Персонаж с библейской картины

Андрей Кшенский
      Константин Иваныч отбывал в очередную командировку с чувством облегчения и предвкушения. Как, впрочем, всегда. Любит человек путешествия, новые места, встречи, знакомства.
      На этот раз он ехал в Орел. На неделю – принимать экзамены у зеленых первокурсников. В зеленый радостный сезон пробуждения природы. В город, где когда-то по вынужденным обстоятельствам жила любимая тетка Константина Иваныча, ныне покойная. Не чужой, в общем-то, город. И внешне приглядный, и с литературными традициями.
      «Каждый приезд – чуть-чуть как возвращение домой!» – с улыбкой подумал Константин Иваныч.
      Он вообще время от времени разъезжал. Оппонировал на защитах. Выступал на всяких там научных конференциях, с публичными лекциями. Приходилось и экзамены принимать – кандидатские и студенческие, вот как сейчас. Привилегия авторитетного представителя модной в наше время профессии.
      Поезд отходил с Курского. А в прошлый раз, вспомнилось Константину Иванычу, отправлялись с Киевского. И ехал он тогда в Одессу. На защиту младшего Жебрака. И дело было в межсезонье, под конец ноября.
      Колоритная получилась поездка, надо сказать. И в целом, и особенно – сама дорога до Одессы. Приятная дорога. Понаслушался баек, сам потекстовал немного. Даже выпить и закусить довелось – с простыми хорошими людьми. Да еще на дармовщинку. В нынешние строгие времена – редкость огромная.
      Тогда он поначалу даже чуть испугался своих соседей по купе. Пришел почти к самому отходу, и они уже сидели – троица груболицых работяг, все – под или чуть за пятьдесят. Как, впрочем, и сам Константин Иваныч – в смысле возраста. Сидели, еще не сняв своих чугунно-асфальтовых пальто с немодными широкими обшлагами. Потом выяснилось, что по местожительству их разделяли тысячи километров, а вот одежка была точно с одной швейной фабрики.
      Объединяла их и цель поездки. Так сказать, окончательный пункт назначения. Все трое были ломаные-переломанные, страдали суставами, стершимися позвонками, и ехали под Одессу, на куяльницкие грязи эти свои хвори подлечить. Можно сказать, ежегодный ритуал.
В остальном же это были совсем разные люди. Во всяком случае, по внешности своей.
      Один – крупный, медвежистый, со шрамом на серой щеке и непослушным седым чубом. Похож на расконвоированного зека из приблатненных хозяйственников-хохлов. Соответственно, и оказался он с Дальнего Востока, со станции Манзовка. Правда, не зек, а бригадир строителей, А может, и был когда зеком?  Он первым вынул шмат хуторского сала и бутылку «Столичной», завернутую в «Приморскую Правду».
      Второй попутчик был из Казани. Тоже строитель, но рядовой, так сказать. Внешне смахивал на цыгана-лошадника, каким его можно себе представить. Что-то озорное и угрожающее посверкивало в выпуклых, с синими белками глазах. На поверку же именно он оказался самым смирным, добродушным, домашним. И шумел меньше других, и танцев санаторских не ждал с той охотничей жадностью, как остальные. Выпить, поболтать. Тихо-мирно.
      Он же был и самый ломаный. Лет пять назад, в дождь неловко повернулся на стреле башенного крана («брезентка-то мокрая!»), и слетел, метров с пятнадцати, наверное. К счастью, на полпути угодил спиной на торчавшие из лесов доски, которые опрокинулись вместе с ним, изрядно погасив скорость падения.
      - На бетон приземлился на четвереньках, как кот, - рассказывал он со смехом, растопырив изуродованные кисти. – Вот теперь и руки, как у кота. Пальцы почти не сгибаются. Хорошо хоть, не болят постоянно, как спина. И ничего ей не помогает, кроме этих самых грязевых ванн. Грязь, правда, помогает. На полгода, а то и больше легчает.
