Часть 8

Kont
Моё полное имя Карл Дитер Йопст.
В русском плену я пытался понять, что так рассмешило солдат, когда, на первом допросе молоденький усатый лейтенант, хорошо знавший немецкий, громко прочитал мои документы. Заросшие щетиной, грязные, в длинных серых шинелях, с измождёнными лицами русские засмеялись и смеялись всё громче и громче, когда кто-нибудь из них в очередной раз тыкал в меня пальцем и повторял моё имя. Хмыкали и крутили головами даже оба моих пленителя: раненый в руку сержант, стонавший от боли почти беспрестанно, пока мы ехали сюда в кузове полуразвалившейся машины, и второй – старый солдат, давно не бритый, хмурый и безгранично усталый.
Мне было очень страшно и жаль себя. Так по-дурацки попасть в плен!
Я – восемнадцатилетний парень, совершенно здоровый физически и психически, не смог отбиться от того раненого сержанта. А всё Юрген! Говорил ему, что не стоит гнаться за этой машиной. Скоро подтянутся остальные, и догоним её. А не догоним, так наши танки расстреляют. Но ему было так весело гнаться за беззащитной машиной с красным крестом на боку! Вот чем кончилось его веселье – убитый лежит в лесу рядом с мотоциклом. Мне ещё повезло – в люльке сидел, только сильно грудью ударился, когда вылетел из неё. Чего скрывать, сначала весело было и мне!
 Постреливая из автомата по кузову преследуемой машины, я чувствовал себя охотником, рыцарем Рейха. А потом Юргену пуля ударила прямо в глаз, мотоцикл - в дерево, а я зарылся в сугроб.
 Если честно, ещё и ужаснулся, что попал в руки к русским. Нам рассказывали про них страшные истории о том, что они дикари и недочеловеки. Когда я поднял руки, второй, старый солдат подошел и ударил меня прикладом по голове. Благо, я был в каске. С ужасом видел я, как по его лицу катятся слёзы, когда гневно он что-то кричал, показывая рукой на грузовик. Сержант приставил к моей голове «вальтер» и нажал на курок. Сухой щелчок вместо выстрела. Ещё, ещё…Сержант начал бешено ругаться, а я, обмочившись от ужаса, потерял сознание.
Когда я очнулся, уже связанный, на полу грузовика, сквозь полумрак брезентового, дырявого тента различил маленьких детей, жавшихся друг к другу на скамьях вдоль борта, плачущую женщину, того самого сержанта и того, второго, старого солдата. От мыслей: «Это за ними мы гнались?! Этих детей хотели расстрелять, раздавить?!», кидало в озноб. Дети испуганно смотрели на меня, а взрослые обращались ко мне - «Фриц». Я говорил им, что зовут меня Карл, но они приговаривали «Фриц». Они показали мне два детских тела, лежащих с лицами, закрытыми платками и я понял, что их убили очереди моего автомата.
За те дни, что провёл в полуразрушенном блиндаже, пока меня не отправили в лагерь для военнопленных, о многом передумал, многое переоценил…
Мне объяснили, что будь я Карл, Вольдемар, Вольфганг, для русских я буду «Фриц». Впрочем, как для нас русские все были «Иванами».
Короткая моя жизнь проходила в мыслях, потому что я думал, что за детей русские меня расстреляют. Детей мне было жаль, и я вспоминал, каким ребёнком совсем недавно был я сам.
…Яркий летний день остервенело бликует на стёклах огромного буфета в столовой. Брызги солнца бьются о натёртую поверхность большого стола и другой мебели с громоздкими резными ножками и выпуклыми медными украшениями. Стальные рыцарские доспехи в углу, длинный волнистый двуручный меч, кинжалы и сабли на стенах, почти не различимы в облаке света. Я крадусь к буфету. Лезу на верхний ярус, отчаянно цепляясь за резные выпуклости. Туда, я видел, служанка Марта, поставила вазочку с засахаренными орехами.
Остро помню, как чувство ужаса, отчаяния и непоправимости совершённого охватило меня колючими объятиями, когда старинная ваза, доставшаяся в наследство отцу, по его словам, от далёких шведских предков, такого же далёкого 17 века, медленно, словно нехотя, повернулась на широком фарфоровом основании и так же медленно, проваливаясь сквозь мои тонкие ручонки, упала на взблеснувший паркет, разлетелась на мелкие кусочки. «Не склеить!» - вспыхнула и потухла ничтожная, мгновенная надежда.
Тогда мне от ужаса отчаянно захотелось умереть, не жить…
У меня, я думаю, были такие же испуганные глаза, как у этих детей! Но я был виноват. А чем же были виноваты русские погибшие дети? И умирать они не хотели. Поэтому, такое же, как в детстве, чувство потухшей ничтожной надежды, непоправимости совершенного и неизбежности наказания я испытал там, на грязном дощатом полу грузовика…
Я прощался с Миром и ещё перебирал в памяти моменты, когда мне совсем не хотелось жить.
