Дмитрий Лавров. Никша

Лито Строгино
Спроси его, сколько лет он живёт от свалки? И в ответ не надейся услышать что-нибудь вразумительное. «Много», – коротко бросает он, очевидно позабыв и сам. Действительно, как не позабыть... если паспорта давно в глаза не видал, а постоянного места жительства тем более. Родители, семья, дети – всё кануло в прошлое. Время исчисляется по временам года да по отсчёту от окончания последней отсидки, то за бродяжничество, то за иные, порой «пришитые» дела. А сколько их накопилось за его долгую по масштабам зоны жизнь, так это безумно много, прямо жуть, если посчитать – так бездарно и безуспешно, но упорно и жестко пытались переделать, переиначить в законопослушного. Вероятно, человека как угодно можно покарать, но перевоспитать – крайне редко удавалось даже великим педагогам. Никша, как человек со свалки, забывший дом, имя и фамилию, сросшийся с прозвищем и той действительностью, которой пугают шалопаев, имел, как ни странно, мечту – вольно жить, никому не подчиняться. А мечта дело тонкое, не всякому по плечу, но уж если, к примеру, кого осчастливит – то, считай, навсегда. Иной царь природы ради мечты на всё, на всё пойдёт. Жизнь свою, с точки зрения здравомыслящих, искалечит, но сделает всё и всем наперекор, потому как мечтатели, кто в большей, кто в меньшей степени – фанатики. Одни, к примеру, мечтают прославиться. Ну попробуй убеди иного властителя с комплексом Герострата, что война – это международный разбой и грабёж. Плевать ему на всяческие пацифистские призывы, договоры и пакты... Он всё это считает вывертами хитроумных слабаков. На другом полюсе обитает Никша со своими соратниками и мечтает совсем о ином, но вот поди ж ты, разве всерьёз кто принимает их мечты. Так, блажь какая-то, а то и сдвиг по фазе пришьют, а в лучшем случае упрямцем безмозглым сочтут и тунеядцем. Рождённый чавкать мечтать не станет, – так сказал как-то непризнанный гений, переиначив крылатую фразу. Разумеется, промеж владыками и бродягами множество других и разных мечтателей мечется, и все что-то доказать желают, а остальные, те что раньше отмечтались, их не понимают.

Никша привык и давно не обижается на «добрые слова и кривые взгляды», внутренне сознавая, что жить вольно с подобным «комфортом» не каждому по душе. Но он, столько раз сидевший за решёткой, где царил беспредел, обитание на свалке и в подвалах почитал если не раем, то вполне приемлемым и сносным. А сколько добра пропадает вокруг! Не раз говорил он собутыльникам, что будь у него тачка, то он бы купил всю округу, да что там округу – миллионером бы стал. Однажды (он вспоминал об этом особенно часто), подойдя к месту, где только что разгрузился самосвал, он обнаружил целый клад, или кладбище подшипников. Каких-каких здесь только не было! Шариковые, роликовые, конические и даже игольчатые. Связанные по размерам и видам, они поблёскивали, смазанные заботливой рукой, и вот теперь нашли единственно достойное место. «Боже мой, – невольно вырвалось у него, – возможно, это с нашего завода». И он тотчас же вспомнил лицо вахтёра, который схватил его за оттопыренный карман и почти что весело закричал:

- Воруешь, гад! – И достав из кармана три подшипника, поволок к начальнику караула.

Так в первый раз Никша стал преступником, отсидев за каждый по году. Когда его потом спрашивали, за что срок схватил, то он всегда коротко отвечал: «За самокат для братана». Сам-то был пацаном в ту пору, только-только получившим паспорт и проработавшим почти два года, и вот так нелепо и жестоко «его величество случай» вкупе с «самыми справедливыми законами» начали коверкать несмышлёного юнца. И стоя на свалке перед грудой никому не нужных и выброшенных, так дорого обошедшихся когда-то ему железяк, он первый раз непроизвольно заплакал от жгучей несправедливости то ли судьбы, то ли закона. Всхлипывая и причитая матюгом, он отобрал из каждой связки по одному в память о далё¬ком злополучном дне. В лачуге, именуемой на местном жаргоне «бедостиль», где временно обитал, он развесил их связками на самой прочной стене, словно дорогие сердцу украшения. Давно не стало младшего братана, погибшего в шахте, и загнулась раньше времени старшая сеструха, сколько он помнил себя, всегда натужно кашлявшая, ходившая тихо по дому с каким-то потухшим, словно обречённым взглядом. Про мать и говорить нечего, та вскоре после войны отмучилась, вытаскивая на тощих плечах ораву малолеток. Был ещё старший, пропавший без вести брат, но он его совсем не помнил. Как говорили ребята, с кем он призывался, возможно, брат погиб в районе Посьета, при перевозе боеприпасов во время корейской войны. Из всех, что когда-то назывались семья, только и остались, что он да младшая Настасья. Последний раз он случайно столкнулся с ней, когда, кочуя по стране, остался на узловой станции вблизи родной деревни. Высокая костлявая баба в оранжевом жилете с лопатой на плече вместе с товарками возвращалась, видимо, домой. Он же, проходя вдоль состава, искал открытый товарняк, куда бы можно безопасно затесаться. Они уж совсем разошлись, когда что-то смутное, родное, словно забытый кадр, промелькнуло в сознании.

