Про мою бабушку

Ядвига Фердинандовна
Ага… значит вы и есть мой читатель? Очень приятно! Ну просто очень! Даже несмотря на то, что мне совершенно все равно, как вас зовут… Вас много, а я одна. И бабушка моя тоже одна такая… была. И не обзывайте меня тут идьёткой! Поумней некоторых буду. Может быть, даже вас. Ну, так что? Рассказывать вам про мою бабушку? Не нравится – не читайте. Зачем вам, в самом деле, знать про мою бабушку? Это ведь я из-за нее такая идьётка, а не вы! Да вы, может быть, еще дурнее: я вон про свою бабушку рассказ написала – а вы? Вы написали рассказ про свою бабушку? И где же он? А я вот – написала! Не ахти какой рассказ, конечно… Но ведь и бабушка – не ахти. Бабушка как бабушка («идьётка» - это, кстати, ее выражение). У вас, может быть, и такой не было. А если и была, то вы про нее не написали. Значит, или вы дурнее меня, или моя бабушка примечательнее вашей.

Когда родилась моя бабушка, я не знаю. То ли в году 1906, то ли в 1908. Просто не помню – либо она молодилась и убавляла себе два года, либо наоборот, прибавляла себе их, чтобы скорее набрать пенсионный возраст. Так делали многие, у кого возникала такая возможность – скажем, сгорели документы при бомбежке, утонули при переправе в эвакуацию либо просто были изъяты в период массовых репрессий, да так и затерялись. Но вряд ли бабушка прибавляла себе годов: пенсию она не получала. А не получала она ее, потому что никогда не работала. А не работала, потому что не привыкла. Зачем бы ей? У нее были родители, были братья и сестры, был муж, была, наконец, моя мать… На мой век ее уже не хватило. Своих девять (или одиннадцать) лет она прожила еще до революции, в буржуазной семье с достатком, будучи восьмым, младшеньким ребенком. Как звали бабушкину маму, я почему-то не поинтересовалась. Бабушкиного папу же звали Фердинанд, потому как она была Фердинандовна. Дочь поляка. Соответственно, детей в этом полупольском семействе тоже звали не по-русски. Франц, Ядвига… почему-то Анзор (что за Анзор – для меня до сих пор загадка). Остальных не помню – помню только тех, которых видела живьем. И Анзора.  Все они – и Анзор, и Франц, и самая старшая (на целых двадцать лет!) Ядвига – бабушку любили и опекали. А бабушка каждый день кричала уходящей на курсы счетоводов Ядвиге: «Купи мне туфли!» - по-польски. Потому что тогда семья жила в Польше. Это уже потом, в ранний советский период польские власти сказали Ядвигиному мужу-армянину со звучной фамилией Баграмян: вы армянин – вам место в Армении. Из этой Армении  вскорости пришлось спасаться бегством, потому что там прокатилась турецкая резня, остатки семейства занесло в грузинский город Дманиси, где они прожили довольно долго и где в 1933 году родилась моя мама, сохранявшая до самого института и замужества грузинский акцент, а к моему появлению на свет оно, это семейство, лишившись своей мужской части, осело в столице Дагестана Махачкале. Мама, правда, еще из Дманиси вырвалась на учебу в Москву и в Грузию уже не вернулась (летя на вступительные экзамены, она наблюдала с небес торжественное открытие Волго-Донского канала), а бабушка, прилепившаяся к сестре Ядвиге, продолжала кочевать по Кавказу, пока они не угнездились в коммуналке, в тесном соседстве с враждебно настроенным местным населением. О котором позже. Хотя, собственно, почему? Можно и сейчас. Потому что это символично – моя никогда не работавшая бабушка, вечная приживалка – да еще и в коммунальной квартире. Не все уже помнят то время, когда коммуналки были в порядке вещей. И жить в них было не стыдно, а просто неудобно. Кто был особо чувствителен, конечно. Соседи чувствительны не были. Их было много: старая фурия Ада, розовая толстуха Аза, безропотный ее чернявый муж со стершимся из моей памяти именем и две девочки – очень волосатая по рукам и ногам Зарема и вечно чумазая и писклявая Ариза. Но я увижу их чуть погодя. Потому что мне суждено родиться в городе Новосибирске, куда после института тонких химических технологий была распределена моя будущая мать. Судя по отрывочным отзывам, девушкой она была веселой и общительной, даже эмоциональной, душой компании, любила театр, особенно оперу и балет. Я никогда не понимала – как можно любить оперу и балет, если все это так вымученно и неестественно. Мне было дико слушать мамины восторженно-гордые рассказы о том, как их класс – а это был исключительно женский класс, потому что мальчики и девочки в мамино время обучались раздельно – в полном составе после уроков бежал в театр на галерку, с которой их экзальтированная одноклассница Офелька (о, эта грузинская романтика имен!) чуть не свалилась в амфитеатр, потому что хлопала как сумасшедшая. Мне до сих пор странно, почему мне не передались ни способность воспринимать оперное пение или классический танец – ни талант общения. Я выросла существом ехидным, замкнутым и вялым. Может быть, потому, что несколько лет мы с мамой провели порознь. Она – без меня, я – с бабушкой. Бабушка как бы стала моей суррогатной матерью, потому что пришлась рядом именно тогда, когда у меня формировался механизм неосознанного подражания, следования, копирования. Я скопировала ее, а не мать. Бабушка была брюзгой и тираном. Сейчас, поразмыслив над тем, что ее сформировало в том виде, в каком я ее получила, я пришла к выводу – паразитический образ жизни. Человек, существующий за счет чужой благотворительности, не может, хотя бы подсознательно, не ощущать, что такое устройство, мягко говоря, не совсем справедливо. Но ведь оно удобно, и потерять создавшийся комфорт очень и очень жаль. Поэтому надо изо всех сил сохранять за собой все приобретенные блага и, мало того, закреплять их. А как? О, есть множество способов. Если кому-нибудь нужны эти волшебные фразы, заучите их наизусть, мне не жалко! «Вы себе даже не представляете, сколько я каждый день ради вас пробегаю километров, пока верчусь по кухне!» «Домашняя работа – хуже всякой каторги!» (при том, что «каторжница» обслуживала всего две-три персоны, помимо себя). «Из-за этого ребенка я потеряла здоровье!» (тут имеется в виду дизентерия, подхваченная бабушкой во время ее путешествия на поезде из Махачкалы в Ростов, куда меня прислали самолетом в возрасте пяти лет от роду). 

