Немецкая баллада, главы 1 и 2

Е.Щедрин
Глава 1.


Медленным шагом, чутким копытом чеканя дорожный прах, продвигался вперед под Экхартом фон Грефенштейном белый, чистых кровей аравиец, глазом, что мокрая слива, косил на румяный пузырь встававшего солнца.
Загорелась, обуглилась далекая кромка холмов. По всей шири темных еще просторов полей, наклоненных и так и сяк, зашевелилось синее, сизо-багровое, жемчужно-зеленое струение тумана и трав. Воздух сырой, остуженный непогодой ночи, потек оттуда, всполз на дорогу, оплел ноги коня, поднялся в рост, ветром задул, и ожесточилось мучительство холода.
Выползал багряный пузырь, закипал соком огня, маня к себе скакуна. Да тропа шла не туда, жалась к лесу она, вертясь меж отбившихся от чащи деревьев. Из лесного нутра тянуло липким зловонием гнили. Кожная дрожь волновала бока и грудь скакуна. До рассвета бежали резво и вдруг поплелись. Раз и другой фыркнул конь осторожно. Но не ожили поводья в руке седока. Словно уснул он, как и спутник его, укрытый суконной одеждой. Жеребец его забавлялся, извлекая звон из железа узды… Все повергало аравийца в унынье, – и этот напрасный звон, и дрожь, и вертлявая дорога, и чащобная вонь, и бесчувственность господина. Временами в последней надежде скашивал он лиловый глаз туда, где возле его груди покачивался, сверкая острыми, сходящимися в иглу гранями, железный наконечник копья; тогда на минуту демоны битв просыпались в его крови: раздувались ноздри, круче подымалась шея, четче чеканили копыта.
А всадник... Даже пышный, совсем королевский утренний выход солнца не прервал его непочтительной задумчивости. Невидящий взгляд утонул в невидимых далях. Лоб наставлен на ход коня. Забыто в руке боевое копье. Окаменел изгиб плотно уложенных губ. Подбородок с темной, коротко срезанной бородою засел, как клин, во встопыренных отворотах плаща. На застежке, скрепившей концы плаща на плече, безволосая львица застыла, оскалив в неслышном реве клыки. Кровавые искры солнца скачут по оловянной морде зверицы.
Эрфурт уж близко. Вон и куст каприфоли, за которым тропа сливается с торной дорогой в город. Спрячемся там и, вдыхая разбуженный сыростью ночи аромат молодой листвы, поглядим на всадника с трех шагов. И тогда мы увидим, что лет он уже не малых, однако не столько стар, сколь уже не молод, и приметим, что его серый дорожный плащ, сапоги и штаны видали всякие виды, а голова покрыта лишь грубым войлочным подшлемником. Не знатное при нем и оружие – копье тяжело, мех на щите за спиною облезлый, на железном умбоне (1), как ни старательно начищен он, хранятся следы неистребимой ржавчины, кожа ножен потрескалась, рукоять меча повита сильно истертым шнуром, крестовина ж его проста и корява, как кованый гвоздь. И если б не конь – о, прекрасный заморский зверь! – можно было решить, что мимо нас проехал бедный бездомный рыцарь или безродный министериал (2) какого-нибудь скаредного епископа. Но конь!.. Исколесив христианский мир вдоль и поперек и дожив с божьей помощью до предпоследнего года двенадцатого столетия, мы встретили подобных коней только трижды: двух – в конюшне малолетнего внука Фридриха Барбароссы, тоже Фридриха, это, значит, в Палермо, третьего – под седлом Ричарда, короля Английского, а еще одного – в Толедо у короля Кастилии и Леона. Не иначе как в крестовом походе в Святую землю добыл себе рыцарь этого драгоценного коня. Редкой красоты и резвости животное, завораживающее глаза! Весь бел, словно сотворен из нежнейшей пшеничной муки; кожа тонка и лоснится, как атлас; длинные ноги суживаются книзу ладными линиями и в быстром движенье змеятся, будто в них нет ни одной твердой кости; грудь не так мощна, как у лошадок саксонских рыцарей, но тоже выпукла и мускулиста; на гибкой шее высоко поднимается сухая, без единой жиринки голова, украшенная огненными глазами. И весь скакун поджар и легок, без малейшего лишка или изъяна, которые затрудняли бы ему бег. Королевский конь! Не по чину безродному министериалу! Однако, однако. Этот рыцарь не выглядел бы жалким даже в рубище Ира. Куда там! Когда он поравнялся с кустом, за которым мы притаились, нас охватило такое чувство, будто землю накрыла тень зловещей кометы. Нечто грозное шло от него, леденящее кровь. По спине у нас побежали мурашки, и ноги сами обмякли, погнулись в коленях, хотя в тяжкой своей задумчивости рыцарь был несомненно слеп и глух ко всему вокруг.
Медленно удаляется в сторону Эрфурта стук копыт, а нас разбирает любопытство: какие такие раздумья ли, грезы ли напали на рыцаря и заставили бедного аравийца перейти с рыси на шаг почти в самом конце ночного пути? Скорее всего, какие-нибудь воспоминания. Выйдя из молодости, мы, увы, уже не способны слепнуть и глохнуть невпопад от дум о чем-то сегодняшнем или завтрашнем, например, о даме, прекрасней которой нет, о богатстве, о славе и, кто знает, о чем еще вожделенном. Душу стареющего похищает прошлое. А с Экхартом в пору его молодости, да и в зрелые годы, случилось немало такого, что может непрошено вспомниться. И наверняка самые крупные бриллианты и булыжники его памяти - это дни, проведенные в крестовом походе. Три года странствия с оружием в руках через три неизвестные горные страны и тридцать три чужие реки – дело ведь исключительное.
