Веселись, юноша

Дмитрий Ценёв
Как поступить? Этот дрянной мальчишка сидел незамеченным уже три минуты и был свидетелем почти полного её раздевания. Она нежданно спокойно отнеслась к хамскому присутствию. Неопределённо и совсем не думая о скандале, заявись кто-нибудь сюда сейчас. Благодаря тому, что театр построен когда-то ещё до революции, она была хозяйкой собственной, пусть, маленькой, но своей, гримёрки. Это хорошо.
- Что ты здесь делаешь? – спросила так, чтоб выскользнуть можно было в любую сторону.
- Смотрю. – бесцветно ответил Юрочка.
- Это, по меньшей мере, неприлично, юноша. – в последнюю секунду заменила имя на слово: нейтральное или агрессивное – пусть собеседничек сам решит. Это хорошо. Понимай, как сможешь. Что хочешь, то и услышишь. Даже если сможешь, то не то, что слышишь, а слышишь, что не хочешь. И т.д. и т.п.
- Я знаю, Наташа. Мне это не мешает.
Нну-уу-у, это уж совсем! Обратиться так по имени к женщине, которая ему… оп-стоп!!! Ведь не скажет же она вслух: «к женщине, которая ему в матери почти годится». Мальчишка, хитрый и наглый. Нет, с матерью она, конечно, и сама бы перегнула, не так уж и стара она, это она должна была б родить лет так в двенадцать, ей даже улыбнулось от такой дикой мыслишки. Стерев с лица тон и разминая кожу, задержала на лице молодого человека спокойный испытующий взгляд.
- Нисколько! – подчеркнул тот, словно дождавшись именно этого взгляда, и задал свой вопрос. – А тебе?
Она хмыкнула, якобы уже махнула на всё… выдав, пожалуй, свою растерянность… Глупо.
И смешно.
Но…
- Не знаю. Я не знаю, понять не могу, дорогуша, зачем ты здесь?
- Мне приятно видеть тебя.
- Мне тоже приятно видеть… себя. – Наталья пожала плечами. – Ты не боишься скандала, да?
- Нет. А ты? – он протянул руку к двери и щёлкнул задвижкой. – Разве кто-то именно сейчас должен войти сюда? Именно сейчас и именно сюда?
- Всё равно, это неприлично. – обойдя стул вокруг, небрежно показала себя со всех сторон. Случилось то, чего он ожидал: она не стара телом. Как и лицом… и вообще… ну, всем тем, что так безысходно потянуло его.

Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твоё радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за всё это Бог приведёт тебя на суд.
Екклесиаст, гл. II, 8.

- Расскажи мне сказку. – она рассматривала шампанское на свет приглушённого розовым ночника. Красиво. Он поднял руку и поставил ладонь горизонтально. Рядом. Неудобно. – Прольёшь ещё, не надо!
- Не пролью.
- Расскажи мне сказку о любви. – поставила всё-таки бокал на его ладонь и, отпустив осторожно, подождав, отвела руку. – Большой и прекрасной, как солнце. Светлую и грустную сказку. Как луна. И волшебную, как Земля.
- Хорошо. – вращая ладонь, перемещая то вверх, то вниз и оставляя горизонтальной, он играл бокалом и, дождавшись её насмешливой похвалы: «Молодец, можешь!», - спросил. – Какие цветы ты любишь?
- А вот отгадай, сможешь? – излишне кокетливо, конечно, но по-прежнему хорошо.
- Смогу, конечно. – бокал покачнулся, она шёпотом вскрикнула:
- Ай-ай, осторожно! Прольёшь же!
- Ну и что?! – он ловко перехватил бокал и, медленно наклоняя, спросил ещё. – Шиповник и розы, да?
- Ты что, телепат?!
- Немного, совсем чуть-чуть. – Тоненькая серебристая ниточка упала на грудь её, разбрызгиваясь капельками, разлетаясь пылью и смачивая пахнущую мёдом и малиной кожу, будто совсем и не думая собраться вновь в каком-нибудь прекрасном её рельефе. – Просто наши вкусы довольно часто совпадают, вот я и рискнул назвать свои любимые цветы. А ещё, ты и сама пахнешь розами.
Он поставил бокал на столик к бутылке.
- А теперь и шампанским. – прошептала она, почему-то вздохнув. – Ша-лу-ниш-ка ты, вот кто!!!
Наиграла. Красиво наиграла, чёрт побери.
- Сказка о трёх цветках. – озаглавил он и, подавшись к ней, поцеловал по очереди соски, вдыхая цветочно-пьянящий аромат. Ощутил губами упругость напрягшихся, словно ожили, бугорков-ягод и, когда она отвела его голову со словами:
- Не хулигань, рано ещё, ты же ещё не готов! – проворчал вполне сердито, но расслабившись:
- Жили-были на двух кустах шиповника, разросшихся в такой близости, что полностью переплелись и перемешались ветвями-колючками, два цветка: Белый и Красный.

Он ввёл меня в дом пира, и знамя его надо мною – любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня.
Песнь песней Соломона, гл. 2, 5.

Они раскрылись однажды утром одновременно и увидели друг друга. И полюбили друг друга. Заговорив вдруг о том, что, кажется, им хорошо быть рядом, они поняли, как это, действительно, хорошо. Видя мир глазами общего чувства, прожили день и перемогли ночь, что показалась им концом всего. Но они были рядом, и каждый слышал слова возлюбленного и возлюбленной, угадывая в темноте при редких и скупых на ласку взглядах Луны очертания друг друга и даже чувствуя невесомые колебания лепестков. Утро умыло лес росой, освежило его дыханием ветерка. Солнце взошло, и привычный мир, ставший таким дорогим, вновь заблистал, зашумел и защебетал. Белый цветок произнёс, наслаждаясь:
- Я хочу, чтоб так было всегда. И так, чтобы ты, мой милый, всегда был рядом со мной.
Красный цветок, наивный, как и подруга, ответил не задумываясь.
- А нам ничто и не мешает, и ничто не в силах помешать! Мы всегда-всегда будем вместе, наша любовь будет цвести, как и мы сами.
- Какая беспросветная глупость! – прозвенел рядом противный голос. – Терпеть не могу столь восторженного идиотизма, как, впрочем, и невосторженного – тоже.
Это был толстый жук, блестя на солнце своими дурацкими бронзовыми доспехами, кичась силой и красотой их, он смеялся над детьми. И не только! Ведь он знал, что цветы не вечны. На своём веку он видел уже много, очень много, всяческих рождений и разных смертей и, уж если кого и считал вечным, то только самого себя. Цветы не поняли обидности его слов и спросили наивно, почему это он так странно думает? Он ответил, раскачав небрежно лист под собой:
- Ливень изобьёт вас, ветер изорвёт в клочья ваши легкомысленные платьица. Сломит вместе со всем остальным кустом лось или медведь, пройдя мимо и даже не заметив. Глупо быть цветком, ну, просто очень глупо!
Белый цветок загрустил, а Красный растерялся и, не понимая, как ответить на страшные пророчества, затрепетал, отважно, как смог, успокаивая любимую:
- Необязательно! Совсем всё не так! Мир так велик, что зверь пройдёт стороной… просто мимо пройдёт, вот. А деревья высоки и густы – они защитят нас от дождя, и от любого ветра листья наших кустов оградят нас, слышишь?!
Злым смехом затрясся злой Жук:
- Глупец! Я буду прилетать сюда каждый день, пока вы не погибнете, и раскрою ваши глаза на то, что вокруг, если будете упрямствовать в своей слепоте. А пока – прощайте! Да, на всякий случай, уже сегодня – прощайте! Не знаю, огорчусь ли, увидев завтра ваши трупы, но, может быть, буду доволен, что находятся ещё на этом свете глупцы, которых можно тыкать лицом в мудрость, если останетесь живы.
Он улетел, даже не подумав о возможности возражений.

