Жбакло

Дмитрий Ценёв
                От пуза нагулявшись по карнизу,
                Мой друг сорвался вниз; внизу
                Его ждала толпа зевак, в которой Лизу
                Я заприметил.
                Скв. Уссурийский. Четыре умных беседы
                с подругой тела друга.



                Принимая во внимание то, что сторожевым трудом ныне заработать на нормальную жизнь невозможно, я решил отказаться от писательства, но сразу же выяснилось: ни к чему другому я не способен. Посему никого прошу не винить в том, что сегодня я отказался от дальнейших попыток обрести в этой жизни счастье.
                Искренне благодарный друзьям своим и простивший врагов своих ваш Игнатий Соливанов.

                Рука уже не дрожала… почти не дрожала, когда я дописал это, на мой взгляд, остроумное прощальное послание. Даст Бог, тут же сам омрачил я свою весёлость, его никому не доведётся прочесть. Танюша вчера, уходя, сказала, что давно уже, и в последнее время — в особенности, серьёзно подумывает о замужестве и намерена завязать со всеми пережитками своего романтического прошлого, то есть со мной. Я не успел ничего возразить, потому что она насильно поцеловала меня, откровенно затыкая мне рот, а потом, когда поцелуй закончился, почему-то, действительно, похожий на прощальный, я увидел в глазах её слёзы и потерял дар речи, как выражаются теперь только в старомодных сказках. Она добавила скороговоркой, отвернувшись и как-то очень похоже на смущённость:
                — Нет, ты не думай, это не сразу, не завтра, я так не смогу, ты же знаешь. До свидания, Игнат, ладно?
                Она вышла, оставив в квартире аромат духов, беспорядочно-блуждающее эхо звонкого её и печально-прозрачного голоса и что-то… пусть я назову это температурой, потому что с нею всегда тепло, без неё — сразу становится холодно. Я сел перед окном на корточки и едва поверх плоскости подоконника глядел ей вслед, как она удалялась по блестящей от дождя освещённой электричеством аллее, вчера я уже знал, когда видел, как Танюша уходит, что сегодня жёлтая, красная и бурая листва покроет тротуары, и им никогда больше не удастся блистать в свете ночных фонарей.
                Убедившись в правоте своего пророчества, я и написал поутру записку, с которой, мне так хотелось, чтобы думалось, начнётся новая история — взамен отбушевавшего тихим взаимным счастьем романа. Конечно, Таня права: рассчитывать на семейное счастье с таким лопухом, как я, немыслимо. Почему?
                Да потому, что я не умею врать.
                Я не умею подлизываться.
                Я не умею добывать деньги.
                Я умею только любить, жаль, что этого одного не хватает человеку для счастья.
                Не будучи ханжой, скажу спокойно: я далёк от того, чтобы предназначать мужчину в семье добывателем денег. Не это самое главное, но это немаловажно. Я знал это, как знал, что рано или поздно любое счастье должно закончиться, как и любой, пусть самый любимый, мультфильм. Но не любовь, успокаивал, успокаиваю и, похоже, буду всегда себя успокаивать.
                Взяв в руки эту тетрадь, проверив авторучки и сунув их в карман, я вышел на улицу, тотчас вспомнив, что не был на свежем воздухе уже две недели. Наверное, поэтому мне стало страшновато: я всегда пугаюсь того, от чего успел отвыкнуть. Например, я отвык от улицы и, наверное, сейчас выглядел перед прохожими запуганным городом деревенщиной, да и самому себе я казался именно таким. Но, кроме того, я давно уже отвык от одиночества. Странно, я всегда считал его почти что обязательной частью, неотъемлемым атрибутом свободы, но сейчас вдруг, вопреки всей моей логически-выверенной системе, мне так не думалось.
                Такая пошлятина взбрела вдруг в голову: неужели счастье — это привычка? И любовь — тоже?! Или мы не любили друг друга? Под ногой скрипнуло что-то, посмотрев вниз, я увидел между ботинками сверкающий камушек.
                — Брильянт, или мне завтра отрубят голову! — пришлось наклониться.
                Камушек был обыкновенный, ни большой, ни маленький, но очень похож на настоящий бриллиант, какие видел я в Алмазном фонде. Он был чрезвычайно красив, радужлив и немного печален. Совсем как я. Почти сразу закрутился сюжет, подходит ко мне этакий крутой в золоте и при понтах:
                — Сколько?
                — Что — «Сколько?»? — будто не понимаю я, хотя, конечно же, прекрасно всё понимаю.
                — Сколько возьмёшь за камушек? — уточнил тот, поняв, что перед ним — несомненный лопух.
                — Триста. — не люблю я этого и, тем паче, в этом признаваться, но, когда говоришь с ними, приходится говорить так же, как и они. Ты ведь их почти всегда понимаешь, а они тебя — не всегда и не очень, если прозвучала в ответе пара-другая лишних слов.
                — Не много? — скривился он. — Камешек-то так себе, почти фуфло.
                Надо же, думаю, почти на честного напоролся, и отвечаю:
                — Так ведь не фуфло, а только почти.
                — Присядем? — указывает он на скамейку рядом, но — на боку тротуарной дорожки.
                — Мокро. — даже не бросив туда ни взгляда, ни полвзгляда, отвечаю я.
                — Тогда пошли! — кивает он куда-то, но куда, я определить так сразу-то и не могу, а потому честно и с откровенной опаской интересуюсь, как и положено подлинному лопуху:
                — Куда пошли?
                — К лудильщику. — объясняет он.
                — Далеко?
                — Нет, близко. На Космонавтах.
                Я делаю вид, что задумался, а сам просчитываю в уме дорогу, много ль там таких укромных местечек, где меня можно гробануть? Немного получается, всего одно такое место, но — какое! Даже днём по Арыку ходят с опаской, и то — если только не меньше троих. Иду ва-банк:
                — Между заводами я с тобой не пойду.
                Он расплылся в самодовольной улыбке, поняв содержание комплимента правильно:
                — Ну, ты и дурак! Ладно, пошли вокруг.
                — Тогда пошли. — членораздельно согласился я, положив бриллиант в карман куртки. — Зачем тебе лудильщик?
                — Пусть оценит.
                — Я поверх его цены сто добавлю. — предупреждаю я. — Лудильщик-то небось в деле?
                — Ты что-то больно кручёный, как я погляжу. Смотри у меня, довы…ыешься!
                — Хорошо, тогда я пошёл в другую сторону. — я, действительно, резко развернулся и направился в противоположную сторону, не оборачиваясь.
                — Стой, малыш, даю двести пятьдесят.
                — Триста пятьдесят. — останавливаюсь вполоборота и гляжу ему в глаза, как той собаке, волю которой надо подавить с расстояния метров семи-восьми, на которое успел отойти. Колом держу руку в кармане, но он даже внимания не обратил, не поверил:
                — Ладно, триста. У меня нет с собой, надо купить.
                — Пошли, — соглашаюсь я.
                — Куда?
                — На Вторую Волковскую.
                — Далековато!
                — А мы троллейбусом.
                — Пошли, — соглашается он.
                — Зачем тебе этот камень?
                — Не твоё дело. А тебе зачем деньги?
                — Для красоты.
                — Свистишь много, — мрачно обещает он что-то, но всё происходит по-моему.
                Через полчаса он купил баксы, и мы тут же обменялись. Не успев выйти со двора за углом того же дома, я услышал выстрел и повернул назад, но не стал останавливаться около распростёртого поперёк бордюра странно бездыханного тела моего покупателя, а вошёл в ближайший подъезд и поднялся к окну на площадке между вторым и третьим этажами; из домов повыходили люди — равнодушные, и поэтому я склонен назвать их зеваками, мимо меня прошаркал сверху, глядя в пол и напевая «Смейся, паяц!» на итальянском языке, занюханный бомж в телаге, которая была ему больше, чем просто велика. Во дворе он присоединился к окружавшим тело жителям соседних домов. Сегодня милиция приехала на пять минут раньше, чем скорая, я всегда подсчитываю и запоминаю, произнося счёт матча вслух:
                — Семнадцать-пятнадцать в пользу Ментов, — для того, чтобы не забыть до следующего раза.
                Как и подразумевалось сразу, тело было трупом. Опрос окончился через тридцать шесть минут, жмурика увезли и того раньше, и, пока я по окончании представления спустился во двор, свидетели и зрители уже разбрелись.
