На дне. Своеобразие драматургии Максима Горького

Илья Тюрин
 
Своеобразие пьесы «На дне» заключается в том, что ее сценический успех – предел эмоциональных возможностей публики. Вот самый случайный набор отзывов. «Русское слово»: «... Овация приняла прямо небывалые размеры. Горький был вызван более 15 раз. Нечто не поддающееся описанию...» Чехов: «Она (пьеса) нова и несомненно хороша. Второй акт очень хорош, это самый лучший, самый сильный, и я, когда читал его, особенно конец, то чуть не подпрыгивал от удовольствия». Горький: «Успех пьесы исключительный, я ничего подобного не ожидал». Шаляпин: «Что за удивительный, живые типы...» Крупская: «Помню, как загорелся Ильич как-то желанием пойти в Художественный театр посмотреть «На дне».

Новый театр, новые декорации, новые лица («В окне у земли – рожа Бубнова») – согласен, что это заставит прыгать и Чехова. Что до новизны диалогов, то это уже впрямую по части цензоров. Вот слово их консилиума: «Значительных исключений требуют беседы странника, в которых имеются рассуждения о боге, будущей жизни, лжи и прочем. Наконец, во всей пьесе должны быть исключены отдельные фразы и резкие, грубые выражения». Для искателей своеобразия здесь особенно ценны «рассуждения о прочем» и «отдельные фразы»: это как раз то, что почуяла профессиональная интуиция, да не сумел выразить язык. Небывалая театральная сила пьесы «На дне» -- это едва ли сомнительная философия Сатина или Луки, вслух названная цензором; скорее – шумные и почти бессвязные реплики обитателей дна, настолько гармоничные в ансамбле, что только наощупь он их обнаружил. В итоге перед нами первая русская драма, где поискам высшего смысла не выстилают ковровой дорожки: поскольку шум слышен сразу со всех нар, пророчества Луки вполне могут быть перебиты бранью играющих по соседству в шашки, а то и вовсе кашлем с печи. Возможно, на этом есть отпечаток горьковского рецепта времени – с соотношением в нем эпох и секунд, причем, выигрыш, отданный секундам, скорее всего, и определил триумф во МХАТе. Театр – поверхностный жанр: слишком близки актеры, слишком условны эмоции и слишком ритуально их выражение. Вот почему «Алешка! -- Вот он я!», «Шайтан Бубна... подноси вина», «Эх... испортил песню... дуррак!» - столь уместные на своих шестках – были округлены сначала до нового языка, а потом и до своеобразия. Вот почему пятнадцатикратный вызов драматурга показался очевидцам весьма сходной ценой за пьесу.

Убивать героев – не новинка для русской драмы. В конце концов это очень сблизило театр и мир: мы привыкли к мысли, что в финале персонаж должен умереть. Наложение рук (как наиболее популярный метод) со временем выродилось в некий конвейер избавления от тех, для кого сюжет исчерпан. Странно, но именно так и бывает в природе. Но иммунитет так силен, что, закончив «На дне», понимаешь в последнюю очередь: у тебя на глазах произошло как минимум две смерти. При этом автор защищается ничуть не хуже вас самих, и выходкам Актера после гибели Анны доверяешь охотнее, чем протестам и, собственно, исчезновению. Еще из цензора: «В значительном сокращении нуждается конец второго акта, где следует опустить, из уважения к смерти чахоточной жены Клеща, грубые разговоры, происходящие после ее кончины». Если сопоставить такой взгляд с тем, что именно на этом месте (конец второго акта), как помнится, прыгал от удовольствия Чехов, то и выйдет оправдание игнорированию доброго совета. Выйдет, что требовавший «уважения к смерти» чиновник косвенно не уважил в пьесе жизнь; не будем забывать: только обыденность человеческого конца обеспечивает драме приятельские отношения с реальностью. Иначе говоря, в борьбе за своеобразие собственных опытов Горький установил своеобразный эталон поведения творца в случае гибели героя: всего - в меру.

И последнее. Думаю, и при самой безнадежной ситуации для поисков своеобразия – поиски состоятся. Нужность и уместность приведенных здесь драматических ходов – только частный случай общей для биографии Горького темы появления в нужное время в нужном месте. Владелец этой биографии сумел оказаться ко двору в уникальный для России момент – момент центра тяжести ее двухвековой литературы: в 1902 году еще был жив Толстой, и уже родились Ахматова и Пастернак. Надо сказать, что Горький своеобразно воспользовался своим калифством на час, и «На дне» - пьеса именно 1902 года, как «Мать» -- роман именно 1906-го. Опыты его были, как реплики его Татарина, нужны точь-в-точь тогда, когда создавались – и в этом его крупнейшая оригинальность. Неизвестно, что сделать невозможнее: написать на века, или на эпоху; в последней случае необходим расчет почти математический. Современники пьесы видели сразу, в чем ее своеобразие, и пятнадцать раз вызывали драматурга. Нам уже потребуются часы, хотя результат тот же. Последующим, если речь зайдет о Горьком, понадобятся дни, потому что его времени в уравнении становится все меньше; нашего – все больше. С каждым годом – все больше времени.

1996