Зиночка

Gaze
За полчаса до начала смены она уже на своём рабочем месте. Аккуратно раскладывает на столе инструменты, любовно их осматривая: скребки, щётки и донельзя изношенные резинки различных форм, что, по её мнению, ещё пригодны к пользованию. После чего настаёт черёд тряпочек и бумаги. В однажды установленном порядке всё это, проверенное, отправляется в сумку, пристёгиваемую к широкому ремню на её синих рабочих брюках: в правое боковое отделение – щётки, в левое – скребки, остальное – в широко разинутую кожаную пасть, посредине. Сверху, чтобы всегда было под рукой, моющее средство.

Теперь остаётся несколько минут, чтобы спокойно на себя взглянуть в огромное зеркало, висящее на обшарпанной стене. Она смахивает невидимый волосок со лба, поправляет загнувшийся воротничок блузки.

 Вообще свои видом Зиночка не совсем довольна. Себе она нравится, но – наполовину, до пояса. Красивое лицо с чёрными дугами бровей, маленьким алым ртом и молочным цветом кожи. Нос немного вздёрнут кверху. Впрочем, не это портит общей картины. Крепкие груди. Живот плоский. Удовлетворение, сквозящее во взгляде Зиночки, по мере продвижения от шеи к талии, вытеснятеся печалью и обидой. На природу-матушку. Зад Зиночки тяжёлой каплей, заметно оттопыриваясь, нависает над землёй.

Первым появляется Кузяев. Одет он в шикарный костюм цвета мокрого асфальта, который, на самом деле, если присмотреться с близкого расстояния, просто лоснится от грязи и жира. Меж лацканами – треугольник несвежей рубашки, когда-то, видимо, белой. За все шесть лет, что здесь Зиночка работает, Кузяев лишь однажды явился одетым по-иному – с чужого плеча в джинсовую куртку и брюки, сменив, как он сам невразумительно выразился, классический стиль на более демократический, по причине бессмысленной потери своего платья. Костюм через день нашёлся, но Зиночка подозревала тогда, что Кузяев перебрал, как обычно, на дружеской попойке и приставал голым, проказничая без удержу, к девицам интересного поведения.

Кузяев приветливо кивает Зиночке и роняет свою коронную фразу:

- Привет, королева.

Зиночка ответно машет ему рукой, широко улыбается, но как-то натянуто, без особого воодушевления: с утра у неё нет, что называется, настроения. Отчего, она и сама не понимает.

Когда она впервые здесь появилась, Кузяев подошёл и, недолго думая, запустил ей пятерню за пазуху.

- Ты знаешь, кто я? – Строго спросил он, сверля её взглядом. Сломленная напором незнакомца, Зиночка беспрепятственно позволила его руке обследовать гористую местность своего молодого тела. И лишь когда он больно ущипнул её за сосок, очнувшись, спросила растерянно:

- И хто?

- И хто... Конь в пальто, – отчего-то обиделся Кузяев. И, понизив голос, возвестил гордо, – Я бывший афганец.

Однако свои развратные действия, наращивая темп и, параллельно, стремясь захватить всё новые участки неизведанной местности, продолжил.

- Тьфу ты, – в сердцах бросила Зиночка,– а я думала, что начальник. Ишь, думаю ещё, какой молодой. И прыткий. Ишь, думаю, что это он себе позволяет. А что, думаю, дальше-то будет?

И она с силой выдернула его руку из-под кофточки.

- Ты не права, королева, – совсем перешёл на шепот Кузяев, увидев кого-то, тенью промелькнувшего вдалеке. – Я воевал, как чёрт, с «духами». Пощады им не давая. Я видел гибель своих товарищей. Их оторванные конечности, вывернутые наизнанку внутренности, кровь, раздробленные кости. И прижимался к морщинам скал, оберегаясь от пуль. Я рисковал попасть в плен и быть казнённым. А теперь, получается, за все свои страдания и муки я обделён гуманным отношением со стороны нового товарища по работе? Нехорошо как-то, сестра...

