Пуля из г.. на

Д.Седой
    Одна из любимых его поговорок. Или присказок; её вариативность и удобство в применении позволяли использовать эту присказку в разных жизненных ситуациях. Например, в разговоре об охоте. Отец был хорошим охотником и неплохим оружейником, хотя, насколько мне известно, нигде специально этому ремеслу не обучался. Но другие охотники нередко обращались к нему с просьбой о ремонте своих «тулок» и «ижей», а иногда и чего-нибудь экзотического, антикварного, вроде трофейного охотничьего ружья, захваченного в сорок пятом на даче Геринга, в Германии. «Папа, а дядя Миша тоже охотник?» – спрашивал я, когда подвыпивший дядя Миша уходил домой. «Охотник! – говорил отец, усмехаясь и с некоторым возмущением в голосе; вероятно, титул этот был для него чем-то большим, чем просто признанием Охотсоюза, - Да из дяди Миши охотник, как из говна – пуля!»
    Поражённый метафоричностью ответа, я не пускался в дальнейшие расспросы, однако такое сравнение порождало целый вихрь мыслей и сопоставлений. Скорее всего, это должно было означать, что дядя Миша, не смотря на обладание охотничьим билетом, не смотря на ружьё и умение с ним обращаться, всё же не дотягивал по каким-то неизвестным мне параметрам до славного звания ОХОТНИК. На эти мысли наводил и тон, каким отец произносил данную оценку дядьмишиных охотничьих навыков. Но самым ярким объяснением, заключённым в ёмкое и лаконичное сравнение, было само сопоставление пули и фекальных масс. 
    Я любил наблюдать за отцом в часы, когда он разворачивал на столе в комнате (или на улице, в тени беседки, когда было тепло) свой чудо-завод: маленькие весы с крошечными гирьками, хранившимися в чёрной пластмассовой коробке, картонные и войлочные пыжи, сверкающие на солнце золотые капсюли, таинственный и запретный порох в высокой, точь-в-точь как кофейная, банке с хищной птицей на этикетке. Это был его любимый порох, бездымный; так он и назывался: Охотничий бездымный, «Сокол». Ещё были гильзы: латунные, двенадцатого калибра. Они служили ему верно и подолгу; иногда он использовал вторично картонные или пластиковые, но предпочтение всё же отдавал латунным. И, конечно, дробь. Тяжёлая, свинцовая икра: в неё интересно было запускать пальцы, дробинки перекатывались и ускользали от прикосновений, пачкая руку чёрным. Разложив на столе все эти приспособления, отец начинал снаряжение патронов.
    Если предстояла охота на крупного зверя, например, на кабана, вместо дроби отец помещал в патрон крупный свинцовый шарик с ребристым перекрестьем по кругу. Это была пуля. Она тоже была тяжёлой и твёрдой, отлитой на чью-то смерть. Слыша расхожее отцовское сравнение пули с г…ом, я понимал, что эти понятия как нельзя более противоположны. Г…но – материал ни на что не годный, и уж меньше всего, годный на изготовление пуль. Своим детским умом я понимал, что это признание абсолютной негодности, что это довольно радикальная оценка чьих-то способностей (или, скорее, полного отсутствия таковых), и, вероятно, слишком уж радикальная; что дело, в общем-то, обстоит не так уж и плохо, что есть ещё какая-то надежда на будущее…
    Иногда этот образ применялся и в оценке моих попыток что-то сделать или чего-то достичь. Не скажу, чтобы меня это очень уж обижало; просто реальность в такие моменты поворачивалась ко мне своим неприглядным лицом; я понимал, что эту мою встречу с ней преднамеренно запланировали, возможно – чтобы помочь мне избавиться от каких-то иллюзий, возможно – чтобы я мог зараннее свыкнутся с мыслями о своей несостоятельности в той или иной сфере. И в любом случае – для того, чтобы подстелить соломки на каменный пол моего будущего, на который мне предстояло падать всю свою жизнь. И чтобы запомнить. Например, мои первые попытки поразить цель выстрелом из ружья: промах – и метафорическая пуля из г…на, выпущенная критическим комментарием отца,  уже летела в мою сторону. Или, скажем, пытался я проделать что-нибудь с инструментами, с которыми мои отношения в этой жизни не складывались с самого начала – «да из тебя плотник, как из…» Далее – по тексту, смотри вышеупомянутое.