                Внизу, совсем, кстати сказать, недалеко от тёмно-вишнёвого пятна, оставшегося на месте, где возлежала голова трупа, в грязи между асфальтом и бордюром я подобрал камушек. Может, странно, но, может, и нет, а я будто знал, что брильянт они не нашли! Наверное, оттого, что я-то знал о нём и, к тому же очень хотел, чтобы он остался на месте. Любоваться на этот раз я не стал, опасаясь привлечь чьё-нибудь совсем лишнее внимание, и быстро ушёл со двора. Снова заморосил нудный и по-нудному приятный для нас, свиней, осенний дождик.
                Я разделил его музыку на два главных потока — на шуршание по асфальту и стук по натянутой болонье зонтика, почти постоянно в которые вплетались разные явления окружающего мира, встречаемые по пути, ненадолго внося в симфонию умеренно мокрого мира свои темы, свои тембра, иногда ухитряясь вписывать гармоничные и прекрасные форшлаги и мелизмы, иногда — нарушая гармонию хаотично-джазовыми диссонансами.
                Обрывки разговоров идущих мимо людей тоже звучали как музыка — изысканным перкашн, синкопируя или рассыпая триоли, но никогда — текстовым содержанием. Наслаждаясь, я шёл к пивбару, чтобы там количество звучащих громко и нервно людей смогло бы меня отрезвить, пересилив естественные темы своей до безобразия изощрённой полифонией.
                — …не будем о малом (Малом), он такой же психолог, как я — Плиссецкая! Дебилизм это всё, я…
                — …карандаш, а он мне всё про любовь, да про верность. Какая в …ду, какая там…
                — …на месте проверял? Там, понимаешь, всё по секундам надо расписать, и не считаясь, сколько человек…
                — пятнадцать-семнадцать, вот невезуха! Говорила мне Галка, не ставь на «Москвичи», а я всё…
                — …так накачу, мол, мало не покажется. Я же его предупреждала, на Мишку пусть не надеется…
                — …сами свою дешёвую лайкру таскают,…ля! А мне этого говна ни за какие деньги, ни даром…
                — Эй, ты остановись! — почему-то мне показалось, что окликнули меня, а не кого-нибудь другого.
                — Вы-ы мне?! — я послушно обернулся, но никого не увидел, кроме прохожих, которые все как один шли мимо.
                — Ты на прицеле, малыш, сворачивай на Бондарную.
                — Зачем? — спросил я вслух, вызвав ехидный интерес в глазах, оказавшихся в этот миг рядом.
                — Заткнись.
                Не понимая откуда до меня доносится этот многообещающий голос, я завертел головой по сторонам.
                — Давай-давай, кончай свои грязные танцы, пидор! Считаю только до трёх. — вопреки содержанию звучащих слов и фраз, голос казался доброжелательным, из тех, по которым я безошибочно и почти без труда в обычных обстоятельствах могу представить себе портрет обладателя, но, кроме того, он казался мне необъяснимо знакомым. — Раз.
                — Куда идти? — покладисто поторопился я.
                — На Бондарную, пятнадцать шагов.
                — А теперь? — я почему-то не верил, что ничем хорошим возможное сопротивление не закончилось бы, и не возражал.
                — Направо. Десять шагов. Два.
                Исполнив, я оказался в довольно тёмной арке, не менее тесной, чем тёмной, и остановился.
                — Ещё три шага, и — лицом к стене. Руки на стену над головой! Выше. Ноги раздвинуть. Шире. Ещё шире. Три.
                Сразу же заиграла цветомузыка, потому что меня жестоко ударили в пах. Возможно, я даже потерял сознание на несколько коротких мгновений, возможно, боль не дала мне никакой возможности разглядеть грабителя, но, нашарив в моём кармане бриллиант, он удалился, не причинив мне — и на этом ему большое спасибо! — никаких больше телесных страданий. Моральный же ущерб выразился одним словом:
                — Сопляк! — произнесённым напоследок с долей какого-то даже издевательского участия.
                Я думал было хотя бы со спины взглянуть на него, но этого не потребовалось ввиду того, что внезапно набрякшее предчувствием поэтическое жбакло внезапно лопнуло, и я безотлагательно открыл тетрадь и достал одну из заготовленных предварительно авторучек.