Закончил монолог он трагическим голосом, скорбно оглядывая кисть, заметно опухшую и приобретшую какой-то немыслимый оттенок, морковно-синюшный. Зиночка силой обладала отменной. Однажды в деревне на спор в присутствии сотни свидетелей-земляков одним ударом промеж глаз уложила огромного быка. Бедное животное невнятно что-то гукнуло, жадно хватануло воздух влажными губами и, растекаясь последовательно тоскливым взглядом по Зиночке и её тени, робко прижимающейся к чуть полноватым ногам, стало медленно оседать – заваливая под себя зазевавшегося зоотехника Цуйко.

С того первого дня много воды утекло. Кузяев пытался ещё несколько раз расширить знакомство. И провести осторожно дополнительную рекогносцировку кружащих голову форм, – ложбинок и возвышенностей, затерянных под покровами. Из Афганистана рассказчик незаметно для него самого попадал в Америку, где в самом центре большой страны, нашпигованной всевозможными секретами по уничтожению человечества, он руководил разведкой. «Русской, конечно, королева, а какой ещё?». И был, естественно, лучшим из лучших. Поэтому со временем был переведён в Парагвай, с миссией, о которой отказывался говорить. «Ты знаешь, что такое Парагвай? Асунсьон... Консепсьон... Сан-Педро...Сказка. Бананы. Мулатки. Белые штаны...». В награду за отлично организованную работу в этой маленькой латиноамериканской стране он был направлен прямиком – сюда. Он вообще многое успел сделать в этой жизни, скромный и простой парень Валентин Кузяев.

Зиночка работает на железнодорожном вокзале. День-деньской наводит она порядок в вагонах, моет и протирает всё то, что находится внутри: откидные столики, полки, окна, зеркала, пластиковые перегородки и двери. Работа, хотя и тяжёлая, ей нравится. Ей нравится работать бок о бок с Кузяевым, Нинкой Кудрой и Кисельниковым. Ей нравится чувствовать под вечер усталость. А ещё она любит, увидев оставленную вещь, фантазировать: кто он, этот человек, что держал её в руках и позабыл, чем занимается. Вещи надобно сдавать, конечно, в специальную комнату. Вот вчера, например, Кисельников первый заприметил роскошный маникюрный набор: дамочка какая-то ноготки свои подправляла да так и оставила – на столике. «Мэйд ин Фрэнс», прочитал он без запинки, победно оглядев товарищей. И не побежал ведь сдавать, а забрал себе. Зиночке было неприятно и непонятно: жлоб всё-таки, этот Кисельников; зачем ему набор, если он не женат и ни с кем не встречается? Нет, всякие там зонтики да детские коляски, что больше подходят для перевозки гробов, настолько они громоздкие, аккуратно сдаются. У Зиночки и так уже под кроватью ненужного барахла – гора. Ещё тащить? Скоро спать стоя придётся. И всё же плохо, когда от найденной вещи никакой радости. И уж совсем скверно на душе, если кто-то другой стал обладателем ценного трофея.

Вторым, точный, как часы, приходит бригадир Шрапке, из обрусевших немцев, по кличке Геббельс. Кто его назвал так и почему, никто уже не помнит. Он до рвоты пунктуален. Любит слушать радиопостановки: Ибсен, Брехт, Лопе де Вега... Но пьёт водку и беспрерывно ругается трёхэтажным матом. И как это всё может совмещаться в одном человеке? Зиночка твёрдо убеждена: случай со Шрапке исключительный. Одно из двух: или – пей, или – слушай своего неприкаянного Гамлета. Иначе это не характер, а какой-то винегрет.

Тогда в первый день Шрапке точно так же, вслед за Кузяевым пришёл. С ходу, увидав её пышные формы, поднял руку, чтобы спикировать на Зиночкин замечательный зад. И уже на подлёте к тугим полушариям, обтянутым кримпленом, сурово спросил:

- Ты знаешь, кто я, мать в ногу ё..?

Зиночка уже хотела было сказать «и хто?», но, вспомнив горькую обиду ранней пташки, Кузяева, вовремя остановилась. Посему деликатно выждала, чувствуя нервное нетерпение собеседника высказаться: шершавые фразы уже готовы были, протиснувшись сквозь ряд лошадиных зубов, выплеснуться наружу.

