Austria felix

Олег Барабанов
Олег Барабанов

AUSTRIA FELIX.

Я думал, меня трудно удивить старыми городами и их гением места. Все-таки я довольно поездил по миру, и Австрия - двадцать шестая страна в списке, и много я видел красивых городов, и о многих вспоминаю с любовью. О некоторых даже рассказы писал, графоманствую понемногу. И все-таки Вена меня поразила. Не просто понравилась, не просто запала в душу, а именно поразила.

Со школы мои познания об Австрии кружились вокруг бравого солдата Швейка. Фразы о том, что "портрет государя императора загадили мухи", и "старика Франца Иосифа нельзя выпустить из сортира без того, чтобы он не загадил весь Шенбрунн" были весьма красноречивы. Потом советские учебники новой истории. Как итальянисту мне Австрия была не интересна, а как медиевист, я вообще ко всему, что после 16 века, относился формально, и потому фразы об астрийском бюрократизме и "Какании" (от k.u.k. - kaiserlisch und koniglisch) были восприняты безо всякой рефлексии. Кроме того, именно Австрия испортила российско-германский союз конца 19 века, что привело к нашему братанию с Францией, к Антанте, мировой войне и большевикам. Потому она тоже особой теплоты не вызывала.

Потом был Триест. Причем не в первый, а во второй приезд туда. Нас возили посмотреть красивый замок над морем, что принадлежал австрийскому наместнику в Италии эрцгерцогу Максимилиану. Грустная история его жизни, история мореплавателя, влюбленного в море и уплывшего из триестского Мирамаре получать императорскую корону Мексики, там кинутого французами, арестованного и убитого, история его жены, бельгийской принцессы, после медового месяца в Мирамаре сошедшей с ума от гибели мужа и вернувшейся в свой триестский замок доживать в нем до старости в своем безумии. Этот трагизм судьбы на фоне прелести Адриатики и весны романтичного замка отвел и для Австрии уголок в моем сердце. Там же, в Мирамаре и в Триесте я накупил книг об австрийском присутствии на Адриатике, об Austria Felix, о Триесте как о габсбургском Сочи, и австрийский имперский дух стал прорисовываться для меня отчетливей и приятней.

И потому, когда пригласили в Вену, я решил проверить свои ощущения.

Я поселился в отеле не на туристской дороге, а в обычном венском квартале начала века, на Шиканедергассе, между Сецессионом и Фаворитой. Я вышел на улицу, и чувство города возникло с первого же ощущения. Чтобы почувствовать Рим, к примеру, надо пожить там не меньше трех дней. Вена же открылась сразу. Какая-то тихая, неспешная столица, немного штирлицевская – подернутая дымкой тридцатых годов. Старый отель с винтовой лестницей и окнами в два соседних двора – один зеленый, ухоженный, с цветочками на балконах и черепичными крышами, другой – колодец, вписанный в квадратик неба.

Была пара часов до начала конференции, и я пошел бродить по Вене. Издалека я увидел купол и две колонны Карлскирхе, почему-то у меня был соблазн, что одна из них будет белой, а другая – черной, как в масонском храме. Но они обе, увы, были желтого, песчаного цвета. Озираясь, как лучше перейти перекресток, я увидел Сецессион, который казался только курьезным на картинках, и который притягивал взор вживую. Золото листьев на куполе, белые стены и темный контур рисунка на них, маленький дом на фоне многоэтажных громад, он казался не просто занесенным из иного мира, а каким-то вообще не таким, как всё, - таким же, когда смотришь на дом архитектора Мельникова в арбатских переулках.

Я пошел дальше, вышел к Альбертине, сфотографировал еврея, драющего на коленках улицу. После аншлюса кто-то ночью написал на тротуарах антигерманские лозунги, и Гитлер заставил венских евреев смывать их с брусчатки. Потом, после войны, поставили памятник, и говорят, что старые венцы стали приводить собак делать свои дела перед ним. Фигуру в результате покрыли колючей проволокой, и сейчас она выглядит совсем гротескно.

Сфотографировав еврея и конный памятник над Альбертиной, я пошел дальше. Я набрел на церковь капуцинов, где в подземной крипте стояли гробы императоров. Габсбургская любовь не к засыпанным могилам, а к гробам в открытых криптах и склепах, оставила свой иронический след в том же Швейке. Помню, как в нем говорили не то о Марии Терезии, не то о ком-то еще, кто в эпидемию чумы спускался в склеп и молился об избавлении на гробах предков, и кого, как заметил Швейк, «видно, сам черт не брал». Помню и то, как отвратительно было смотреть на эти гробы в крипте Эскориала, у испанских Габсбургов. Здесь же почему-то появилось чувство, что так и надо. Воздух в крипте был не из приятных, темные бронзовые (или не знаю, какие) гробы стояли в ряд на полу (в Эскориале они лежали штабелями вдоль стен). Многие из гробов были украшены, орлы с поникшими крыльями, закрытые темной вуалью женские лица, черепа смерти в короне, и тут же ангелы-путти с венцом. Банальная фраза “sic transit gloria mundi” стала особенно рельефной перед гробом одной из принцесс, которую в жизни звали Клавдия Счастливая. Я нашел гроб того самого Максимилиана, вместе стояли гробы Франца Иосифа и Сисси, подземная крипта все-таки соединила баварскую принцессу с ненавистным мужем, от которого она бегала всю жизнь и страдала больше по своему кузену, последнему романтику на троне, королю Баварии Людвигу.

