Беглые

Мишка Беглый
Беглые
/отрывочные заметки/

    Когда я окончательно решил совершить алию, мне исполнилось пятьдесят три года – вполне достаточно для того, чтобы необдуманных поступков не совершать, поэтому я всё тщательно обдумал. Вот какую запись я обнаружил в своих бумагах, вернувшись в Россию через три с лишним года:
    *Почему, собственно, я покидаю Россию? Потому что этого хочет женщина, которую я люблю. Потому что в России становится скучно. И просто потому, что жизнь – движение, а я ещё очень жить хочу. Почему я еду в Израиль? Потому что я еврей, как и упомянутая мною женщина. В Израиле живёт её дочка, и ей нужна помощь. И нам давно следовало подойти к Стене Плача и прикоснуться ладонями к камням, хранящим историческую память моего народа*.
    Сейчас, когда меня спрашивают, вернулся ли я в Россию навсегда или просто приехал временно, по делам, я не знаю, что ответить. Не навсегда я в Израиль уезжал. Не навсегда в Россию вернулся. Не хочу я замкнутого пространства. *Навсегда и никогда – этого я никогда не приму*. Не пришло мне в голову, что восхождение на гору Мория, где некогда праотец всех евреев должен был выполнить свой долг - жуткий и, для такого человека, как я, маловразумительный - следует понимать как нечто окончательное, и, вернувшись в Эрец-Исраэль, я уже с места не двинусь. Нет, я, не смотря ни на что, продолжаю перемещаться в пространстве и времени. А где меня похоронят, мне совершенно искренне наплевать. Какое это может иметь значение для моего посмертного будущего? Чепуха.
    Разумеется, я еврей. Для того, чтобы в этом убедиться, достаточно просто глянуть мне в лицо, особенно в глаза, или вслушаться в мой говор. Разумеется, Эрец-Исраэль самое важное место на земле. Почему? Этого я не знаю. Слишком много всевозможных, противоречивых объяснений этого факта внасилку напиханы мне в голову. Но важнее места нет на Земле - точно. Я, впрочем, знал это задолго до репатриации, мне так с детства объяснили мои старшие, которым я очень верил – евреи по материнской линии и русские по отцовской. Объясняли по-разному. Я никогда не пытался принять ту или иную сторону и сейчас не собираюсь этого делать. Сказать по правде, мне просто не до этого. 

    Видите ли, я – беглый. Не случайно я некоторое время в «Новостях Недели» вёл рубрику «Человек на обочине», которая оказалась достаточно популярной, судя потому, что меня постоянно останавливали на улице – чаще всего с бранью и упрёками.
    Беглые это категория населения, психологический тип, социальное сообщество. Вот я тут попробовал поделиться с вами некоторыми результатами многолетних наблюдений за этими людьми и за самим собою, разумеется, настолько, насколько человек в состоянии наблюдать самого себя.

        «Весь мир – тюрьма», - кажется, Гамлет это говорит кому-то из своих друзей, которым он, впрочем, верит: «…как двум гадюкам». Странно, что мне пришлось без малого шестьдесят лет топтать дороги, исхоженные сотнями поколений моих предшественников, для того, чтобы понять к старости, какую тяжкую правду он имел в виду. Население немилосердной планеты делится на тех, кто спокойно съедает свою пайку, если её у него не отобрали, и, засыпая на нарах, мирно мечтает увидеть во сне что-нибудь реально осуществимое в условиях неволи, и на тех, кто пытается бежать. Первые условно могут считаться счастливыми людьми, умея радоваться малому. Вторые на свой манер тоже счастливы, но мира они не знают, и покой им только снится. Они томятся и стонут душой, готовясь к побегу или, уходя в побег и тревожно вслушиваясь в нагоняющий их, азартный, заливистый лай конвойных собак, но где-то в неясном далеке, впереди им чудится некое таинственное свободное пространство. Никто, однако, не знает, что такое свобода. Беглые рвутся к ней, просто потому, что она есть нечто противоположное утверждённому навеки тюремному распорядку.
    Я – беглый. Родился беглым, среди беглых. И умру в побеге. И беда моя в том, что мне, никогда не узнать, где же свобода, что она представляет собою и что может дать мне, или что у меня отнимет.
    Не то, чтоб я в этих отрывочных заметках надеялся подвести какие-то итоги длинной, путаной, бестолковой и вконец неудавшейся жизни, но клочья воспоминаний, словно рваные облака лютым ноябрём, всё чаще стали проноситься над моей головой. Бывшее перепутано с несбывшимся. Многое дорогое позабыто, но в памяти, которая постепенно выходит из строя, будто в компьютере, исчерпавшем свой ресурс, неожиданно оживает воображаемое.
    Скучно бывало редко. Весёлого мало, больше грустного. Но почти всегда было больно. Бывало страшно. Бывало обидно. Но иногда было удивительно красиво, происходили чудеса, сбывалось нечаянное, слышались голоса ангелов – впрочем возможно, это были демоны, а вернее всего просто какие-то шлюхи из Москонцерта, но звучало восхитительно, горячо билось сердце, слёзы горели, жгучие и чистые. К сожалению, все оказалось напрасным – и плохое, и хорошее. Сейчас, оглядываясь вокруг, я не нахожу ничего знакомого, ничего мною предвиденного. Кто бы мог подумать! То, что казалось незыблемым, надёжным, как родная твердь под ногами, оказалось ветхим дощатым настилом, который трещит и шатается, вот-вот обрушится, а внизу отнюдь не бурный поток прозрачной горной речки, который в юности я переходил по бревну (это было невероятно давно, в далёкой тунгусской тайге), а тёмные воды затхлого, гнилого пруда с лягушками, пиявками и головастиками. Не хватало ещё свалиться и на старости лет утонуть в нечистотах. Проклятое время! – вечная жалоба старика. Но, послушайте! Время моё, действительно, было проклято кем-то. Как, впрочем, и любое другое время. Человеку, родившемуся в мир и сделавшему первый шаг вперёд, впервые оторвавшись от материнской юбки, любая эпоха надевает на шею жёсткую петлю пожизненного рабства тем или иным образом, но поначалу так незаметно, осторожно и даже ласково, что он этого не способен заметить. И только духовно созревая, уже в разумном возрасте человек обнаруживает, что безнадёжно связан. Тогда он смиряется с этим как с неизбежностью или всю жизнь стремиться найти возможность разорвать омерзительные путы - и то и другое связано с мучительными страданиями. Именно этим - ни в коем случае ничем другим! – объясняется медицинский факт катастрофического распространения сердечно сосудистых заболеваний, в особенности инфаркта, который есть не что иное, как разрыв сердца. Сердца рвутся! Они недостаточно прочно устроены, не выдерживают.   
    А, собственно, за что Создатель осудил каждого, на чью долю выпали очередные тёмные годы, которые Он в самый первый День рождения преподносит человеку вместо подарка в качестве его грядущей судьбы? И кто мог выдержать эту свинцовую тяжесть небесного проклятия? Только глубокомысленные ценители благопристойной, умеренной выпивки и обильной домашней закуски - больше никому не под силу такое: Закусывайте, закусывайте, ребята, а то захмелеете, утром будет голова болеть…. Закусывал я плохо, аппетита не было. Поэтому в порядочных домах меня боялись усаживать за стол. Однажды хозяйка говорит:
    - Кушайте, кушайте, Миша. Кушайте на здоровье. Самое главное - здоровье, здоровье дороже всего, остальное приложится…. – с доброй улыбкой, ласково, по-матерински.
    Но я, проглотив фужер водки и закуривая:
    - Ничего подобного. Это для племенного жеребца здоровье самое главное, а мы же люди!
    - Боже мой! – пожилая дама почему-то искренне оскорбилась и глядела на меня, с сожалением качая головой. – Человек вы совершенно невозможный. Это рано или поздно должно кончиться плохо. Вы постоянно находитесь в оппозиции. Это что-то местечковое в вас проявляется. Это замкнутость еврейского местечка. Обязательно хотите быть непохожим. Но ведь нужно на что-то реальное опираться?
    Не на что мне опереться. Умел бы я летать. Хотя летать по воздуху – по-моему занятие несерьёзное, разве что на самолёте. Но писать я умею. Это отчасти напоминает полёт, а иногда свободное падение. Этого у меня никто не отнимет. 
                Все мы прокляты русским народом,
                А была наша злая вина –
                В том, что нас поманила свобода,
                А народу она не нужна.
    Это я написал лет сорок тому назад, совсем был сопливый. Я тогда носил форму морского флота рыбной промышленности, весь был чёрно-золотой, в январе рожа кирпичная от загара, полгода ловил сардину в Гвинейском заливе, приехал из Калининграда в Москву после рейса, в отпуск. Моряк вразвалочку сошёл на берег…. Попугаи, пальмы, баобабы…. В Дакаре мне не посчастливилось увидеть жену французского посла, зато я побывал в публичном доме. Там были негритянки, некоторые к моему удивлению оказались очень привлекательны…. Но не пугайтесь, я не собираюсь рассказывать здесь об этом знаменательном визите – кроме ерунды, нечего об этом рассказать (мне во всяком случае).
    Однажды, в те далёкие времена мы с моим дядькой, братом матери, Феликсом Световым, которого мы звали Светом (недавно он умер), сидели в ресторане ЦДЛ. За соседним столиком – живой Смеляков, он очень пьян. А вон там, стоит у бутафорского камина – Евтушенко. А это Галич. Войнович. Давид Самойлов (Дезик). Коржавин (Эмка Мандель). Вознесенский. А вот пошёл Любимов. Вот знаменитый диссидент Пётр Якир. Безусловно, для такой компании – слишком много евреев. А кто в этом виноват, и что тут можно поделать? Ситуация-то классическая. Не однажды она возникала в Истории.
    ЦДЛ был тогда бастионом оттепели, здесь ещё не исчезло ощущение свободы. Её ещё не было или уже не было, но её ждали. Хрущёва не стало, но трепетное, почти безнадёжное ожидание свободы продолжалось по инерции…. А это кто, такой огромный и лохматый? Юрий Домбровский.
    - Ты знаешь, - сказал я Свету, – у меня такое впечатление, что народ не хочет перемен, - разумеется, я имел в виду русский народ.
    - Почему ты так решил?
    - Все убеждены, что перемены - только к худшему.
    - Народ это кто? Кого ты называешь народом? Кто эти все, по-твоему?
    Странный вопрос. Двести миллионов человек – не иголка. Два века длятся поиски русского народа. Куда-то он прячется всё время, народ Серафима Саровского и Степана Разина. Где он? Кто он? И что это за народ такой? И он какой? Самое главное: что ему надо, народу?
   