      Но самым интересным показался Константину Иванычу третий пассажир, как оказалось, слесарь из Орла. В разговоре он тоже часто выставлял руки – мол, золотые, все могут. Или изображая, как он будет вести в танце очередную даму. Низкорослый, узкоплечий, с круглой спиной и плешивой головой – этакий тщедушный подросток-старичок. Голова непропорционально большая, просто огромная голова. Личико все в глубоких складках и лоснится. Глазища круглые, посажены глубоко, на самом дне огромных глазниц. И постоянная мокрогубая улыбка, впрочем совсем не глупая и приветливая. И при всей рахитичности – явный жизнелюб. И женолюб. Вот уж кто откровенно, даже алчно ждал, когда дорвется до танцулек. Для него это было главное удовольствие в небедном событиями санаторском расписании.
      Константину Иванычу его блестящая шишкастая голова с провалами глазниц и говяжьими губами напоминала раба со знаменитой картины Александра Иванова «Явление Христа народу». Того, что на переднем плане – на карачках, с ярой гримасой животного восторга и предвкушения на потном лице.
      В шоколадном свитере крупной домашней вязки, с этим своим горбом и улыбчивым лакированным черепом он являл собой зрелище потешное и изумительное. Значит, и с такой плебейской внешностью можно быть переполненным радостью жизни, смотреть вперед с уверенностью и жадным ожиданием! Среди попутчиков «Раб», как окрестил его про себя Константин Иваныч, был самый общительный, незажатый. И в санаторских премудростях самый умудренный…
      - А вообще, повезло мне тогда, охрененно повезло! – заканчивал между тем свой рассказ «Лошадник». – Мы тут как раз стеклили витражи. Так я приземлился буквально в полуметре от громаднющего, килограмм на триста ящика. Со стеклом. Он на-попа стоял, тут же на площадке. Чуть нос себе не отрезал, листом-то!
      Надо сказать, кроме Константина Иваныча его не очень и слушали, рабочим людям такие истории не в диковинку.
      - Завтра по приезду, - мечтательно рассуждал Раб, - перво-наперво проверю, тут ли моя прошлогодняя! Помнит ли? Как я к ней ходил… чаи пить! Ха-ха! А вообще, тут не тут – все равно. Один не останусь! Но для порядку сначала нужно все же справиться. Опять же, от добра добра не ищут.
      - Как-то еще с регистрацией сложится, - забеспокоился дальневосточный «Медведь». – На Лиманную надо б успеть до семи!
      - Именно, - оживился Раб. – В Москве-то водки было не взять. Один сухарь. И по две бутылки в руки всего. А разговеться хорошо бы! После мишкиного-то да женского надзору! Ха-ха!
      Так они и беседовали, время от времени наливая и закусывая. Особого интереса к Константину Иванычу не проявляли, но и не игнорировали, не брезговали. Охотно-неохотно, а включили в свой круг. Все-таки попутчик. В очередь наливали на равных, да к нему же больше и обращались, рассказывая то да се. Так сказать, свежий слушатель. Сами же они по санаториям набывались, знали эту кухню. Да и в Куяльник ехали не первый раз. Хотя впервые – вместе.
      Моложавый наш профессор – а именно таков был социальный статус Константина Иваныча – внес в застолье немного. Три бутерброда со швейцарским сыром (редкость нынче, да разве расчухают, оценят!) и столько же – с венгерской салями. Диковинку эту с интересом обнюхали, пробовали осторожно, с расспросами, но похвалили.
      Сами же будущие курортники завалили купейный столик кусками сала, сероватой колбасы, вареными яйцами, хлебами разного цвета и формы – кто откуда. И у каждого было что выпить! У двоих – она, родная. А у мокрогубого улыбчивого Раба оказалась пара бутылок молдавского столового. Превосходного, кстати, качества, как оказалось.
Скромно принимая очередной стаканчик, Константин Иваныч каждый раз размышлял, не предложить ли им завтра, перед Одессой денег, скажем, десятку - за угощение. И каждый раз отвергал: мол, оскорбительно как-то. Не принято это у нас. Поймут ли его правильно? Да и самому пригодится…
      Зато щедро платил спутникам своим просвещенным вниманием. Впрочем, вполне искренне. А они поочередно повествовали о хворях, о паскудстве начальства, о переполохе в городах, где жили и трудились («честно, в госсекторе!») – переполохе, который наделали первые кооператоры и индивидуалы. В их рассказах проскальзывала зависть, но какая-то абстрактная зависть, безадресная что ли и вперемежку с пренебрежительными ухмылочками. Чувствовалось, что для них самих этот виноград пока еще зелен. Несмотря на золотые руки и задатки житейской предприимчивости, которыми все трое явно не были обделены.