- Ты знаешь, что такое море, ё... в три ступени по ватерлинию? – Не дождавшись ответа, повёл речь Геббельс. – Ревущие сороковые?

Море Зиночка видела только на картине Айвазовского «Девятый вал», вернее, её уменьшенной репродукции в каком-то подарочном альбоме. После чего их, жестокого художника и вздымающиеся валы чернильного пространства, невзлюбила. Крепко. И навсегда.

- Эх, горько мне, б..., что, б..., что вы сидите тут все, крысы сухопутные, б..., и не знаете, б..., ё... в три якоря про ватерлинию, что же это такое, б...,– ползущий над горизонтом огненный шар солнца, б..., над ох...но тихим океаном. Я был капитаном на адской посудине «Сфера». Нагасаки. Кейптаун. А меж тропиками и Парамарибо, куда мы везли миткаль, консервированный горошек и учебники в помощь изучающим, б..., русский, ё... в три компаса по ватерлинию, штормило так, что мой помощник, пи...ый мужик, не удержавшись на ногах, не подстраховавшийся, упал за борт. Вечная память ему, перекушенному мгновенно акулой! Прикинь х... к носу: три метра озверелости.

До солнечного Парамарибо он довёз только учебники, о чём сильно до сих пор горевал.

Одной рукой, зажмурив глаза и вспоминая товарища, ударил Шрапке себя по груди, отчего и звук пошёл какой-то мёртвый, будто от фанеры. А другой, шаловливой, от морских авантюр державшейся всегда подальше, ещё раз попытался перейти в наступление. Но Зиночка, ловко перехватив, так крутанула её, что Шрапке едва не упал на пол.

В углу корчился от смеха Кузяев.

- Ты чё это делаешь, мать ё... тебя, послушай? – Только и сказал обескураженный бригадир, потирая плечо, моментально вспухшее.

У Зиночки была отменная реакция.

Однажды в деревне Мокшанцево поднялся переполох. Местный силач Васька Листрогонцев, чья кличка Буйвол сама за себя говорила, приволок в клуб столичный журнал. На последней странице, где печатались новости культуры и спорта, было помещено интервью с чемпионом страны по армрестлингу. С фотографии браво смотрел здоровенный детина, демонстрируя свои бицепсы. Бугры мяса, страшно надувшиеся, от перенапряжения, казалось, сейчас лопнут. Чемпион любил беф-строганов, команду «Валдай» по хоккею с мячом, неизвестную девушку по имени Марина, купание в бассейне, маму, тётю с папиной стороны, собаку Чук, рок-группу «Машина и Время» и книги о природе.

- А давайте проведём свой чемпионат, – громыхнул басом Буйвол, предвкушая, как он легко будет расправляться с противниками и как тому будет свидетелем Зиночка, которая, нечего скрывать, ему очень даже нравилась.

- А что это такое – амрельсинг? – Спросила Зиночка, вглядываясь в сытого борова на журнальном снимке. До чего же лощеная харя! Ему бы в поле пахать – вместо трактора.

- Армрестлинг, – снисходительно поправил Листрогонцев, думая, что Зиночка ему подыгрывает, – это когда двое соревнуются, чья рука сильнее. Вот так.

И он стал наглядно показывать, делая зверское лицо и размахивая перед её носом кулаком. Ать-ать-ать.

- С тобой, Буйвол, бесполезно иметь дело,– сказал кто-то из полутёмного угла. – Калекой станешь.

- Мужики, тут главное не сила, а тактика, – возразил невесть как затесавшийся тут, среди молодых, пятидесятилетний механизатор Пахомыч, дальний Зиночкин родственник. – А тактика – это быстрота, ловкость и отменная реакция.

Зиночка с интересом наблюдала, как Буйвол расправляется с противниками. Он с грохотом припечатывал к шероховатой поверхности стола очередную руку и, приторно улыбаясь, спрашивал проигравшего – вроде бы с сочувствием:

- Не больно?

- А давай со мной, – предложила Зиночка, садясь на освободившееся место.

Буйвол растерялся и попытался объяснить ей, что «по отношению к бабам... пардон, женщинам он свою силу не употребляет».