    Средний рыболовный траулер морозильшик «Вайда» медленно подходил к причалу Калининградского Рыбного Порта. Моряки толпились у фальшборта, вглядываясь в разноликую толпу встречающих, и я среди этих моряков. Мне тогда было, вероятно, двадцать два года, может, двадцать три.
    Я был странный паренёк, очень непохожий на своих товарищей – на тех, с кем работал в Атлантике, и на тех, кого оставил в Москве, а между этими людьми лежала непреодолимая пропасть.
    У бетонной кромки пирса редкой цепочкой выстроились пограничники. С берега, через их головы несколько раз, со взрывами смеха и весёлыми выкриками, наши ребята, уже сильно подгулявшие, бросали нам бутылки с водкой, которые разбивались, конечно. Две или три бутылки кому-то удалось поймать. Это что-то вроде традиции, не знаю, дожила ли она до нынешних времён. А мне только нужно было увидеть в толпе два лица, которые в то время были для меня дороже всего того немного, чем я в жизни владел и о чём знал или догадывался. Женщина и девочка у неё на руках - темноволосые и синеглазые, смуглые, с продолговатыми, удивительно нежного овала восточными лицами – отец этой женщины был таборный цыган, а мать украинка. И вот я разыскал их. Я некоторое время, с трудом переводя дыхание, любовался ими, они плакали и смеялись, девочка доверчиво протягивала ладошки к ржавой громаде надвигающегося парохода, а женщина, с трудом удерживая её, рвущуюся вперёд, вероятно, ещё не разглядела меня среди похожих, будто братья, почерневших от загара, заросших и одичавших мужчин. Я знал, как она волнуется. Мы не виделись почти десять месяцев. Она, часто думала о том, что в Гаване, Дакаре и Такоради вокруг меня было много молодых, красивых и доступных женщин, и что я тоже думаю о калининградских моряках, всегда провожавших её на улице жадными взглядами, и что когда-нибудь это плохо кончится для нас. И нам обоим яростно хотелось, чтобы эти тяжкие помыслы поскорее рассеялись, как это всегда случалось, стоило нам только после разлуки остаться, наконец, наедине. Нам предстояло прожить на свете ещё несколько счастливых лет, до того момента, когда это однажды и наедине не прошло, и больше не проходило никогда, и живо в сердце до сих пор, будто твёрдый кусок холодного зла.
    И вот она меня увидела. И она крикнула во всю силу своего прекрасного юного голоса:
    - Мишка, мой! – сегодня, когда я пишу это, в моём прошлом нет больше ни одного по-настоящему светлого и чистого воспоминания, всё, так или иначе, замарано, и я всё чаще возвращаюсь к этому слабо мерцающему в мутной мгле невозвратной дали отсвету былой давно погубленной нами любви.
    Нина стала пробираться ближе, я перегнулся через планширь и мы изо-всех сил смотрели друг на друга, она плакала, а я, как мог, проглатывал эти счастливые слёзы. Как же мне сейчас недостаёт слёз! Но сейчас я могу заплакать только спьяну, то есть это будет не по-настоящему, как в кино. На пороге шестидесятилетия плакать могут, наверное, только святые, а я ни разу в жизни святого человека не встречал и не верю в то, что человек из мяса и костей может быть святым, в том смысле, какой этому слову придаёт Священное Писание. Вдруг Нина что-то крикнула и засмеялась, но я не расслышал. Она снова крикнула.
    - Мишка, твои друзья в Москве все с ума сошли. Они крестились!
    Мне стало смешно. Мы смеялись втроём, будто вокруг никого не было – маленькая Наташка, Нина с ней на руках и я.
    - Но ты-то не крестилась?
    - Дурак. Я же с детства крещёная.

    Всё это имеет длинную предысторию, которая начинается роковыми словами: «Исторически сложилось так, что Русская Православная Церковь – есть Церковь простого народа».

    В Москве у меня был тогда друг, человек удивительно талантливый, но погибавший и погибший, в конце концов, от непрерывного запоя. Он сочинял, как мне казалось (а может, и впрямь так оно и было), гениальные стихи, но никогда не записывал их, все они пропали. Пропали его рисунки карандашом, шариковой ручкой, губной помадой какой-нибудь очередной его девки, даже обгоревшей спичкой, которые он за разговором рассеянно чертил на обрывках бумаги. И, разумеется, пропало всё, что он говорил о культуре, истории, религии, о стремлении к неведомому Богу и о противостоянии Ему – всё пропало. Некому ведь было сохранить. Он размышлял о судьбе русского народа. Постоянно думал об этой уникальной общности людей, сложившейся по его мнению из элементов, друг другу враждебных и, казалось бы, несовместимых в рамках какого либо мыслимого единства. И всё же он был уверен, что русские - прообраз грядущего объединения народов мира, потому что они в глубине национального духовного пространства объединяют нормативную европейскую культуру и варварское, азиатское стремление разрушить тесные рамки презренного здравого смысла. Православие – религия русских – единственная система взглядов, способная придать определённые формы этому узлу внутридуховных  противоречий. Русские, - говорил он, всегда волнуясь и увлекаясь, - несут в сердцах одновременно строгую гармонию и свободный хаос, который издавна называют волей. Русская воля это тысячелетнее странствие в безграничных космических далях, а русская гармония это обустройство необъятного космоса в пределах рациональной математической формулы. Но! Православие…. Ну, и так далее, и тому подобное. Это, к сожалению, совершенно бессмысленно набирать типографским способом, но слушать с гранёным стаканом водки в руке и сигаретой в углу рта можно долгие часы. И вот однажды мы с ним пошли в сквер, рассчитывая, утроившись там на укромной скамейке, выпить и поговорить. Мы не успели расположиться, как стал накрапывать дождь. Что было делать? Я предложил пойти в пивбар.
    - Нет, - сказал он, - только не это. Там эти… уроды, я не могу.
    - Какие уроды?

    В те же годы у меня был наставник, человек, который пытался научить меня жить. Безуспешно. Кое-что я усвоил, но в целом оказался к науке невосприимчив. Может, оно и к лучшему. Александр Иванович Волков задолго до войны окончил четыре класса сельской школы, читал с трудом, по слогам. Его призвали на флот, и с тех пор он уже не отрывался от моря, пока не умер. Воевал на подводных лодках. Его корабль был потоплен, он выплыл (редчайший случай) и попал в плен. После войны пять лет провёл в воркутинских лагерях. И опять пошёл в море. Когда мы с ним повстречались, он ходил боцманом.
    Я получил в базовом отделе кадров очередное направление и явился на пароход. Кажется, это был РТМ «Андромеда». На лобовой надстройке огромными буквами: «Экипаж коммунистического труда». Сдал направление старпому и нашёл на палубе боцмана, мне нужно было получить у него новую робу.
    - Боцман, а что это написано: экипаж комтруда? Ведь каждый рейс мы подменяемся.
    Он сидел на канатной бухте  и курил, сощурившись и сосредоточенно глядя как бы никуда – его непременное положение в редкие моменты, когда он ничего не делал. Он внимательно посмотрел на меня и совсем серьёзно спросил:
    - Ты что, дурак? – потом он подумал и добавил. – Нет, это у тебя, потому что ты еврей. До смысла хочешь докопаться. А смысла-то и нет никакого, одна муть. А вроде умный народ. Вот почему так? – я этого не знал тогда и сейчас не знаю.   

    Как-то раз в Северной Атлантике в сильный шторм волной сорвало лючину (крышку) грузового трюма.
    - Боцману с палубной командой, - загрохотала принудительная трансляция голосом капитана, - выйти на рабочую палубу, закрепить лючину!
    Через минуту Иваныч откашлялся в микрофон и сказал совсем по-домашнему:
    - Так, ребята, давайте повеселей. Вахте второго штурмана выйти на ботдек. Жилеты, багры, фал. Ну, и…. В общем, шевелитесь.   
    Он был совершенно спокоен. Мы все сгрудились вокруг него на шлюпочной палубе, будто птенцы вокруг наседки. Я смотрел вниз, туда, где сбесившаяся вода бушевала на полубаке. Лючина весила около тонны, и её носило по палубе, как жестянку. Судно, работая предельными оборотами, с трудом удерживалось в разрез волне, и нас бросало так, что невозможно было устоять на ногах. 
    - Ну чего нахохлились, как пленные румыны? – сказал боцман. – Не бойтесь ничего. Бояться опасно. Испугался – пропал. Главное, меня слушайте. Как скажу: «Вперёд!» - сразу за мной, а кто будет менжеваться, получит по шее. Так. А ты чего, профессор (он меня так звал), чего дышишь-то? Очко играет? Плюнь! Я с семнадцати лет эдак вот кувыркаюсь, и ничего, жив-здоров.
    - Ага, плюнь…. - сказал я. - Ты привычный, а….
    - Спирту хочешь? – тихо спросил он меня. – Только, смотри, ребятам не говори, на всех вас не напасёшься.
    - А у тебя есть?
    - У меня всё есть. Глотни, только не увлекайся.
    Я глотнул из металлической фляжки. Отдышался и прислушался к страху у себя в животе. Его почти не стало. Иваныч поглядел на меня:
    - Полегчало? – я кивнул.
    - Зря, - вдруг с сожалением сказал он. – Зря. Нужно было перетерпеть.
    Он, мне кажется, считал, что страх это вроде головной боли. Когда мы выбежали на палубу:
    - Смотри. Этот конец быстро закрепи за центральный рым лючины. Сумеешь? Как она, падла, под крен прижмётся к фальшборту, сразу прыгай на неё, вяжи и беги назад. Не сумел сразу завязать – бросай. Упаси Бог, опоздаешь, и она пойдёт обратно – тебя выбросит за борт, понял?
    - Понял! – дико заорал я и бросился выполнять.
    Я взгромоздился на скользкую плоскость лючины, но с концом завозился.
    - Пробатов, прыгай в сторону. Бросай конец, дурак!
    Конец я так и не сумел закрепить, громадную чугунную махину уже несло к противоположному борту, когда я каким-то чудом спрыгнул и покатился по палубе. Волков молча смотрел на меня, когда я, наконец, подошёл:
    - Ну, до чего ж заядлые вы все….