Пусть с юности свыкся ты, как вол с дышлом, с кровавыми схватками, дальними переходами да ночевками под открытым небом. В незнакомой дальней земле все обычное для войны лишается обычности. День за днем, месяц за месяцем там, в сарацинской стране, распадался в памяти воинов их привычный, казавшийся незыблемым мир, и на его развалинах, зараставших травой забвения, воздвигался мир новый, непереносимо иной, почти потусторонний. Крестоносцы сжились с тем миром, и когда они возвратились, он еще долго хранился в их очах. Правда, с тех пор минуло семь лет, но стоило Экхарту вспомнить хотя бы сборы в поход, как его уносило туда, а там, разумеется, не было ни майского утра 1198 года, ни окрестностей Эрфурта, по которым он сейчас проезжал, ни цели, ради которой оставил он теплый кров, поскакав в холодную ночь.
Многое могло припомниться ему. Торжественный, как пасхальная месса, выход из Регенсбурга в бесчисленном войске кайзера Фридриха и бесславное возвращение домой в числе немногих уцелевших, увечных и больных, так и не выполнивших обета отбить у сарацинов Святую землю, хранящую Гроб Господний. Раздоры в разноплеменном католическом войске из-за презрения народа к народу, из-за желания каждого первенствовать в славе. Охватывающий душу восторг от хождения по тропам, которых касались стопы Иисуса, и от видимого повсюду его вечного здесь пребывания. Чудные горбатые лошади высотою с дом. Иссеченный трещинами спекшийся песок до всех четырех краев земли. Жара, как дыхание дракона, от которого мир дрожит, словно в смертной лихорадке, и вдруг – холод, как только солнце сойдет и ночь, сострадая, накроет землю студеным яркозвездным ковром. И жаркие ночи в объятьях Заримбы. И страшный мор под стенами неприступной Акки, косивший крестоносцев нещадней вражеских стрел и мечей. И нежданное прибытие корабля с королем Ричардом, поднявшим их на последний, победный штурм.
Почему бы Экхарту, которого за нрав и дела прозвали Неистовым подобно маркграфу Роланду, не погрузиться еще раз в веселье и шум пиров, на которых он бок о бок бражничал со славным Ричардом, королем Англии? Он снова мог бы заглядеться на неукрывную силу этого героя, подивиться его переменчивому нраву, услышать его шутки, нестерпимые для германцев. Он мог бы повспоминать и о лестных знаках внимания, которыми его, скромного рыцаря из Тюрингии, удостаивал этот король, как истый британец скупой на дружбу, щедрый на вражду и шумно свирепый в любых битвах – на мечах, на словах, на кружках с вином. Тогда летам Экхарта исходил лишь третий десяток, когда мир еще кажется тоже юным, словно только что сотворенным и не иначе, как ради тебя одного. Нет капкана более цепкого, чем память о многообещающем блеске того нашего юного и - надо же! - куда-то уходящего мира.
Величавы были властители того мира. Их призраки, выйдя в ночи из склепов памяти, вполне могли завладеть душой Неистового. Четверть века служил он двум кайзерам – Барбароссе (3) и его старшему сыну Генриху. Первый даровал своему барону титул графа, второй – не успел ничего. Вечными казались эти могучие дубы, но вышло иначе. Еще полный сил престарелый кайзер утонул вблизи Святой земли на переправе через Салеф, и душа его, торопясь, унеслась в священные рощи Вальхаллы. Кайзера Генриха коса неразборчивой отыскала чуть позже, в Силиции. Немногим раньше ушел и Генрих Лев, непокорный герцог Саксонии, тот, что порой оказывал Рыжебородому важные услуги, но ревностней восставал. А недавно дошла до Эрфурта молва, будто в сражении с французами пал король Ричард. Между тем Львиное Сердце был старше Экхарта лишь двумя годами…
Как-то сразу сошли с земли великаны, словно снег с полей под весенним ливнем. Их место заняли те, у кого и плоть слаба, и дух убог, и нрав вздорен. Рушат они труд Барбароссы, потраченный на водворение в Германии порядка и мира, на возвеличение рейха. Двое один за другим объявили себя королями, сперва гибеллин Филипп, последний сын Барбароссы, за ним вельф Отто, старший сын Генриха Льва. Снова дороги наводнили толпы вероломных и алчных рыцарей и кнехтов (4). Раззадоривает их спесь не по достоинству, души их глухи ко всему, что не пахнет поживой. Прежде вражда между гибеллинами и вельфами велась по обычаям старины, по предписаниям чести. Даже изводивший кайзера Генрих Лев представлялся Экхарту явлением грозного и могучего духа его страны, явлением необходимым, как смена погожих дней на ненастные и ненастных на погожие. Но нет чести в стране, в которой два короля.