Выйдя из крипты... не могу сказать со всем пафосом, что вот в ней-то я и нашел австрийский имперский дух, но какая-то важная часть его в ней затаилась и была мной воспринята. Напоенный сим духом, я отправился на конференцию.

Вечером, после нее, нас повезли на прием к английскому послу. По дороге мимо памятника советским солдатам. Потом, проезжая дипломатическим кварталом, за Бельведером, я вдруг увидел в окно шатер русской церкви. Как ни банально, но для меня за рубежом любой кусочек русского (будь то советское или дореволюционное, Бог с ним) вызывает теплоту и чувство сопричастности. Каюсь, я никогда целиком не выстаивал службу в православном храме. Я сделал это единственный раз в русской церкви в Риме. Впервые приехав всего на день в Париж, я тут же уехал из него в Сент-Женевьев де Буа, и только потом вернулся в город. И сейчас, после приема, уже ночью, я пошел смотреть на церковь. Ее община оказалась на удивление живой, службы идут несколько раз в неделю, часто в будни, а не только по выходным. Действуют певческие курсы, какая-то детская школа, и хотя церковь за забором посольства, чувствуется, что она открыта в мир.

От нее я вышел к памятнику советским солдатам. На его постаменте выгравирован приказ Сталина о салюте в Москве в честь взятия Вены. Приказ длинный, в нем перечислены части, отличившиеся в боях за город. Причем не по номерам, а с именами командиров, например, «артиллеристы полковника такого-то». Все это придало памятнику ощущение очень личное, что поставлен он не в честь неизвестного никому солдата Алеши, а в честь реальных русских воинов, дошедших до Вены и заслуживших салют в свою честь. Я начал вспоминать, где воевал мой дед, в Вене он не был, он дошел до Кенигсберга. Чувство гордости и собственный имперский дух пробудил во мне этот памятник.

От него я пошел в центр Вены. Я дошел до собора Святого Стефана, главного готического храма города. Он был открыт, несмотря на поздний час. Я вошел в собор и в темноте вдруг увидел тысячи огоньков. Поминальные свечи горели так ярко, их было так много, что казалось, что весь огромный готический храм стремился к этому боковому приделу у входа. Каркас под ними в полутьме был не виден, и впечатление было, что огни горят прямо в воздухе. Я сел на скамью, и у меня было чувство, что я присутствую на мессе огня. Такое я ощущал впервые. Я поставил свой огонек туда и вышел из храма.

На следующий день я уехал из Вены. Я поехал в долину Вахау над Дунаем, в Нижней Австрии. Я хотел посмотреть замок Дюрнштайн, где австрийцы держали в плену короля Ричарда Львиное Сердце. В Третьем крестовом походе английский король не слушал никого, всех считал трусами, самого же его обвиняли в предательстве, что дойдя до предместий Иерусалима, он отказался штурмовать город и повернул обратно. А еще, где-то в Яффе, во гневе он растоптал в сточной канаве австрийское знамя. И когда, возвращаясь, он проходил над Дунаем, австрийцы его пленили. Пленили и отвезли в Дюрнштайн, а потом передали немцам, т.е. императору Священной Римской Империи. Там, уже в Германии, любимый менестрель короля, проезжая по стране, вдруг услышал песенку, которую знали только они двое. Песня раздавалась из окошка замка, и менестрель понял, что Львиное Сердце бьется неподалеку. Тайна пленения Ричарда была раскрыта, англичане поднапряглись, собрали выкуп, и король вернулся. Сейчас же эту историю австрийцы рассказывают и про свой Дюрнштайн. Сам городок – совсем маленький, но с крепостной стеной и барочным аббатством над Дунаем. А над ним – крутая гора, и на ее вершине – руины замка. Полил дождь, небо затянуло серым, ступени проделанной в скале лестницы наверх – разбитые и скользкие, лезть еще высоко-высоко. Неуютно совсем, а король Ричард пересидел здесь пол-зимы, когда все было еще хуже. На вершине – руины церкви, небольшой алтарный придел, следы от арок над колоннами. Закрытая, без окон, землянка тюрьмы с решеткой, над ней – верхняя площадка замка. Разбитые стены, скалы, леса, зеленый мутный Дунай (и никакой не Blau Donau). Единственное яркое пятно – голубая барочная колокольня внизу, но ее при Ричарде не было, а так – жутко и сыро. Возвращаюсь вниз, и на поезд – в Вену.