    Однажды он разбудил меня ночью:
    - Вставай, браток, шлюпку расчехлять. Как раз, пока расчехлим, и ребят можно будить. Идём на SOS.
    Сигнал бедствия подавал небольшой норвежский сейнер. Они намотали свой сетевой порядок на винты, потеряли ход и управление и начинали уже погружаться, набирая воду в кормовые отсеки.
    Мы вышли на палубу – кошмар. При сильном ветре и волнении судно шло полным ходом, подставляя ветру борт. Волна накрывала нас вместе с надстройкой. Несколько мгновений я простоял, вцепившись руками в леер, пока сквозь дикий вой ветра и гром волны не услышал, что боцман кричит: «Пробатов, в укрытие, твою мать!». Я с трудом добрался до входа и, едва справившись с тяжёлой стальной дверью, мокрый до нитки, прошёл в помещение. Александр Иванович поднялся в рубку, я за ним.
    - Что, готова шлюпка? – спросил капитан.
    - Не, не стану расчехлять. Кто пойдёт с командой, пусть и расчехляет.
    - Тебе ж идти.
    - А не, я не пойду, - невозмутимо сказал боцман.
    - Боцман! Приказ выполнять отказываешься? Ты у меня под суд пойдёшь, - закричал капитан.
    - Ну, добро, радируй в Базу. А старшиной бота не пойду, и шабаш. Тебе охота золотую звезду, а мне не надо, мне двух красных хватило так, что лучше б и не представляли. С кем я пойду? Молодых ребят губить, за что? Там пятеро норвежцев – я никого их в глаза не видал. А тут наши калининградские ребята. Вот я его жене, матери его, чего скажу? – он кивнул на меня.
    Позднее я стал упрекать его. Как же так? Люди гибнут, и не прийти им на помощь….
    - Ну да. Всё должно ж быть по правилам. Одни евреи эти правила и соблюдают. Своих, значит, угробить, а чужих выручить. Да и вообще, Мишка…. Все правила выдумали евреи. Вас же по этим самым правилам и гноят.   

    В 1968 году ловили путассу в Ла-Манше. Чехословацкие события. Несколько тревожных дней, когда мы уверены были, что начинается большая война, а значит нас интернируют.
    - Слышь, профессор! Ты что такой смурной ходишь?
    - А что, как нас тут арестуют?
    - Слушай, Мишка, в сорок пятом году меня освобождали англичане. Лагерь наш, перемещённых лиц, был в Бельгии, где-то тут неподалёку. Так веришь? Я четыре месяца при коммунизме жил. Всего было навалом – и жратвы, и сигарет, и водки. Даже бабы были. Чего ещё надо? Будет война, пускай друг дружку хавают. Это надо Богу поклониться, если нас запрут. Тебе что, охота воевать?
    Медаль «За отвагу», два ордена Красной Звезды. Он был членом партии с 41 года. Загадка.

    В 2001 году я жил в Иерусалиме. Как-то раз мне позвонили из редакции «Новостей Недели». На моё имя поступили какие-то письма, когда я собираюсь их забрать? Редакция – в Тель-Авиве. Я там появлялся неохотно.
    - Послушайте, не в службу, а в дружбу, - сказал я секретарше, - если вам нетрудно, просмотрите их. Попадётся личное, прочтите мне по телефону, а отклики я как-нибудь потом заберу.
    Одно письмо оказалось личным, и она его прочла мне: «Если фамилия Янсон вам что-то говорит, позвоните по номеру ……». Я записал номер. Янсон - что-то знакомое. А! Фамилия капитана яхты инженера Гарина. Я не стал гадать, а просто набрал номер.
    - Здравствуйте. Спасибо, что позвонили. Скажите, вы Пробатов, Михаил Александрович?
    - Совершенно верно.
    - Ваш отец, значит, Александр Николаевич Пробатов? Он был в своё время директором СахТИНРО?
    Мой отец, действительно, был когда-то директором Сахалинского отделения Тихоокеанского Института.
    - Тогда, представьте, вы присутствовали при моём рождении. Вам тогда было лет пять или даже ещё меньше. Мне рассказывала об этом покойная мать. Вы такого случая не помните?
    - Вспомнил! - сказал я. – Ваш отец Рудольф Карлович Янсон, швед.
    - Совершенно верно.
    На следующий день мы встретились в баре на улице Бен-Иеугда. Передо мной за столиком сидел Иван Рудольфович Янсон. Сын шведа и испанки из бывшего СССР, он был евреем. Как это возможно? Вот когда вы захотите получить израильское гражданство, я вам расскажу, только под большим секретом. Иван Рудольфович очень захотел. Ничего удивительного. Он жил в России долго, почти всю жизнь, дожил аж до 1995 года, когда вдруг обнаружил, что не живёт, а умирает с голоду вместе со всей своей семьёй, а у него дети и внуки. И тут он захотел стать евреем. Захотел и стал им. Причём, он стал не таким евреем, как автор этих строк, а настоящим, обрезанным, в чёрной шляпе, под которой, не смотря на жару, была ещё и кипа, с пейсами и с белыми кисточками талеса, которые называются, кажется, цицин, выпущенными из-под пояса поверх брюк. Будьте осторожны с моей терминологией на иврите, и прошу учитывать, что я в еврейской религиозной атрибутике разбираюсь не лучше чем в христианской. Речь у нас, однако, не о том.
    Мы с Иваном по-русски выпили водки, курили и вспоминали. Каждому было о чём вспоминать. В первый и последний раз я видел его, когда мне самому едва исполнилось четыре года. Это произошло на острове Сахалин. Он был совершенно лиловый, мокрый и очень громко кричал в руках у повивальной бабки – засольщицы с рыбозавода. Она держала младенца, высоко подняв его в тёмных жилистых руках, покрытых синей татуировкой - недавно вышла из заключения, Я хорошо помню её ликующий возглас: «О, який хлопец гарний, та боже ж мий!». 

    Моё раннее детство выпало на странные времена. Тиран, быть может, беспримерный в Истории, неожиданно вышел из совершенно безнадёжного положения, в которое его поставила Вторая Мировая Война. Он стал после этой войны ещё более могуществен, чем был. Его недавние союзники за пределами СССР трепетали, уступая ему повсюду, где бы ему не вздумалось проявить инициативу. Его тайные противники внутри страны смирились с ним. Он, единственный, оказался победителем в великой войне, которую, казалось бы, совершенно не в состоянии был вести с самого её начала. Во всём мире не было ему никакой альтернативы. Однако, ничто не вечно, и этот загадочный человек, если только это и впрямь был человек, а не злой дух – одряхлел. Он был болен. И, хотя состояние его здоровья хранилось в тайне от сотен миллионов его подданных, ощущение близкой развязки крепло. Ждали. Со скорбью, с ликованием, со страхом, с надеждой. На Дальнем Востоке, где моя семья находилась в то время, это было особенно заметно, потому что от Ледовитого Океана до Уссурийской тайги в этом краю одновременно содержались никак не менее десяти миллионов заключённых. Огромное большинство этих людей были обречены им на смерть. Его же смерть, для каждого из них была равносильна помилованию.
    Положение моих родителей в те годы было двойственным и мучительно неопределённым. Мой дед по отцу был расстрелян в 1918 году за антибольшевистскую пропаганду. Он был сельским священником, и в девяностые годы канонизирован Московской Патриархией как святой, чем я очень горжусь. Накануне революции у моего отца уже был георгиевский крест за бои и ранение в Восточной Пруссии летом 1914 года. А к 1917 году он учился в Кадетском корпусе. После расстрела деда отец бежал на Дон и воевал с красными в составе казачьих войск генерала Мамонтова, то есть и он был по логике вещей обречён - если не на расстрел или иную смерть, то в лучшем случае на голод и бесправие лишенца. Однако, ему удалось поступить в Тимирязевскую Академию, где, укрывшись под могучим крылом академика Л. С. Берга, он умудрился получить образование, а позднее защитить докторскую диссертацию по зоологии. В конце войны отец был заместителем по науке начальника Карской Экспедиции, то есть, фактически её руководителем, пользовался большим доверием и личным расположением И. Д. Папанина, и, не смотря на террор, учинённый в советской биологической науке бандой Лысенко, мог бы чувствовать себя в относительной безопасности. Но в 1945 году он женился на дочери врага народа, еврейке, которая к тому же появилась в его жизни с больной матерью на руках, а моя бабушка по матери не имела права жить в столице, поскольку после тяжелейшей раковой операции освободилась из лагеря условно-досрочно. Всё это было не просто опасно, а смертельно. Отец, однако, считал, что в таком положении держаться в тени - хуже. Сразу после войны он стал одним из наиболее влиятельных руководителей дальневосточной рыбной промышленности. Мы жили на только что отвоёванном у японцев Южном Сахалине.       
     Когда мне исполнилось, кажется, годика четыре, произошёл случай, который, возможно, во многом определил  всю мою дальнейшую жизнь. Отец считался на Сахалине неофициальным представителем Министерства. И он, не знаю зачем, взял меня с собой в город Холмск, где на борту научно-исследовательского судна «Жемчуг», стоявшего там на рейде, должно было проходить расширенное совещание Дальневосточного Рыбного Главка. Мероприятие парадное. Белоснежный пароход накануне вышел из дока с иголочки, и нёс личный вымпел Флагмана Дальневосточной Экспедиции, то есть, собственно, моего покойного папы, который принимал у себя начальство из Москвы, Владивостока и Южно-Сахалинска. Совещание проходило за столом каюткампании, ломившемся от деликатесов и дорогих напитков.
    Пока начальство совещалось, какой-то здорово перепуганный человек, в промасленной робе водил меня по пароходу. Мне было очень интересно, особенно в ходовой рубке, где я крутил настоящий штурвал, деревянный, отполированный мозолистыми матросскими руками до блеска. Неспокойное зимнее море, порытое белыми барашками, было грозно и прекрасно. Но мне не нравилось, что мой сопровождающий меня почему-то боится. И настроение совсем упало, когда он злобно сказал кому-то у меня за спиной:
    - Сказали, пробатовский сынок. Таскайся с ним по пароходу, не жрамши, такую мать…. Его-то покормили, а мне хоть бы какая сука кусок хлеба кинула.    
    - Что за рейс? Совсем, гады, умотали людей. Когда ошвартуемся, не говорили?
    - Не раньше, как к завтрему. Хотят, понимаешь, совещаться, вроде будто в море они. Это хорошо ещё - погода не даёт, а то понесло бы кататься до самого Манерона. И ужин выдадут сухим пайком. Семёныч, сказал, не успевает, и руки отваливаются уже - что ж, ведь камбуз-то не ресторанный. Второй ящик коньяку им потащил. Жрут в три горла.
    Затем, вероятно, на совещании был объявлен перерыв, и отец повёл гостей на верхний мостик, любоваться штормовым морем. Эти люди, шумные, самоуверенные, все были уютно одеты в тёплые полушубки и меховые бахилы. Они разогрелись коньяком и горячей закуской, разрумянились и были очень весело настроены. Всё время чему-то смеялись. На мостике я подошёл к ограждению и глянул вниз, где был полубак, рабочая палуба. Там что-то делали страшные, насквозь вымокшие, в рваных телогрейках, угрюмые работяги. С каждой волной их окатывало ледяной водой. Тут же, широко расставив на летающей палубе цепкие морские ноги, человек в клеёнчатом плаще с капюшоном непрерывно выкрикивал матерные ругательства. Думаю, что это был мастер добычи или боцман. Наконец он поднял голову и крикнул на мостик:
    - Ну, не шевелятся, задубели совсем. Надо бы по сто грамм спирта.
    - Откуда взять? Скажи коку, я велел готовить чай, а зайдём в порт, будет спирт, - ответили ему с мостика.
    - Но им можно было бы выдать коньяку, - неуверенно сказал кто-то рядом со мной.
    - На всё быдло не напасёшься ведь коньяку, - проговорил тот же сорванный, хриплый голос.
    Тогда я заплакал. Мой отец, думая, что я испугался волны, сердито рявкнул на меня. Но человек с хриплым голосом, это был капитан, положил мне на голову тяжёлую руку и проговорил:
    - Пожалел матросиков, пацан... Дай Бог тебе за это!    
    С тех пор я всегда старался уйти от социальной среды, которую с рождения определила мне судьба. Не только сам не хочу стоять на верхнем мостике, но всю жизнь не доверяю и стараюсь держаться подальше от людей, которые там стоят. Я – беглый.