…Фельдфебель Клоц вот уже третий час гонял нас, новобранцев, по плацу. Его широкое жабье лицо, с неряшливо-отвратительными наплывами на подбородке, под глазами и большими бородавками на лбу и жирных щеках, выражало удовольствие истинного наслаждения от издевательства над нами.
Меня мутило от дебильности нашего командира и напряжения этих часов. Мы маршировали, бегали, прыгали по-лягушачьи, ползали по-пластунски, нещадно разбивая в кровь локти и колени; всё это удовольствие прерывалось командой «Газы!», и мы проделывали то же самое, только теперь с противогазами на головах.
Клоц именно в эти моменты приказывал увеличивать темп, чтобы нам было тяжелее дышать. Некоторые из нас теряли сознание, валились ничком на грязный плац. Клоц не позволял им помогать. Пока мы шумно пробегали мимо своих товарищей, даже завидуя им за ту передышку, что они внезапно получили, он неспешно подходил к ним и, тыкая носками сапог, заставлял их придти в себя и подниматься. А тех, кто уже не мог встать, за ноги тянули двое солдат из лазарета, снимали с них противогазы и обливали водой. После этой процедуры новобранцев возвращали в строй.
К самому концу, перед командой о снятии душащих масок, я ощутил, что мысль, за которую я держался: «Только бы не упасть. Добежать!», ускользает, теряется в тошнотной вате. Я пытаюсь её ухватить и тут же падаю лицом на бетон неподалёку от Клоца. Удар стволом винтовки по затылку завершил падение и полностью отключил сознание.
Я плыл по какой-то мягкой и нежной реке, а мои ноги продолжали слабо двигаться в беге. Было так хорошо и спокойно, что хотелось ничего не менять, умереть, уснуть. Но меня к реальности выдернул острый удар под рёбра носком сапога фельдфебеля. И тут меня захлестнула НЕНАВИСТЬ…
Ненависть, жгущая мозги и прожигающая сердце огнём. Та безрассудная ненависть, что бросает человека, охваченного яростью на врага и заставляет рвать, грызть, терзать. Я был готов вскочить и задушить Клоца, но всколыхнувшаяся тошнота и чудовищная усталость вновь придавили меня к проклятому плацу. Я затаился. Я зажал яростную ненависть в себе и понял, что теперь та самая ледяная иголочка, кольнувшая в самое сердце, теперь превратилась в холодного ежа ненависти. А уж эта ненависть способна жить годами, скапливаясь, нарастая на ледяной игле и превращаясь в глыбу. Когда она выйдет из сердца, я не знал, но догадывался, что только мщение могло помочь в этом. Я ненавидел! Да нет, не только Клоца. Свою ненависть до конца я смог понять только в русском плену.
Когда меня переправили в лагерь для военнопленных, я встретил там Клоца. Поникший и грязный, утерявший всю свою самоуверенность, он был бесконечно противен и мерзок. Я думал, моя ненависть задушит, растопчет, уничтожит фельдфебеля, но…
Но он и так был унижен, растоптан, уничтожен! Он сдался сам. Сдался трусливо, без сопротивления и боя, спасая свою толстую задницу, жертвуя всеми вверенными ему солдатами. Об этом знал весь лагерь. Добивать его было так же недостойно, как убивать тех детишек, которых пытались увезти в грузовике от моих автоматных очередей бледная девушка и два русских солдата.
Позже, когда из лагеря нас выводили на общие работы, мы, под строгим присмотром конвоиров, ремонтировали разбитые нашими снарядами русские дороги, взорванные нашей авиацией мосты. Я разговаривал с Богом и упрекал Бога за то, что он допустил гибель детей от пуль моего автомата. Потому что этот урон я никогда исправить уже не смогу! Я понял, что мне, добропорядочному немцу, больше по душе не военная разруха и лишения, а спокойная размеренная жизнь и порядок. Я хотел, чтобы повсюду установился порядок. Не фашистский «Аллес им орднунг!», угодный Клоцу, Гитлеру и всем тем, кто вовлёк меня в эту преступную войну, а тихий человеческий порядок .
 Клоц был для меня олицетворением всей фашистской Германии. Гоняя нас по плацу, он испытывал такое садистское удовольствие, которое не знакомо нормальному человеку. Я думаю, что Клоц, зная, что в санитарной машине дети, стрелял бы, не раздумывая и с удовольствием. Теперь, растерявший свою наглость и высокомерие, лишённый безнаказанности, покорённый и униженный, он смиренно выполнял приказы самого ничтожного из нас.
И я понял, что, такие как я, и такие, как Клоц, это два разных ребёнка одной и той же любимой матери Германии. А в семье - не без урода. Я понял давно всколыхнувшую меня ненависть. Это была ненависть к фашизму, к его верным псам, таким, как Клоц, которые рассказывали мне лживые басни о недочеловеках, по попущению которых я убил русских ребятишек. Я просил Бога простить мне мой грех, хотя бы за то, что я допустил его потому, что был обманут Гитлером и Клоцем…
И понять это помогли мне два русских человека, взявшие меня в плен. Пока я ждал решения своей судьбы, солдат и раненый сержант, похоронили, как своих родных и горько оплакали гибель убитых мною смешно перевязанных серыми платками детей из грузовика!