- Испугался, Васёк, – досадливо поморщилась Зиночка, констатируя факт. Но после того вдруг вскинула голову и одновременно игриво и влюблённо, будто предлагая себя, посмотрела на Буйвола.

- Я? – Взревел он, растворяясь в Зиночкином горячем взгляде. – Давай, чего уж там.

Голос его к концу фразы стал каким-то покорным, умиротворённым. Шелковистым...

- Я поддался, – мрачно и зло заявил Листрогонцев, дуя на покрасневшие костяшки пальцев, – не могу, хоть застрелите меня, с женским полом в полную мощь бороться.

Зиночкина победа была чистой. Внушительной. Стоявшие вкруг стола сразу же вспомнили быка с подломившимися ногами, его обречённый, полный муки стон. Но Пахомыч гнул своё: проворность перелопатит и железо.

Второй заход для Буйвола вовсе закончился конфузом. Отчаянно пытаясь преодолеть Зиночкино сопротивление, он напрягся, покраснел, точно свёкла, и, не совладав со взбунтовавшимся желудком – позорно дал слабину, наполнил клуб звонкой трелью. Чистый звук этот таинственным образом, отрикошетив от голых стен, по пути согнул распушившиеся головки герани на окне и пролистнул кочан книги великого колумбийца Маркеса «Сто лет одиночества», из которой Дормидонтыч, завклубом, изготовлял самокрутки, – вернее, всё, что осталось от неё, десятка два ещё невырванных страниц, и раненной птицей забился в глухом закоулке.

- Эх, Зинка, Зинка, – сказал Листрогонцев, когда все разошлись, и глянул на носки своих шикарных греческих туфлей, что тупо месили чернозём. – Что же ты, паскуда, наделала? Морду бы тебе набить за это, да тошно. Ведь любовь мою изничтожила. Испоганила.Убила. В грязь втоптала.

Он ушёл, неудачник, сгорбившись. Большое посмешище деревни Мокшанцево. Зиночка была готова поклясться, что в уголках его чуть раскосых глаз накипала влага.

И исчез из её жизни Буйвол, уехал, завербовавшись, на Север добытчиком нефти.

Затем обычно приходит электрик Степушкин, по прозвищу Розетка. За несколько минут до работы он испытывает потребность обсудить с Кузяевым вчерашние новости. В Ольстере, ну просто беда для нашего брата, опять обострилось противостояние между протестантами и католиками.

 Водку Степушкин не пьёт, матом не ругается, всё, наоборот, больше «ах, простите», да «пожалуйста». Даже противно иногда от его вежливости. Но ужасно необязательный. Деньги, что занимал, ещё ни разу в срок не вернул. И как это совмещается в одном человеке, Зиночка тоже не понимает.

А потом начинает валить толпа, с нею приходят Нинка и Кисельников. В последний момент.

Теперь – всё. Геббельс даёт отмашку. По местам! Работа закипела.

А у Зиночки по-прежнему муторно на душе. Она пытается вспомнить, отчего. Сосредоточивается. Но – мешает несносная Нинка Кудра. В первом же вагоне разносится возмущённый её вопль. Голос густой, будто она говорит в трубу. Нинка моет туалеты – это, как выразился однажды Шрапке, «предмет её рабочей гордости». Засунув голову в унитаз, она орёт во всё горло – прямо в воронку:

- Вот же гады, насрали.

Случающиеся тут и там окаменелые конусы, горки и катыши, намертво прикипевшие к мёртвому металлу, – прекрасный повод для Нинкиного последующего философствования: подлость ли человеческая тому причиной была или элементарное отсутствие воды? Вот в чём вопрос...

Через окно, которое Зиночка тщательно протирает, виден ей Солопов.

Начальник станции появляется ровно через час. В семь. Железнодорожная форма ему к лицу.

В день начала её работы он позвал Зиночку в свой кабинет. Жестом пригласил сесть на стул. Мягко, чтобы не дай бог не хлопнула, закрыл дверь. Как бы невзначай, поправляя, шторки задёрнул – но не до конца, отчего и свет, лившийся потоком, загустел тут же на стенах мертвенно-жёлтыми пятнами. И, измерив нервным шагом квадрат душной клетки, внезапно остановился позади неё, приобнял плечи и выдохнул, наклонившись, еле слышно:

- Я твой начальник.