      Все это легко уловил Константин Иваныч – грамотный экономист, человек заслуженный. Не смотрите, что профессор он с небольшим изъяном – «холодный», как говорят, профессор, то есть без докторской. Но что его удивило, и весьма, так это представление случайно данных ему в попутчики работяг о тех опасностях и волчьих ямах, которых ну никак не избежать на путях перестройки и «коренной экономической реформы».
      Странным образом, представление это единодушно противоречило его собственному. Константин Иваныч, например, был уверен, что если что способно задушить долгожданные ростки нового, так это саботаж среднего слоя функционеров-чиновников, партийных и особенно министерских. Но все трое дружно замахали на него руками, когда он попробовал высказаться на этот счет. У них получалось, что главное зло и реальный тормоз – это их ближайшее начальство на самом производстве, и даже низовое – прорабы, цеховые мастера. Они как были «сучьи царьки» (по выражению казанского Лошадника), так и останутся. Рабочему человеку получить свое, что ему по справедливости положено, по умению и стараниям его, ни за что не дадут. Ни при каких лозунгах. «Гребли под себя и будут грести!» А без заработков настоящих – какая перестройка? Это убеждение было у них общим, благо что Медведь сам был из бригадиров, и сидело оно крепко.
      Константин Иваныч что-то лопотал о бригадном подряде, о разрешении использовать заводскую технику в нерабочее время. Но его просто высмеяли: оставь, мол, разве можно об этом серьезно?
      - После смены да по выходным мы и так всей капеллой шабашим, - рассказывал Лошадник. – Дачи строим, гаражи. Сами материалы достаем, сами и возим – на своих машинах, значит, из своего же СУ. За живую деньгу, заметьте! Но чтобы это узаконили – да ни в жисть! Кто ж такое позволит? И так все всё тащат с производства!
      В раскрывшейся от толчка двери уже некоторое время болтался пожилой одессит, редкий экземпляр еврея-пролетария. Все прислушивался, а тут не выдержал.
      - Это все повидло! – была его вступительная реплика. – Слухайте сюда, мужики! Подряд-шмодряд! Это просто все очень красивые и приятные слова. Их хорошо слушать, а еще лучше говорить. Но разве ви купите на них хлеба? Или, скажем, мотоцикл «ИЖ-Планета»? Ха! Нет, лучше я завтра понаделаю у себя во дворе кистей – походя понаделаю, за отдыхом, так сказать, – и снесу те кисти на Привоз! Кисть в хозяйстве всегда нужна. И пусть даже я дам розовый червончик участковому менту! Чтобы мне было спокойно. Это вернее, чем ждать,  что тебе заплатят деньги в родной конторе. Я имею в виду – деньги, а не их вшивую зарплату!
      Идеологическая поддержка брата по классу была принята, но самого его в купе не пригласили. Выступив, как оказалось, впустую, одессит еще немного повисел в дверях. На всякий случай. Но выдержки не хватило, и он убыл в сторону тамбура.
      - Вообще-то есть у меня одна мыслишка, с малолетства еще! – мечтательно проговорил Раб, очищая кружок колбасы. – Построить ма-а-ленький кирпичный заводик. Прямо за домом, на участке. Я знаю как, пацаном видел. И печь их, как пирожки. Я о кирпичах… Вот уж дело – так дело. И приятное, и нужно всем. Очень хорошо жить можно, на кирпичах-то!
      - Ну, так почему бы Вам не завести свое хозяйство? Заводик этот самый? – спросил Константин Иваныч. – Глины что ли нет поблизости?
      - Что глина? Глина – не проблема. Скажи лучше, кто разрешит? А положим даже разрешат – так на сколько? На месяц? На год? А мне жить еще, пенсию зарабатывать. Совсем же с производства не уйдешь! И дочка у меня выросла. В Москве вот учится. В университете, на историка. Что люди-то скажут? Отец, мол, в единоличники подался, на старости-то лет.