                Возьму стерильную рубашку
                Одену на стерильное тело

                Шута казнили
                Принц короновался
                И фавориты разбежались кто куда
                Запляшут висельницы-мили
                Стук нестареющего вальса
                И ты почувствуешь как надвигается беда

                Потуги написать навечно
                Страшны безысходностью

                Я демон или ангел
                Кто же ты
                Не ангел не сестра
                И боль остра
                Когда дарю цветы
                И осыпаю тело
                Кто же я тогда
                Тот что робко и несмело
                Тебя в богини прочит
                Сочиняя в строчки

                Развей как прах над океаном
                Любовь забытую когда-то
                Молитвам поздно
                Скорбны наставленья
                Святых отцов что не успели научить
                Знамением событий грозных
                Совместные светил затмения

                Обрати на меня твой гнев как печаль
                И разлей долгожданным глазом
                Чёрным псом восходящих грёз я дичал
                Среди крыльев как холст разрезавших небо
                Зелёную гниль и заразу
                Смешал со свежеиспечённым хлебом

                Страшусь не тебя, а себя… было время, я помню: когда-то любя, Боялся, что пламя свечи Та собьёт, кого я люблю. А сейчас я боюсь себя. Боюсь, что погаснет свеча Оттого, что вдруг я, Позабыв осторожность, вдруг струсив иль вдруг поспешив, вздохом резким, движеньем плеча Ту задую, кого люблю… сгоряча, неспроста (или как там ещё?) выступлю в роли меча палача свечки нашей с тобой огонька. Что светит в ночи, зажжён на ладони той, которую я люблю — на ладони твоей — бредущей наощупь впотьмах моею рукой… Навсегда. Мне не понадобилось предпринимать никаких усилий, чтобы посмотреть на грабителя хотя бы со стороны: уходя, он запел «Смейся, паяц!» на итальянском языке!
                Я сел прямо тут же, на земле, прислонившись к стене. Здесь было сухо, но холодно, а мне было, честно говоря, наплевать. Никто не может сразу поверить в то, что удача вдруг отвернулась от тебя, вот и я сунул руку в карман и был вознаграждён: баксы остались на месте. Чтобы успокоиться, я пересчитал их: ровно триста — двадцатидолларовыми бумажками. Разве ж это радость, — подивится кто-нибудь, — когда у тебя только что украли брильянт, составлявший, наверное, больше, чем половину незнаемо откуда свалившегося на голову богатства? Но я отвечу вслух и не стыдясь, более того — гордясь своей справедливостью:
                — Да ведь он мне уже и не принадлежал, я же его продал. Вот за эти триста баксов. Возможно, я продешевил, но это — честные мои деньги, не то, что камушек, который я по сути свистнул у беспомощного человека. То есть у трупа.
                Какая-то девушка, проходя мимо, чуть не испугалась, но я сразу успокоил её, и она помогла мне встать и почиститься, посочувствовала и вывела на улицу — именно туда, откуда я недавно вышел в переулок, будучи, по меньшей мере, в два раза богаче. Ещё раз поинтересовавшись моим самочувствием, она покинула меня, пожелав скорейшего выздоровления, наверное, торопилась и не смогла подобрать слова поудачнее. Но, в общем-то, правильно. Мы попрощались, я снова с нетерпением отдался на волю печальной осенней мелодии и побрёл всё туда же — в пивбар. Это недалеко, так что мне почти ничего в это время не взбрело в голову, кроме пошлой мысли о том, что всё-таки счастье — это не привычка, а как раз наоборот: когда нежданно случается что-то хорошее, как давешний брильянт.
                В пивбаре было не протолкнуться от нервных и громко звучащих людей, но это уже не соответствовало моему настроению, я выпил своё пиво и пошёл домой. Да, ненапрасно боялся я, выйдя из дому сегодня, ненапрасно. Начинало темнеть, когда я остановился на том месте, где нашёл злополучный камень, и, видимо, поэтому не заметил на скамейке сидящего человека. Я вздрогнул: это был мой грабитель! Но теперь он почему-то молчал и не двигался. Бежать было поздно, да и нужно ли было бежать, если он меня уже ограбил, а сейчас просто даже и не реагировал на моё присутствие. Я сдавленно прокашлялся, потом — громче повторил свою попытку оживить его, но он по-прежнему молчал и всё так же не двигался, тогда я почему-то сымпровизировал наглость, себе удивляясь:
                — Что с вами, гражданин? Вы вообще живы или нет? — только сейчас, когда нечаянно произнёс это вслух, понял своё подозрение и сказал уже очень грозно и громко. — Если вы сейчас не остановите меня, я ударю вас!
                Он не ответил, чего можно было ожидать, и я, осторожно приблизившись, тронул его за плечо. Бомж медленно сполз в сторону и завалился набок, тогда, поборя в себе брезгливость, я взял его запястье и убедился, что человек этот мёртв. Не многовато ли на один день трупов? Да ещё и связанных между собою?! Я был зол, не знаю на что или на кого? Наверное, именно эта злость и подстегнула меня отбросить все приличия, весь здравый смысл, все укоры совести, и я, плохо соображая, что делаю, стал обшаривать одежду грабителя — эту его слишком огромную телогрейку. Там был пистолет. Кажется, ТТ. Ещё я достал из кармана толстую пачку нашенских денег и — о, Боже мой! — мой волшебный, дорогой мой бриллиантик! Счастью моему не было никаких сколько-нибудь реальных пределов, я прыгал от радости, пел дурацкие песни из «Трёх мушкетёров», плясал и чуть ли на голове не ходил от радости!!!