- Ага, – ответила она одними губами, предчувствуя, что сейчас одна из рук Эдуарда Акимовича совершит сложный акробатический номер, незаметно опустится ей колено. Откуда начнёт победное восхождение к вершине.

- А ты знаешь, кто я? – Тонко улыбаясь, спросил начальник и для чего-то подул на свои изнеженные пальцы

- Хто? – Прошептала она жалобно, лихорадочно соображая, как поступить, если всё-таки покушение состоится.

- Было время, одним ударом открывал двери в самые высокие кабинеты. – Солопов отставил в сторону, для полной убедительности указывая на неё взглядом, пинковую ногу. – Вы уж, наверное, и не слышали, как вас там величать, о великом партийце Леониде Ильиче Брежневе. Молоды вы больно. А я руководил отделом Общей Стратегии Государства. Бывало, зайдёшь к нему, а он, паутиной пыльной обтянутый, дремлет тихонечко после обеда. Толкнёшь в плечо, спросишь небрежно: «Как дела, Лёнь?». «Да вот, думаю», строит козью морду, будто и впрямь размышлял, «что в первую очередь следует предпринять: помочь трудящимся братского нам Суринама в понимании социалистического образа жизни, послав им партию товаров с нашим самым качественным Знаком качества, или ввести, чтобы от безделья не разложились, войска в не менее дружественный нам Кабул?». Как вас там величать, не сложно ли я рассказываю? Доходчиво: Суринам, Кабул?

Солопов ещё раз тонко улыбнулся, прицеливаясь к исходной точке, коленной чашечке, откуда можно было отправиться в приятное путешествие.

- Суринам, – залепетала обречённо Зиночка, – это Парамарибо, миткаль, зелёный горошек. Кабул – оторванные конечности, вывернутые наружу внутренности наших солдат, джихад, душманы, кто не прижался к морщине скалы, считай, погиб...

Солопов отпрянул, осторожно покружил около замершей Зиночки. Взял её личное дело со стола, прошелестел отстранённо страницами.

- Что с вами, Масяева? Что вы несёте? Жаль. Искренне жаль: сейчас иные времена. Или вы надо мной смеётесь? Или у вас... того... со здоровьем нелады? Отчего же тогда медицинская карта чиста, как только что выпавший снег, дорогой друг?

- Масляевы мы, четвертьдеревни нас, а другая четверть – Листрогонцевых, остальные пришлые, – пискнула испуганно она, втягивая голову в плечи. От обиды хотелось завыть: ну, вот и закончилась её городская эпопея, а вместе с нею и блестящая карьера, которую ей предрекала маманя. Эх, маманя, маманя! Сглазила! «С твоей красотой, Зинка, тебя с руками-ногами в городе оторвут, помяни моё слово. Всё при тебе. Одно плохо: жопа у тебя, в кого только, как телевизор с большим экраном, очень приметная. Хучь отрезай шмат бесполезный. Клеится взглядом ведь к ней ухажёры, отвлекаясь от основного материала, будут, точно мухи к липучке».

Он строго уставился на Зиночку:

- Какая, собственно говоря, разница? Масяева-Масляева. Мне ваши, Зинаида Ксаверьевна, намёки на мое прошлое активно не нравятся. Ладно. Идите работать. Геббельс, покажет вам, что делать.

Она ещё тогда не знала, что так зовут между собой работники станции Шрапке. Потому, вовсе растерявшаяся, ещё не веря, что всё для неё благополучно закончилось, промычала невнятно:

- Это который заодно с Гитлером?

Подобие улыбки сместило узкие губы Солопова в сторону, он утомлённо махнул рукой: иди с богом, на месте разберёшься сама, кто есть кто!

С того момента начальник с ней лишь бесстрастно здоровается, хотя у других вежливо спрашивает о детях, здоровье. Делами людей, семейным их положением, заботливый, интересуется. А порой беседует о чём-нибудь отвлечённом, не касающемся работы. О состоянии спорта, например, в стране. Зиночке, конечно, это немного обидно.

Она моет сегодня вагонное окно медленнее обычного. Ей кажется, она догадывается о причине своего плохого настроения. Да, пора бы уже ей выйти замуж. Но не складывается как-то.