Я полагаю радугу Мою в облаке, чтоб она была знамением завета между Мною и между землёю… Я увижу её, и вспомню завет вечный между Богом и между всякою душою живою во всякой плоти, которая на земле.
Бытие, гл. 9, 13.

Голос главного врезался в мозги нудным ржанием электродрели.
- Наталья Андревна, Юрочка дорогой! Что ж творите вы, злыдни?! Что вижу я?! Что слышу?! Ведь ни на грош просверленный не попали!
Юрочка нервно оборвался, Наталья, более привычная к хамской манере Игнацкого, просто опустила руки. Посмотрела на Веньяминыча, козла этакого, ледоколом двинувшего из тьмы зала по проходу красный прожектор своей вонючей сигареты. Сейчас разразится кокетливая и несносно-неизбежная буря красноречия, краснодействия и красноумия. Юрочка шепнул, хоть как-то пытаясь приободрить партнёршу, попав в такт последним шагам:
- Раз, два, три. Ну, гений, говори! – и тут, разумеется, понеслось, необъяснимо ожидаемое всё такое, привычно оригинальное, и потому абсолютно скучное, набившее оскомину искусственностью своею, то есть просто напрочь совсем никому не нужное. Пошло.
- Я недоумеваю, дорогие мои господа актёры! По тому, как мы с вами изволили обговорить всё, мне наивно казалось, что вам всё понятно, я думал, будучи уже почти совсем счастлив, что вот оно – готово родиться! Эта деревянная веками благословенная простыня должна была принять прекрасное детище. И что вижу я, а? Что?! Выкидыш! Кикимору!!! Несуразное уёбище с неподдающимися объяснениям генными отклонениями. Или вы рожать разучились? Или пьяными были, когда зачинали, да?!
Юрочка улыбнулся, попробовав наконец-то по случаю использовать про себя слово «неловкостно», неловкостно, сдержанно, не скрывая искреннего любопытства: ох, уж этот нам Игнацкий! И до чего только не доведёт, казалось бы, хорошего человека игра в эту самую, такую желанную, гениальность? А до чего доведёт! Вечно он завернёт нечто об-раз-но-е без-об-раз-но-е!
- Ну, вот это и выкинулось, ну и чёрт с ним! Чудовище надобно забыть.
- Сдать в дом ребёнка! – вставил кто-то, кажется, Дорошевич – из-за кулисы.
- Так или иначе. – пройдя мимо него, главреж ещё поддал пафосу. – Давайте-ка зачнём сначала!
- Оплодотворяйте, Веньямин Веньяминыч! – подмахнула не глядя и тем же тоном Наталья.
- Придётся лечить это ваше бесплодие, да. Итак, роли драматургией не насыщены. Да что там! Вся пьеса – вовсе не пьеса никакая, а говно на палочке, если не сказать хуже. Но из этого отнюдь не следует стерильная голубизна её героев! Ваших героев. Наоборот! Перестаньте мне детский утренник тарабанить. Не надо! Ваша задача – только вдумайтесь, почувствуйте её красоту, самобытность, соблазнительность, в конце-то концов – вложить жизнь, втащить, втянуть за уши: на уровне, так сказать, быта. Грязного, пошлого и липкого существования, физиологического и механического самочувствия и, извините, полнейшего присутствия. Выдумать, вплоть до количества ложек сахара в стакане чая и времени, что уходит на чистку зубов и ногтей. Мы говорили с вами об этом, Юрочка Васильевич? Ну, что язык-то проглотил?! Вот теперь я тебе верю: дурак дураком! Говорили или нет, а?!
Вот ведь, блин, сволочь, ехидна сернокислая! Запятая после двоеточия…
- И об этом тоже говорили, – Юрочка на дух не переносит агрессивности такой, даже если собеседник прав. Тем более, если тот прав, его автоматически пучит сопротивляться, – но что делать с текстом-то? – он демонстративно: через голову – почесал правой рукой левое ухо. – Всё нужно брать слева?
Игнацкий радостно глядел на него, одно что не подпрыгнув на месте, опершись локтями на край сцены, снизу вверх – широко распахнутыми очесами, полными сверх краёв каннибальского счастья:
- Да!.. – подтвердил вдохновенно:
- Да, и ещё раз – да! – и ещё раз, надолго:
- Я ненавижу драматургию Амперова. Потому, что любить то, чего нет – выше моих сил! Но я ставлю этот дерьмовый спектакль, и этим всё сказано. Я люблю свой спектакль, понятно вам?! Кстати, о чём я ставлю спектакль? О чём, Наталья Андревна?
- О любви, Веньямин Веньяминыч. – пожала плечами Наталья.
- Вот и давайте играть в эту самую ЛЮ-БОФФЬ! На уровне грязи под ногтями и подмывания после полового чего, Юрий Васильич?
- Акта. – сердито хмыкнул юноша, сидящий напротив, и на этот раз вставить в небо свечу успел Ганин:
- После акта пора на антракт!
- Тоже правильно. Но правильней сейчас то, что сказал Юрочка. – Игнацкий снова прошёл мимо, как всегда. – И не надо даже пытаться увязывать этот словесный запор с действием. Что я, изверг над вами, что ли? Требовать невозможного?! Расскажите мне о себе! Каждый. Вот прямо здесь, прямо сейчас.
Актёры привычно и скучно сотворили задумчивые лица, затуманили неподъёмно-фригидными интеллектами опустело-сухие взоры свои.
- Ну-у, не нна-адо так! Не надо мне ваших глубокомысленных построений! Сразу – от фонаря, как говорится. Как на следствии, лепи горбатого и всё тут! Раз, два, три, Юрочка, – он направил на Юру указательный палец как дуло пистолета и, выждав что-то около секунды, подобно дирижёру отметил начало. – Васильич, говори!

И не всходи по ступеням к жертвеннику Моему, дабы не открылась при нём нагота твоя.
Исход, гл.20, 26.