От короля исходит сила законности всех владений, чинов, начинаний. Однако не жалованные владения, не чины и другие милости обязывают служить королю и стране, а одна только присяга в верности. Сначала служба, потом награда. Нынче же говорят: плати вперед и обещай заплатить завтра больше, тогда послужу тебе. Не веруют в Божью благодать для достойного и требуют платы немедленной, словно не рыцари, а наемные слуги, и платы не землей, а лишь серебром, которое не обернется черепками, если их вождь будет завтра повержен. Юнцы, которые назвались теперь королями, не понимают, что не король тот, кому служат не по долгу, а за плату. Ничтожны такие короли, одни корыстолюбцы подле них, предающие того, кто сулит меньшее. Недостойны Филипп и Отто иных приверженцев, как только таких, кого нужно подкупать и переманивать друг у друга. Благо для них внять совету мудрого архиепископа Майнцского (к владениям которого принадлежал далекий от Майнца Эрфурт) и дружно уступить неподеленную корону внуку Барбароссы. Тот по своему малолетству еще не выказал ума и мощи духа, зато и недостатка в них не обнаружил...
Так мог сетовать Неистовый Экхарт. Однако нам кажется, что полонила его вовсе не хандра старого дуба, задержавшегося среди молодого подлеска. Для хандры была у него более веская причина, ибо возвращался он в город после поминальной недели, проведенной вблизи фамильного склепа. Не погрузился ли он в скорбь по мертвой своей супруге? Смерть слишком рано избавила прекрасную Уту от земной юдоли, а его сделала вдовцом. Едва дождалась она возвращения мужа из заморской разлуки, как скоро и тихо почила, точно свеча, задутая сквозняком. Не успела она вкусить супружеских радостей за две короткие зимы перед отбытием рыцарей в Святую землю. Да и радость тех зим досталась ей вперемежку с томительным одиночеством. Слишком часто отлучался Экхарт из дому по друзьям да на ближние и дальние охотничьи вылазки, слишком часты и многодневны были рыцарские пиры, которых она избегала. А в начале каждой летней поры неизменно звала супруга беспокойная труба императора, вела его то за горы в Италию и на север в Саксонию, то в Лотарингию, что на заходе солнца, или в Богемию на его восход, то назад к неугомонным итальянцам или по следам Генриха Льва, снова нарушившего клятву верности. На двадцать первом году жизни ушла Ута в райские кущи дожидаться там мужа, несозвучного с земными грезами жен. Уж там, на небесах, разлуки не будет. Как тут не печалиться рыцарю?..
Глубока и вязка колея его раздумий, не езда, а похоронное шествие, – пожалуй, единственное унылое зрелище для солнца, выкатившегося около Эрфурта из-за горизонта. Уж не замкнулся ли рыцарь в печали о том, что он единственный и последний в своем древнем роду и у рыцарской его славы нет, а возможно, и не будет наследника? Или наследницы – на худой конец. Ута не одарила его чадом, а другой жены, кроме нее и седла на лошади, бог не дал ему.
Незадолго перед женитьбой на Уте прочил Экхарту в жены свою шестилетнюю дочь граф фон Глейхен, фогт (5) архиепископа Майнцского в Эрфурте. Глейхен не попрекнул рыцаря за нарушение уговора, потому что такового между ними и не было. Однако три лета спустя после похорон Уты, когда юная Метхильд уже предъявила свету стати своей скорой женской зрелости, Экхарт снова почувствовал ласково-игривое расположение Глейхенов к себе, хотя они были решительными сторонниками вельфов, а он оставался верен кайзеру Генриху. Правда, как раз в ту пору Генрих Лев умер, а с ним на время и надежды его приверженцев вельфов. Неистовый, однако, вовсе не держал в уме обзавестись новой женой. Он не ответил согласием на предложение Глейхена считать, что он, Экхарт, и Метхильд все равно как обручены уже, но и отказа не дал. То ли собственные преклонные лета смутили его, то ли юность тринадцатилетней девы. Собственное будущее было для него как бы запечатанным, как одно из тех снабженных печатью посланий кайзера, какие ему довелось возить из одного конца света в другой: и знаешь важность написанного на пергаменте, а узнать, что там, – вовсе не хочется, да и не сможешь, не умея читать. Мысль о прекращении рода по его непростительной вине иной раз наведывалась к нему шепотком, но он и тогда не думал взяться поправлять дело…
Нельзя исключать и другую причину для его тяжких раздумий - житейские заботы! Как уйти от них, владея бургом (6) в шести милях от Эрфурта? А в городе, неподалеку от Рыночной площади у него еще и дом в два этажа. Когда-то ходили слухи о несметных богатствах, сокрытых в подземельях его неприступного бурга. Как бы там прежде ни было, теперь, заглянув в сундуки Неистового, а то и просто на глаз оценив одежду, что на нем и его слугах, да испробовав на вкус вино, которое подается ему на стол, всякий признает, что его настойчиво вопрошает бедность. Но было бы ошибкой думать, чтобы бедность могла изводить его. Скудость средств, очевидная и для него самого, вовсе не донимала его. На коне мимо нас собственной персоной проехал рыцарь Неприхотливости, каковыми были все достойные рыцари, князья и даже многие короли его отечества. Но беззаботностью и он не похвастался бы. Не оставит беззаботным владение пусть обветшалым, но довольно большим бургом, возведенном стараниями шести поколений предков на крутой скале Грефенштейн, и пашнями вокруг скалы, пусть не безбрежными, однако давшими приют и прокорм нескольким дюжинам крестьянских семей. Не выйдет быть беззаботным, когда нужно беречь своих вилланов от двуногих хищников так, как пугала оберегают их огороды от четвероногих и крылатых разбойников. А заботы, причиняемые городским двором с конюшней и кухней да десятком наследственных и наемных слуг? А нужды его служилых воинов – динстманов (7) и кнехтов? Стоит вспомнить и о взыскательных телом и нравом двоих его вассалах, о благородных рыцарях Вальтере и Эрлихе. Не обширны владения и обязательства Экхарта, но и они иной раз способны отнять душу и время. Скажем так: бедность сильно донимала его владения, вассалов и слуг, а уж они – его…
Словно мертв Экхарт в седле, не дано ему насладиться дивом майского утра. Может быть, полагал он, что в земных делах и забавах уже нет никакого прока, ибо близок был возвещенный с амвонов конец света, грядущий за последним, 1199 годом. Или случилось так, что привычная к походной жизни душа рыцаря усадила его тело спозаранок на лошадь, тронула поводья и, ничуть не тревожась о дальнейшем, поспешила назад в эмпиреи сна, где она перед тем плутала…
Как бы там ни было, в отрешенности от всего, что встречалось ему в пути, Неистовый пребывал от самых стен своего бурга. Лишь там, минуя шаткий подъемный мост, он словом одним прервал напев тагелида (8), которым вздумал потешить себя в ночи его новый оруженосец.