      - При чем тут единоличник? Теперь индивидуальная деятельность очень поощряется…
      - Так уж и поощряется! На словах, в газетах центральных. Но не это главное даже. Главное – ето что? Зависть людская! С ней-то как быть? Разве соседи, к примеру, допустят, чтобы я по тысяче в месяц начал загребать? А ведь тысяча и будет, если не больше. Я считал. Ведь и сейчас… Положим, подрядился я поставить кому отопление. Ну, целиком, с котлом, с батареями. Все аккуратненько отладил, покрасил. Прошу! Так даже сам заказчик, которому вся ета красота достанется, даже он – платит мне заранее оговоренные сотни, мусолит деньгу-то, а у самого лицо, точно я его ограбил. Обобрал! И завцехом, отец родной, - уж не знаю откуда, а обязятельно узнает! Настучали уже! И будет он дуться на меня, обижаться. Не плевать ему, что я вот етими руками сотни могу загребать…
      - Ну, может ему не нравится, что ты трубы берешь, там, батареи? – вступился было Медведь. – Или в долю хочет! Чтобы отстегнули ему?
      - Да не в том дело! И отстегивать не за что. Я у них труб не беру. Никогда! У меня заказчик такой – сначала сам все достанет, приготовит, тогда только зовет. Я работой славлюсь. Качество даю. Ему-то, завцехом, знаешь, что не по нутру? Что я сам по себе колымлю. Не под его, понимаешь, заботливым оком. И ничем ему лично – не обязан! Вот! В цеху у него власть полная. А тут вдруг я, сам по себе…
      - Ну, к этому рано или поздно привыкнут! – заверил его Константин Иваныч. – Я другого боюсь. Ведь государство-то наше! Да оно такой заводик враз задушит налогами. Просто не может не задушить. Ведь у нас какой подход сложился? Чтоб ты эту свою законную тысячу – спокойно, не прячась - в карман положил, изволь сначала ему, государству, все десять отдать. Вот что страшно!
      - А етого я как раз не боюсь! Просто слеплю больше кирпичей – и все дела! Эх, если бы только знать, что все налогами кончится…
      - А не жалко было бы слесарку свою бросать? Ну, на заводе?
      - Скажешь, жалко! Я руками етими что хочешь сумею – и без всякого там завода. У меня дома, в сарае, любая техника есть. Автоген даже. А все равно – на кирпичи пошел  бы хоть сейчас! Чище оно как-то, приятнее. Не то что железки. Ну, и доходы, конечно…
      - Можно подумать, ты мало подколымливаешь! – поддразнил его Лошадник. – Подругу-то свою есть ведь на что угостить!
      - А как же! – степенно ответствовал Раб, пряча, однако же, глаза и словно бы покраснев. – Заначка к отпуску имеется. А вообще у меня етих трешек-пятерок сколь хочешь может быть. Было бы время и желание. И все равно – не то. Мелочь все ето!
      - Да, свое дело – лучше ничего не бывает! – серьезно подытожил Медведь, разливая по новой. – А налоги… Налоги, пожалуй, можно вообще не платить ни шиша, если мозгой повертеть… - добавил он задумчиво.
      - В санатории как же без денег? – продолжал Раб, точно не слыхал последнего замечания. – На отдыхе без денег ни-ни! Лучше и не ездить совсем. Вот дежурной, скажем, рублевку в карман не сунешь – она тебе настоящей грязи и не выдаст. Так только, помажет по бокам – и все. А мне грязь-то и нужна больше всего! Ей только и спасаюсь!
      - Да, грязь – это вещь, - подтвердил Медведь. – Вот мне в прошлом годе путевки не досталось. Так летом пришлось… знаешь, так… дикарем, как говорится. Хуже нету, между прочим. Месяц на лимане в грязи этой провалялся. Словно чушка какая. Скажешь, удовольствие? Да еще погода, сам помнишь, была не того – вот и не помогло почти совсем. Лучше уж у их, хоть за рубль, хоть за трояк – лишь бы грязь была настоящая, тепленькая. Здоровье дороже!
      - А что, скажем, если этот рубль дежурной за процедуру узаконить? – предположил Константин Иваныч. - Чтоб полагалось его платить? Не лучше бы было?
      Он давно носился с идеей  платных услуг – медицинских, бытовых. А заодно мечтал высмеять, в пух и прах разнести антинаучную нашу систему учета, когда нацдоход в стране считают только по материальному производству, то есть по железкам да бревнам, а все по-настоящему важное для жизни людей – школы, больницы, кинотеатры - объявляют сферой какого-то там «непроизводительного труда». Властям такая система, конечно, удобна. Прежде всего – идеологически. Чтобы делать вид, что мы Штаты уже почти догнали по макропоказателям – национальному доходу и вообще. Только все это – самообман и жульничество. Жульничество и самообман!