    СахТИНРО, которым в начале пятидесятых руководил отец, базировалось, как уже было сказано, на Южном Сахалине, чуть севернее Холмска, в небольшом посёлке Антоново, на западном побережье острова, на берегу моря – не больше ста метров было от нашего дома до полосы прибоя. А с другой стороны дома была японская узкоколейка город Чехов – Южно-Сахалинск. Прямо к полотну железной дороги угрюмым строем тёмных елей спускалась по склонам  крутых сопок сахалинская тайга. К тому времени, когда мне исполнилось четыре года, интернированных японцев на Сахалине уже не было. Их в какой-то момент выслали всех до единого, в том числе и мою няньку, имени которой я не знал никогда, только помню, что родители называли её почему-то Ларисан – шуточная аббревиатура из её имени, которое созвучно было русскому Лариса, и японского слова «сан», госпожа. Много позднее мне рассказали, что она была в Японии очень богата, принадлежала к знатному роду самураев, и муж её погиб в Индонезии, командуя пехотной дивизией. Я хорошо помню её быстрые, ласковые и одновременно сильные руки, пристальный взгляд чёрных глаз, белозубую улыбку и особенно её речь. Она непрерывно разговаривала со мной на родном языке, и это напоминало заботливый и бодрый щебет синицы в гнезде, где она выкармливает птенцов. Ларисан всегда одета была по-мужски, в полувоенный китель и брюки во исполнение специального указа императора по этому поводу, изданного в 41 году. Она считала, что его указ о капитуляции не был действителен: «Предатели и корыстолюбцы вынудили монарха к этому недостойному решению…», - так она объяснила это моей бабушке на причудливой смеси немецкого и французского, которой они пользовались для общения. Бабушка помнила эти языки, с грехом пополам, с гимназических времён, моя же знатная нянька знала их в совершенстве, как, впрочем, и многие другие европейские языки. Когда же бабушка как-то раз спросила её, почему она не пытается, хоть немного, освоить русский, ей ответила гордая японская аристократка:
    - Русский язык, госпожа Фридлянд? Наречие восточных славян? Зачем это мне? В Токийском Университете, впрочем, есть кафедра славистики, моя подруга училась, а потом работала там до войны. Она погибла…
    - Во время бомбардировки?
    - О, нет. Она была расстреляна в Москве, в 43 году.
    Бабушка как жена врага народа семь лет провела в Мордовских лагерях. Поэтому она сказала:
    - Многие были расстреляны несправедливо…
    - В данном случае это не было несправедливо. Она была резидентом императорской внешней разведки.