- Настя, – на всякий случай, обернувшись, окликнул он. И она недоуменно, как и прежде вылупив большие, навыкате, глаза, взглянула на какого-то прощелыгу, промелькнувшего мимо.

- Настюха, – уже более уверенно произнёс он и добавил: – Не узнаёшь, что ли?

Бросив остальным: «Я сейчас», она подошла к нему и тихо, не совсем убеждённо спросила:

- Ты, что ли?

- Ну, а кто же ещё, иль у тебя помимо меня родня имеется?

- Тоже мне родственничек, мать твою за ногу. Всё шляешься. Седой никак стал, шалопут пропащий. Ну как, нашёл свою правду-матку?

- Да ты погоди об этом. Ты-то как живёшь?

- Как видишь, вкалываю... Тем и живу. Сейчас не грех бы встречу обмыть, да извини. Не при деньгах нынче, да и занять, окромя тебя, не у кого. – И она захохотала, довольная собственной шуткой.

- У меня и занимать не надо. Перебьёмся. Ну пойдём. Где предпочитаешь чокнуться?

- Ишь ты! Никак разбогател или грабанул кого?

- Разбогател не разбогател, а отметить хватит, – миролюбиво и веско ответил он, не замечая её насмешки.

Когда после принятия развязались языки, они по очереди вспоминали дом, мать и всех остальных. Настюхины хоромы помещались в бараке, каких ещё немало вдоль российских дорог, где так же, как в начале века, гуляя пьют и пьют гуляя, где незатейливо живут, где умирают и рожают. Зачем? Да кто ответит тут? Вся радость встречи вновь померкла, когда наутро злая как чёрт Настюха искала, чем бы опохмелиться. Он счёл за благо в её отсутствие отчалить, оставив записку: «Не серчай, не осуждай, да не осуждён будешь. Авось ещё и свидимся. Живи, как живётся, чего хвост драть. Твой брат».

Через день он уже швартовался на благодатном юге, омывая свои стопы ласковым прибоем. За что он дорожил вольностью, так это за те редкие дни, когда выпадала возможность прочувствовать себя целиком, как Божье создание до искушения яблочком. «Эхма, что нужно для счастья и где отыскать его? – не раз мысленно возвращался к набившему оскомину вопросу и сам себе отвечал: – Быть вольному».

Диковинные вещи творятся на белом свете. Учёные мужи наперебой горазды порассуждать о равенстве, о братстве, о свободе, очевидно где-то подспудно понимая, что это всё так, от лукавого, одни фантазии на манер всеобщего счастья и создания справедливого общества, которые преподносят доверчивым обывателям, облекая их в научные понятия, словно в скорлупу динозавра. Вроде бы и заманчиво и распрекрасно, да вот беда, наша косность и несознательность мешают воплотить всё это в жизнь «пока», и это «пока» кочует по научным трудам, переходя из поколения в поколение, словно пресловутый клок сенца для бредущей за ним лошади. «И только мы, – отвечал сам себе Никша, – изгои общества, её побочные дети – живём, как Бог на душу положит (терпя при этом множество притеснений), точно сегодня каменный век и свобода такое же естественное чувство, как миграция всего живого, будь то человек или зверь, и не является чем-то предосудительным.

Конечно, и среди нас и драки, и убийства, и прочие мерзости бытия случаются, но это так, скорее от дурости, когда в минуты гнева и умный разума лишается». Себя Никша относил, смеясь, к золотой середине. Смолоду любил попеть, бывало, сидя на нарах, выводил с хрипотцой популярный в те времена блатной романс:

Стою на стрёме –
В ногах мандраж,
А мимо фраер
Прёт саквояж...

Одно время с успехом выступал в лагерной самодеятельности, нотам, правда, надо было постоянно фальшивить, изображая, к примеру, «неподдельную радость» от исполнения подобных виршей:

Эх, хорошо в стране Советской жить!!!

То, что кое-кому хорошо живётся на Руси... он ещё в школе проходил, а чтобы скопом, всем без разбору, подобного, говорят, не припомнят. Слишком у нас всего навалом, даже чересчур, отсюда якобы все беды-напасти, как от любви до ненависти один шаг, так и от изобилия до нужды, похоже, столько же... Слишком тонка у нас серединка, всё больше крайностей, да и ненависти: к соседу за лучшую одежонку, к начальству за лёгкую работёнку, ну и так далее, в зависимости от «таланта»... Казалось бы, ему-то чего завидовать, так нет же, даже сеструха, и та всё причитала:

- Ах, завидую я тебе! Вольная ты птаха. А я вот вросла в энтот проклятущий барак намертво. Тяну свою лямку от трезвости к гульбе, и никуда-то мне отсюдова не светит. Разве что ногами вперёд.