  - Не-е-т! Лучше не будет! – убежденно замотал головой Раб. – Как раз трешка и получится, вместо рубля-то. Рупь – в кассу, два – в карман. А как иначе?  Или снова ничегошеньки не получишь.
      - Мне, правда, еще родончик помогает, - мечтательно присоединился к разговору разомлевший Лошадник. Я грязь люблю с ванными чередовать. Тут-то косточки и мягчеют…
      На какое-то время вся троица углубилась в медицинские тонкости. Хвалили одно, ругали другое. Спорили, но дружно сходились на одном: королева ягод – облепиха! Если ее есть регулярно, то все процедуры раза, наверное, в три полезней окажутся. Ругали Цхалтубо, хвалили Евпаторию. Предвкушали ежедневные походы в магазин на Лиманной, в пивную на набережной. Делились рецептами самогона, чтобы запаха не было в доме и чтоб продукт получался покрепче. Целая наука.
      Разговор естественным образом перекинулся на милицию, доносы, обыски. Порассуждали о «мерах пресечения» – за то, за се. И Константину Ивановичу захотелось выяснить их отношение к одной идее, которая ему самому казалась ясной, как сейчас любят говорить, «однозначной», но почему-то вызывала очень противоречивую общественную реакцию.
      Речь шла об участившихся в последнее, более вегетарианское время предложениях отменить смертную казнь. Сам Константин Иванович, в свое время воспитанный сердобольной религиозной теткой, очень носился с этой идеей, жадно выискивал в перестроечной прессе статьи на этот счет, волновался и возмущался. Была у него и своя система аргументов – «за» отмену, конечно.
      И снова попутчики его удивили.
      - Ну, ты, Ваныч, даешь! – как-то весело даже отозвался Лошадник на первое упоминание животрепещущей темы. – Как же ты ее отменишь? Ну, сам подумай! Народ и так вконец разболтался. Изворовались все. Чурки вооружаются, режут друг друга. И твердой руки нет. А ты еще главную узду предлагаешь снять! Только страх людей и держит еще…
      - Ето точно! – солидно подтвердил Раб. – Без страху стране хана. Я бы вообще больше расстреливал. Ну, не так, конечно, как при батьке было, когда тебя ночью из постели потянут, ни за что ни про что. А за дело! Например, что делать с ворюгами из начальников? Да только к стенке! Чтоб, как проворуется по-крупному – тут-то ему, супчику, и кранты, так сказать, извольте бриться…
      - Во-во! – согласился Медведь. – Я бы еще пострелял всех этих гадов, что нефть нашу да  газ драгоценный немцам запродали, японцам всяким. На целую жизнь вперед! Вот мне мать из Полесья пишет. Прямо мимо дома у них газ идет по трубопроводу. Толстенная, значит, труба. Магистральная. Далеко в Европу эту гребаную тянется. А мои по-прежнему на дровах сидят! На сырой осине. О газе и думать не моги!
      - Так, может, за такое пожизненное давать? – неуверенно попытался защитить свою непопулярную позицию Константин Иваныч. – Как во всем мире делают. Ну, цивилизованные страны. Зачем вообще стрелять? Жизнь отнимать? Вон в Америке гангстерам по шестьдесят, по восемьдесят лет влепляют. С запасом, так сказать!
      - А через год-два они снова в кадиллаках своих разъезжают! – накинулся на него Раб. - И у нас то же будет! Помяни мое слово!
      - Чтобы ворюга, и всю жизнь просидел? Да быть такого не может! – поддержал его Медведь. – Ведь что значит, ворюга? Значит, при деньгах. И чтобы не откупился?!
      - Да дело даже не в том, что откупятся, – убеждал Раб. – Содержать их обидно! Не хочется их, дармоедов, кормить-поить. Нет, лучше без всяких – к стенке!
      - Во-во! – подтвердил Медведь. –Нечего заразу плодить. Шире, смелее надо бы нам высшую меру применять. Но только – по делу! Тут особая строгость нужна…
      Он сосредоточенно грозил пальцем яичной шелухе на столике, клевал отяжелевшей головой.