    На Сахалине Зоны не было никогда, но на материке, вдоль западного побережья Татарского пролива, от самой китайской границы на Север тянулась цепь пересыльных пунктов (Владивосток, Находка, Ванино, Сов. Гавань и т. д.), откуда заключённых отправляли в лагеря отбывать срок. К концу войны администрация ГУЛАГа, вероятно, уже не справлялась даже с минимальным обеспечением миллионов репрессированных. Не было для них ни работы, ни продовольствия. Возникла практика расконвоирования. Почему-то об этом не писали, а может, мне не попалось на глаза. Заключённых, не способных к работе, или тех, кто по расчётам администрации должен был в ближайшие месяцы умереть от голода и мороза (доходяги), выпускали безо всякой охраны за пределы Зоны. Бежать на Запад было совершенно невозможно. Практически, ни один такой побег не удался. Однако, особо везучим и смелым удавалось  переправиться через неширокий Амурский лиман на Сахалин. В конце сороковых годов участились случаи нападения расконвоированных зэков на конвой. Многие из заключённых не так давно вернулись с фронта. Организуя группы по военному образцу, им нетрудно было разоружить не нюхавших пороху стрелков НКВД. Оказавшись на острове, где не было иных вооружённых формирований, кроме пограничников, которым было не до зэков, они уходили на Юг – там зима теплее, а тайга безлюдна и богата охотничьей дичью, грибами и ягодами. Эти люди были хорошо вооружены, доведены до полного отчаяния и, поскольку среди них фронтовиков оказалось немало – очень опасны.
    Зима 1951-52 г. г. для Южного Сахалина была необычайно суровой, многоснежной, морозы достигали сорока, особенно по ночам. Никто или почти никто из беглых, которые укрылись в таёжных сопках, не был охотником. К январю стало ясно, что продовольствие у них кончилось, и следовало опасаться их выхода к посёлкам. Об этом моему отцу сообщили по телефону с погранзаставы. В первых числах января несколько беглых с автоматом ППШ вышли среди бела дня к рыбозаводу в километре от нашего посёлка и попытались вскрыть заводской продуктовый склад. Им не повезло – рабочие были настороже и, укрываясь в бараках, открыли по ним огонь из дробовиков. Беглые отступили без потерь и ушли в сопки. Мой отец знал, что этим дело кончится не может, и несколько раз звонил пограничникам, требуя выслать в посёлок наряд. Пришли на лыжах двое молодых солдат, вооружённых карабинами, с офицером, который был их не намного старше. Отец пришёл в ярость и отправил всех троих назад. В посёлке было шестнадцать взрослых мужчин, у каждого охотничье ружьё с достаточным количеством фабричных патронов с картонными гильзами и, кроме того, металлических гильз, пороха, пыжей, крупной дроби, готовых пуль и свинца для отливки. Был, также, охотничий карабин с оптическим прицелом, принадлежавший Рудольфу Карловичу Янсону, а у отца - казённый пистолет ТТ. О Рудольфе Янсоне давно уже пора рассказать подробней.
    Однажды в Москве на коллегии Министерства отец сказал, что, если б из доброй тысячи сотрудников ТИНРО ему позволили отобрать пятнадцать толковых ребят, он попытался бы работать по-настоящему. На что тогдашний министр Ишков заметил:
    - А тебе, собственно, зачем пятнадцать? Миньян ведь это, кажется, десять человек…, - миньян, десять молящихся, необходимых для богослужения в Синагоге. Действительно, отец, не смотря на опасность такой кадровой политики, собирал в Институте, и особенно у себя в Сахалинском отделении, людей еврейской национальности, которых в то время отовсюду увольняли.
    - Не обязательно евреев, лишь бы работали, как евреи, - ответил отец, который, будучи министерству нужен, позволял себе такое, что другому дорого бы обошлось.
    Он, однако, не знаю откуда, очень хорошо знал, что можно говорить и делать, а чего нельзя, поэтому и ареста сумел избежать, в отличие от многих биологов, погибших по наводке провокатора – так отец в кругу доверенных лиц всегда именовал товарища Лысенко. То, что отец остался в живых, в особенности странно, поскольку его узкой специальностью было прогнозирование рыбного промысла, а прогноз в этом случае напрямую зависит от точки зрения на закономерности размножения рыбы, что для упомянутого академического палача имело принципиальное значение. Были и другие странности. Вообще, совершенно непонятно, каким образом сын священника, расстрелянного в 1918 году, георгиевский кавалер, выпускник Кадетского корпуса, белогвардейский офицер, мог сделать в СССР блестящую научную карьеру, увенчанную Орденом Ленина. Отца часто подозревали в сотрудничестве с НКВД, но эти подозрения совершенно неосновательны. Почему я так уверен в этом? Моя бабушка по матери всегда безоглядно доверяла ему. Они были очень дружны, отца даже прозвали за это тёщиным мужем. Я просто полагаюсь на её лагерную интуицию. К тому же, мне кажется, она знала об отце гораздо больше, чем кто бы то ни было.
    Шутливый разговор в Министерстве по расчетам отца должен был иметь весьма серьёзную подоплёку. В 1947 году Сталин распорядился развивать рыбную промышленность, для этого необходимо было освоить океанический промысел, а специалистов не было. Вскорости с ведома министра мой отец и с ним ещё несколько профессоров-ихтиологов представили лично товарищу Берия обширный список учёных-промысловиков, находившихся в учреждениях ГУЛАГа и предположительно ещё живых. Этих людей велено было искать, и тех, кого удастся найти, приводить в порядок и направлять на работу. Таким образом в посёлке появился Рудольф Карлович Янсон, швед из Красного Креста, арестованный за шпионаж в первые дни войны. По специальности он был вовсе не промысловик, а историк. Его освободили, вероятно, потому, что до войны он некоторое время занимался историей пушного промысла у себя на родине в Скандинавии. Кажется, в ходе этой малоизвестной операции НКВД, точно так же были освобождены ещё человек пять, но их судьба мне неизвестна. Рудольф Карлович был великолепным охотником, и отец в какой-то праздник подарил ему отличный бельгийский карабин с оптикой. Швед приехал в посёлок за год до тех событий. Он прекрасно работал, оказался человеком душевным и компанейским. Все полюбили его. А особенно его полюбила девушка, которую звали Мерседес или просто Мера – испанский ребёнок, не знаю, как она попала к отцу на Сахалин и почему работала мэнээсом. Хотя Янсон был лет на пятнадцать старше Меры, но любовь была так горяча, что и года не прошло, как Мерседес Гонсалес оказалась на седьмом месяце беременности. Янсон хотел расписаться по советскому закону, но отец отсоветовал – не следовало ему напоминать властям о своём существовании.
    Как-то раз, поздно вечером, бабушка уже уложила меня в кроватку и читала мне «Почемучку» при свете керосиновой лампы, потому что поселковый движок в очередной раз остановился. Потом выяснилось, что остановка в этот раз не была случайна. Институтский механик был уже убит. Вдруг со стороны узкоколейки послышались выстрелы и длинные автоматные очереди. В посёлке залаяли собаки и стали перекликаться тревожные голоса. Затопали сапоги в коридоре. Что-то отрывисто и решительно говорил отец, моя совсем ещё молодая мама, как всегда, звонко смеялась чему-то. Бабушка накинула платок и вышла. Она не велела мне показываться из комнаты, и я прилип носом к холодному стеклу тёмного окна. Я видел на железной дороге какие-то тусклые огни и вспышки….
    Дело было так. Восемь человек беглых, среди которых, как потом выяснилось, был польский полковник из АК, вышли с наступлением сумерек к посёлку. Бесшумно кто-то из них подобрался к сараю, где работал дизель, финкой перерезал механику глотку, остановил машину, и свет погас. Это было для моего отца неожиданностью, потому что он рассчитывал на прожектор, установленный на вышке метеостанции. Посёлок, для тех, кто выходил из тайги, виделся на фоне моря и неба - освещённым, а для тех, кто смотрел со стороны посёлка, сопки и железнодорожное полотно - тонули в непроглядной темноте. Отец, однако, выставил охранение, которое укрывалось за железнодорожной насыпью. Беглые наткнулись на вооружённых людей и вынуждены были стрелять. В этом случае им ничего уже не оставалось, как только отступить, но полковник в первые минуты, видимо, обстановку оценить не сумел. Откуда ему было знать, что против него действует профессиональный военный, офицер? Он решил прорваться к складу, надеясь распугать штатских автоматным огнём. Но люди, организованные отцом, отступив от низкой насыпи, залегли за очень крутым и высоким валом снега, который остался после трактора, пробивавшего вдоль посёлка автомобильную трассу. Противник попал в ловушку. Из-за вала стреляли на скрип снега, попаданий не было, но под частым огнём беглые не могли двигаться даже ползком. Непрерывный огонь из дробовиков вели всего четверо наших, они сменялись через каждые пятнадцать-двадцать минут и уходили греться к печке. Мороз был свирепый, и беглым, вероятно, приходилось туго. Отстреливаться им не имело смысла, наши были в надёжном укрытии. К тому же боезапас у налётчиков, конечно, был ограничен.
    Янсон с карабином пришёл к нам в избу. Он был бледен и очень взволнован, потому что Мера неожиданно стала преждевременно рожать, а до ближайшего медпункта было двадцать километров.
    - Рудик, - сказала ему моя бабушка, - не ходи туда, тебе нельзя стрелять в них.
    - Как это нельзя, Нехама? Как нельзя? Не пойти - спросят ведь, почему не пошёл.
    - Зэки в побеге. Тебе нельзя.
    - Вот уж никак не ожидал обнаружить здесь ещё пятую колонну, - весело сказал отец. – Нехама Львова, если он не пойдёт, я умываю руки. И что это за уголовная солидарность?
    - Лагерная, - сказала бабушка.
    - Но эти люди – уголовники или нет?
    - Очень может быть, - грустно сказала бабушка, - вполне может статься, что и уголовники. Но у Рудольфа жена рожает. Если он с ней останется, кого это удивит?
    - Вы это знаете не хуже, а лучше меня, - сказал отец, – а когда мы с Рудольфом возьмём этих преступников, он будет перед властью совершенно чист.
    - Не знаю, как вы собираетесь их взять. И никто никогда не бывает чист перед этой властью.
    Они с Янсоном ушли. Моя мама вдвоём с лаборантом Сашей Романовым пытались захватить сарай, где засел человек, убивший механика. Некоторое время они стреляли туда из своих дробовиков, он же не давал им продвинуться автоматными очередями. Потом наступила тишина. Никто больше не отвечал на выстрелы. Беглый прошил движок десятком пуль и присоединился к своим. Стало ясно, что электричества не будет. В это время луна скрылась в облака. Из-за укрытия видны были только неясные силуэты беглых, которые короткими перебежками уходили в сторону сопок. Отцу хотелось во что бы то ни стало остановить их. Он взял с собою Янсона, и они поползли вперёд, в снегу, под огнём нескольких ППШ. Янсон выстрелил четыре раза и ни разу не промахнулся. Но четверо продолжали, перебегая и отстреливаясь, уходить. Потом они залегли и стали стрелять прицельно. Им оставалось до спасительного распадка не больше двадцати метров. Янсон подстрелил ещё одного, осталось трое. Тогда автоматная очередь разрезала шведа почти пополам. Отец же, хотя и оказался ранен, сам взял его карабин и ещё некоторое время стрелял, но не попал ни разу. Трое беглых ушли в сопки.
    Отец был ранен совсем не опасно, пуля засела в бедре, но кость не была задета. Бабушка перевязывала его. Он в нижнем белье, босой сидел на табурете у раскалённой печи, бледный от потери крови, морщился и улыбался.
    - Положительно старуха была права, - сказал он.
    - Старуха?
    - В 19-м году старая цыганка мне сказала, что из огнестрельного оружия меня не убьют. В этот раз было очень близко. Жаль Рудольфа. Не знаю, как мне сообщить об этом Мерседес. Вы не возьмётесь, Нехама Львовна?
    Пришла какая-то женщина и сказала, что Мерседес вот-вот родит. Бабушка окончила перевязку и собралась в лабораторию, где рожала несчастная вдова Янсона. Я был очень напуган и вцепился в бабушку мёртвой хваткой, так что ей пришлось взять меня с собой. Уже светало, и я навсегда запомнил пять черных бушлатов на сером предутреннем снегу.
    - Не надо смотреть туда, - сказала бабушка.
    Мы пришли в институтскую лабораторию, окна которой светились, потому что там зажгли полсотни стеариновых свечей. Там я и познакомился впервые с Иваном Янсоном, который через полвека после этого стал израильским евреем. Наутро, как только рассвело, в посёлок с погранзаставы пришли на лыжах десять автоматчиков с пожилым майором. Отец лежал в кровати. Фельдшер, приехавший из Холмска на тракторе незадолго до того, уже удалил пулю, засевшую в ноге, но вставать ещё было больно.
    - Зацепило, товарищ профессор? – сочувственно сказал майор.
    - Моё воинское звание тебе известно, майор?
    - Виноват, товарищ капитан первого ранга.
    - Аккуратно составь рапорт, я подпишу. Отметь, что все сотрудники института выказали мужество и дисциплину. Старший научный сотрудник, Фридлянд…. Ты слушаешь, чёрт тебя дери?
    - Так точно, товарищ капитан первого ранга!
    - …Фридлянд, Ида Григорьевна, находилась под огнём…. Ну и так далее. Чего уставился? Это моя жена, мне нужно, - понял ты? – нужно её особо отметить, потому что она, видишь ли, еврейка. А младший научный сотрудник Янсон, Рудольф Карлович, погиб при исполнении своего гражданского долга, проявляя беззаветное мужество и героизм -  это дословно, чтоб написано было. Я для вдовы рассчитываю выхлопотать пенсию.
    - Разве они были женаты?
    - А вот это уже не твоего ума дело, там разберутся, женаты они – не женаты, ты умничай поменьше…. О том, почему не было нам подкрепления от пограничников, можешь ничего не писать. Я это разъясню на словах, выручу тебя, дурака. Мне нужен рапорт и твоя подпись, одной моей тут будет недостаточно, а то б мы с тобой по-другому говорили и в другом месте. Всё понятно? Учти, моё начальство - в Москве, и мне тут никто не указ.
    - Так точно! – сказал майор.

    Вечером отец встал и бодро хромая прошёл к столу. Он твёрдой рукой налил себе полстакана спирта и задумался.
    - Как там Мерседес?
    - Она беспокоится, чтоб у ребёнка была фамилия Янсон.
    - С ума сошла! Это глупо, очень глупо, - сказал отец. – И на её фамилию тоже нельзя записывать. Что это такое – Гонсалес? Это не годится. Всю жизнь человек будет с клеймом ходить. Придумаем что-нибудь незаметное.
    - Мера решительно хочет, чтоб записали Янсоном, - сказала бабушка.
    - Глупости.
    Отец одним глотком выпил спирт и закурил. Некоторое время молчали. Вдруг он сказал:
    - От северных оков освобождая мир…. Как там дальше, Нехама Львовна?
    - Лишь только на поля струясь, дохнёт Зефир, лишь только первая позеленеет липа…. – бабушка грустно улыбнулась и покачала головой. - Неужто, Александр Николаевич?
    - Я говорил с рыбаками, знаете? У меня такое впечатление, что люди устали и находятся, так сказать, на грани…. Всему своё время. А дальше что? Сталин, ведь это…. Оттоль сорвался раз обвал и с тяжким грохотом упал, и всю теснину между скал загородил, и Терека кипящий вал остановил…. Следует надеяться, не так ли?
    - Будем надеяться.
    Рудольф Янсон лежал на полу в соседнем помещении уже накрытый белой простынёй. Его сын, которого невесть почему назвали Иваном, был жив, совершенно здоров и сосал материнскую грудь, совершенно не помышляя о своей будущей репатриации в Израиль, до которой было ещё очень далеко. 
   