Глава 2.

Недавно Ульрих стал второй дорожной тенью Экхарта фон Грефенштейна, – месяц в небе едва успел повернуться рожками слева направо да сторожащие подступы к Эрфурту дубы-великаны покрылись кружевной весенней листвой. Неделю назад промчался Ульрих здесь за хромым Бувенбургом, мертво сидевшим в седле под плащом пилигрима, в том, в котором он уезжал воевать с сарацинами, в нем же вернувшись назад. Только из синего серым сделался плащ, белый же крест, нашитый на спину, стал желтым, как выжженный солнцем песок. На другой день отец умелой рукой стянул на плаще прорехи и молча сложил его в сундук. Задвижка крепко села в гнездо и готова была хранить хламиду до судного дня. Однако минул срок, подоспело Ульриху время воинской жизни, и хламида снова легла на могучие плечи.
Беспечно и торопливо, как детство, течет куда-то милый Унструт и уже потерялся из глаз. Исчезли и красные кровли Мюльхаузена. Небо плачет мелкой слезой. Тянется, тянется зеленая пустыня, унылая в непогожий день. Лишь на исходе дня у края земли показалось солнце в синих, свитых нитями тучах. Подсохший плащ снова порхал за спиной Бувенбурга. Плотный встречный ветер отбрасывал полы плаща от его обтянутых кожаными чулками ног, и с печалью видел юноша, что у отца не осталось сил отыскивать потерянные стремена. Вперед, вперед неслись двое навстречу погребальному звону, который все отчетливее примешивался к стуку копыт, свидетельствуя о том, что Эрфурт уж близок и скрыт от них последним строем дубов.
На онемевших от долгой скачки ногах один за другим прошли Бувенбурги под низкой боковой аркой в правое крыло базилики, все еще недостроенной. Заупокойная месса близилась к концу. Монахи гремели "Бенедиктус". Снаружи, упершись в небо каркасом будущей кровли, одна из башен собора еще ловила под тучами блеклый луч заката, а здесь, под высокими сводами, висела уже настоящая ночь. В нее, покидая грешную землю, легко и радостно уносились невидимые души звуков.
Из-за спины отца Ульрих не видит гроба, но чует особенный, тревожный и торжественный запах, который, мешаясь с чадом смолы, сочится к нему сквозь плотный передний ряд прощающихся. Но не дуновение тлена беспокоит его. Взглядом горящим, которому сердце отдало, казалось, всю свою кровь, взглядом, готовым отпрыгнуть или, напротив, намертво впиться, перебирает он из-за плеча Бувенбурга застылые незнакомые лица стоящих по другую сторону пылающих факелов. Тугой ледяной ком страха взбухает в его груди. И ком этот лопнул, и мороз растекся по телу, когда он догадался, что высокий, светлобородый и смуглолобый рыцарь, покрытый черным плащом, – это и есть граф Экхарт, Неистовый рыцарь кайзера Фридриха, кумир и святыня всех мальчишек Мюльхаузена, такая же чарующая и страшная, как пук волос и развалившиеся сандалии святого Уго из Мюльхаузенской кирхи. Стоял Неистовый, опершись руками на обнаженный, весь в дрожащих бликах светильников длинный меч. Казалось, он не слышал пения монахов, всматривался поверх всех голов в темный проем арки, где не было ничего, кроме отблесков света на сваленных в груды камнях. И стоял он боком к тому месту, где в четырехугольнике факелов скрывался гроб, словно он, как и Ульрих, не желал удостоить вниманьем старуху смерть. Смотри – не смотри, новое творение смерти, более жалкое и тленное, чем утлые созданья жизни, наверняка мало похоже на живого оруженосца Дитриха, разве что вечной улыбкой, будто бы уцелевшей на бездыханных губах. Чуть позже, на поминальном пиру, благородные вассалы графа сильно озадачили Ульриха почтительными речами об этой улыбке безродного оруженосца. Будто какой-то покровительственной, ободряющей была она, на кого бы Дитрих ни смотрел, хоть на короля Ричарда или самого императора. Из-за нее-то Ульрих и жалел потом, что так и не взглянул на покойника. Ведь не будь тот вправе на такую улыбку, Дитмар фон Бувенбург не пустился бы спешно за восемь миль, как только в Мюльхаузен пришла весть о кончине оруженосца.