Буйвол – не в счёт.

Год она встречалась с Гришей Смулевичем. Он тоже из категории забывчивых. Оставил на сиденье папку, хорошо, что там был записан его номер телефона, с припиской «в случае нахождения – позвонить». Зиночка хотела поначалу листы к едрёне фене выдрать, а папку себе забрать. Такой шикарный коленкор, неясно, правда, было, что с ним делать. Как она потом себя мысленно нахваливала, что не поддалась соблазну, сообщила. Спасла Гришу. Гришеньку. Научную работу он писал. Хотя и стучал по своей голове, начинающей терять кудрявость, для вящей убедительности: всё здесь! И компьютер не нужен. Не красавец. Но – интеллигентный. А сла-а-а-бенький! Возьмёт у неё сумку, бывало, скажет: «Давайте я понесу, отдохните, женщине такие тяжести носить не положено». А через квартал его самого надо грузить, обессиленного, на спину. Зиночка боялась на него дышать, чтобы нечаянно ему что-либо не повредить. Когда в первый раз, договорившись, они встретились на улице, Гриша, забирая папку, в отличие от других, не пудрил ей мозги миткалем, морщинами скал и белым, как штаны мулата, Парамарибо, руки не распускал, а робко предложил: «А может, мы сегодня пойдём в театр? Ставят «Улисса», будет интересно». Точно в знак благодарности. И они пошли. И хотя Зиночка абсолютно ничего не понимала, что происходит на сцене, было ей рядом с Гришей хорошо. Потому что она видела: Грише нравится. И было это для неё отчего-то очень важно. Он что-то пытался ей объяснять, упомянул Гомера; несколько раз обронил, будто баловался: блум-блум-блум. Рядом сидевшие на них зашикали, и Гриша, смутившись и молитвенно прижав ладони к груди, умолк. Это уж потом Зиночка, тоже ведь не дура законченная, сообразила, что вовсе не шутил он: герой с такой странной булькающей фамилией бегал и кривлялся на площадке. И, проводив её до дому, Гриша постеснялся расстаться вот так сразу, чтобы не дай бог не подумали, что он невоспитанный. Предложил на следующий день вновь встретиться. Посетить Театр Оперы и Балета. И опять, глядя на снующих туда-сюда бесцельно балерин и танцоров, испытала она радость. Но не «от ощущения праздника, пронизывающего все члены», как сложно и непонятно выразился Гриша (ибо в употреблении им множественного числа чудилась какая-то насмешка над законами природы), а от присутствия его самого. Рядом с нею. Но радость была с горчинкой, её терзала нелепая мысль – при виде устремлённых к свету юпитеров ловких, воздушных тел: «В поле бы вас, танцеёбов. С утра до вечера позднего, не разгибаясь... Посмотрела бы я...».