   Итак, с конца восьмидесятых из бывшего СССР в Израиль хлынул поток репатриантов, и сегодня численность русскоязычных граждан страны достигает или даже немного превышает миллион человек. Это очень много, потому что вместе с палестинскими арабами, имеющими полноценное гражданство, население Израиля не превышает шести с половиной миллионов. Далеко не все из приехавших в девяностые годы были евреями. Это проблема, но ещё не самая тяжкая. Гораздо серьёзней то, что подавляющее большинство этих людей, независимо от их национальной принадлежности и вероисповедания, не только не имеют никакого отношения к еврейскому вопросу и сионистской модели его решения, но даже и не знают, и знать не хотят о его существовании. Они просто бежали из зоны социального бедствия. Беглые. Между тем, в Израиле достаточно уже многочисленны евреи, для которых нет больше исторической родины, а есть - родная страна. Эти люди выросли в условиях свободы, которую, буквально, каждую минуту приходится отстаивать с оружием в руках. Выработался характер, совершенно несхожий с привычным всему миру характером евреев рассеяния. Эти люди решительны, воинственны, часто по-солдатски грубы и склонны первенствовать в любой ситуации – касается ли это кухонного быта,  внешней или внутренней политики государства. Возможно, они постепенно возвращают себе неукротимый характер своих далёких предков, которые некогда под предводительством бесстрашных вождей, воодушевлённых неслыханной до того религиозной идеей, ворвались в страну Ханаан из песков Синайской пустыни, будто огненный ураган. Неудивительно, что возникло взаимонепонимание, от которого до открытой вражды один шаг. Мои земляки, сталкиваясь с этими местными уроженцами, раздражаются, а чаще теряются и просто испытывают страх. Поскольку в жизни нашей грешной, а Израиль не исключение, кто-то кого-то должен переиграть, множество новых репатриантов быстро оказываются вне игры и пополняют целую армию безработных, бездомных и  мелких уголовников, наводняя улицы израильских городов, грязной пеной человеческих отбросов.
    
    В первые дни по приезде мы с женой бродили в улочках Иерусалима, глазея во все стороны, покупая всякую ерунду и то и дело присаживаясь за столик в многочисленных кафе. У нас были деньги, «корзина абсорбции», которые казались немалыми, хотя бы уж потому, что получены были даром – это был первый случай в моей жизни, когда кто-то вручил мне деньги совершенно бескорыстно, не в уплату, и не в благодарность за что-то, а просто потому, что я приехал. И, если б я, репатриировался, имея счёт в Швейцарском банке, «корзина» всё равно была бы мне положена.
    На меня город произвёл ошеломляющее впечатление. Быть может, однако, это объясняется тем, что я невольно наполнил его историческим, нравственным и духовным содержанием, дорогим мне с раннего детства. Вот здесь, на пологих склонах этих древних гор, кода-то горели бесчисленные костры непобедимого войска Давида, незадолго до того в Хевроне провозгласившего себя царём над Израилем. А там, где сейчас сияет золотой купол мечети Аль-Акса (символический камень преткновения ближневосточного конфликта), высились стены неприступной крепости Цион, в которой пытались обороняться иевсуиты. И вот я уже представлял себе суровые лица их воевод, подходивших к царскому шатру с предложением выкупа за возможность оставить крепость без боя. Мне слышались звон оружия, ржание коней и воинственные выкрики шлошим гиборим, «тридцати героев», составлявших ближайшую дружину неустрашимого полководца, величайшего поэта и религиозного вождя евреев. Так начиналась Мировая История. Однако….

    Мы проходили мимо небольшого кафе, откуда слышалась родная речь, и я предложил зайти. Мы ещё не успели сесть за столик, как жена быстро подошла к какому-то человеку, сильно обросшему, седому, оборванному и засаленному, вернее всего не одну ночь спавшему под открытым небом.
    - Как вы смеете здесь материться? – закричала она. – Убирайтесь!
    - Геверет (госпожа)…, - произнёс он заплетающимся языком.
    Предположив, что он сказал что-то оскорбительное, я тоже подошёл и взял жену под руку:
    - Что такое ты сказал?
    - А-а-а, понятно, - протянул он. – Виноват, гражданочка. А я…. А мне, извиняюсь, конечно, куда убираться-то?
    - В Россию убирайтесь, там вы можете материться, сколько вам угодно.
    Он покачал отяжелевшей головой:
    - Сию минуту, шнурки только поглажу. А вы, извиняюсь, давно в стране?
    - Четвёртый день.
    - А я семнадцатый год. Вы мне не добавите? - пятнадцати шекелей, на дорогу не хватает. До самого Кировограда.
    Я протянул ему бумажку в двадцать шекелей:
    - Ну, ладно, друг, не обижайся.
    - Какие там обиды? - тянул он. – Домой еду. Зеев! Насыпай мне сразу двести грамм. Вот выпью, и сразу - дома. Красота…. Сперва к отцу схожу на кладбище. Нет, сперва я ещё выпью, а потом….
    - Рома, - сказал ему бармен из-за стойки, - верни людям деньги и сиди тихо. Ты и так уже готов, - он обратился к нам. – Смотрите, двадцать шекелей здесь не такая пустяковая сумма, курицу можно купить. Ну, и как вам тут у нас?
    - Да, как-то пока….
    - Не расстраивайтесь, дальше будет ещё хуже, - очень популярная среди репатриантов шутка.
    Это был октябрь 2000 года. Интифада началась и набирала обороты. Только что прогремел мощный взрыв на иерусалимском рынке, ежедневно арабские боевики обстреливали пригород столицы Гило. Теракты почти всегда были успешны. Ответные действия Армии Обороны Израиля казались спорадическими, шли непрерывные споры, каким образом, вообще, следует отвечать. А в это время десятки тысяч репатриантов метались в поисках съёмных квартир, работы, денег…. Другие просили милостыни или запутывались в тёмные махинации, в результате чего израильские тюрьмы сейчас забиты русскоязычными.               

     - Еврей! Еврей, черт тебя подери, куда ты все время пропадаешь?
     Я опустился на колени и заглянул под кровать, где, свернувшись грязно-белым клубком шерсти, лежал мой умирающий кот - кондотьер Гаттамелата, великий воин. Он умирал от старости, а может быть от какой-то неведомой болезни, вернувшись недавно вместе с моей семьёй в те края, где воевал шесть веков тому назад против сарацин на службе у турецкого султана.
    Итак, я опустился на колени и сказал:
    - Я к вашим услугам, мессир.
    - Когда не нужен, глаза мозолишь, а понадобишься - не дозваться.…Теперь я не могу вспомнить, зачем ты мне нужен был, - он говорил хрипло, резко и властно, как всегда, но до меня доносилось только жалобное мяуканье, скорее похожее на стон. - Что-то я хотел тебе... а! Капитана Короллу ко мне, живо!
    - К сожалению, это невозможно, ваша светлость. Вы запамятовали, капитан погиб.
    - А-а... Я вспомнил, вспомнил. Он связался с этим сумасшедшим татарином.
    - Вы, сеньор, имеете в виду военачальника Мамая?
    - Вот именно. Простой сотник, и за душой ни гроша. С этим Мамаем я виделся в Вильно за несколько лет до того, как его в Таврии удавили. Хорошие же у него были друзья, нечего сказать - до первого разгрома. Бедняга Королла был храбрый дворянин, но совсем еще мальчишка и связался с неудачником, человеком безродным, а этого никогда делать не следует - я ему писал в Сарай. Две тысячи великолепных генуэзских пехотинцев погубить из-за глупости какого-то проходимца! Ягелло произвел на меня впечатление продувной бестии, а Мамай доверился ему. Вся конница литовская была набрана из русинов. Как же сумел бы этот виленский Перикл, чёрт бы его взял, вмешаться в дело, когда воевода Боброк внезапно атаковал, и татары побежали! Не пошли бы русины своих рубить, это было ясно с самого начала. И еще этот московский князь... я уж не помню, как его...
    - Димитрий, ваша светлость.
    - Мне говорили при литовском дворе, будто он помешался и мечтает у себя на Москве Константинополь воздвигнуть. Сумасшедшие или прохвосты. Как перевалишь за Карпаты, никому доверять нельзя. Здесь султан, хоть и туговат был на расплату, зато в мои дела носа не совал, и мы неплохо поживились без особенных потерь. Сарацинская конница рубилась хорошо. Но наступления регулярного пехотного строя они не выдерживали никогда. А от выстрела из аркебузы просто разбегались. Я купил десяток аркебуз в Ливорно у негоцианта Нахума, твоего сородича, ты не помнишь такого?
    - Я в то время еще не родился, мессир, и я никогда не был в Ливорно.
    - Послушай меня, мой старый еврей, - тихо прохрипел кондотьер, - Ты мне правду скажи, а то твоя жена мне надоела, она сует мне мясной фарш, который я проглотить не могу, и делает дурацкие уколы, какой прок от этого? Скажи правду... Я ведь умираю, а?
    - Все в руках Господа, мессир.
    - Черт возьми! Прекрасно... Я прожил по-своему неплохую жизнь. Позови кого-нибудь из молодцов и вели меня заколоть, я устал. Попа не нужно, о моих грехах знает весь белый свет.
    - Не гневайтесь, ваша светлость, здесь нет никого, кроме меня, моей жены и ее дочки. Ваши люди погибли под стенами Флоренции и Милана, на Кипре, у подножия пирамид, в Иудейских горах, в Альпах  - повсюду, куда вы их водили за собой, они погибали.   
    - Ну, так сам это сделай, рука не отсохнет.
    - Виноват, я не могу. Жены боюсь, сударь - она мне этого не простит.
    - Почему евреи всегда так распускают своих баб? Ладно, ступай. Может, я усну...
   
