Аэрозоль дезинтеграции

Дмитрий Ценёв
        Сегодня, наверное, уже нет в мире таинственных библиотек с пыльными и сухими подвалами, в которых возможно было б найти фантастически загадочную рукопись страшно и странно замшелых времён. По телевизору один мумиеподобный очкарик просто гарантировал, что это уже невозможно: если что и сохранилось до сих пор, само собой разумеется, случайно, то и оно рассыплется при первом же прикосновении зловонного дыхания современного человека в прах. Он шутя ещё и припугнул, мол, не дай Вам Бог вдохнуть этой пыли.
        Мне стало тоскливо от его самодовольства, шамкающе и впало зачитавшего приговор несчастному моему человечеству. Я ведь, видимо, романтик, но правота его слов относительно меня более чем обидна: ведь история моего города насчитывает всего 68 (шестьдесят восемь — прописью) лет. Здесь на полках библиотек просто не может быть исторически скрипучих фолиантов. Но я решил найти книгу, пусть не для чтения — хотя бы для того, чтобы она у меня в руках превратилась в пыльное облачко. Для этого и только для этого я устроился школьным библиотекарем в школу №1 — сами понимаете, самую старую в нашем городе. Кое-что я там, конечно, надыбал: книгу, которую держал в руках первый президент России. Как она могла сохраниться? Более того, как могла карточка на форзаце сохраниться с тех самых времён?! Ведь, как только столбцы её переполняются фамилиями и датами возврата, её положено сменить, не так ли?
        Однако, факт — жёлтый листок, фамилия на нём, дата и... подпись будущего президента. Притом, книгу эту я нашёл не где-то вместо ножки стеллажа или завалившейся в щель между перекрытиями — нет, она стояла в ряду со всеми, этими «всеми» затёртая, давно лишившаяся своей первозданной обложки, почти по-современному уже переплетённая... но читателей у неё за долгие-долгие годы набралось чуть поболее дюжины. Когда-нибудь, когда мои финансовые дела споют последний романс, я продам её, дабы хоть чуть-чуть продлить своё существование на этом свете, потому что здесь хорошо, совсем не смотря на то, что здесь весьма и весьма хреново, а вот там, что обещали мне после смерти, очень хреново, гораздо хреновее, чем здесь, так что спешить мне, Слава Богу, некуда.
        Забавы ради, конечно, можно было б рассказать о тех смешных и разных взаимоотношениях, что сплелись вокруг меня щенячьими восторгами и ревностями мальчиков и девочек, подозрениями и недоуменьями учителей, любовями и презрениями девушек и юношей. В довольно скудном озерце школьной библиотеки я стал щукой и порою, ради забавы же, не сходя со своего места за конторкой, компьютерными командами типа «вперёд-назад», «влево-вправо» и «вверх-вниз» подводил школьников к необходимой им книге. Поиски хрестоматий, справочников, учебников, пособий и программных произведений много времени не отнимают, я много общался с ребятами постарше, честно исполняя свой долг — пытаясь заразить их единственной достойной мыслящего человека любовью — любовью к книге.
        При совершенно ненаивном и даже циничном сознании современного молодого человека это может показаться наивным, но мне нравится быть наивным, за то меня и любят. Вдвойне же любят те, кто считает мой личный жизненный опыт некоей недоступной им пока мудростью. Это здорово: быть циничным мудрецом и наивным первооткрывателем одновременно. Кто не испытал этого, тот не поймёт, мои сожаления и пожелания лучшего всем несчастным!
        Но я вижу, перечитывая написанное, что вдруг вступление стало отступлением и спешу исправиться: не из-за того, что, нуждаясь в читателе, видите ли, заискиваю перед таковым, ублажая и интригуя, а потому, что интрига не в предполагаемых обстоятельствах, всего лишь помогающих раскрыться оригинальным характерам, а в самом конфликте, как бы ни был тот банален и стар. Девочка Настя лет пятнадцати, войдя в библиотеку во время урока, когда, в принципе, посетителей у меня не предполагается, кроме случаев особых, сразу повела себя необычно, на мой вопрос, какую книгу ей надо взять, ответив, что никакую:
        — Я пришла музыку послушать. Можно, я тут... сама посмотрю, ну, так просто?
        Я пожал плечами:
        — Почему нет, смотри, пожалуйста. — и погрозил пальцем. — Только не воруй!
        — А чё это вы?! — она как бы возмутилась совсем. — Вы это... так обо всех плохо думаете?
        — Это не значит «плохо». Желание обладать книгой — желание похвальное.
        — У вас здесь всегда такая замечательная музыка,        .
        — Разве ты у меня не впервые? И как тебя зовут, скажи, пожалуйста.
        — Меня зовут Настя.
        — Неправильно говоришь, Настя, как все.
        — Почему это?
        — Надо говорить: меня зовут Нас-тей. На вопросы: как? и кем? — отвечаешь, а не... ну, да ладно, это неважно, с одного раза я всё равно не запомню. Ты хочешь сказать, что ты тут у меня не в первый раз?