Вот мать его, эта толстая, жирная тётка, с чёрными глазищами, рыскающими по сторонам, тройным подбородком и горбатым, как у орла, носом, Зиночку ненавидела. Люто. Когда Гриша её первый раз официально привёл к себе домой и представил, она чуть не грохнулась в обморок. Голову обхватила руками, а на каждом пальце по золотому кольцу. С бриллиантами. Она оскорблённо посмотрела на сына, будто тот обвинил её в предательстве Родине. «Грюня, я прошу тебя пройти со мной!». Грюня, надо же такое придумать! Зиночка еле успела челюсть нижнюю подхватить. Гриша покраснел, как рак, но беспрекословно подчинился. Они скрылись за дверью соседней комнаты, откуда послышалось нечто ужасное и обидное: «Ты что это за корову деревенскую привёл? Когда тебе предлагали...». «Ах, так», подумала она, « Это я-то – корова? Тогда – выкуси, не убудет от твоего Грюни». «Да мы только в театры ходим», доносился удушенный голос сына, «ничего между нами и не было». «Я не хочу её видеть в нашем доме». Они появились, оба разгорячённые и, словно враги, друг на друга не смотрели. А Зиночка сделала вид, будто ничего не слышала и ничего не знает. А когда они спустились вниз, вырвался у Гриши, собравшегося её провожать, всегда – интеллегентного, выдержанного, такой мат-перемат насчёт собственной родительницы, что похлеще геббельского. Но – сказал, а дальше ни в какую, хотя Зиночке, впрочем, было всё равно. Да, так вот год и проходили, культурно просвещаясь. Она уже твёрдо заучила, что «Бесприданница» – это пьеса Островского, а «Болеро» написал композитор Равель. И вдруг в один день он заявляет: «А не поехать ли нам, Зинаида, в другие края, где жизнь более отлаженная? Где лишь у девяти процентов населения нет автомобиля. А у остального восьмидесяти одного – случается, и по два, и по три возле дома стоят, победно никелем, точно новогодняя игрушка, поблескивая. Мне место обещали, на кафедре сверхвысоких температур...». Во оно как! Мудрёно: добавил, будто насмешничая над нею – «...анизотропных керамик». Она же не дура – опять сообразила: «Это куда, в Америку, Гришенька?». И потом – как-то вовсе непоследовательно, невпопад: «Да мы ведь ни разу и не поцеловались даже. Чувства, Гришенька, должны быть какие-никакие? А нас что же связывает, окромя стоящих рядом сидений в зрительном зале? Да и кто я такая по сравнению с тобой: безграмотная от кончиков волос до пяток». «Чувства, Зинаида, категория переменная: сегодня – полный штиль, равнодушие, а завтра – как нож в спину, одна боль. А знание, Зинаида, понятие субъективное. Вам кажется, что я много знаю, а мне, что перед такими гигантами, как, скажем, Нильс Бор или Тамм, я – ничто». Но язык её сам собой к зубам нежнее нежного льнёт, на голос влияя, ласковым делая, да – с ехидцей. «А мама как же твоя?» «А что – мама?» И она, потому что глухая обида зашевелилась на него, вдруг словами этого драного Кузяева, втемяшившимися крепко в голову, заговорила: «Спасибо, конечно. Но, хотя я тебя, Гриша, и люблю, несмотря на то, что ты Смулевич, в страну, где в самом центре плетутся заговоры против всего прогрессивного человечества, не поеду». Ибо, спрашивая Гришу о чувствах, видела не пробивающуюся его лысинку, и не толстые стёкла линз, и не худую бледную шею, а бездонные глаза. А он что узрел в ней, отвечая механически? «Зинаида, ведь жизнь – не репетиция и не черновик, подумайте хорошо, не торопитесь с ответом». Внешне он выглядел спокойным, а говорил так красиво, словно книгу перед собой держал. Но – махнув рукой, обронил напоследок, «дура». И уехал. Со своей мамашей-каргой.

Отчего же нет сегодня настроения?

- Ты, Зинка, что, заснула? – Это Кисельников, который идёт последним, раскладывая в специальные пластиковые кармашки на стенках агитационные брошюрки о великом чародее – железнодорожном транспорте, что, реборд не жалея, спешит быть тебе верным другом. Заодно Кисельников огрехи других исправляет: там мусор незамеченный подберёт, тут пыль с пропущенного столика сдует...

Зиночка приходит в себя: все уже давно перешли в другой вагон. Оттуда, издалека, доносится протяжный Нинкин слабый вопль, в котором ни капли отчаяния – одна лишь радость; были б только руки, а работа всегда найдётся:

- На-а-а-срали-и-и!

Теперь ей кажется, она понимает причину своего плохого настроения. Вот он, перед нею, источник. Долбаный книгочей и, совокупно, жмот, Кисельников. Которого хлебом не корми, дай только ему потрепаться. Писюн Засранцевич. Это вчера он вдруг ни с того ни с сего заявил, что солнцу осталось светить всего пять миллиардов лет. Зиночка не может взять в толк, как это в такую нескладную головёнку с жиденькими волосиками, кривым носом и вечно раззявленным ртом, напоминающем пепельницу, столько знаний влезает.

- Как так? – Переспросила Нинка, уронив тряпку на пол.

- Сначала начнётся процесс охлаждения, – рассудительно повёл речь Кисельников, – затем, так как наше светило звезда...