    Честно говоря, до сих пор не могу решить, что же всё-таки в большей степени формирует характер и такие качества, как стремление достичь абсолютного результата, стремление к поставленной цели: то ли система поощрений и ободрений, столь типичная для западного, скажем – американского общества, с её постоянными encouragements и «good job!”, или жёсткая необходимость соответствия определённым стандартам, присущая русской системе передачи любого опыта? Кнут или пряник? Похлопывание по плечу или по затылку? Возможно, истинная мудрость, как это обычно бывает, зарыта где-то ближе к центру.
    Но мы растём где-то на периферии педагогической мудрости. Мы вырастаем на почве собственных ошибок, прорастая сквозь сравнивающий с землёй сарказм, не столько для того, чтобы делать из этих ошибок какие-то выводы, сколько для того, чтобы  запретить себе эти ошибки в будущем, не оставить себе никаких шансов на их повторение. Для этого мы и сталкиваемся с жёским неприятием наших первых неудач – чтобы заложить это ощущение дискомфорта, стыда, это первое разочарование в себе – в фундамент будущего успеха. Мужчины – и в особенности русские мужчины – представляют собой некий сосуд, в котором всё негативное и неспособное влиять на положительное впечатление от тебя в целом, загоняется вглубь, на самое дно и закупоривается надёжной пробкой самоуверенности. Этикетка играет очень важную роль, верить будут именно ей и оценивать соответственно, поскольку с содержимым – истинным содержимым нашего нутра – будут иметь дело лишь единицы.
    Слово ЦЕЛЕУСТРЕМЛЁННОСТЬ продолжает оставаться для меня понятием странным, трансцендентным; характеристикой скорее пули, чем человека. Скорее всего потому, что я так и не научился искусству постановки целей. Я вообще не пуля. Я лечу наугад, рассматривая в тумане окресности, отвлекаясь на бесполезные пейзажи и мимолётные впечатления, в то время как цель, истинная цель моего полёта остаётся мне неведомой. Кто поставил передо мной эту цель? Кто выпустил меня по направлению к ней, заключив в послушание двум неумолимым измерениям: пространству и времени? Я преодолеваю пространство и трачу время – у меня нет иного выбора, как только двигаться из пункта А в пункт В… Пункт В? Может, это и есть цель – единственно возможная и неминуемая… Но если этот пукт В – это старость, смерть, завершённость и всё то, что случается с человеком, когда заканчивается отведённое ему время и сворачивается доступное ему пространство, то промахнуться просто невозможно. Нет, здесь что-то не так. Ведь мы все промахиваемся, я сам постоянно промахиваюсь – это отмечают окружающие, регистрирующие мои непопадания со скрупулёзностью олимпийских судей. Я не попадаю… Скорее всего, я не обращал бы на эти непопадания никакого внимания, но промахи – это несоответствия. Краснеть за них учат с детства. Вероятность же быть прощёным за них обратно пропорциональна нашим годам. Опыт, сын ошибок трудных, может быть признан нерадивым сынком, если этих трудных ошибок было слишком много, если они всё ещё случаются. И я всегда стараюсь, видит Бог, как я стараюсь со-о-твет-ство-вать!

    “И создал Господь Бог человека из праха земного…”  Я закрыл библейскую книгу Бытия, задумавшись: какой глагол стоял в оригинальном древнееврейском тексте на месте “создал” ? “Вылепил” или “отлил”, как отливают, например, металлическое нечто в заранее подготовленные формы? Или “вырезал”,  “высек”,  как высекают любители выдалбливать что-нибудь из чего-нибудь? Но нет, ведь сказано же – “из праха”, а что толкового может выйти из праха? Выходит, я только прах. Что ж, немногим лучше материала из призказки отца. Прах, тлен, пыль – отправная точка человеческого существования, синонимы небытия. Изначально предначертано человеку возвращаться в своё прасостояние, и если и существует какое-либо колесо перерождения, то делает оно, по-видимому, только один оборот, обращая нас при помощи времени и трудолюбивых бактерий в исходное состояние вещества. Стоило ли возиться, создавая расу неудачников, расплодившихся чрезмерно и населивших Землю? Не лучше ли было плюнуть на всё с самого начала?
    Возможно, Он и плюнул. Затем растёр образовавшуюся массу, подобную глине или обычной грязи, затем сформировал первую в мире скульптурку, назвав её Адамом. “… и вдунул в лицо его дыхание жизни, и стал человек душою живою.”
    Возможно, весь смысл в податливости материала, в его пластичности. Камень и металл хороши своей стойкостью по отношению ко времени, но Он хотел создать меня из чего-то более гибкого, способного отзываться на окружающий мир, пластично реагировать на прикосновения Творца и меняться в силу Его преобразующего влияния. Статичность – достоинство мёртых тел; живое всегда подвижно и склонно к изменениям, к развитию. “Побочные эффекты” любого движения – инерция, сопротивление среды, износ материала – рано или поздно это движение остановят. Но пока есть движение, есть надежда.

    Отец уже не прочитает этих моих экзистенциальных наблюдений за собственной жизнью, за влиянием чьего-то меткого слова на шаткую пирамидку самоосознания, возводимую дрожащей рукой, по кубику, день за днём. Он умер восемь с небольшим лет назад, когда я был далеко-далеко, на другом конце земли, отделённый несколькими океанами и границами и неспособный даже самым быстрым самолётом успеть на его похороны. Я расчитывал на другое. На другой финал, но смерть меня в соавторы не пригласила.
    Теперь я часто думаю о том, что откладываемые “на потом” слова и отношения могут так и остаться при тебе – невысказанными, нереализованными, никому не нужными. Придержишь их – и инфляция времени и смерти сведёт их значимость на нет, сотрёт их смысл и притупит остроту. Интересно, а что бы сказал он, прочитав что-нибудь “из своего сына”?

