Финский дивертисмент 1, 2. Увертюра. Вензеленосный

Шура Борисова
     Светлое Христово воскресенье. У меня в палисаднике, вокруг сиреневых кустов, высыпали фиалки, щурят на солнце весёлые глазки. Над ними, солидно погудывая, маленьким бомбардировщиком барражирует шмель. «Сударыня, разрешите к вам?» – «Чего-чего?» – фиалка по-девичьи доверчиво хлопает лепестками.
     «Да вот нектару твоего хочу!» – шмель не церемонится и прямо лапами лезет, прямо волосато-усатой мордой – в самую глубь, где полно медоточивых, сладкослёзных нектарников. Упругие, тугие, только тронь, из них и брызнет. Фиалка грезила, как будет изливать соки в миг любовного наслаждения... А тут шмель, пружиня мохнатой задницей, внедряется, намерен поживиться... Тонкий стебелёк под тяжестью насекомого гнётся до земли, и сластолюбец грохается спиной в пыль, суетится, цепляется за горящие фиолетом лепестки, старается все же не упустить своего. Фиалка смирилась. Век её короток, выпадет ли на нём другая, более возвышенная любовь?..
     «Ты однажды уже описывала шмеля, сколько можно?!» – упрекнут меня. Я часто слышу: «Сколько можно?!» Вот, например, пару недель назад юный мыслитель взялся читать мою новую сказку и зашёлся в возмущении: «Опять эти сказочные уроды! Хватит их придумывать, надоело! Во всей твоей болтовне ни капли смысла!» И он прав, я не нашлась, что ответить.
     Но шмель – это вам не уродец моего сознания, он живой. Шмели разные, как и люди. Неужели, единожды коснувшись человека или, допустим, женщины, писатель должен навсегда закрыть тему? И, кроме того, что делать, если с наступлением тепла всевозможнокрылые насекомые начинают кружить вблизи, навязчиво просясь в басню?
     
     Светлое Христово воскресенье. Оно примирило, наконец, меня с весной. Ловлю себя на том, что не без нежности слежу за шмелём, который вообще-то наглый насильник и беззастенчиво оприходует маленькую фиалку; не придираюсь к солнцу, беспощадно разрывающему мир на контрастные лоскуты: либо тень, либо свет – и никаких неопределённостей! (Хотя без неопределённостей мне трудно жить, как рыбе на суше. Могу издохнуть.)
     И ещё: благодаря праздничному настроению мне удаётся справиться с вечной моей тоской о недостижимом, и я по-матерински лелею, укачиваю в колыбели размеренной ходьбы то, чем счастливо владею:
     Мы равны с тобой,
     Нам спокойно друг в друге,
     Свободно...
     
     Светлое Христово воскресенье. Самое время заняться вспоминанием дороги, что услужливо легла мне под ноги в день Христова рождества.
     Почему вдруг вычертилась именно она среди прочих возможных, расскажу чуть позже, а пока вот о чём: в канун Нового года, 31 декабря, в абсолютно пустом визовом отделе финского посольства я получила визу, а через полчаса на втором этаже Ленинградского вокзала купила билет до Хельсинки. Меня распирало от гордости – впервые организовала себя за границу самостоятельно.
     
     ВЕНЗЕЛЕНОСНЫЙ

     Это о поезде «Лев Толстой», сообщением Москва – Хельсинки.
     Чинный, чистый, полупустой. И всюду, куда ни посмотришь, логотип поезда: инициалы Льва Толстого, заключённые в лавровый венок. На ковровой дорожке, расстеленной по коридору, множество мелких, на половичке в купе – один крупный. Покрывала и скатёрки, занавесочки цвета морской волны – всё заткано плотным раппортом. Помечены полотенца, простыни, наволочки. В туалет идёшь – и там чувствуется забота об именитости: пепифакс сплошь проштампован великим русским писателем, глубокая именная гравировка на обмылках. Между тем никакого ужина, как в большинстве фирменных поездов, пусть даже самого скудного, в пластиковой коробке без вензелей, не предложили.