Вернулся на конференцию, а после нее я пошел в Оперу. Ставят «Кавалера Розы» Рихарда Штрауса. Легкая барочная комедия-моралите о любви и уходящей молодости. Со своей перчинкой, где девушка играет юного кавалера. Публика – действительно высший свет. По крайней мере, хорошо и классично одеться в оперу венцы умеют, здесь имперский дух у них остался. У нас в Большом – лишь отголоски этого, в Мариинку же вообще ходят, кто в чем, Петербург в этом отношении упал совершенно. В сравнение с Веной можно поставить лишь Будапешт, но там классичность в одежде отдавала все-таки советским нафталином, а здесь – все живое, по правде. Смотрю из партера на публику, лорнирую ложи. В паре кресел от меня, сидит какой-то генерал с усами и лампасами. Персонаж, конечно, чуть швейковский, из Какании, но здесь вполне к месту. В само либретто натыкано имперских шпилек: «Они шумят, как турки и хорваты», «Это мой итальянский фигляр из Венеции», «Мы же не во Франции, а в имперской столице Вене». В-общем, приятно.

А еще, выйдя в антракте на парадный балкон Оперы и посмотрев между статуями на площадь Ринга подо мной, я вообразил себя Гитлером в момент аншлюса или Молотовым, дарующим независимость Австрии. С шампанским в руках я мысленно произнес патетическую речь. «Венцы!» - сказал я, ну и дальше по тексту.

После оперы я зашел в отель «Бристоль» напротив, у американцев там была ставка после войны, съел в кофейне нечто пафосное под названием «Имперский торт» и пошел гулять по Рингу. А оттуда – к Академии художеств, куда два раза пытался поступить молодой Гитлер, и оба раза его не взяли. Между экзаменами он год жил в Вене, любовался ее архитектурой, мог часами, как он пишет в «Майн Кампф», стоять перед Оперой или Ратушей, и наполнялся мистикой в Хофбурге перед копьем Лонгина. Помню когда-то давно, куда-то летел, в самолете раздали журнал «Эгоист» с акварелями молодого Гитлера, с видами Линца и Вены, в теплых, песчаных тонах. Акварели понравились, и жалею, что не взял с собой тот журнал.

Вообще же, находясь в Вене, ощутимо чувствуешь дух не только кайзеров, но и Гитлера. Как ни странно, в Австрии, в ее духовной атмосфере, гораздо больше, чем в самой Германии, сохранилось памяти о Гитлере, о его глобалистской мистике и его идеях. Пытаюсь уйти от слова «ностальгия», но некий дух этого человека витает, в отличие от Германии, где он вычищен полностью. Может и потому, что гитлеризм в Австрии был лишь в музеях Хофбурга и на акварельных этюдах.

Что еще сделал Гитлер после аншлюса, это переименовал Остеррайх («Восточную Империю») в Остмарк («Восточную Марку») – название, которым изначально, еще при Карле Великом и Оттонах эта земля и называлась. Переименовал вполне логично, раз рейха в этой стране уже не было с восемнадцатого года, и сама она вошла в иной, третий рейх. Потом же, после войны, название «Остеррайх» было восстановлено, хотя, когда увидел у соседа в самолете в паспорте “Republic Osterreich” (Республика Восточной Империи) – то резануло это слух очень сильно, а геральдически – так вообще нонсенс полный. Вспоминается только клише раннего Наполеона: «Французская республика. Император Наполеон». Но там про другое.