Белый цветок спросил грустно у своего друга:
- Не кажется тебе, что в его словах есть какая-то зловещая правда? Я так полюбила всё, но боюсь уже, что всё вокруг – не для нас. Наоборот, будто и мы сами вместе со всем, что вокруг – для кого-то! Уж не для жука ли? Как это грустно!
Красный цветок продолжал ерепениться, хотя не был уже, как раньше, уверен в своих мыслях и словах, и, что страшнее всего, в самом себе – как имеющем на них право:
- Он излишне зол и жесток. Он совсем не видит красоты. Он слеп и не может судить о жизни. Не имеет права. Я не могу поверить ему, а верю только в нас с тобой. Пусть мы не центр Всего, и это единственное, в чём я ещё соглашусь с ним, всё равно мы – часть Всего. Не лучше? Да, наверное. Но и не хуже, чем эта летающая жестянка.
Вдруг, за разговорами не замеченный ими, приблизился летний ливень. Закрыл чёрной занавесью небо с Солнцем на ослепительно-голубой чистоте, погрузил весь мир двух маленьких и незаметных цветочков во мрак тревожных предчувствий, остановил всё в гигантский стоп-кадр: замерли листья и ветви деревьев, пригнулись в испуге кусты, и каждая травинка выпрямилась решительно и самоотверженно, как перед смертью, воздух отяжелел, стало душно, пропали птицы и звери, смолкли их голоса, и все звуки смолкли, кроме тишайшего и безмятежного журчания ручейка в овраге, который цветы шиповника так и не услышали бы никогда, если б не это странное и страшное мгновение. Глумясь над захваченной врасплох Землёй, Ливень ударил её шквальным порывом ветра, песчаная дорога между лесом и пшеничным полем взлетела в воздух, превратившись в пыльное смятение. Выбрав самые матёрые, самые грубо вырубленные тучи, он сдвинул их резко, высекая сноп ослепительно-белых искр, и белая корявая всеобъемлющая паутина страшно проявилась в чёрном небе, расколов его на рваные неравные куски. Трепет и шуршание под порывами ветра – жалкий едва слышный звук – стёрся в ничто, став в воспоминании мёртвой тишиной, когда ударил гром. Раскат его треском рвущегося воздуха вздыбил ужас земной и тут же перекатился в неописуемый грохот ворочаемых космических каменных глыб. Светопреставление началось. С неба штормовыми валами обрушилась вода. Весь мир стал жидким, грохочущим и беснующимся в электрическом поле адом.
На целое мгновение, ставшее, наверное, самым необъяснимо долгим в их жизни, цветы забыли друг о друге. Потому что забыли вообще обо всём.
Но пришла Надежда, вернулась Память. Любовь, как телепатическая сила, необъяснимая и берущаяся неизвестно откуда, спасла их… Прилетел Жук. Цветы обрадовались ему. Страх отступил, и они упивались торжеством жизни, готовые прощать и прощающие. Умытые деревья и трава, распрямившись и успокоившись, стали ещё краше. Утро осветило весь мир, согревая солнышком всех: и одинокую исполинскую сосну в бескрайнем поле, и крошечную тлю, ползущую по острию шипа. Жук прилетел, звеня и блистая рифлёными доспехами, осмотрел молча и деловито со всех сторон своих вчерашних горе-оппонентов, будто проверял, уж не обманывают ли его? А те ли это цветы, что глупо вчера пререкались с ним? Не распустились ли уже какие-нибудь новые на месте тех, безусловно, погибших в бурю?
- Здравствуйте, Жук! – в один голос произнесли они, неприятно поразив прозвучавшей в приветствии искренней радостью. – Мы безумно рады видеть вас и ждём продолжения нашего с вами философского диспута.
- Не могу поручиться за ответность своих чувств, но – здравствуйте. – проворчал, старательно выверяя тон и подбирая слова недовольный скрипучий латник. – Это абсолютно ничего не доказывает. Сейчас я скажу вам главное. Всё имеет своё начало и свой конец. Много всяких цветов повидал я, но где они? Каждый, прожив свой срок, умер, и нет их больше. Уж эта-то самая что ни на есть обыкновенная участь не минует и вас, придёт и ваш черёд уронить все эти ваши листочки-лепесточки, постареть и, засохнув, сгинуть. Не оставив, кстати будет заметить, сколько-нибудь полезного или, хотя бы, приметного, следа в мире. И вспомнить-то о вас будет некому, а если и вспомнит кто, то и ему отведён свой срок, и память о вас умрёт вместе с ним. Это всё, что я хотел вам сообщить. Пока, дети мои!
Облетев вокруг ещё раз, он скрылся в листве ближней берёзы. Белый цветок заплакал, Красный растерялся. Не оттого, что ответить было уже некому, а оттого, пожалуй, что нечего. На этот раз правда в словах Жука оказалась совсем зловещей, жестокой и неотвратимой. Абсолютная правда.

И возненавидел я жизнь: потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо всё – суета и томление духа!
Екклесиаст, гл.2, 17.

Малинина сидела за сценой и теребила кулису, безнадёжно на расстоянии пытаясь спасти Гончарова. Подсказывала нужные слова, выискивала какие-то эмоции, дав свободу которым, Юрочка не рассердил бы Веньямина, это бездарное чучело с горшком, полным какого-то необъяснимого дерьма, вместо головы, но с намалёванным на этом самом горшке ликом Судьбы. Когда-то даже она была даже влюблена даже в главного, но увлечение прошло, осталась усталость… и непонимание, почему вот этот крайне неприятный и чрезвычайно агрессивный человек ходит-бродит там в зале, маячит в проходе, комфортно попивая свой, обязательно крепкий, какой ему надо, чаёк, курит сигареты, встревая в происходящее на сцене в самый неподходящий момент, наводит ужас на раскрытых всем сквознякам актёров своими бредовыми ассоциациями, высосанными из пальца концепциями, диким наставлениями, топчется из стороны в сторону намеренно солдафонскими сапожищами по обнажённым душам. В результате – Юрочка, такой талантливый, чувствительно и чувственно принципиальный, вот уже неделю, как начали ставить «Коллоквиум», эту белибердятину, на грани срыва. Скандала, если всё будет продолжаться в том же духе. Галя Малинина беззвучно вытаскивала Юрочку из пропастей, в которые небрежно походя спихивал его Игнацкий, тянула из последних сил, но по мере того, как в Гончарове росло раздражение, её закулисная миссия становилась всё призрачнее, чувственно-телеграфная радиосвязь – жаль, что лишь односторонняя – иссыхала, приближая донора к полнейшему истощению.
- Да ты не хочешь понять меня, Юрий Васильич! Всё правильно рассказано, отлично прожито, но яркость краски зависит от количественного растворённого в ней фермента! Ну, хочешь, я поставлю тебе укол какой-нибудь медицинский, если ты сам не в состоянии взбеситься?! Но ведь это будет уже не театр, а какой-то тотальный… э-э… эксперимент! Ты же должен уметь обмануть обывателя. Профессионал!
Для пущей убедительности постановщик, пожалуй, даже хмыкнул издевательски, а Галочка автоматически нащупала собственный пульс, и какой-то очень боковой мыслью отметила: это конец, плохо! Но центрально – из последних сил вбурилась в сознание взбесившегося юноши: удержать, не дать ему сорваться на ответное хамство! Не надо, Юрочка, родной мой, обманывать зрителя ведь можно по-разному – по-доброму и по-злому, ты ведь знаешь, мы как-то случайно говорили с тобой об этом…
- Обмануть зрителя – проще простого, Веньямин Веньяминыч. Но абсурдно искать смысл там, где его просто-напросто нет! Ещё более абсурдно, и даже обидно, пусть, даже самую красивую легенду, придуманную взамен, втискивать в мозги, уставшие от искусственности! Зачем врать?! Кому врать? Публике – ясно, зачем: чтоб она полюбила ближнего своего, переполнилась высокой идеей и поспешила делать добро. А себе-то самим? Зачем врать себе? Не стыдно ли наполнять духами бутылку из-под водки, которой, к тому же, нет и в помине?! Так ведь всё расползётся, расплывётся на этих ваших… вот этих, – в сердцах он притопнул, как будто дробушку отбил народную. – веками благословенных досках! Грязной и жирной вонючей кляксой, мерзкой и никому не нужной, кроме…
Что-то ещё на секунду удержало Юрочку. Галина сжалась в комок, ногти сквозь портьеру, провинциально-тощую, впились в ладонь, одуряющей болью противостояния истощая… убивая.
- Н-ну же, договаривайте, Гончаров! Кроме кого?! – гремя и рыча, душил голос Игнацкого.
Гончаров за карьеру свою, конечно же, нисколько не боялся: слава Богу, и помыкаться успел уже по стране, со всякими субчиками дело имел, да и впереди пока больше видится, чем за спиной осталось, так что ещё не резон о пенсии печься. Но чего он ещё не полюбил в этой странной жизни, сгущённой в жестяных банках театральных кулис, так это конфликтов и интриг, не хотел, не умел, не жаловал, не учился этой паскудной науке… Как ни парадоксально, ни обидно, именно ей, в котрой актёр, если призадуматься, должен чувствовать себя как рыба в воде – в силу профессиональных навыков. И он сказал почти нейтрально, как бы предложив не углубляться в подробности:
- …кроме бездарных драматургов.
Точка!
Игнацкий расхохотался почти оперно-мефистофельским смехом а-ля Шаляпин, трагически расцветил реплику в сарказм и уязвлённую гордость:
- Вы, Юрий Васильич, ко всем остальным своим неприятным чертам вдобавок, ещё и трус, и лжец! Сказав «А», скажите же и «Б», дорогой друг! Будьте любезны, останьтесь мужчиной во всём до конца! Или вы боитесь, что наш спор перестал быть творческим поиском? Я всего лишь хочу услышать то, что зудит вам на ухо ваше ущемлённое самолюбие. Итак, кроме кого?!
Кровь сама расплылась по тонкой ткани, впитываясь четырьмя тёмными пятнами. Вот так, Юрочка, дорогой, любимый мой, единственный – слепец!
- Кроме бездарных драматургов и режиссёров, которые, понимая никчёмность эксперимента, пытаются вдохнуть жизнь в тело, рождённое гнилым. Каков образ, таково и подобие ему. Я не понимаю, Веньямин Веньяминыч, зачем насиловать себя, друг друга и – в каком-то подлом заговоре – публику?! Когда она прозреет, вам несдобровать, а вместе с вами – и всем нам! Я не учился такому обращению с самим собой!
- Тебе себя…
- Мне себя…
- Жалко?!
- Да, жалко!
- Ты, уважаемый Юрий Васильевич, не актёр в таком случае!
- Я не буду произносить зеркальностей, Веньямин Веньяминыч! Вы сами всё прекрасно понимаете!
Галина расплакалась, слеза замутила в небытиё свет жёлтого прожектора напротив… на звук упавшего на пол тела сбежались почти все, кто был поблизости… даже удивительно, как расслышали-то?..
Выяснив, в чём там за кулисами дело, раздосадованный Игнацкий прервал репетицию и объявил:
- Перерыв – полчаса, после продолжаем работу над всё той же сценой: Гончаров Юрий Васильич и Наталья Андревна! Попрошу быть готовыми сразу, сразу и начнём, без дискуссий и всего прочего… что-то сегодня слишком много постороннего воздействия на нас – оттуда! – он показал большим пальцем вниз. – И кое-кому это, кажется, даже нравится!