    За несколько лет до отъезда в Израиль я привез из Краскова в Москву кота и прозвал его Гаттамелата. И придумал забавную историю о том, как знаменитый кондотьер, конная статуя которого украшает «венецианский дворик» Пушкинского музея, вследствие расстройства своих финансовых дел (воевать в долг - дурная и очень вредная привычка), решил уйти на покой и долгое время провел в Подмосковье инкогнито под видом белого с серыми пятнами кота. «Экран и сцена» опубликовала тогда два моих очерка об этом. Кот сильно болел, а когда мы его перевезли в город, пришлось сделать ему сложнейшую операцию кишечника (резекцию) - такую, что и для человека в большинстве случаев кончается очень печально. Однако, кот выжил. Учитывая его преклонный возраст, болезни и, коме того, свирепый нрав, не с кем было оставить его в Москве. Он совершил путешествие в Святую Землю на самолете компании «Эль-Аль» в плетёной корзинке для сбора грибов. Ехать он не хотел. Мы соблазнили его рассказами о кошке, которая жила в Израиле у моей падчерицы. Эта кошка - удивительная красавица, египетской породы, совершенно черная с белоснежным пятном... прошу прощения у дам, как раз в том самом месте, которое является предметом вожделения влюблённого мужчины в безумные минуты страсти. Однако, жена с дочкой, не поставив меня в известность, сговорились по телефону, и к нашему приезду кошка была кастрирована.
    Я намеревался дать информацию в одной из местных русскоязычных газет о том, что в Израиль в самый разгар интифады прибыл известный военный и политический деятель 14 в., в своё время командовавший всеми вооружёнными силами Венецианской республики. Гаттамелата мне это настрого запретил. Как-то раз во время церемонии утреннего умывания он сказал мне:
    - Какого чёрта вы потащили кошку к ветеринару? Она мне всю морду расцарапала. Кстати, учти: я тебе этого в Москве говорить не стал, но меня очень удивило, когда в аэропорту Бен-Гурион солдаты не повесили меня на ближайшем фонарном столбе.
    - Что такое вы изволите говорить, мессир? Как это возможно?
    - А когда мы с моим дружком Франческо Сфорца штурмовали миланскую крепость, где он потом себя герцогом объявил, там столько евреев перерезали, что мы и считать перестали. Э-э-э! Что про евреев говорить, когда за миланскую матрону давали четыре луидора и ещё просили впридачу к этой сеньоре доброго жеребца, там ведь были отличные конюшни, лошади совсем в цене упали.…
   - Что вы думаете о здешних делах войны и мира, ваша светлость? - спросил я его тогда. Это было, как раз, в октябре 2000 г., и близились досрочные выборы премьер-министра.
    - Я всегда охотно принимал евреев на службу, они, как ни странно, люди храбрые и дисциплинированные. Сейчас, когда греюсь на балконе, смотрю иногда на проходящих мимо солдат. Что ж.… Здоровые парни, сыты, обмундированы и отлично вооружены. Но нельзя, однако, долго держать их в бездействии. Для этого здесь слишком много вина и красивых девушек. Они беситься начнут. Кто здесь будет править в предстоящие несколько лет?
    - Вернее всего, некий генерал Шарон, ваша светлость.
    - Ему уже доводилось биться с сарацинами?
    - О, да! И всегда успешно. Он очень популярен в армии и среди населения.
    - Скажу тебе, что я бы сделал. Мне-то сейчас ввязываться в эту кашу не с руки - нет у меня здесь кредита, негде взять людей, да и местные военные будут недовольны, а жаль. Война может быть великолепная! (Слава Богу - подумал я. - Только кондотьеров здесь еще и не хватает). Все ждут выборов, как я понял - здесь же республика? А я, не дожидаясь выборов, ударными частями перешел бы восточную границу сразу в нескольких местах. Необходимо оседлать реку Иордан, прочно укрепившись на восточном берегу, и одновременно выдвинуть  значительную часть войска так, чтобы передовые, наиболее надёжные подразделения находились в нескольких верстах от города Дамаска. Это нужно сделать быстро, пока никто ничего не понял.    
    - Ваша светлость, к сожалению...
    Но он был очень увлечён. Он сидел широко расправив могучую грудь и смотрел беспощадными зелёными прозрачными глазами куда-то вперёд - туда, вероятно, где двигались в клубах пыли массы наступающей пехоты под непрерывный грохот канонады.
    - Что же касается западных границ, то на Синае следует артиллерией в течение суток уничтожить буквально всё. Чтоб там ни единой живой ящерицы не осталось. Тогда Египту придётся, коли решатся они наступать, преодолеть открытую, безводную местность, волоча при этом за собою все снабжение под ударами с воздуха, огнём артиллерии и отражая контратаки специально созданных для этого немногочисленных, но подвижных и хорошо обученных отрядов, числом не более пехотного взвода.
    - Мессир! - сказал я. - За последние шестьсот лет международное положение Передней Азии изменилось и, я бы сказал, несколько усложнилось. Дамаск в частности является на сегодняшний день столицей сопредельного государства, которое немедленно обратится к великим державам за помощью. Тем более Египет. И будут против Израиля введены сокрушительные экономические санкции - так сейчас принято.
     - Наплевать. В таких случаях население облагается чрезвычайными налогами. Конечно, необязательно, чтобы люди на улицах с голоду подыхали, а впрочем, кто и умрёт, не беда - на то война. А парламент можно временно арестовать. И повесить на площадях десятка два трусов и болтунов это всегда бывает полезно...
    - Пока в Израиле находятся и живы ещё люди, подобные мне, мессир, никто здесь парламент не арестует и никто без суда никого не повесит.
    - А это потому что ты еврей, все вы чистоплюи, и ещё потому, что ты войны не любишь! - презрительно сказал мне мой кот.
    - Святая правда, я не люблю войны и я еврей...
    - Ну, хватит болтать. Я проголодался. Подавай завтрак.
    После этого разговора минуло года два, и однажды, как раз накануне очередных внеочередных выборов в Кнессет, жена осторожно вытащила его из-под кровати, под которой он провёл последние два месяца, тяжко и неизлечимо больной. У него обнаружили раковую опухоль в мозгу - все было кончено.
    - Куда это она тащит меня?
    - Вас отвезут туда, ваша светлость, где вы мирно уснёте и никогда уже не проснётесь.
    Ничего почти не осталось от нашего кота - скелет обтянутый клочьями шерсти:
    - Поговорим с тобой немного на прощание. Хотя ты и пьяница, человек неаккуратный и ненадёжный, а все же был мне верным слугой в тяжёлые годы, а жена у тебя - красавица, к тому же она, как все еврейки, хорошо умеет за больными ходить. В былые времена, я отнял бы её у тебя, - повторил он свою старую угрозу. - Расскажи, что тут творится на Святой Земле.
    - Похоже, близка большая война, сеньор.
    - Это хорошо. Зря вы, однако, позволили кому-то издалека здесь распоряжаться. Нужно было драться самим.
    - Мессир, войны здесь хватит на всех.
    - Ты, бывало, часто говорил, что не любишь войны.
    - Война за свободу, ваша светлость! На предстоящих выборах я буду голосовать за партию, которая называется Херут – Свобода, - признаться, подлинная программа партии Херут мне вовсе была неизвестна, мне просто понравилось: «Почему не трансфер? Потому что он невозможен», - это было резонно, а молодые ребята, распространявшие листовки этой партии, были очень трогательны своей юной воинственностью.
     - За свободу? За чью свободу?
     - Мессир, миллионы людей многие столетия здесь живут в рабстве. За их свободу я хочу сражаться.
     - Ты знаешь, с кем приходится сражаться за свободу рабов?
     - Знаю. С рабами.
    - Никто так самоотверженно не защищает рабство, как сами рабы. Сарацины, сколько я их помню, всегда были рабами с тех пор, как покинули вольные просторы Аравии, где мирно кочевали, пасли скот и никому не причиняли зла. А как полмира поработили - сами стали рабами. Кроме того, каждый народ сражается за своё. Хочешь, чтоб евреи сражались за арабскую свободу? Ты старый дурак, и тебя никто не поймёт.
    - Кроме евреев. Евреи ведь первыми поняли, что Бог создал человека подобным Самому Себе, то есть свободным, не так ли?
    - Довольно, - сказал Гаттамелата. - я устал. Мне об этом поздно размышлять. Я всю жизнь воевал за самого себя. Сможешь ты меня где-нибудь здесь закопать, чтоб я на помойке не валялся?
    - Всё будет исполнено достойно вас, ваша светлость.


    Я выкопал ему могилу в Иерусалимском лесу - есть тут такое место - среди неизвестных мне  хвойных деревьев, похожих на наши лиственницы. Пройдут зимние дожди, приду, насыплю на могилу ещё земли и прикачу туда камень. История белого кота Гаттамелаты, кажется, пришла к концу.
    Остаётся последнее. Как я выяснил, покопавшись в Интернете, Гаттамелата - не имя, а боевая кличка кондотьера Эразмо да Нарни. В переводе на русский гаттамелата - медоточивый кот. Наш кот и был таким. Он ластился и мирно мурлыкал, пока его не пробовали столкнуть на пол. Тогда он мог так ударить когтистой лапой, что кровь брызгала фонтаном. Как я удивительно угадал….
   То, что вы сейчас прочли про моего кота, это, собственно, материал, который не прошёл в «Новостях Недели». Возможно, главный редактор этого удивительного издания решил, что я и впрямь привёз в Израиль такого головореза, да ещё и антисемита. Естественно, он побоялся ответственности. Л. Белоцерковский очень легковерный человек – свойство, характерное для многих беглых. Он даже всерьёз верит, будто дипломированный мелиоратор может в одночасье стать журналистом и руководить печатным изданием, если будет на то воля какого-нибудь владельца солидного банковского счёта.

    Как-то раз мне пришлось поздно вечером добираться из Петах-Тиквы до Иерусалима. Это далеко и дорого, но проезд мне оплатили ребята, которые рассчитывали на меня, затевая интернетский журнал, из которого, впрочем, ничего впоследствии не вышло. По дороге к стоянке такси я заблудился и оказался в лабиринтах большого городского рынка. Торговля закончилась. Рабочие убирали товар в холодильные камеры. Какие-то люди за грязным столиком играли в карты и пили водку. Стол был завален ворохом денег. Насколько я понял, здесь подсчитывалась дневная выручка. Я подошёл на звук родной речи.
    - Ребята, вы говорите по-русски?
    - Трохи балакаю, - ответил один, и десяток пар насторожённых глаз внимательно обратились ко мне.
    - А куда едешь?
    - В Иерусалим.
    - В Иерусалим на такси поедешь? Слушай, присядь на минуту к землякам. Поставь сто шекелей, не разоришься, и выпей с нами. Садись, браток, не стесняйся! А в карты не хочешь, так есть девчата, совсем недорогие. Украинки – горят, как порох. Косяк забьёшь? Есть и героин. Куда спешишь?
    - Ну, ладно вам, мужики, - мирно сказал я. – Чего вы в лапти обуваете? Похож я на лоха?
    Все засмеялись. Мне объяснили, как пройти к стоянке и ещё дали провожатого. Однако, этот человек оказался так пьян, что я его вскорости потерял и обошёлся без него. Кто были эти люди? И, конечно, мне до смерти хотелось услышать, что бы сказал Теодор Герцль, познакомившись с ними. Но на его счастье, этого никогда не случиться. Как и всякий человек, он умер вовремя.