      - Если за дело, почему не расстрелять? А что? – волновался Лошадник, ласково всем улыбаясь. – Чтоб другим неповадно!
      - Но ведь писал же Лев Толстой… - начал было Константин Иваныч. И осекся. Перед ним сидели хорошие, добрые мужики, выпивали. Разгорячились, конечно. А про расстрел – это они для разговору просто. И нечего его, разговор, портить всякой абстрактной философией.
      - Лев Толстой еще не известно, что на самом деле думал, -проговорил неожиданно строго Медведь.
      - Конечно, конечно! – замельтешил Константин Иваныч. – У Толстого всякое найдешь. Например: «… и аз воздам!» – это тоже он написал. Об Анне Карениной. А потом на рельсы ее и уложил. Да-а! Но в общем-то гуманизм Толстого однозначно…
      Он поговорил немного и замолчал. Слушали его не слишком чтоб, поотключались. Лошадник давно сидел, тесно привалившись к Рабу и обняв его за утлые шоколадные плечи. Втолковывал что-то о рассаде, огурцах. Медведь задумчиво вытирал газетой нож. Проверял остроту на пальце. Нож был красивый, из нержавейки, с наборной ручкой из колечек разноцветной пластмассы. Перехватив заинтересованный взгляд Константина Иваныча, он отложил почерневшие промасленные обрывки газеты и пояснил, повертывая сверкающим лезвием перед самым его носом:
      - У старшего моего на заводе такие делают. На авиационном. Мне - по-родственному, бесплатно. А вообще-то чирик…
      Тут и была вынута последняя бутылка красного. Лошадник разлил, услужливо перехватив у хозяина бутылку. Все оживились, снова затараторили. О соседях по палате в прошлый приезд («иногда такие сучарники попадаются.., или непьющие»). О том, как осложнила жизнь курортников идиотская местная кампания против курения. О танцах, и вообще о женщинах. А когда оживление стало помалу спадать, выяснилось, что уже всех здорово развезло и пора спать. Вся тройка в последний раз проследовала в тамбур, покурить на ночь. Константин Иваныч сходил в туалет, почистил зубы и запасся стаканом воды. На случай ночной жажды или, не дай Бог, изжоги. Сода у него всегда была с собой.
      На другой день общались мало. Профессор у себя наверху читал «Наш современник», почти не спускался. Внизу резались в карты, травили анекдоты, хохотали. В обед тройка приятелей наведались в вагон-ресторан в надежде на пиво. Кто-то, проходя по вагонам, пустил глупый слух, будто ночью на одной из станций грузили похожие ящики. Вернулись, конечно, разочарованные.
      Константин Иваныч никуда не ходил, разгружался. После утреннего чая с предусмотрительно сохраненным бутербродом до самой Одессы так ничего и не ел. Ему предлагали, звали вниз, не очень, правда, настойчиво. Он благодарил, отнекивался.
Когда по сторонам замелькали желто-серые домишки из губчатого ракушечника и пыльные зимние акации, все начали собираться.
      - Послушай, Ваныч! – внезапно обратился к нему Раб. Он стоял перед верхней полкой на цыпочках и его огромная голова заговоршнически придвинулась вплотную к профессору, который, уже переодетый, лежал с журналом поверх одеяла. – Ведь я в Москве никого не знаю. Ни души, буквально. Ей-Богу! Так что, Ваныч, будь человеком. Дай на всякий случай адресок! А я тебе свой дам…
      Константин Иваныч чуть помешкал. «Эх, надо было все-таки вчера предложить эту десятку…» – промелькнуло в голове.
      - Вообще-то я… Ну, ладно! Записывай!
      - Да я же на самый крайний случай только! – засуетился Раб, пристраивая заранее приготовленный блокнот к краю матраса – Давай, диктуй!
      И почти без внутреннего протеста, хотя и запинаясь немного, Константин Иваныч четко продиктовал ему адрес, по которому родился и прожил первые тридцать три года своей жизни. Лет десять назад двухэтажную деревяшку на одном из сокольнических просеков, из которой он тогда с семьей буквально чудом вырвался, наконец-то снесли. Теперь на этом месте был просторный зеленый двор при новом больничном здании, и только деревья, росшие по периметру дома и каким-то образом сохранившиеся, помогали мысленно представить, где он (дом) когда-то находился.
