Некролог

Оксана Яблокова
Так пели песни, так однажды радиоприемник утром сказал: «Баста, карапузики, кончилися танцы!», и все. И пришла война.
И пришла она, хлопая крыльями, и полетела черная ворона эта на нашу землю, и плевала на нее. И там, где плевала она, поднимался дым над выжженными полями, и кричали гуси, подняв кверху головы, и грязно было в прудах.
Но все было ложью, не было страха, только будни были: землянки, корыта, дети, фабрики, потому что марли и ваты женщинам на эти дела не хватало, слишком много было раненых.
Так сидела она, повязанная платком, и смотрела, как со всей земли везут раненых, как будто ее больница и ее палата были центром мироздания. Как будто не было в мире иных мест, других, таких же серых и скромных, больниц, других ее двойников – милых улыбчивых сестер. Но все съезжались к ней, как в мир съезжаются новорожденные, как будто на симпозиум «Проблемы выживания в земной среде».
Молодая баба, муж на фронте, сын во мне, остальное, как во сне. Перевязки, капельницы, бинты, мат больных и их же табак, сапоги и портянки солдат, тапочки раненых – все побывали перед нами, все промелькнули тут. И две конфеты под Новый год.
Сталин где-то живет на свете, его славят флаги, его любят дети, он сидит у себя в своем кабинете, Великий, как Гудвин, за все в ответе. Он отдает приказы, и каждый воин в кольчуге сразу надевает латы и бьется насмерть за свою страну, за окна, открытые настежь, за слово «обниму».
Война – это залитые кровью будни, мертвые пчелы и трутни, война - это соты бессилья, а вовсе не камадрилья темных сил. Нет для страха времени, все поймем потом, если вернемся в дом.
Мы хоронили всех уезжающих за горизонт, ибо, если вернулся – то он не тот, не его руки, и не его губы, не его дома сидит Люба. А впрочем, четыре года – смешной срок, но всего за раз можно остаться без ног.
Счастье – это баня, махорка, лежать в больнице и видеть синие глаза сестры. Внуки не знают, что значит быть мужчиной, что такое крик соловьиный. Мы умирали в стране, которой не осталось следа, проснулись потом - а страна не та. Долго в электричке отличаешь девчонку от парня. И если отличишь, то не всегда правильно. А солдаты – всегда мужчины, даже если рогаты, а сестры – всегда женщины, даже если уже бабы, даже если в обхвате, как баобабы.
Не всем идут гимнастерки и сапоги, не всем мужья, не всем килограммы тоски. Часто в войну носят не те платья, не те слова и не те объятья, но – вот чудо! - хотя бы внешне мужчины – это мужчины, а женщины – это женщины, любовь – это любовь, а дети – всегда лишь дети, которые жили мало на белом свете и потому их жалеют. Сущность равна себе, немец – немцу, смерть – всего лишь судьбе, погорелец – погорельцу. Цветы равносильны цветам, хлеб равен хлебу, человек – себе, а не медалям, экспонатам, успехам в стрельбе, поля – полям, и куры – курам, собаки – собакам, а не породистым дурам.
И небо равно небу своей синевой, потому что хочется жить и прийти домой, и поднять колхоз и обнять бабу, и пусть она смоет твой пот кровавый. Лишь бы все это кончилось. Война – это просто работа, носить дерьмо никому не охота, зато живешь, как у зеркала. Зеркало отражает все таким, каково оно есть, твое бытие, а не каким хочешь видеть или каким говорит чокнутый телевизор или в метро инвалид.
Так рассказывала это моя бабушка, крича по ночам. Ей былор одиннадцать, когда она побывала там, в деревне с немцами, и не вернулась оттуда. Лежала в больнице, ночью махала руками, как крыльями птицы. У нее шизофрения из-за войны, пусть в этом ничьей никогда вины не будет, все, все хороши, наделали дел на помин души. Это все, все, что я знаю, это все, что я слышу, когда звезды тают. Как говорила Цветаева, «В сердце моем – не от Вас ли?», бабушка, от тебя это неверие в мир, в осмысленность бытия?
Цветы слов кладу я на твою могилу, матершинник советский, небритый милый, потный солдат. Только тем, что ты умер, ты достоин любви. Только тем, что приполз домой в поту и крови и еще чинил на восходе крышу…пусть оценят тебя те, что сверху, выше звезд, выше боли нашей земной, за то, что ты был, как все, что ты был собой.