Коченеет Ульрих от холода на своем гнедом, поносит себя на чем свет стоит. Зачем на вечернем пиру не последовал примеру вассалов и динстманов графа и досыта не наелся? Думал, негоже молодому обжираться на глазах у всех после заупокойной мессы. "И надо же быть таким дурнем!" – костит он себя. – "Не взять в дорогу ни куска хлеба!" А ведь кнап , растолкавший его среди ночи, совал сумку, должно быть, с едой. Хорошо, что умный Пфрим зря времени не терял, дожевывал что-то свое. А он, словно очумевший от безделья охотничий пес, учуял, увидев кнапа, что подоспело наконец что-то необыкновенное. За шесть дней службы мечта о приключениях извела его, и вдруг – темень, оседланный конь, сума… И он твердо отвел от себя руку кнапа, поспешил, волоча в поводу коня, во двор. Оттуда доносился стук ворота, отпускавшего цепи подъемного моста.
Граф был уже в седле, отдавал распоряжения кому-то, кто смутно виднелся подле него. Ульрих тотчас понял, что в дорогу с собой граф берет его одного, и жаркий пар восторга задушил его, как тогда, возле гроба с Дитрихом, когда Неистовый молча сжал руку хромого Бувенбурга, а другую ладонь положил на плечо своему новому оруженосцу.
От подножия скалы Грефенштейн дорога недолго петляла среди пологих холмов, потом, распрямясь, стрелою вонзилась в лес. Сразу захлюпало под копытами лошадей, те сами перешли на шаг, и граф не стал подгонять коня. Ульрих беззвучно допел тагелид, волнение в нем улеглось, и он принялся за другую песнь, воображая в себе и голос свой, и переборы лютневых струн. Но скоро на ум ему пришло другое, и о песнях сразу забылось.
Ночь еще темна, подумал он, а все же острый глаз приметит всадников меж черных стволов, особенно графского аравийца. В таких густых лесах устраивают свои станы разбойники. Ладно бы одни они. У графа Экхарта есть недруги пострашнее. Тюрингия кишмя кишит врагами короля Филиппа. Любой куст, любой ствол, что потолще, годны для засады, и не мудрено выбрать для злодейства именно эту ночь. Ведь в городе сегодня начнется весенний базар, и графу следует быть в городе. Ведь с прошлого лета владыка, Майнцский архиепископ, назначил Неистового бургграфом в Эрфурте на рейнский манер . А вчера – кто не знает о том? – истек седьмой год со смерти графини Уты, и, значит, граф допоздна пировал в своем бурге. Присматривайся, Ульрих, к каждой тени, прислушивайся ко всякому шороху!
Одним из недругов короля Филиппа, графа Экхарта и своих тоже Бувенбурги считали епископа Альберта из Галле. Грефенштейны нажили этого врага, когда Экхарт был еще в несмышленых летах. Рыцарь Альберт, тогда еще не помышлял о епископском посохе и просил у отца Экхарта, благородного рыцаря Лотара, руки его дочери Гертруды. Сильно раздосадован был Альберт отказом и гнева своего не скрыл, хотя знал, что сердцу девы и Лотару давно мил сын графа фон Тонна, красавец и удалец Эрнст, который, называясь теперь графом фон Глейхеном, стал в Эрфурте фогтом, как два его предка. Отцы сговорились о помолвке, но, едва она состоялась, как Гертруда пропала. Словно сквозь землю провалилась она. Тщетными оказались все старания отыскать ее живой или мертвой. Пошли толки, не рыцарь ли Альберт умыкнул девицу. Тем временем в Галле были насмерть забиты два человека из Грефенштейна, якобы подосланные с целью убить Альберта, и тот прилюдно обличил барона Лотара в клевете и злоумышлении. Но обидчика он не вызвал на поединок, зато потребовал, будто сирый и убогий, заступничества у ландграфа Тюрингии. Сраженный горем утраты дочери, а теперь и гневом охваченный, рыцарь Лотар слег и умер без всякой болезни. Говорили, что он завещал сыну Экхарту отмстить за сестру.