- Да плюнь ты на всё, айда со мной, – подначивал он её, прекрасно понимая, что баба – животное домашнее и среди них почти не встречается.

- Да, плюнь. Хорошо тебе говорить, не имея ничего, а у меня какой-никакой всё же дом. Ещё прокостыляю лет пять – и пенсия. Дожить бы, – мечтательно произнесла она, как о заветной поре, которая предстоит. – А с
Нинкой-то я иногда встречаюсь, – как бы невзначай промолвила Настя. – Без матюга тебя и вспомнить не может. «Мало, мало, – говорит, – его, чёрта, сажали. Надо бы поболе...».

- Что другое, а собачиться она мастерица.

- Да, ругать-то ругает, – продолжала Настя, как бы не обращая внимания на его реплику, - а всё спрашивает, не появлялся ли? Видать, сидишь ты горькой занозой в её сердце, а может, и жалеет, кто её знает. Неужель так никогда и не хочется повидаться с ней, девчонкой? Клавка, поверишь, вылитая ты. Небось думаешь, треплю. Не, точно. Копия. Ей-Богу не вру, вот те крест. Теперь-то наверняка давно замуж выскочила и внуков, глядишь, тебе нарожала. Дедуня непутёвый, ну чего молчишь, али я не права?

- А чего говорить, нечего мне там делать. Она ж, евон ещё когда скурвилась, хахаля себе подцепила и, кажись, от него родила, так что пусть живёт и радуется.

- Дак ты, видать, не в курсе, он же помер давно.

- Ах вот оно что! И хотя внутри всё перегорело, Бог шельму метит, не соблазняй чужих баб. Видать, всё же есть она, высшая справедливость. Ан нет, как думаешь?

Настюха молчала, сосредоточенно ковыряя вилкой в банке «Килька в томате» – излюбленной пище героического класса. Не дождавшись ответа, он примирительно продолжал:

- Поздно мне, Настюха, куда-то идти, чего-то начинать и егозиться. Отвык я вконец от ласки и брани, поздно…

- Ну, смотри-смотри, тебе видней. Хоть помер бы по-людски, а так окочуришься где-нибудь в канаве. А?

- Не трави душу, говорю – поздно. И баста об этом, а давай лучше дёрнем, – и он плеснул по стаканам последние капли сивухи. Мимо барака с грохотом и лязгом проносились поезда, то к «Золотым пескам» Болгарии, то ещё дальше – к неведомой Адриатике. Порой казалось, что поезд, визжа тормозами, сошёл с рельс и вот сейчас, всё сокрушая, прямиком влетит в комнату.

«Да, – думал Никша, – к этому тоже надобно привыкнуть, а впрочем, везде «хорошо». – И через минуту забывал обо всём и видел себя в деревне, молодым, вместе с Нинкой, где-нибудь в одном из облюбованных закоулков, где так хорошо проводили время, обжимаясь до свадьбы. Как давно, однако, то было и быльём поросло, словно не с ним всё последующее происходило, точно не он всю жизнь только и делал, что мотался по зонам, кочуя по городам и весям, совершая разные глупости. Да, вторую судимость он заработал из-за неё по пьянке. Набил морду рыжему козлу, когда узнал, что тот заигрывает с ней. Набить-то набил, да видать переборщил, еле-еле отходили. Молодой ещё был, необузданный, силы своей не знал, вот и влип, а она, стерва, замуж потом за него вышла, – как же, смотрите, утешитель нашёлся. Вот как оно всё повернулось, а дальше покатилось вразнос, под откос, повторяясь, словно в паршивом калейдоскопе.

До рассвета проболтали тогда, вспоминая обо всём. И часто потом в редкие часы отдохновения, как будто продолжая тот давнишний разговор, он невольно опять переживал заново все перипетии своей запутанной, трудной судьбы. И как бы глядя на неё отрешённо со стороны, порой недоуменно восклицал:

- Эх, жизнь! Одним кругом везёт, словно они заговорённые и баловни жребия, а у иных точно проклятье висит над головой и бьёт, и бьёт чем ни попадя без промаха. Весёлая штука наша жизнь, но иногда так прихватит, что поневоле подумаешь, а может, хватит? Всякой гадости повидал до упора с избытком, а из радостей-то всего доступнее одна – хлобыстнуть стакашек, другой, вот, кажется, и всё, остальные со временем ушли, стёрлись, как будто происходили с кем-то другим. И над всеми и каждым висит этот вечный, распроклятущий вопрос:

- А ведь для чего-то и я родился? А???