Третий же день был отдан музеям. С конференции я пошел в Бельведер, в Австрийскую Галерею. Там, сначала возникло ощущение «дежа вю» (да, вот «Поцелуй» Климта, вот его «Юдифь», но они и так на всех витринах), дополненное тем, что все остальное, в том числе и хваленые Кокошка с Шиле, - либо мазня, либо ну совсем некрасиво с эстетической точки зрения. И вдобавок ко всему австрияки проводили в музее две выставки – одну - фотографий и листовок послевоенных лет - разместили в залах вместе с Климтом и другими художниками начала века (причем часть полотен убрали), и ощущение идиотизма, когда шедевры висят рядом с газетными вырезками, было сильным. Но это еще только начало, на этаже, где было австрийское искусство 19 века, разместили какую-то финскую выставку fin de siecle, и основную экспозицию убрали полностью. Апофеозом кретинизма стал портрет Горького, намалеванный каким-то финном наверное в Териоках, на который я наткнулся в одном из залов. Такой злобной иронии судьбы, чтобы приехать в Вену за австрийским имперским духом и вместо бидермейера наткнуться на Горького, я не ожидал, и чертыхаясь, пошел в магазин при музее. Там купил галстук и решил полистать альбомы. И именно тут, не в музее, а в сувенирной лавке, наступило прозрение. Я раскрыл альбом Густава Климта и понял, что это именно тот художник, которого я ждал. Собранные вместе его картины и фрески манили так, что нельзя было оторваться. Переливы золота, матовая зелень пейзажей с красными точками маков, золотые, рыжие, багровые, черные женские волосы, женщины, уплывающие вглубь водных струй («водные змеи»), женщины-ангелы, поющие «Оду к радости», молодые еврейские жены богатых меценатов Климта, «Золотая Рыбка», «Nuda Veritas» и Ева, для которой Адам был лишь фоном, - все это вместе манило той завершенной красотой, о которой английские прерафаэлиты чуть раньше лишь строили смутные грезы и догадки. И красотой, которая лишь в самой слабой и очень причесанной степени была видна в музее. Альбом, естественно, рекомендовал главный шедевр – о котором молчали все тупые путеводители, от «Афиши» до переводных импортных, - «Бетховенский фриз» в Сецессионе. Туда-то я и решил пойти.

Но, читатель, ты заблуждаешься, если думаешь, что я помчался туда сломя голову. Я ведь стал уже немного венцем и напитался австрийским имперским духом, с его неспешностью, с этой “Austria Felix” или “Lazy Days in Vienna”, как пишут на сувенирных футболках. Я пошел не в Сецессион, я пошел в бельведерское кафе, съел там огромный, с тарелку размером, венский шницель, и лишь потом, довольный собой, не спеша побрел к музею.

Здание Сецессиона, группы художников во главе с тем же Климтом, отделившихся от консервативной Академии, вблизи поражало еще сильнее, чем тогда, когда я его увидел впервые. Золотой купол оказался не цельным и вообще лишенным конструктивного значения, а просто шаром из сплетенных листьев, между которыми струился воздух. На фронтоне был выбит девиз: «Каждой эпохе – свое искусство, каждому искусству – свою свободу». Гитлер приказал девиз снять, после войны его восстановили.

Сам фриз ... тут слова меркнут. Это Девятая Симфония Бетховена, но только не в музыке, а в живописи – и через образы, которые эта симфония навеяла Рихарду Вагнеру, перед которым преклонялся Климт. Белый прямоугольный зал. Слева от входа – стена мольбы о счастье, напротив – стена ужасных творений, справа – стена оды к радости. Большая часть стены пустая, под потолком тянется двухметровой высоты фриз-фреска. Тянется по трем стенам почти на тридцать метров. Он не сплошной, а выписан фрагментами. Почти пустые участки, где лишь контуры летящих женщин под потолком, перемежаются с живописными сюжетами. Опять-таки все на золотом фоне в переливах волос и в узоре платьев, переходящих одно в другое. Голова начинает кружиться, садишься в кресло и смотришь, смотришь, и растворяешься в этом золоте. Весь серебряный век, весь ар-нуво, весь фан-дю-сьекль, как его не назови, сконцентрирован в этом фризе. И при всем при том – это тоже Austria Felix, и кайзер Франц Иосиф награждал Климта медалью за вклад в австрийское искусство.

Все остальное было лишь калейдоскоп на фоне этого золота. Был Хофбург с копьем Лонгина, с чашей Грааля, с рогом Единорога и короной Священной Римской Империи. И с колодой габсбургского таро, купленной при музее. Был Эфесский музей, малолюдный и пыльный, как все собрания античных скульптур. Там были остатки храма Артемиды в Эфесе, то, что не сгорело от огня Герострата, амазонка на фризе, части колонн. Был Парфянский фриз, изображающий победу августа Луция Вера. Запомнилась сцена апофеоза, где августа возносит на небо бог солнца Гелиос, а напротив на такой же колеснице на небо поднимается ставшая сестрой августа Селена, богиня Луны. По-римски сентиментальна (т.е. совсем по-минимуму, но это и интересно) сцена усыновления Луция Вера и Марка Аврелия Антонином Пием по решению императора Адриана. Красива напольная мозаика мальчика, катающегося по морю на дельфине. За Эфесом был Музей Леопольда, такой же уродский в организации, как и Австрийская галерея, в нем тоже большая часть коллекции была закрыта. Потом был сад Фольксгартен и белоснежный мемориал императрицы Сисси. Потом были черные флаги на Ратуше и над Университетом, лишь после узнал, что умер Симон Визенталь. Потом было кафе на закате с видом на неоготику, был трамвай по Рингу, был еще один взгляд на Сецессион с перекрестка.

На утро я уехал, и Счастливая Австрия, Austria Felix, осталась в памяти, - и на бумаге.