Да не уклоняется сердце твоё на пути её, не блуждай по стезям её; Потому что многих повергла она ранеными, и много сильных убиты ею; Дом её – пути в преисподнюю, нисходящие во внутренние жилища смерти.
Притчи, гл.7, 25.

Слёзка, маленькая и непрошеная, как мышка, серой тенью скользнула по щеке.
- Белый и Красный цветки шиповника, это мы с тобой? – она потянулась смачно, как-то по-мужски даже, спасибо, что хоть не с хрустом! – Правда, сдаётся мне, что я или ты не так наивны.
- Спасибо. – ответил он. – Если ты дождёшься конца, то и про нас с тобой услышишь. Наверное. Я ведь на ходу импровизирую, а не книжку пишу. А мы-то с тобой, мне кажется, слишком уж ненаивны. Я бы сказал сильнее – слишком искушены. И даже, я ведь в силу профессиональной привычки не боюсь говорить вслух самые разные слова, пожалуй, что мы грязны.
Она замерла… вернее, прекратила шевелиться, осталась лежать так, как только что: на спине, с закинутой за голову левой рукой, с открытым для поцелуя ртом, с глазами, беззвучно уставившимися в потолок. Всё изменилось теперь: белое стало чёрным, тёплое – холодным, сладкое – горьким, а мягкое – жёстким, как камень.
Он глядел на её профиль, как вдруг увидел скользнувшую из уголка глаза маленькую прозрачную звёздочку.

И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно, и дана ему власть действовать сорок два месяца.
Откровение Иоанна Богослова, гл.13, 5.

Девушка была прекрасна: губы – апрельская капель, голос – песнь соловья, глаза – ягоды голубики, волосы – мягкий успокоительный дождь, и сама – берёзка тонкая – забавляется своей гибкостью в объятиях буйного тополя. Юноша – ветер, что не знает ни силы, ни цели: радость его – в камнепаде слов, мужество – в горящем восхищением взоре, сила – в ветвях, распускающих зелёную нежность… Да что там! Онеметь от восторга – участь того, кто невзначай видит это.
- А ты не влипай во все эти дурацкие прения. Всё все давно уже поняли. И про тебя поняли, и про него. Про него-то уж давным-давно всё ясно! Ему не дано понять тебя, Юрочка! Не забивай голову, не мечи бисер! – Галя Малинина была счастлива.
Откровенно, без оглядки. Наверное, даже благодарна Игнацкому за идею этого коллективного выезда по грибы да по ягоды. Она не успела продолжить. Чуть-чуть, и Гончаров разговорился, опять – ни к чему и свободен, как всегда:
- Понимаешь, Галика… можно я буду звать тебя так? – она кивнула, и он, полностью овладев вниманием, и без того так всеобъемлюще отданным ему, продолжил. – Понимаешь, «метать бисер перед свиньями», в нашем случае, фраза обоюдоострая, когда на этом интеллектуальном ристалище сходятся имеющие силу. Получается, что возможны оба варианта: либо тот, либо другой – обладатель истины. Следовательно, второй – та самая свинья. Чувствовать – мало, знать – недостаточно, доказывать – глупее нет занятия. Что ж делать, когда абсолютной истины нет, а есть только стремление. И у каждого – свой путь. Он утверждает: вдохновенно, – я говорю – арифметика. Он говорит «разум», я отвечаю - глупость. Он говорит, что от Бога, и вот тут я теряюсь. Дивлюсь его смелости, это, скорее, наглость такая, а никакое не мужество. Ведь я-то не могу сказать за себя такое, не боясь упомянуть всуе. На его взгляд, я – от лукавого. Остаётся вскинуть руки и молиться, просить утверждения в вере своей, плохо верю, называется, если требую подтверждений от неба! Я ж не священник, в конце-то концов, и не блаженный, чтоб вот так, напрямую. Но ведь и он горшки обжигает, всего лишь! Какое право его – говорить от имени Всевышнего?!
Она остановилась, развернулась резко лицом к нему и оказалась, как во Франции, vis-a-vis, прошептала:
- Ты всё-таки… какой ты всё-таки сумасшедший! Задаёшь вопросы, которых в тебе и быть-то не должно. Сомневаешься, сам отбеливая того, кто тебя унижает. Ищешь мудрости у глупца, надеясь на какое-то лучшее. На нём, между прочим, все уже давно поставили крест: и Ганин, и Дорошевич, и Борисов, да и Наталья наша – тоже! Играют себе, как хотят и что хотят, один ты упрямишься, идею в нём ищешь… Юрочка?!
Он посмотрел в её глаза, оказавшиеся совсем рядом, перед собственными. Он увидел их – этого достаточно:
- Я слушаю тебя. – она молчит.
- Я вижу тебя. – снова молчит.
- Я чувствую тебя. – они обнялись, но она всё молчит.
- Я хочу любить тебя. – она обрывает:
- Не говори большего! – и шутит. – Чтобы потом не было мучительно больно…
Губы – капель, глаза – голубика, голос – соловушка, волосы – дождик. Тонкая берёзка под ярким летним, излучающим любовь, солнцем подарила свою гибкость буйному тополю, мужественному, как камнепад, сильному нежной зеленью, радостному, как ветер. Онеметь от восторга – вот участь любящих здесь.
Лёгкое движение ветвей вдруг помогло вцепиться друг в друга – стеблем за стебель, шипом за шип, лепестком за лепесток. Обрушилось на опьянённые головы, на обезумленные тела счастье – подобно озону и ослеплению молнией, и грохотом небесным. Понять, что такое любовь! Здесь и страх, и тоска, и радость, и боль, и упоение, унижение и полёт, и много-много всего другого – целый мир всего сразу. Распахни глаза во всю ширь, на какую способен, сможешь ли описать всё?! Вот так и она, мир неописуемый, огромный своей первозданной и достаточной обильностью.
…люби… люби… люби… люби… люби…
От печали до радости и обратно – до печали от радости.
Всего один шаг. И почему-то его твоими ногами всегда делает за тебя кто-то.
- Осторожно, уколешься! – прошептала Галика.
- Да нет же, Галика, это наши с тобой цветы. Они не могут нас уколоть. – он едва не вздрогнул, но легкомысленно отторг боль, секундой проколовшую палец. – Вот и всё! Этот, белый – твой. А этот, красный – мне.
- Давай помогу. – она посадила цветок в петельку его рубашки. – Ага, всё-таки укололся! Герой. Какой сегодня день, кто бы знал!!!
- Я, кажется, знаю, это день исполнения желаний.
- И как ты догадался? – она уже пошутила.
- Я телепат. – от неожиданности он прикусил губу, и постарался уйти подальше от странного дежа вю. – Немножко…

Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков! Зачем Ты поставил меня противником Себе, так что я стал самому себе в тягость?
Иов, гл.7, 20.

Они ползали по наспех натянутому зелёному сукну, шурша листками своих ролей, с трудом вычитывая в полумраке авансцены свои реплики. Наталья:
- Что с тобой, Пьеро? Ты так ужасно выглядишь. Как будто тебя огрели мешком с этими твоими сраными сребрениками и забыли вызвать скорую!
Глядя в соблазнительно-раскосые глаза своей примадонны, Юрочка прошептал, имея в виду то, как он безумно желает её – именно сейчас, прямо не сходя с места:
- Коломбина, деточка моя ненаглядная ненасытно-желанная и неистребимо-соблазнительная! Если бы ты только знала то, что я хочу тебе сейчас поведать! Ты бы, наверное, прокляла меня и тот миг, когда связала твою несчастную жизнь с моей, проклятой отныне во веки веков!!! – проникновенно интригуя, он облизнулся. – Знаешь, о чём хочу поведать я тебе?
- Нет, конечно. – любой бы извёлся наголову, пытаясь разобраться, какое из двух в этом ничего не значащем ответе главное, но пьеро Гончаров-то разобрался, он знает, чего ожидает коломбина Наталья, и продолжает эротическую прелюдию:
- А ведь выгляжу я гора-а-аАа-а-аздо хуже, чем об этом позволила себе высказаться ты, дорогущая моя! Потому что я хочу общечеловеческого презрения. Хочу, чтоб оно раздавило меня в лепёшку, чтобы оно порвало меня в клочья!
Она встала на четвереньки, задом – причём, буквально и никак иначе! – задом к публике и, выгнув спину по-кошачьи – когда кошка потягивается, а не когда готовится к драке – повернула вслед за лицом – плечи, открывая Гончарову вход декольтированного платья.
- Что говоришь ты, мой любимый, мой самый любимый муж? Чем всё ж таки объясним твой такой внешний – просто катастрофический – внешний вид? Чем это ты умудрился так прогневать это глупое человечество? Ты, наверно, просто поссорился с мастером. – она пока ещё легкомысленна. – Признавайся, да? Ты поссорился с Демиурговым?!
Глаза юноши Пьеро заблудились в прекрасном вымени гениально-сексуальной супруго-любовнице-партнёрши. Он выдохнул сокрушённо, чувствуя, что вот-вот из его щенячьей, жаром пышащей пасти начнёт капать липкая слюна.
- А вот и не угадала. Но я клянусь тебе, что всё предположённое тобой – ничто в сравнении с тем, что есть на самом деле! О, горе мне! Горе мне!! Трижды горе мне!!! Четырежды горе мне!!!! Пятижды!!!!! И – подумать только, до чего я докатился – шестижды!!!!!!
- Не надо, Пьерушка мой, прошу тебя, не убивайся так, жизнь продолжается: несмотря ни на что, нужно оставаться самим собой, то есть человеком с большой буквы! Я поняла, кажется, в чём дело! – теперь удивлена, всего лишь, и ничуть не больше. – Ты поругался с Сатанеевым?
Руки её, как лапы молодой и сексуально очень озабоченной львицы, зазывающей своего самца, блуждали, будто не зная, выбирая, как подать себя в лучшем виде, в лучшей форме, в наилучшем ракурсе.
- Нет, твоя фантазия убога, ты не способна даже допустить мысль об этом! – услышав такой жуткий ответ, львица взвыла от вожделения:
- А-АА-ААА-ААО-ООО-ООУ-УУУ-УЫЫ-ЫЙЯ! Как ты, ничтожество, посмел возразить Червивцеву?!! За что же мне, несчастной, такое наказа-ние?!
Нет, терпеть больше невозможно: терзать её в клочья, драть как сидорову козу. Трахать – на самом примитивном уровне тех слов, что исполосовали все стены в общественного пользования местах!
- Заткнись, дура! Я – преступник, как ты не можешь понять этого?! Сегодня в двадцать один час пятнадцать минут сорок две секунды я отдал распоряжение стравить в атмосферу месячную норму аминотрихономов!
Небольшая пауза.
- А что такое «аминотрихономы», милый?
Большая пауза, кажется, всё получилось, как надо, и – ужасно неуместный, несвоевременный вопль Игнацкого:
- Стоп! Спасибо! Гениально! Лучше просто невозможно. Полностью сцену сыграем завтра. На сегодня вы свободны. Следующая сцена: Сатанеев, Демиургов и Червивцев. Ариадна Петровна, будьте любезны, пригласите Ганина, Дорошевича и Борисова. Да, и, пожалуйста, Антошу предупредите, что сцену репетируем с фонограммой.

Говорю безумствующим: «не безумствуйте», и нечестивым: «не поднимайте рога, Не поднимайте высоко рога вашего, не говорите жестоковыйно».
Псалтирь, пс.74,5.