Прежний ландграф опасался возмущать кайзера Фридриха причинением вреда его барону, но вдову Лотара приговорил к уплате пени в пользу Альберта. Беззащитной вдове пришлось лишиться части своих угодий, и год спустя Господь призвал ее душу к себе. В тот самый день войско Барбароссы понесло в битве близ Леньяно жестокое поражение от восставших городов Ломбардии, а вечером кайзер собственноручно опоясал мечом одного из своих оруженосцев, отличившегося в бою. Храбрецом этим был молодой Экхарт, тот же час нареченный Неистовым. Лишь много лет позже кайзер узнал о несправедливости ландграфа Тюрингии к Лотару и исправил ее. К Экхарту возвратились потерянные отчие угодья вместе с графским достоинством, пожалованным скромным владениям Грефенштейнов. К тому времени рыцарь Альберт уже выстриг тонзуру на своем темени и купил епископство. Как судачили в округе, он и не заметил бы потери двух жалких деревень, не успей к тому времени добрая половина их жителей оказаться его потомками. Для недовольства была у него другая, более зримая причина. Пока те деревеньки находились в его владении, близ них отыскалась залежь лучшей в округе гончарной глины. Епископ продавал ее галльским горшечникам, благодаря чему те получили славу и большой доход, а епископ – добрый побор с продажи горшков. Потому, епископ не согласился с переходом залежи к Экхарту, утверждая, что ямы не значатся в подписанной ландграфом грамоте о передаче деревень ему, а значит они никогда не были собственностью Грефенштейнов. Экхарт, смеясь, разрешил епископу забрать ямы к себе, однако с условием – без единой крошки его родовой земли. В ответ на такую насмешку Альберт и на этот раз прибег к жалобам, одну послал ландграфу Герману, брату прежнего, другую – в Латеранский дворец . Да и в речах своих он не удерживал обвинений графа Экхарта в хулении святой церкви и ее служителей. Неизвестно, чем обернулось бы дело, не случись внезапно всеобщее несчастье. Пока послания епископа были в пути, с далекого востока пришла весть о том, что сарацинский султан Саладин захватил Иерусалим и уничтожил католическое Иерусалимское королевство. Христианский мир содрогнулся. В столь скорбный час в Риме и Вартбурге сочли, видимо, кощунственным спор из-за каких-то ям возле неведомого ручья и на послания каноника из Галле не ответили. Раздосадованному епископу пришлось поладить с графом уговором: одну яму Экхарт уступил цеху галльских горшечников в аренду, а две другие – мастерам из Эрфурта.
Перед отъездом в бург, Ульрих видел людишек епископа во дворе графского дома. Среди шуток и прибауток выведывали они, в какую путь-дорогу готовит хозяин сборы: не к Филиппу ли, а может быть, граф почел наконец за благо примкнуть к саксонскому герцогу? Как ни скупы и уклончивы были ответы динстмана Узе, Ульрих с горечью в сердце заподозрил, что в это лето граф не присоединиться к войску короля Филиппа. Довольны были посыльные от епископа. Боятся вельфы Неистового! Им король английский Ричард, слыхали, сказывал: "Покамест мой друг рыцарь Экхарт не с Филиппом, племянник мой Отто может стать королем германцев". Да только такого друга спокойней иметь на небесах, чем под боком. Будь, Ульрих, настороже! Лови глазами каждую тень, ушами – всякий подозрительный звук!
Были у галльского епископа счеты и с хромым Бувенбургом. Случилось однажды так, что Бувенбург, пренебрег словом присяги и самовольно бросил службу епископу, при котором он состоял в министериалах. Семья его осталась без всякого дохода, если не считать восьми мер полбы, двадцати кур и четырех окороков, что по осени приносили четыре виллана в уплату за моргены, арендованные у Бувенбургов на клочках их уцелевшей родовой земли. Тогда в их доме поселился такой голод, что у домочадцев как будто дыхание заперлось в груди. По своему малолетству Ульрих не заметил, как долго тянулся тот пост, год или месяц, но начался он незадолго перед тем, как – на радость мальчишкам – в Мюльхаузене начали собираться крестоносцы и всякий нищий сброд, желавший сразиться с сарацинами. Город превратился в буйный и страшный лагерь разбойников. Скверно одетые, ненасытные, всюду вынюхивающие поживу, драчливые, разноязычные, они жадно внимали проповедникам, которые говорили о несметных богатствах Палестины, и гоготали, когда кто-нибудь, щупая и гладя руками воздух, расписывал женоподобие изнеженных магометан, которым их пророк запретил употреблять вино и велел всякий раз по справлении нужды обмывать срамные места. И когда однажды все они подались в Регенсбург к Барбароссе, а многие прямиком на восток, навстречу солнцу, горожанки в наступившей для них безопасности облегченно расправили свои выпуклости, но не могли сыскать на своих огородах ни стручка гороха, ни луковицы. Исчезла в Мюльхаузене и других городах и собственная голытьба и многие благородные и безродные рыцари, монахи, маркитанты и вольные девки. Со своим небольшим отрядом ускакал к кайзеру и Неистовый, и с ним Бувенбург. Размолвка же у Бувенбурга с епископом вышла из-за однорукого Готлиба из Ордруфа, старшего ратного друга, потерявшего руку при бегстве с кайзером Фридрихом из Сузы.
Единственный сын Ордруфа, Нейхардт, тоже собирался в поход, но отец отказал ему в благословении. Тяжело недужа, старик поджидал замешкавшуюся где-то смерть и не хотел, чтобы его дочь Ута оказалась в этом мире без последней защиты и опоры. Из всего, чем когда-то владели Ордруфы, у них оставалось лишь крохотное поместье Озбах на краю Тюрингенского леса. Жалея юную дочь, Готлиб не отдавал ее в монастырь, а выдать замуж не надеялся. Приданным Уты были лишь ветры, шумящие в вершинах пихт, да перлы утренних рос, которых она вдоволь собирала своими босыми ногами. Благородный Нейхардт не знал способа вернуть своему роду славу и богатство иначе, как отняв их у сарацинов. В скорби и гневе покинул он отца, и через несколько дней смерть пришла к старику. Тогда-то Дитмар фон Бувенбург и отказался служить епископу.