- Светило... – Передразнил его оказавшийся рядом Шрапке, что предпочитал больше с комфортом сидеть в конторе и вслушиваться в пластмассовый голос актёров по радио. – Мудила. Других тем нет, что ли? Работать надо как следует, а не вредную пропаганду вести

Обречённость небесного тела, однако, заставила занервничать всех. Механизм его угасания, что Кисельников собирался обстоятельно объяснить, никого не волновал, ужасал срок – своей очевидностью. Зловещая и безжизненная темнота заполонила вагон.

- А мы? – Потрясённо прошептала Зиночка, чувствуя, что сейчас расплачется. Пять миллиардов в её сознании спрессовались в мрачное завтра.

- Тебе мало? – Воскликнул изумлённый Кузяев. – Ты к тому времени давно уже станешь сама пылью космической.

- Поставим вопрос шире, ё... в ногу мать, – встрянул Шрапке, – что будет с человечеством?

- Наука ещё не знает ответа на этот сложный вопрос, – важно обронил Кисельников. Быть в центре внимания ему нравилось.

И вот теперь, вспоминая этот бестолковый разговор, Зиночка чувствует вновь какую-то пугающую пустоту там, где, согласно той же безжалостной науке, должно быть сердце. Время, ограниченное точным числом, пролетит, несомненно, стрелой. И этот факт ещё больше ввергает её в уныние. А что она вообще успела сделать в своей жизни? Ничего.

Зиночка вяло протирает полированную поверхность откидного стола. В день она совершает тысячу различных движений. А для чего? Если известно, что впереди – пустота, и нет продолжения жизни. Для чего люди тогда строят дома, корабли? И прокладывают дороги, ведущие в никуда, во мрак? Выдумывают книги, пишут картины и одежду уродуют, именуя это модой, – зачем? Вот выйди она замуж за Гришу, уехала бы с ним за границу. Нарожала бы ему маленьких смышлённых Смулевичей. Протянула бы, наверное, лет восемьдесят, не меньше: предки её, как с материнской, так и с отцовской стороны, сплошь все долгожители. А их с Гришей дети имели бы своих. Внуки бы эстафету подхватили. И так колесо крутилось бы и дальше. До того момента, пока счётчик истории не остановится.

Зиночка замирает на месте. Правильно, что она не уехала с Гришей. Всё – зря.

В вагон влетает Кузяев, в отставании товарищей узревший злой умысел, желание увильнуть от работы. Он с подозрением поочерёдно глядит на Кисельникова и Зиночку:

- Вы почему тут застряли?

- Я не могу из-за неё, – оправдывается Кисельников, – я замыкаю процесс.

«Что ж ты, Писюн Засранцевич номер два», думает Зиночка о Кузяеве, «лаешься? Афганец штопаный. Что рисковал жизнью, видел гибель товарищей – без права на будущее, о том не зная...»

Стол под Зиночкиными мощными руками, на который она непроизвольно нажала, трещит.

- Поломаешь, эй! – В один голос, перепуганные, кричат Кисельников и Кузяев.

- Вот ты скажи, Кисель, – бормочет Зиночка. – Пять миллиардов лет, что нам... того... осталось... Ничего, получается, нельзя сделать?

- У нашей боевой подруги ступор. – Поясняет Кисельников. Определённо, извилины в его редковолосой голове уложены не так как у нормальных людей. Он проникает в Зиночкины мысли без труда. Хлопает её, довольно осторожно, чтобы, не дай бог, потом не пришлось лечиться, по плечу. – Дарю, Зинка, тебе надежду, чтобы легче жилось. Безвозмездно. Учёные что-нибудь обязательно да придумают. Остынь. Быть такого не может, чтобы решения не нашлось. Не верю.

Отчего-то его улыбающаяся физиономия Зиночку успокаивает. Не может, конечно, быть, чтобы Солнце вот так взяло и – погасло, а люди в безвременьи исчезли.

Зиночка набирает обороты. Уходят поезда – приходят поезда. Нинка права: были б руки, а работа всегда найдётся. Где-то впереди, далеко оторвавшись, бухая в унитаз, она кричит с пионерским задором:

- Насра-а-а-али!..

Зиночка веселеет и даже начинает насвистывать мелодию из «Голубого Дуная» Штрауса. Гришенька научил её любить классическую музыку.