…и вдруг они поняли, что нет, ничего, всё пока обошлось и они по-прежнему рядом. Просто сбылось их предначертанье: будучи красивыми и благоухающими, дарить аромат и красоту другим – в радость!
Могло быть и хуже! – промелькнула мысль, но тут же почему-то странно исчезла. Наверное, потому, что случилось лучше: они остались вдвоём. Они летели над землёй, слыша звук приминаемой ногами травы – шуршаще-влажный, они плыли среди деревьев, охраняемые от слишком агрессивных веток заботливыми сильными, по их понятиям, руками. Откуда ни возьмись прилетел Жук, деловито, как и раньше, осмотрел их и заговорил как-то особенно противно и торжественно:
- Н-ну вот, дети мои упрямые, глупые и неразумные, настал этот час. Я же говорил вам, всё случилось не совсем так – этого я не могу не признать, – но всё равно по-моему. Прощайте! Да станет земля… вам…
Резкий взмах руки, и назойливый жужеляк, сбитый посреди своего подлого напутственного слова, упал прямиком в муравейник, как будто нарочно оказавшийся поблизости, одно бронзовое крыло потеряв насовсем, другое – наполовину. Белый цветок произнёс печально:
- Жалко, он думал, наверно, что проживёт дольше!
- Жаль, да! Но мне – не настолько, чтоб я не понял: не прилети он сейчас, дабы потешить тщеславие, может быть, дольше бы и прожил. Он так ничего и не понял, красивый был…
- Красивый был жучок. – грустно. Искренне грустно прошептала Галика. Малинина.
- Значит, не надо было с ним так жестоко?!
- Э-э, нет! Я его, знаешь как, испугалась. Вообще, я ужасно боюсь всяких там жуков-пауков. С детства запугана ими!
Теперь лес кончился, люди пошли по песчаной дороге. Недолго, потом залезли в какую-то душную, битком набитую такими же, как и они, людьми, жестяную коробку. Всё затряслось, появился неровно негромко рокочущий звук. Иногда, когда коробку сильно качало или трясло, он то усиливался, то, казалось, вот-вот заглохнет совсем, а потом вдруг стал ровным, как ровным стало и движение автобуса, вырвавшегося с просёлка на шоссе.
- Твоя тебе жарёху сотворит, будь здоров! Давай приглашай в гости.
- А твоя, что же, не умеет?
- Эх, моя-то всё впрок упихивает, на зиму. Дай бог, чтоб жиденькую грибовницу-то сварила. Да и не умеет она готовить, как твоя. Так что с меня бутылка, а на твоём столе – жарёха! Посидим, поохаем.
- Давай, как управишься. Сажай свою за работу, а сам – ко мне. Но зимой тебе всё равно не отвертеться – маринадами и разносолами вашими будем закусывать.
- Да запросто.
- Ну, и что мне прикажете с вами делать, господа актёры? Пикника не вышло из-за вашего самоотверженного собирательства! А я-то, глупец, понадеялся на проветриваемость наших и ваших мозгов, хотел, наивный, поговорить о грядущих постановках.
- А что о них говорить-то, Веньямин Веньяминыч? Они грядущие, значится, грядут и, как говорится, грянут, никуда не денутся! И ничего нам с вами с этим уже не поделать, вот.
- Не любишь ты, Дорошевич, ох, как не любишь своего главного режиссёра!
- А чё-ит нам с вами друг друга любить-та, а? Чай, не пидара мы с вами ведь, ведь правда? Жену свою я люблю больше! И жарёху у Ганина. Вы не пробовали, Веньямин Веньяминыч, жарёху, что готовит Наталья Андревна? Советую, пальчики оближете!
- Давайте не будем о жёнах? – раздался игриво-вальяжный глас Бо-рисова.
- И о мужьях тоже не будем? – не менее игриво, но более восторженно и решительно подхватила Афонина. Как надоели все эти шутки, играемые по жизни всё в тех же, ну, прямо вросших в души, амплуа! Наталья наигранно саркастически вздохнула, определённо, неопределённо шутя:
- А что ж делать нам, несчастным, у кого это добро прямо здесь и сейчас при себе?
- Молчать, наверное. – ответил, подхватив привычную эстафету, Ганин, муж её.
- Давайте не переходить на личности! – это сказал Дорошевич.
- На безличности без наличности по отличиям в наличии налично-сти! – непрошенно принял, задав свечу в небеса, Гончаров.
Ах, этот душка Гончаров!
- Нет, мы поговорим о любви. Есть ли в этом салоне люди, – Игнацкий обвёл всех сердитым и не менее многозначительным взором. – которые и спокойно, и серьёзно считают, подобно мне, что любовь – это смерть, а пик её, оргазм то бишь, есть убийство? Это, вы сами понимаете, относится к текущей, а не грядущей, поэтому, господа актёры, прошу не отмалчиваться, минимум, подумать, максимум – высказать соображения, ваши интимные, я так выражусь, мнения и суждения на этот счёт… по поводу любви, я имею в виду.
Афонина:
- Вы прям-таки маньяк какой-то, Веньямин Веньяминыч, на природе – и о работе?! Да это просто преступление.
Дорошевич:
- Ага, полное и скрытого, и неприкрытого, и откровенного, и всякого эротизма. Точно, маньяк…
Ганин:
- Да-ааа-аа-а, ребята, зако-оо-ооо-оо-онченный трудоголик. А это, между прочим, можно инкриминировать, как сексуальное домогательство!
Борисов:
- И должностное преступление, ведь мы-то не маньяки, а так просто… работаем, так сказать, мы здесь, монологи читаем, танцуем иногда, и даже поём.
Игнацкий:
- Ну, хватит уже, что вы меня – застыдить хотите? Творец, настоящий творец, я имею в виду, а не тот, который только делает вид, настоящий творец работает всегда: если не сознательно, то подсознательно – уж точно, а вы никак не хотите…
Новицкая:
- Ну, вот и давайте, сегодня мы поработаем подсознательно! Юрочка, расскажите нам сказочку о любви, в конце концов, кто здесь настоящий писатель?
Гончаров почти растерялся, но – только почти, и едва ль поспешно, но так, чтоб не возникло вдруг паузы, начал:
- Хорошо. Жили-были на двух кустах шиповника, разросшихся в такой близости, что полностью переплелись и перемешались своими ветвями-колючками, два цветка: Белый и Красный…
Галика широко раскрывшимися очами просто накрыла его, наивно-благодарная, обняла, всего – полностью. Вздрогнув, нервно начав вытаскивать из ладони придуманную для отвода чужих глаз занозу, Наталья прошипела что-то вроде: «Вот, блин, вцепилась, зараза!» – и потом всю дорогу сидела, уставившись в окно, водя по стеклу пальцем…
Ганин сидел и слушал, искренне наслаждаясь незамысловатым вечным сюжетом и простотой, с которой нежданно откуда появившийся сказочник сделал их всех, таких… даже осла упрямого уделал так, что тот примолк… А Юрочка, рассказывая, думал зло, глядя на любовницу: «Нам теперь только заветных вензелей на стекле не хватает, вот тебя распёрло-то на старости лет сказочек послушать…» Наверное, престижно это и полезно – быть любовником примы? Невольно переведя взгляд на Галику, он, такой теперь грязный, лживый, никчёмный, для кого-то опасный или смешной, а кому-то и вовсе безразличный, остановился посреди повествования и объявил, как будто и с вызовом вовсе:
- А всё пока! Что дальше будет, потом расскажу, если, конечно, пожелаете.
Он совсем не ожидал, что именно Галика спросит:
- А когда?
- Ну-у, тогда, когда закончится история с цветами, не раньше. Она только началась, и я, ей-Богу, не знаю пока, что с ними будет дальше.
И тут, кажется, впервые за всё время, Игнацкий заговорил вовремя, только уже не помнится, о чём, то ли о цветах, то ли об арлекинах с коломбинами и червивцевыми.

Таковы пути всех забывающих Бога; и надежда лицемера погибнет; Упование его подсечено, и уверенность его – дом паука.
Иов, гл.8, 13.