Из Галле он прискакал весь в пыли, потный и красный, омраченный челом и с накрепко запечатанными устами. Шептали вокруг о том, что рыцарь высказал епископу несогласие с передачей Озбаха Альбрехту, племяннику покойного Готлиба, в обход его сына и дочери. Поговаривали, будто Бувенбург назвал подложным завещание Готлиба, поданное епископу на утверждение, и потребовал, чтобы каноник воспротивился несправедливости. И правда, всем казалось немыслимым, чтобы старый Ордруф хотел столь сурово наказать строптивого сына, к тому же Нейхардт вовсе не ослушался его запрета и в поход не собирался. Толки эти подогрело новое происшествие. Не прошло и недели, как бедного Нейхардта нашли мертвым на дороге близ Айзенаха. В тех местах кружила шайка Конрада Волка, и ландграф возложил грех убийства на разбойника. Но мало кто верил, чтобы Конрад Волк, как ни лют и свиреп он был, мог обидеть бедняка; в кошельке у Нейхардта и двух пфеннигов разом не водилось. Молва намекала на то, что убийцу надо искать в Галле. А тут еще патер из Вальтерсхаузенской кирхи, что неподалеку от Озбаха, поклялся на Евангелие, что завещание Ордруфа подлинно и писано при нем собственной рукой покойного. Потеха! Никто и слыхом не слыхивал, чтобы какой-нибудь рыцарь, хоть знатный, хоть бедный, умел писать. Только одного такого знал Ульрих – миннезингера Агостино, да и тот был не немец, а латинянин, и побывал в монахах. "Рыцарю-то к чему ковыряться в буквах?" – недоумевал молодой Бувенбург не меньше, чем его отец, который тоже не мог припомнить, чтобы его покойный товарищ когда-нибудь водил пером по пергаменту. Ясно было, что патер клялся ложно, что завещание писал он сам и исказил волю Готлиба в пользу вельфов, ибо и сам Альбрехт, получивший наследство, и родитель его Альберт фон Ордруф, брат Готлиба, женатый на сестре Дитмара фон Бувенбурга, оба были приспешниками вельфов. Поэтому Бувенбурги сочли хитрой уловкой гнев, в который епископ Альберт впал, услыхав о гибели Нейхардта, как и посылку против Конрада Волка наскоро снаряженного отряда. Разбойник не пожелал угодить канонику своей поимкой и смертью, разгромил отряд, не пощадив никого. Тогда уже ландграф разослал воззвание к рыцарям Тюрингии, чтобы те собрались и покончили с шайкой. Только никто не осмелился откликнуться на его призыв кроме Неистового.
В завещании старого рыцаря, действительно, была несуразность. Конечно, Ордруф мог быть настолько рассержен на сына за его черствость к дальнейшей судьбе сестры, что решил наказать его лишением наследства. Однако в чем была повинна Ута? В странном пергаменте для нее не нашлось ни пфеннига, ни слова утешения. Не находили этому объяснения ни старцы, ни желторотые юнцы, вроде Ульриха. Никто, кроме хромого Бувенбурга и одной старой ведьмы, не знал, что подлинным отцом Альбрехта был епископ Альберт, удостоивший себя этой тайной чести будучи уже в сане. Та ведьма, принимавшая роды, была так изумлена щедростью награды, врученной ей за труды, что начала бормотать Бувенбургу на ухо, подражая стенаниям роженицы: "О Господи! Ах! Ох! Прости Альберта! О! За себя не прошу. Воздай мне за мой грех, а невинное чадо и Альберта, слугу твоего, пожалей". Притворилась ведьма, будто невдомек ей, что муж роженицы, хотя он тоже Альберт, не нуждается в отпущении греха с собственною женою. Потому, припомнив и некоторые другие происшествия, Дитмар Бувенбург уразумел, что его новый племянник явился в мир божий с помощью другого Альберта, того, который гораздо ближе к Богу, чем простые миряне.
Привести твердые доводы против ложного завещания Бувенбург не мог. Епископ от него отмахнулся: "Сын мой, ты, видно, перегрелся на солнце. Отчего я не должен признать волю покойного? Я слышал, ты готовишься к подвигу в Святой земле. Так иди. Это хорошо". Рыцарь вышел от него без поклона и тотчас ускакал в свой Мюльхаузен, забыв про жалованье за год. И дивный Озбах перешел к новому владельцу.