     - И телефон запиши, - добавил неожиданно для себя Константин Иваныч. – Вдруг и вправду чего понадобится!
      И уже совсем твердо и спокойно продиктовал свой нынешний номер, изменив в нем только единичку на шестерку, так что получилось похоже на прежний, сокольнический.
      - Ну, и спасибо! – откровенно радовался Раб. Он было унырнул вниз, но тут же вновь возник со своей мокрогубой улыбкой и вчетверо сложенной бумажкой.
      - А ето тебе мой, орловский! Телефона, конечно, нет. Да он и не нужен тебе. Приедешь – найдешь. Я у самого вокзала живу, на Грузовой. Собственный дом, двор, сад, все как полагается. Просторно. И дома я всегда, если, конечно, не на заводе. Ты, как в Орле будешь, заходи! Обязательно зайди!
      Поезд уже грохотал мимо низких складских стенок, бесконечных заборов. Пассажиры задвигались, стали доставать вещи.
      Через пять минут, наскоро пожав всем троим руки и пожелав им удачного лечения, Константин Иваныч первым выбрался в тамбур, пристроился за вчерашним одесситом, который еще сказал «повидло» про перестройку, и стал шарить глазом по перрону в поисках встречающих. А еще через три минуты его сумки были подхвачены, и в сутолке раскланиваний, знакомств и первых разговоров о предстоящей защите и последующих торжествах он решительно выбросил из головы всю эту дорожную историю.
      Поздно ночью, на самом пороге нетрезвого засыпания мысль о непорядочном поступке неглубоко кольнула сердце – и отступила, скукожилась, вытеснилась другим житейски важным соображением: «Ни в коем случае не забыть адресок, когда снова случится ехать в орловский филиал…»
      И вот теперь поезд нес его в Орел. Как всегда в командировках, предвкушалось приятное. Неторопливое, подбитое неслышным войлоком продвижение по безлюдным залам музея писателей-орловцев. Хрустальные размышдения над бушующем зеленью обрывом, где при некотором напряжении внутреннего слуха еще улавливаются взволнованные голоса Лизы и Лаврецкого.
       Здесь у обрыва в прошлый раз он наткнулся на стайку подранков из травматологического отделения городской детской больницы – гипсовые крылышки, алюминиевые костылики… Чуть противно, но трогательно.
      Жить, натурально, в гостинице, так удобнее. А вот в гости – обязательно. И именно к нему. Для разнообразия впечатлений очень даже хорошо. Как  там его звали, этого Раба? Ага, Павел Никитич. Паша…
      Да, повезло тебе, Костик. Припас адресок. Так вот, в субботу, ближе к вечеру – к Паше. Принимай, мол, гостя. Не забыл еще за родной Куяльник? И батон варено-копченой – на стол!
      А может, и впрямь забыл? Да нет, не должен! У народа на такие дела память долгая. И сам же говорил: «Обязательно заезжай, заходи!» Вот и зайду. А на угощение, надо думать, не поскупится. Уж это – с гарантией…
      Так лениво и приятно размышлялось нашему общительному прогрессисту-профессору под созерцание медленных поворотов весеннего пейзажа, в рассветной вагонной прохладе. И не было в сердце тревоги...
      Впрочем, откуда ему было знать, что за последние полгода вся жизнь Павла Никитича перевернулась, полетела в тартарары? С месяц назад несчастный Паша несколько дней промаялся в Москве, отчаянно названивал своему Ванычу по липовому телефону, попадал, естественно, к чужим людям, снова и снова убеждаясь:
      «Обманул! Неужели мог ТАК обмануть?!»
      Не в силах поверить в свою неудачу, побывал он и в Сокольниках. И всю дорогу назад к метро, а позже в зале ожидания на Курском вокзале сквозь злые бессильные слезы повторял:
      - Ах ты, негодяй! С-с-сволочь! Ну и сволочь! Только попадись мне когда-нибудь!
      Случай был как раз из тех – из самых  «крайних». У Блохина, на одиннадцатом этаже, в просторной палате окнами на юг скоротечно умирала любимая дочь – студентка, умница, будущий историк. И какая-никакая помощь, да хоть просто слово сочувствия в равнодушном чужом городе были нужны, что называется, позарез.

1990