Жизнь изменилась, как изменился мир: камнем и асфальтом стала земля, небо олоскутилось стенами и крышами высоких, очень высоких – выше тех деревьев, что ещё помнились – домов, деревья и травы, оклочкованно загнанные в серые квадраты и прямоугольники, стали редки. Зато, когда серость неприятного на ощупь и на вкус воздуха всё же разрывалась непрошенной зеленью, цветы радовались каждой травинке, каждому кустику, каждому шершавому стволу или изумрудно-драгоценному листочку, как старым знакомым. Правда, встречали в их взглядах и речах какое-то странное смущение: то ли сочувствие, то ли зависть – непонятно. И, как ни странно, они всё-таки полюбили город, его необъяснимый круговорот, который несёт, кружит, задавая необъяснимые загадки, поражая ещё менее объяснимыми эмоциями, очаровывая неподвластно-быстрой сменой настроений. Музыка, вырывающаяся обрывками из окон квартир и полуподвалов, весёлый фейерверк вечерних огней, шуршащая скорость улиц и хоровод лиц, столь неповторимых, что, начав запоминать особенно и с первого взгляда полюбившиеся, быстро сбиваешься со счёту, не говоря уже о самих этих лицах, перемешавшихся в невообразимый и безвкусный своим разнообразием букет…
Белый цветок оказался стоящим в стакане с водой на дне квадратной дыры между ограниченным прямоугольной геометрией пространством, где жила девушка, освещённым уютным маленьким тёплым светилом, и бескрайним простором, на дне которого жил своей волшебной и таинственной жизнью город, напомнивший из прежней жизни только одно – муравейник, да и то, пожалуй, что очень отдалённо. Ветер ласково, с какой-то не объясняемой тоской прикасался к нежным лепесткам, Луна, казалось, застыдилась чего-то и упрямо прятала взгляд под синие веки туч. Ночь окружила маленький цветок, стоящий на подоконнике одной из квартир двенадцатого этажа вполне равнодушного небоскрёба, своими наветами и самыми мрачными прогнозами относительно жестокой штуки под названием «жизнь».
И вдруг пришла… невдруг пришла страшная мысль. Любовь соединила их, подарила счастье быть близко-близко. Она сорвала их с куста, подарила взамен старого новый, ещё более огромный и удивительный, мир, и… разъединила. Чужая любовь! Только сейчас, оставшись одна, Белый цветок – хрупкая наивная девочка – вдруг осознала, что усталостью, накопленной за день самых бурных потрясений, с которыми несравнима оказалась даже вся вероломная мощь летней бури, подкралась сама Смерть, та самая, о неотвратимости которой так долго говорил Жук. Всё внутри пересохло, но вода, жадно впитываемая, как последняя надежда, не утолила жажды. Подумав о возлюбленном, Белая Роза было встрепенулась, но с ужасом поняла, что не в силах даже закрыться от ночной прохлады для ночного сна собственными лепестками.
Сидеть на краю постели и, куря, смотреть на свои шевелящиеся пальцы ног. Как-то сладко думать, что они шевелятся сами по себе. Молчание затянулось, прошло минут десять. Наталья лежала, по-прежнему уставясь в потолок. Скука ползла отовсюду. Банальнейшим сквозняком из-под двери, из оконной щели. Навязчиво-эротичным, но почему-то – уже нисколько не возбуждающим светом ночника. Дыханием, спокойным, но насторожившимся отныне навсегда. Пульсом на вялом запястье, которое ты взял, испугавшись. И спрятав испуг под толстокожие нарочитой мужественности. Безысходностью неидеально-белого потолка, неумолимым прессом спускающегося на слабые тела и души. И странно, тела продолжают жить, а души – искать, страдаючи! Чегой-то ищешь ты? Ась?!
- За что?
- Что – за что?!
- За что ты меня так?!
- Если я сказал что-то обидное, то извини, Наташа. Пожалуйста. Я не хотел обидеть, честное слово.
- Ох, и лёгок же ты на язык! Наградил пощёчиной и не задумался, даже не заметил! Всего лишь не хотел, «не хотел обидеть», чего ещё не хотел, а?
- Прости, я немного не догоняю. Если что не так, но я-то лишь подумал вслух. Любовь грязна. – Юра начал перевзвешивать свои слова, надеясь то ли ей, то ли самому себе объяснить собственную логику, будто пытаясь теперь найти, есть ли в ней что-то такое настолько обидное. – С самого начала. Она обманывает, сулит горы счастья, мягко застилает каменные постели и никогда не исполняет обещанного, прикидываясь простушкой, лупит туда, где больнее, а потом, истерев до дыр очередную жертву, насладившись насилием и с потрохами и кровью заполучив очередную душу, надругавшись, бросает в ад, открыв перед тем своё истинное лицо… Рано или поздно!
Она неожиданно и как-то равнодушненько спросила. Ухмыльнулась? Снизошла? Протянула руку? Или ударила веслом по голове? Равно. Душ… душненько спросила:
- Очередной теоретик… Как это не ново! Ты, самовлюблённый интеллектуал и эмоциональный импотент! Неужто ты не обратил внимание, что в соседней комнате стоит огромный книжный шкаф? Этот огромный шкаф, между прочим, как ему и положено свыше, просто переполнен дурацкими книгами, объясняющими жизнь. Отнюдь не все они принадлежат моему мужу… Прошу тебя, Юрочка, никогда не дари женщине книг, даже своих, когда-нибудь ты издашь много своих книг, всё равно, не дари женщинам книг. Что ты там хотел сказать об истинном лице? Ну, говори теперь? Во мне зажёгся спортивный азарт заполучить очередную версию!
Гончаров растерялся. Но, слава Богу, лишь на секунду:
- Не знаю, огорчится ли она, увидев завтра наши трупы, но, может быть, останется довольной, что ещё есть глупцы, которых можно тыкать лицом в мудрость. Скорее всего, ни то, ни другое, хоть она и нетороплива. Но к нам она приходит убивать, и никакого мешка отвратительных инструментов ей не нужно. А я-то, кажется, уже люблю её больше всего на свете. Я прошёл искушение, когда она врала – поверил. Я взял предложенный грех, когда она обольстила, хотел и – взял. И я рад видеть её сейчас, когда мне уже ничего от неё не надо и когда она знает, что мне уже никуда от неё не уйти. Ибо она – Смерть.
- Что ты здесь делаешь? – возмутилась женщина.
- Смотрю.
- Это, по меньшей мере, неприлично, Юрочка.
- Я знаю, Наташа. – ответил мужчина. – Мне это не мешает. Нисколько. А тебе?
- Не знаю. Не знаю, зачем ты здесь?
- Мне приятно видеть тебя.
- Мне тоже приятно видеть себя, не боишься скандала?
- Нет, а ты? Разве кто-то должен прийти?
- Всё равно это неприлично.

Слова мудрых – как иглы и как вбитые гвозди, и составители их – от единого пастыря. А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг – конца не будет, и много читать – утомительно для тела.
Екклесиаст, гл.12, 11.