        — Да я тут как-то с подругами заходила. У меня дома-то все нужные книжки есть, а сегодня меня за Пушкина с урока выгнали, вот я и пришла хорошую музыку послушать, раз есть время.
        — Ну-ка, Настенька, ты мне про Пушкина поподробнее объясни.
        — Н-ну-у, — она, разумеется, замялась, но ненадолго. — я нашей Федоре честно сказала, что из-за этой юбилейной любви Пушкина только возненавидела. Вот вы честно мне скажите,        , он, конечно, хорош, но ведь не настолько, чтобы про Лермонтова забывать, ведь правда? Ведь Лермонтов, если честно, то круче!
        — Лермонтов... — я задумался, над этим вопросом думать не только не стыдно, я просто люблю, просто обожаю возлагать несбывшиеся надежды на всех этих романтиков-дуэлянтов, застрелянтов, прыгунов и передозировщиков, невовремя прервавших путешествие в рок-н-ролл. — Нельзя сказать, но можно предположить. А что, Александре Фёдоровне не нравится Лермонтов?
        — Нет, не в этом дело. Ей слишком уж нравится Пушкин. А если честно, то есть совсем-совсем честно, то и Пушкин ей не нужен. Она его по учебникам любит, а не на самом деле. А вот если бы она по-настоящему Пушкина любила, как человек человека и профессионал профессионала, то она бы Лермонтова тогда полюбила бы больше Пушкина! Вот.
        — Ты ей так и сказала? — я был поражён, не менее.
        — Нет, конечно, это я сейчас. — она почему-то выглядела растерянной. — А что, неплохо получается?
        Я-то знаю, почему: так бывает после открытия. Это катарсис, духовный оргазм. Для лет пятнадцати, хоть она вдруг показалась мне старше, чувство фантастическое по силе своей, и, кивнув, я спросил:
        — Настя, а сколько тебе лет?
        — Пятнадцать. Позавчера исполнилось.
        — Поздравляю, Настя, и с днём варенья, и с поистине почти научным открытием. В следующий раз к этому выводу и подводи. Гениально, но наука требует доказательств, и пока ты этой старухе... науке, я имею в виду, а не Федоре, то есть Александре Фёдоровне... в общем, пока ей не докажешь, она учебников своих не перепишет.
        Разговор у нас получился. Содержательный, так что поверять его бумаге полностью не имеет смысла, ибо читатель, которого я презираю не столь откровенно, как иногда хочется, заскучает, а тот, которого люблю, такие вещи и без меня знает, так что пусть это будет нашим заговором продвинутых против тупых. Бывать у меня Настя стала почти каждый день, неизменно выбирая время, когда более никого у меня не могло быть. Подозревая, что она прогуливает уроки, я как-то спросил её об этом.
        — Вы на что это намекаете?! — прямо спросила она.
        От неожиданности глаза распахнулись, двапахнулись, трипахнулись, и так далее — духами «Сердечная тайна пионерки» пахнулись: в течение, наверное, полминуты меня корчили рожи, а потом я осторожно рассмеялся:
        — Ни на что, собственно, кроме того, что уроки пропускать не следует даже ради хорошей музыки, которая у меня здесь всегда звучит. Звучит она ведь всегда, и всегда хорошая. Договорились?
        Сегодня с ночи шёл снег, я знаю про это, хоть и спал до упора в звонок будильника-террориста, потому что мне пришлось и буксовать по вязким тропинкам, и даже один раз упасть на коварно замаскировавшемся льду раскатанного тротуара.
        — Ладно. А вы какой язык изучали?
        — Французский. Но я уже ничего не помню, кроме «шерше ля фам», и ни один настоящий француз меня не поймёт.
        — Но прочитать-то и перевести сможете?
        — Со словарём, конечно.
        — Конечно. Я вам завтра книжку одну принесу. Французскую.
        — А ты сама-то какой язык изучаешь?
        — Английский. — вздохнула Настя. — Язык лжецов и воров.
        — Это почему же?! — я возмутился и почти обиделся уже за английский язык.
        — Папа сказал: «Учи, дочка, английский, это язык политиков и бизнесменов!» Вот я и перевожу на старорусский: язык лжецов и воров.
        — Похвально, Настя, но! Это язык Диккенса и Шекспира, Бёрджесса и Кэрролла, По и Бёрнса, Кизи и Байрона, Митчелл и Бронте, Хаксли и Скотта, Брэдбери и Метьюрина, Джойса и О’Генри, Киплинга и Сэллинджера, Хемингуэя и Дойла, Уайльда и... Стивена Кинга, в конце концов, да и целых двух Дарреллов.
        — А разве они, все эти... писатели, не лжецы и воры?!
        — Я подумаю над этим. — сказал я и задумался.
        Под пушистый снегопад за окном, под Брамса и над пустым формуляром Насти ... я, подобно Екклесиасту, задумался о суете сует и томлении духа, о тщете всего сущего, о путях юности и о лишних книгах, которые, как он утверждает ни писать не стоит, ни читать, если они уже написались кем-то.