками различных бутылок скорее утомительно. Впрочем, последние рассказы Игоря – он пишет быстро, много, и без особой отделки – начинают прогибаться в сторону реализма (например, «Туша») – сюр проявляется скорее в финале, но не присутствует постоянно.