Юрочка промакнул глаза, на ощупь, вдоль стены вышел в бесчувственный свет кулуара и услышал совершенно нежданный комплимент:
- Вы просто неподражаемы сегодня, Юрий Васильич! Кажется, Игнацкий в вашем лице заполучил, наконец, актёра на роль Гамлета. Или Зилова! Вы в курсе, что это две его давешние сокровенные мечты?
- В курсе, это две сокровенные мечты любого советского, прости, Господи, режиссёра. – кто это?! Ещё не видя ничего за пеленой обильных слёз, Юрочка проворчал ответ. – Чёрт бы побрал эту рампу! – это Ганин? Надо же! И вдруг Гончаров заметил что-то неладное во всём происходящем вокруг. – Что случилось?
- У Галочки приступ. – спокойно объяснил Ганин.
- Какой ещё приступ?
- Обыкновенный. Сердечный приступ. Увезли в больницу.
- А как же… спектакль?!
- Её вымарали, что ж тут поделаешь?
- Так ведь… – он ещё и подумать успел, тактично или нет будет, но договорил. - …у меня с ней сцена!
- Вымарали. Вам же проще. – подбодрил Ганин. – А вот и главный. Теперь держись, Юра, и не упусти своего, не говори гадостей.
Юноша разозлился на себя: обидно, проморгался как раз не вовремя – к приходу, глаза б его не…
- Видели! – Игнацкий жутко доволен, счастлив, можно сказать, как никогда, невооружённым глазом видно. – Я всегда надеялся на вас, Юрочка! Я верил в вас, верил, что ЭТО когда-то да произойдёт. Сегодня не только премьера спектакля, но и, что гораздо важнее для меня, поверьте, ВАША ПРЕМЬЕРА! Спасибо тебе, Юрий, ба-альшое спасибо.
Гончаров Юрий Васильевич произнёс очень громко, так, чтоб его слышали все сбежавшиеся в антракте к нему – с поздравлениями или с чем ещё, не важно! – и они услышали:
- Вам спасибо, Веньямин Веньяминыч, это целиком и полностью ваша заслуга. Ваша и ВАШЕГО ПЬЯНОГО СВЕТОТЕХНИКА!
Последовавшей паузе, пожалуй, позавидовал бы и сам Станиславский… Потом Игнацкий ушёл, не проронив ни слова в ответ. Юра затушил сигарету и вдруг заметил, как удивительно быстро и давно все разбежались по гримёркам. А слышали ли они его слова? Они остались вдвоём с Ганиным, который усмехнулся:
- Браво, Юра, браво! Не думаю, что ты лишился Гамлета. Или Зилова. Забывается всё, даже оскорбления. Время стирает города и цивилизации, но оно бессильно, и – точка. Молодой человек, я попрошу вас закончить связь с моей женой и больше никогда не стремиться её возобновить. Разговоры вокруг слишком затянулись, и я не хотел бы продолжения. Слишком много нервов у всех затрачивается на подобные процессы. А нам с вами ещё работать и работать.
Не в силах поднять глаза, Гончаров встал и посмотрел в сторону:
- Мне почему-то совсем так не кажется. – он поймал себя на том, что смотрит на запертую дверь в гримёрку примадонны. – Плевал я на Гамлета с Зиловым вкупе с Пьеро, Арлекинами и Коломбинами!
- Постойте, Гончаров! Вам ещё надо доиграть премьеру!
- А вы меня вымарайте! – и всё же он остановился.

Веселись, юноша, в дни юности твоей, и да вкушает сердце твоё радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за всё это Бог приведёт тебя на суд.
Екклесиаст, гл.11, 8.

В высоком бокале, полном шампанского. Упираясь точно подрезанным стеблем в дно. Так, что лепестки лежали вровень с краями. На поверхности золочёного напитка пьянела Чёрная Роза, любуясь своим отражением в зеркале. Главным преимуществом здешних краёв перед теми, где она жила раньше, стало то, что она, Чёрная Роза, оказалась наконец-то одна и с неописуемым удовольствием осваивалась на новом месте. Да и можно ли теперь назвать жизнью то жалкое существование, что было?! Как жуткий сон, вспомнилась теснота жестяного цилиндра, напичканного жёлтыми, белыми, красными и даже – подумать только! – чёрными родственницами. Там все завидовали нераспустившимся бутонам, что гораздо легче переносили все мерзости бытия: шипы и листья, завистливые взгляды и колкие слова – мнущие, трущие и царапающие; спёртый слишком парфюмерно густым запахом воздух, вдыхаемый на грани обморока; загнивающую воду – её нельзя было пить уже с полудня. Но больше всего Роза страдала от унижения: их обменивали на разноцветные бумажки, подолгу сердито о чём-то странно договариваясь, сколько за тот или другой цветок. В результате – выбирали уродок… Ну, не то, чтобы уж совсем уродок, но уродцев: у кого-то стебель короток или вообще нет листьев, у кого-то не хватало лепестка, а то и двух, у кого-то выломаны шипы. Чем меньше давали крашеных бумажек, тем радостнее были лица новых владельцев, словно эти тупо похожие друг на друга мятые и выцветшие прямоугольники имеют какую-то ценность?!
- А ведь они даже не произведения искусства, ни одна из них не исключительна! Вся их радужность растиражирована… страшно подумать, миллионами, миллиардами, да есть ли такое число, что способно выразить настоящее количество этой дряни в мире, уму непостижимо, за что их так любят? – вздохнула Чёрная Роза. – Я, пожалуй, счастлива хотя бы оттого, что знаю: нас, конечно, много, но я-то теперь одна. Руки, которые так долго искали меня и, найдя, вырвали из этого перенаселённого ада, отдали самое большое количество этих самых несчастных бумажек в этот, пожалуй, всё-таки счастливый день!
- А я ведь, действительно, самая лучшая из всех, кто был со мною рядом! – она посмотрела на себя, не отрываясь, на память перебирая всех своих недавних назойливых и очень неудобных, и неуместных соседок. – Интересно, откуда берётся само это понятие красоты? Странное понятие, субъективное, крайне субъективное понятие. Интересно! Я ведь знаю, что я красива, но ответить: почему? или откуда? – пожалуй, что не смогу!
- Как не похожа среда, ласкающая тело, на ту мерзость! Как благодатен этот яркий сверкающий простор, так гармонично подчёркивающий меня на белом столе среди таинственных предметов вокруг. Что окружает меня? Кажется, вся эта крупная и мелкая шелуха разноцветно существует, как хаос, во имя настоящей красоты, превознося, любя, обожая только меня и служа только мне! Пожалуй, за это всё я их всех и сама уже готова полюбить: таких глупеньких, простых, некрасивых, иногда – жалких, часто – неинтересных, и почти всегда – неэстетичных, но странно необходимых, конечно… Хотя, разве может быть как-то иначе? Не представляю сейчас, нет такого…
Раздался щелчок дверного замка, прервав и заинтриговав своей необъяснимостью. В новом мире появились новые краски и новые звуки. Новые, как ни странно, персонажи явились, обыденно заполняя пространство. Её пространство. Конечно же, это новое развлечение! Всё стало на свои места: шаги, голос, руки, поднявшие бокал, глаза, смотрящие с восхищением. Усталые глаза… Роза едва не возмутилась: снисходительно восхищались… губы, отпившие пьянящую жидкость… нос с остатками пудры, вдохнувший её, Чёрной Розы, аромат, и…
Она смотрела во все глаза, если можно так выразиться по отношению к цветку: вошедшая женщина излишне скоро поставила бокал с розой обратно на гримёрный столик, отвернулась и, найдя глазами голубой с красным крестиком металлический ящичек на стене, подошла к нему. Со стороны могло показаться, будто актриса впервые в этой комнате, она будто впервые движется в ней по ставшим незнакомыми маршрутам среди привычных давно знакомых, но вдруг почему-то ставших чужими, предметов. Губы словно, а совсем не пальцы, выдавливали на горизонт возле бокала белые круглешки из хрустящей блёсткой упаковки:
- Раз, два, три, четыре… пять-шесть-семь-во… – женщина сокрушённо вздохнула, не борясь, а безусловно капитулируя перед безысходностью. – восемь, девять, десять… – остановилась, подумала и, вновь вздохнув, но на этот раз – решительно, закончила отсчёт. – одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать!
Чёрная Роза с удивлением следила за происходящим: слишком уж быстро исключили её из круга внимания, слишком быстро забыли о ней, занявшись каким-то глупым и пошлым занятием. И опять считают! Какая разница, что? Хрустящие прямоугольнички или белые круглешки? Опять совершенно одинаковые!!! И опять – не глядя на неё, забыв о ней. Забыв о подлинной красоте! Женщина глотала таблетки не спеша, но и не медля. Потом, выложив цветок из бокала с шампанским, запила вином, встала, подойдя к двери, вновь зачем-то проверила щеколду, легла на пол.
Недалеко от локтя согнутой под головой руки стояла корзина для мусора. Среди каких-то бумажных обрезков, расцвеченных стёртым гримом салфеток, смятых программок лежал потерявший значительную часть своего шелковистого нежного наряда измятый красный цветок шиповника.