И ходят зверюшки по улицам сами собою

Аня Ру
Все реже мне бывает больно.
Я говорю, конечно, об острой, а не хронической форме, потому что хроническая форма, уже без моего на то согласия, всюду поселяется рядом со мной, как постаревшая, подурневшая, слегка свихнувшаяся, но при этом утомительно-верная жена. Она переставляет вещи, вешает на окна занавески, привезенные из детства постбабушкиного периода, и от ее подушки пахнет чем-то горьковатым и прозрачным. Слезами? Она сидит рядом в каждом вагоне метро, вяжет, может быть, или читает Дарью Донцову, или просто смотрит опустевшим взглядом в черное зеркало стекла и думает о чем-то закольцованном, о чем-то не имеющим ни начала, ни конца. Это уже пожилая боль, она знает свой диагноз.
А однажды весной я шла по Проспекту Мира, слушая грохот обнаженной Москвы, и вдруг что-то произошло. Неожиданно горло сжал тоскливый спазм, и меня мутно затошнило памятью. Весной это случается. Каждая весна, будь то тридцать первая или сорок вторая, приходит с ножичком для чистки картофеля, и снимает с полуживого сердца красивую ленточку кожуры. Даже если зимой ты дважды умерла. А прошлой зимой умерла один раз, зато насмерть. Да простит меня мой прокурор за навязчивую тему умирания. Весна ранит навылет и свистит в окровавленную дырочку. И ты ходишь с голым сердцем, стараясь не расплескать острый апрельский сквозняк. Так вот, я шла и пеленала в себе этот сквозняк, и вдруг из подворотни спокойно выступила моя боль.
Я не сразу ее узнала и даже пыталась пройти мимо. Но она догнала меня в два прыжка и бросилась мне на шею. Боже, как она изменилась, как одичала – какая-то лохматая, сутулая, охрипшая. Наверное, она не знала, куда идти, и осталась там, где я тогда бросила ее. Она была нелепо одета, в какой-то голубой кардиган с капюшоном и сапожки на каблуках. Сиплым голосом попросила сигаретку. Я дала ей синий Житан. Я даже вспомнила, что это она меня научила курить Житан. Во всяком случае, это с тех пор я курю только синий Житан. А она-то, она–то, что делала все эти годы, пока я курила синий Житан и бегала, как подстреленный заяц, от самой себя? Господи, страшно подумать.
- Пыталась прописаться, - как сквозь вату, слышала я обрывки, тут же уносимые ветром, - искала тебя, один раз видела в метро…не уедешь…ты же меня здесь…
- Как же ты… - выговорила я.
- Ой, да перестань, – отмахнулась она, - все хорошо же в итоге…
Ветер опять отнес клочок фразы ей за спину.
Я молчала. Она убрала со лба волосы.
- Пойдем, покажу, где я живу?
Мне стало страшно и идиотски любопытно. Я кивнула и пошла за ней в подворотню. Она шла, горбясь и сунув руки в карманы. Может быть, я тоже.
Во дворе она тут же завернула и показала в угол между оградой детской площадки и стеной дома:
- Вот тут.
Память, описав мертвую петлю, ринулась в штопор. Я все вспомнила. Здесь. Здесь она тогда ревела белугой, как будто у нее кто-то умер, хотя все были живы, и бабушка еще была жива. Она плакала и плакала, курила и курила синий Житан, пока ее глаза не превратились в две мучительно-опухшие щелочки, а горло – в две мучительно - саднящие желёзки. Ведомая дремучим подсознанием, я наклонилась и поковыряла палочкой грязный снег около крашеного заборчика. Она лежала там, только покрылась терракотовой ржавчиной. Маленькая копеечная заколка с двумя бабочками, голубой и желтой.
Боже, боже мой.

Боль вывела меня из комы поцелуем в висок.
- Иди, а то опоздаешь, - сказала она.
- Куда? – спросила я.
- Куда шла, – улыбнулась она.