     В Тель-Авиве есть у меня хорошая знакомая, которая в большой беде, я обещал ей помочь, она поверила, что хочу помочь, но знала, что не помогу. Она права оказалась. Хотел бы я знать, как она там сейчас сражается за место под солнцем. Неля, «туристка» - трудится в публичном доме. «Очень симпатичная девочка, - так характеризует её усатая и злобная интеллигентная дама, которая в заведении заведует кадрами. - Хотя и несколько полная, но очень симпатичная. Имеет европейский шарм». Действительно, ярко-рыжая с веснушками, зеленоглазая, очень подвижная и весёлая толстушка лет тридцати пяти. Приехала в Израиль из Омска. Хозяин вставил ей великолепные зубы, за которые она уже выплатила (на это ушло два года напряжённого труда) - предмет гордости  - можно  улыбаться и даже заливаться то и дело серебристым смехом безо всякого урона для бизнеса.
    Дешёвый олимовский ресторан, который называется «Эдем» (Неоновая реклама подмигивает: «Все виды услуг!»). Я спросил бетахонщика:
    - Что, точно все виды?
    - Есть деньги? За деньги - что хочешь. Что ты хочешь?
    Я захотел двойную порцию водки и стакан чаю.
    - Правильно, - сказал парень, внимательно прозванивая меня. - Это по-русски. И не дорого. Садись, заказывай.
    Я сел за столик и стал наблюдать, как одна из девочек, опираясь пышной грудью о стойку, вытанцовывала что-то латиноамериканское под музыку, которая неслась из мощного усилителя за спиной у бармена. Собственно, она танцевала одной своей круглой, упругой, необъятной и в то же время поразительно привлекательной, очень добродушной и как бы улыбчивой, безо всякой тени ложного стыда задницей, туго обтянутой полупрозрачной тканью. Все мужчины любовались. Грешный человек - любовался и я. Бармен, мимолётно глянув на меня, что-то негромко ей сказал, она тут же повернулась ко мне:
    - А за просмотр мне ничего не причитается? - с ослепительной фарфоровой улыбкой.
    Я отодвинул свободный стул, приглашая её за столик.
    - Сколько с меня за просмотр?
    - Шучу. А за настоящий художественный стриптиз сто шекелей. Меня даже для «Плейбоя» хотели сфотографировать.
    - Ну, и как вышло?
    - А, сказали, для такой натуры специальная плёнка нужна, а то обыкновенная сразу сгорит.
    - Выпьешь водки?
    Она посмотрела на часы:
    - Нет, поздновато уже. Мне всю ночь работать. Возьми кофе и чего-нибудь сладкого.
    Она уплетала пирожные и выпила две чашки крепчайшего кофе.
    - Слушай, я беру двести пятьдесят за час очень крутого секса. Для тебя будет полтораста.
    Я качнул головой:
    - Не обижайся, я так не делаю никогда, - признаться, я покривил душой.
    Грустная тень набежала на румяное лицо и прошла. Неля звонко засмеялась:
    - Молодая жена?
    - Почему молодая? Старая.
    Грустная тень на этот раз не проходила целую минуту. Затем улыбка вернулась.
    - Всё правильно. Смотри. Ещё года через два я совсем растолстею, со мной работать станет не выгодно. Я тогда с хозяином рассчитаюсь, заведу себе приличный прикид, типа «деловая женщина», и поймаю здесь дорогого лоха. Выйду замуж... Не веришь? Ладно. Пошли в номер, я сама заплачу.
    Снова я покачал головой. Вдруг лицо её стало серьёзно и строго, сдвинулись золотистые брови и потемнели глаза.
    - Ну, почему так всегда? Как интересный мужик попадётся - или женатый, или мозги набекрень, - сколько же раз мне приходилось слышать эту фразу от одиноких женщин за последние сорок лет! - Тут один ходил ко мне, датишный (религиозный), обещался в Штаты увезти, гиюр (процедура обращения в иудаизм) грозился провернуть в Раббануте за двое суток, я побоялась...
    - Чего ж ты побоялась?
    - Да ну их.... Ладно. За угощение спасибо. Приходи, как время будет, потреплемся. Пойду, часок покисну одна в бассейне - я так отдыхаю всегда, а то повалит народ, уже будет не до того.
   
    Меня арестовали дома, поздно вечером. Если позволите, не стану уточнять, за что арестовали. Во всяком случае, ничего такого, что могло бы заставить российского участкового пальцем шевельнуть. Я провёл в Иерусалимском СИЗО полмесяца - чепуха, и отпустили со строгим предупреждением. На арест приехал русскоязычный полицейский, молодой парень.
    - Милостивый государь, - он застенчиво пытался шутить, чтобы позолотить земляку пилюлю, - я вынужден арестовать вас именем закона.
    Стараясь держаться бодрее, я ответил:
    - За неимением шпаги, могу вручить вам только свой теудат зеут (паспорт).
    У нас на лестнице не было освещения, и он предупредительно пошёл вперёд со словами: «Осторожней, вот безобразие - здесь шею сломаешь у вас». Потом нужно было идти по узкой, неосвещённой дорожке, которая метров через десять раздваивалась - направо, к его машине и налево, в лабиринт таких же дорожек в густых зарослях кустарника. Головокружительный аромат иерусалимских роз. Мой конвоир шёл впереди, а я за ним. Когда мы сели в машину, я сказал ему:
    - Послушай, парень. Я, арестованный, иду у тебя за спиной в темноте и в мягких бесшумных сандалиях. Во- первых, я мог бы выдернуть у тебя пистолет из кобуры. А во-вторых, гораздо проще: когда ты свернул направо, я бы у тебя за спиной пошёл налево. И когда б ты меня догнал, и где?
    - А я знал, что ты не сбежишь.       
    Не смотря на недовольство напарника, тоскливо зевавшего за баранкой, этот парень проговорил со мной минут сорок. Оказалось, что его странная для полицейского манера нести патрульно-постовую службу объясняется просто тем, что он по профессии (на израильской русской улице принято говорить: «в прошлой жизни») - школьный учитель математики. Хотя ему и удалось подтвердить в Израиле свой диплом, но устроиться на работу в школу он не смог и больше не надеялся. Службой в полиции был очень недоволен. Естественно, начальство, также, было им недовольно. Дело двигалось к увольнению.
    Напарник с раздражением напомнил ему, что положено надеть на меня наручники. Он что-то очень резко с русским матом пополам ему ответил.
    - Хватит дурака валять, - сказал я ему, протягивая руки. - Мне от этого не легче, а тебе влетит.
    Неожиданно он сказал с характерной картавостью и типичным выговором уроженца бывшей российской черты оседлости:
    - Ну, жиды проклятые, вашу мать!
    Я ошеломлённо уставился на него.
    - Ну, что вы на меня смотрите? - сердито проговорил он, застёгивая на руках у меня «браслеты». - Да. Я в Израиле стал антисемитом.
    - А ты разве не еврей?
    - А кто ж? Еврей, конечно, - печально ответил он.

    Одно время я работал уборщиком в Главном управлении Иерусалимской полиции. Меня туда взяли после того, как я вышел из тюрьмы. Вообще, после этого у меня появилось много друзей не только среди израильских уголовников, но и среди полицейских. Однажды я должен был мыть пол в кабинете какого-то полковника. В это время его коллега, тоже полковник, совершенно седой, очень уже немолодой человек, хотел зайти к нему и сказал мне:
    - Брось тряпку, я ноги вытру, а то наслежу тут тебе. Мы ж русские с тобой.
    Я в тот момент был настроен чрезвычайно сионистски и сказал:
    - Слушай, зачем нам быть русскими в Эрец-Исраэль? Давай будем евреями….
    - А-а…. Ну, давай. Давай будем евреями, - с улыбкой проговорил он, вытирая ботинки о мою тряпку.
    Через несколько дней он окликнул меня во дворе. Я подошёл к машине, в которой он сидел за рулём.
    - Слушай, а ведь ты меня обидел. Я русский. Как же я евреем стану? Сделать что ли обрезание? Ты обрезанный?
    - Нет.
    - Ну вот. А я тем более.
    С этим человеком, воевавшим за Израиль в Шестидневную войну, Войну Судного Дня, Ливанскую войну, а позднее непрерывно участвовавшим в стычках с арабскими боевиками и несколько раз серьёзно раненным, я часто подолгу говорил, пользуясь тем, что, пока я с ним говорю, никто из начальства не спросит меня, почему я не работаю. Как-то раз он сказал мне:
    - Я понимаю так, что все хотят куда-то сбежать. Но я тебе как старый полицейский говорю: Сбежать никуда нельзя, потому что земля круглая. Я, например, хотел сбежать от советской власти. Приехал сюда с женой, потому что она еврейка. Мне было девятнадцать. И вот я воюю сорок лет. И всё с советской властью. Она, понимаешь, повсюду. Думаешь, её в Штатах нет? Некуда от неё сбежать. Ну…. хотя драться с ней, вообще-то, можно!
    Вот он и дрался. Если я правильно его понял, он советской властью называл любую тиранию. Его жена была очень религиозная еврейка, так же воспитала детей, и они жили отдельно, изредка встречаясь. Жену свою он очень любил. Но пройти гиюр, то есть стать правоверным иудеем, чтобы жить вместе с семьёй, не соглашался ни за что. Около года тому назад его убили в Хевроне. Выстрел из окна. Снайпера, который, конечно, был уверен, что целится в еврея, задержать не удалось.
   
    Сейчас в израильской тюрьме Рамле сидит двадцатилетний парень, у которого нет родного языка. Он кое-как умеет изъясняться по-русски, по-украински, на идише, на иврите, по-арабски, по-английски и вдобавок по-шведски, потому что у него была девушка в шведской миссии. Но ни один из этих языков не стал ему родным. Его привезли в Израиль, когда ему было шесть лет. Но и до приезда у него родного языка не было, потому что в семье говорили на идише и по-русски, а во дворе по-украински. В Израиле он стал уличным вором, большим мастером своего дела. Мы с ним очень подружись. Он мне сказал:
    - Все вот хотят уехать в Штаты. А я не хочу. Штаты это что? Большой Израиль. Я хочу в Полинезию уехать. Знаешь такую страну? Там острова, прибой всегда, океан ведь. Там девчата ходят в гражданском, в основном в купальниках, место курортное. Камуфляж им ни к чему, их же не призывают. Войны нет и никогда не будет там. Нечего людям делить. Жду только, когда настоящий фарт пойдёт, чтоб не с пустым карманом, и сразу туда махну….