     Нас в купе двое. Сидим: я возле окна, моя попутчица, женщина средних лет, у двери, каждая уставилась в противоположную стенку перед собой. Всё же я краем глаза пытаюсь рассмотреть её. Вижу лицо в три четверти. Красивая. И позволяет красоте своей пребывать в естественности: только на губах неяркая помада. Волосы – пышные, старательно убраны назад – если и крашеные, то «в свой цвет». Тонкая кость: ступни (она, едва войдя, скинула сапоги), запястья, пальцы, шея, подбородок, нос, лоб, скулы – все изящное. Кожа бледная, почти прозрачная. В глаза не заглядываю – разве можно?
     Мы так и не расскажем друг другу за время пути ни одной истории. Не люблю вагонных разговоров с их зашкаливающей откровенностью. Кроме того, дорога – это не просто перемещение из пункта А в пункт Б. Транспортировка из одного мира в другой. Для простоты обозначим их теми же буквами. Б, по моему опыту, часто оказывается совершенно иным в сравнении с А, иногда прямо противоположным. Чтобы вступить в него без дрожи и страха, надо сосредоточиться, отрегулировать в себе системы, которые бы позволяли видеть, понимать и усваивать новое, встраиваться в непривычное, ну, или восстанавливать в памяти уже забытое...
     
     Впрочем, я заметила, что попутчица моя утомлена, удручена чем-то и вряд ли была бы рада дорожному общению, причем не только со мной. Едва поезд тронулся, в проёме купейной двери нарисовалась лысая голова. Хозяин головы, назвав женщину по имени – значит, знакомый, пригласил её в ресторан. Она с мягкой категоричностью отказалась. Немного оживилась только на следующее утро, когда поезд подходил к Хельсинки. Тихо, но убедительно разговаривала по телефону, судя по тону и содержанию реплик – со взрослой дочерью. Из услышанного я заключила, что они живут в одном из хельсинских пригородов, и муж у моей попутчицы финн. Преодолевая чувство неловкости, всё же вгляделась повнимательнее, насколько позволяли приличия, в глаза. Оживление внешнее, в глазах грусть.
      
     При переезде границы волновалась. Но таможенник, коренастый блондин со светлыми глазами, вполне сносно владеющий русским, просмотрев мою декларацию, вернул её без замечаний, не задал ни одного вопроса.
     
     Утром по вагону слонялся странный финн. Хотя, возможно, странный на мой взгляд, а у финнов подобный вид и подобное поведение – норма. Давно небрит, взгляд и улыбка блаженного. На макушке чудом удерживается чёрная вязаная шапочка с отворотом. Позже Милла показала мне известного в их посёлке алкаша – на нём была такая же. Одна брючина в порядке, другая закатана почти до колена, виднеется спущенный синий носок и волосатая худая голень. Шнурки развязаны, ботинки при каждом шаге хлопают задниками. Одет в горчичного цвета пиджак – мятый, будто сквозь трубу продёрнутый.
     Мимо меня (я вышла из купе полюбоваться в окно утренними финскими туманами) отправился к проводницам: нет ли у них... и рукой, некрепко сжатой в кулак, двигает из стороны в сторону. Проводницы – милые, кудрявые, пухленькие, в глазах блеск, на губах блеск: «Почистить одежду? Щётка найдётся. Утюга – нет».
     «А-а-а», – удовлетворённо кивает, делает три шага в сторону своего купе. Но возвращается – а нет ли у них в таком случае хлеба?
     Хлеба нет, одно печенье.
     «А-а-а», – снова кивает, собирается уходить, но, видимо, при развороте ухватывает краем глаза что-то на столе.
     А-а-а?..
     А это наш хлеб, мы его сами едим.
     Пусть продадут...
     Тогда нам ничего не останется. Нужен хлеб, идите в вагон-ресторан...
     Ага...
     Выпрашивает-выспрашивает, слушает ответ – всё с какой-то запредельной кротостью.