    “Может, из него что-нибудь выйдет.”  Возможно, примеряя на себя эту сомнительную надежду, отдающую скорее скрытым фатализмом, чем оптимизмом, я должен признать: из меня ничего не вышло. То есть в том самом, профессионально-карьерном смысле. Выходят из меня отработанный кислород и другие вещества, из которых ни пули, ни чего-либо толкового не сотворишь. Выходят абстрактные мысли о несправедливом устройстве мира и общества, в котором всё же так хочется найти хоть тень этой справедливости, но мысли эти – тоже своего рода испражнения. Нет, конечно, есть у меня несколько дипломов и сертификатов, свидетельствующих о моей предполагаемой способности трудиться в разных областях человеческой деятельности. И что? Учился ли я понемногу чему-нибудь и как-нибудь лишь для того, чтобы кто-то мог сказать: вот, из него всё-таки вышел (учитель, лингвист, переводчик или “мастер 6-ого разряда по пошиву мужской верхней одежды”) или мне действительно хотелось привязать себя к определённому месту работы, реального существования, обуздать эту зовущую пустоту внутри – она не давала мне работать на одном месте дольше нескольких лет. Затем месяцев. Затем… Зачем? Как-то раз я перестал спорить с материалом, из которого изготовлен и почувствовал себя легче.

     Когда мне тоскливо, я начинаю двигатся. Главное, не откладывать с этим, а то можно заработать лёгкую форму депрессии и меланхолии, которые даже в лёгких формах переносятся тяжело. Я перемещаюсь в пространстве на расстояние, ограниченное финансами и фантазией, порой удивляясь, что первого всегда не хватает, а второго в достатке, но она, фантазия эта, вынуждена подчиняться знакам на бумаге, имеющим столь серёзную власть над способностью человека к передвижению. Я убегаю на край земли.
     Гарантированным краем земли всегда служит береговая линия; доехав на автобусах-поездах-автомобилях до какого-нибудь прибрежного поселения или курортного городка, я действительно ощущаю себя на краю земли, потому что, подойдя к воде, лижущей округлые камни, понимешь: земли дальше нет. То есть где-то конечно есть, но далеко, на той стороне, невидимая невооружённым взглядом. И чужая. С другими людьми и дензнаками. Это не край света, поскольку света здесь предостаточно, это именно край земли, хотя и вторую метафору здесь можно увидеть воочию и ощутить, когда выходишь прогуляться по тому же берегу ночью. Например, в городе G.
    Ярко освещённая набережная светом фонарей словно отрезает заселённую людьми сушу от чёрной пустоты моря. Контраст получается замечательный – будто и в самом деле здесь заканчивается свет. Ночью, особенно безлунной, море выглядит… точнее, не выглядит никак. Его не видно. На том месте, где днём глаза глупо разбегались по необъятному простору воды, фокусируясь затем в какой-нибудь одной точке и подолгу шлифуя несуществующую линию горизонта, ночью нет ничего. При долговременном всматривании в пустоту можно, конечно, различить некоторые блики на невидимой поверхности воды, услышать шум, присущий только огромным резервуарам, омывающим берега сразу нескольких государств… Но больше всего мне нравится, поднявшись на холмы, сверху смотреть на раскинувшийся в бухте город, залитый электричеством: тысячи фонарей и миллионы светящихся окон делают его видимым в ночной пустоте, очерчивая границы. Чётко просматривается подковообразная линия. Это бухта. За линией непроглядная тьма – на сотни, может быть тысячи километров. Это море. Край света. Я долетел.
    Я падаю на излёте у кромки воды, истратив на полёт и преодоление преград всю силу, все свои баллистические характеристики. Я никого и ничего не поразил. Ни ожидавших от меня каких-то достижений и результатов, ни каких-то эфемерных яблочек и десяток. Зато в межсезонье здесь можно недорого снять жильё и, отключив телефон, ходить по утрам и вечерам к морю, обедать в незакрывшихся на зиму кафе и ресторанах на набережной, смотреть, сидя за столиком, как рыбаки скульптурно замирают в скорченных позах, как женщины с детьми кормят прилетевших зимовать диких уток, пятнами стай рассеянных по бухте. Здесь классически пахнет морем, или гниением морских водорослей, что впрочем на шкале наших обонятельных ассоциаций одно и тоже. Здесь классические яхты и крики чаек. Здесь можно думать. И ещё – записывать свои мысли. Написать всё, что застревало в горле, удерживаемое суетой и неверием в наступление лучших времён. И когда начинаешь писать, и входишь во вкус, и действительно ощущаешь этот вкус – странный, неописуемый, завораживающий вкус самой жизни, – то думаешь: здесь можно остаться, можно даже остаться навсегда, но если не получится здесь умереть, то,  скорее всего, какая-то  скрытая внутри пружина, ещё не раскрутившаяся до конца, выбросит тебя и отсюда, заставив жить в движении, не пуская корней и не тратясь на долгосрочные привязанности, потому что жизнь, всё-таки, это траектория полёта. И, быть может, отрикошетив от каких-то обстоятельств, я продолжу этот странный полёт, цель которого всё ещё остаётся для меня неясной.