Однажды мальчиком Ульрих ездил туда с отцом. Отвесные, лезущие друг на друга скалы, скачущие среди них звонкие, полные веселых рыбешек ручьи и тихие пихтовые чащи, укрывающие путника густой тьмой, как лиловым плащом девы Марии из мюльхаузенской кирхи, глубоко вошли в его душу, так что домой на Унструт вернулся он, точно раненный. В одном из укромных уголков леса однажды открылась ему дриада и потом часто говорила и смеялась с ним, когда он к ней приходил. Трепеща перед мраком леса, он часто прокрадывался к старой пихте, в которой она жила, а она приподымала с себя кору и показывалась до поясницы, светясь белизной двухолмной груди и гибких рук. Позже, шутя над Ульрихом, его родичи гадали, не из рода ли Ордруфов была та дриада, не она ли вышла из чащи Тюрингенского леса, чтобы стать женою рыцаря Экхарта. Ульрих уже и сам не был уверен в том, что дриада не приснилась ему, но уж больно отчетливо помнилось ему ее лицо, в самом деле схожее с Утой. Через несколько лет он увидел Уту снова, вернувшись домой с охоты на енотов. Она со свитой рыцарей проезжала через Мюльхаузен на турнир в Шпейере. В ту зиму граф Экхарт сидел в Нордхаузене, что на границе с Саксонией, отстраивал там разрушенные Генрихом Львом городские стены. Ута спешила соединиться с ним. Ее зеленоватые глаза быстро, легко прикоснулись к лицу Ульриха, словно пытая о чем-то. А он пялился на нее, будто увидел в первый раз. Теперь она была слишком неподступна в славе своей близости к Неистовому Экхарту, одна мысль о котором вселяет почтительную робость в сердце каждого, друга и недруга. Из всех красивых женских лиц, какие ему встречались, не было ни одного равного широкоскулому лицу Уты. Зеленый атласный плащ струился с ее плеч и, разбившись о колени на множество отливающих жемчугом брызг и волн, стекал на пол струями водопада. Ульрих тут же мысленно сочинил в честь дамы первую строку песни, – чудесней ее никто не слыхивал! – но сразу забыл те волшебные слова, как только на губах графини промелькнула улыбка. Этот легкий проблеск света на лице Уты не разогнал ее темной грусти; в тот день она вспоминала с четой Бувенбургов три несчастья, случившиеся с нею разом: смерть отца, гибель брата и суровое завещание. Так по милости божьей доблестный Экхарт стал для властителя Галле трижды врагом: сыном рыцаря Лотара, другом Бувенбурга и супругом Уты. Хотя каноник и отпустил обоим рыцарям все их прошлые и будущие грехи, когда благословлял отряды крестоносцев на освобождение Гроба Господнего, но – помни, Ульрих! – он ждет удобного случая, чтобы поквитаться.
Верно было, однако, и другое. В бурге Ульрих ненароком услышал разговор между Отто и Райнульфом о том, что Глейхены будто бы обещали графу Экхарту в жены свою дочь Метхильд и граф намерен вскоре на ней жениться. Динстманы полагали, что уж лучше бы ему прибрать к своим рукам владения какой-нибудь знатной вдовушки, однако, надеялись, что и с женитьбой Неистового на дочке Глейхенов их нищета кончится, что со столь молодой женой графу придется взяться за ум. У юноши на минуту потемнело в глазах. Не задумал ли Неистовый переметнуться к Саксонцу, породниться с врагами? Как сможет он, Ульрих, служить изменнику?! Да и Дитмар фон Бувенбург не позволит сыну остаться у того, кто продался Вельфу. Но долго держать дурное в мыслях о своем кумире юноша не смог. "Жену взять – не зарок дать," – решил он и уже радовался услышанной новости. Уверенность динстманов в том, что с женою графу придется взяться за ум, дарила надежду на скорый отъезд к королю Филиппу.
Эти мысли словно осветили черный лес, изгнали из него недругов. Ведь Глейхены, подумал Ульрих, наверняка рассчитывают завлечь Неистового к Саксонцу. Пока вельфы надеются на это, их можно не опасаться. Епископу придется унять свою ненависть к графу. Однако юноша тут же снова засомневался: только с чего бы епископу не желать фогту какого-нибудь другого зятя? Глейхены богаты, охотников на их дочь искать не надо. Не проще ли убить Неистового? Да и в желании Глейхенов породниться с родом Грефенштейнов, гордости, небось, меньше, чем намерения прибрать к рукам его бург и земли. Одно коварство вокруг Неистового! - так и сказал ему отец при отъезде из Мюльхаузена. - В Эрфурте многие враждебны к графу Экхарту, а пуще всего боятся, как бы он не отобрал у них власть над городом. Пусть твои глаза, уши и рука будут настороже, сын мой.
Тверже, оруженосец, держи свой дрот! Присматривайся к каждой тени, прислушивайся ко всякому шороху!

 
Примечания

К главе 1.

1. Умбон - бляха в центре щита.
2. Министериал - служилый (наемный) рыцарь при епископе, архиепископе, нередко и при светском господине.
3. Барбаросса - прозвище германского императора Фридриха I, буквально означает в переводе с латыни «Краснобородый», или «Рыжебородый».
4. Здесь: пешие воины (нем.).
5. Фогт - наместник (нем.).
6. Бург - укрепленный замок, крепость (нем.).
7. Динстманы - дружинники, рыцари, не имевшие своей земли и нанимавшиеся служить за плату (нем.).
8. Тагелид (нем. Tagelied от Tag - день и Lied - песнь) - утренняя песнь.

К главе 2.

1. Здесь: молодой слуга (нем.).
2. Бургграф - своего рода комендант, отвечавший в первую очередь за военную безопасность города или бурга. Особенно эта должность была распространена в германских городах-крепостях на среднем течении Рейна.
3. Латеранский дворец - главная резиденция римских пап в Ватикане.