                Девушка с изумлением смотрела на тёмные окна его квартиры, недоумевая, почему бы он так рано вдруг завалился спать? Этого просто не может быть, но, не разъяснив, она уходить не собиралась, а потому, не дождавшись ответа на звонок в дверь, она уверенно спустилась на нижнюю площадку и открыла почтовый ящик: кроме ключа от квартиры там лежала ещё толстая ученическая тетрадь. Девушка вошла в квартиру, включила свет в комнате и уселась в кресло, не зная, что же ей в конце концов следует сейчас делать. Она никогда не бывала здесь в отсутствие Игнатика. Машинально она открыла тетрадь и прочла:
                Принимая во внимание, что сторожевым трудом ныне заработать на нормальную жизнь невозможно, я решил отказаться от писательства, но сразу же выяснилось: ни к чему другому я не способен. Посему никого прошу не винить в том, что сегодня я отказался от дальнейших попыток обрести в этой жизни счастье.
                Искренне благодарный друзьям своим
                и простивший врагов своих ваш Игнатий Соливанов
                Она ещё раз перечитала эти строки, не веря глазам, потом — ещё раз, и заскулила тихо, беспомощно, как вдруг заметила, что не этими строками заканчивается… Да-а! Это был просто новый рассказ Игнашки! Она обрадовалась и поклялась, что добьётся от него, чтобы он никогда не использовал в рассказах собственное имя, придурок!
                — Придурок, гад! — слёзы счастья покатились из глаз и тут же высохли. — Нельзя же так воспринимать дурацкие слова, за которые потом некоторым людям бывает стыдно!
                Она прочла дальше: «Рука уже не дрожала… почти не дрожала, когда я дописал это, на мой взгляд, остроумное прощальное послание». Формат был обычный, а почерк у Игната — не слишком мелкий, страница кончилась, Татьяна перевернула лист, и на её колени скользнула двадцатидолларовая…