Для меня тоже все началось с этой дизентерии. Хотя нет. С инфаркта. От которого умер отец. Мама сначала попыталась отдать меня в детский сад города Новосибирска, он был в двух шагах от дома, как и мамин завод, но я была ребенком хворым, а на больничном весь век не просидишь, ей пришлось думать о том, чтобы перебираться в более теплые края. А в этот промежуточный период – почему бы ребенку не пожить у бабушки на море? И вот какие-то добрые люди – чужие дядя и тетя – сопровождают меня по маршруту Новосибирск – Ростов. Мы летим на самолете, мне только что исполнилось пять лет, и я радостно ору об этом во все горло и на весь салон, несмотря на то, что я без билета. Тогда было очень просто возить детей без билета – свидетельства о рождении никто не спрашивал, года определяли визуально. Пользуясь этим, меня транспортировали по воздуху бесплатно чуть ли не до девяти лет, только запрещали улыбаться, чтобы стюардесса не увидела, что все передние зубы уже поменялись. Но это потом, когда я уже привыкла вести себя смирно и тихо, несмотря на ощутимое унижение оттого, что надо было скрывать, какая я уже большая и, наоборот, всячески прикидываться маленькой. Я и так была мала ростом, своих лет мне не давал никто. А мне хотелось, чтобы меня воспринимали на мои! Тем более что этот день рождения праздновали три дня, я же помню! А тут чужие тетя и дядя шипят: все ты врешь, тебе четыре с половиной, пять тебе только в октябре будет! «Нет! – кричу я, - Пять мне уже было, было! Первого апреля!» – «Ну вот видишь, мило улыбаются чужие дядя и тетя. - Первый апрель – никому не верь, ха-ха-ха!!!» Не знаю. Может быть они довели бы и себя и меня до полного отчаяния своими уловками. Но тут им пришла мысль все же сказать мне правду. «Вот что, – сказал мне чужой дядя. – Ты летишь бесплатно. А тем, кому уже пять лет, бесплатно летать нельзя. Поэтому стюардесса, если услышит, что тебе уже исполнилось пять лет, тут же подойдет и выкинет тебя вот в это круглое окошко». Остаток пути дядя и тетя провели в состоянии полного блаженства и покоя и передали меня с рук на руки бабушке, даже не обмолвившись, чего им стоил этот перелет. С бабушкой мы продолжали путь от Ростова до Махачкалы на поезде. По дороге она как-то поскучнела, позеленела, стала часто отлучаться со своего места, отвечая на все мои вопросы «куда?» репликой «На кудыкину гору!» или не отвечая ничего. Она довезла меня до дома и сдалась «Скорой помощи». Двадцать один день мы провели вдвоем с восьмидесятилетней Ядвигой Фердинандовной. Очень странно, но из этого периода я не помню НИЧЕГО. Я не была голодна, мне не было скучно, холодно, я чувствовала себя в безопасности. Наверное, это был тихий, благополучный период, когда на меня никто не орал, не давал оплеух, не менял по сто раз в час своих решений, не бубнил в пространство, не изрыгал проклятий, не ссорился с соседями, не читал нравоучений. Потому что как только бабушка вышла из больницы, все это тут же началось, и я помню все в подробностях. Она мне говорила: не играй с соседскими детьми, они заразные! Соседские дети подходили ко мне и предлагали поиграть. «Вы заразные!» - отвечала я. Когда приходила с работы пухлая Аза, детский врач, они вдвоем с матерью, ведьмообразной Адой, подкарауливали бабушку в коридоре и вцеплялись ей в волосы. Волос с каждым днем становилось все меньше. Бабушки тоже. Дизентерия послужила толчком к ее стремительному похуданию. Такой она и сохранилась все оставшиеся ей годы, килограммов 40-45. При полутора метрах роста. Это стандартный женский рост в моей семье. Если я к старости войду в эти весовые рамки, это окончательно убедит меня в том, что я неосознанную часть своей жизни я срисовывала именно с бабушки. Бабушка была существом, у которого «семь пятниц на неделе». «Пойдем в кино!» - говорила мне она. – «Пойдем! - говорила я. – А на что?» - «На Аркадия Райкина, это очень смешно». Смешно мне не было. По сцене бегал кругами мужчина, менял пиджаки. Бабушка смеялась. Вышли. «Понравилось?» - «Не-а» - «Ну хочешь, пойдем на другое кино?» - «Пойдем». Другое кино называлось «Женщины». На экране плакали, бабушка плакала тоже. Почему не плакала я – не знаю. Может быть, уже тогда я выработала в себе ту самую тупость, которая столь необходима для пережидания всего того, что неинтересно. Вышли из кино. «Мороженого хочешь?» - «Хочу!» (неужели мне действительно купят мороженого? Это было самое святое табу – «мороженое» мне всегда давали в растопленном виде, выстояв его на печке до температуры чуть выше комнатной). Покупает мороженое. Снимает вафли, дает их мне. Сама обсасывает остальное. «Бабушка, а вон то?» - «А того тебе нельзя, горло заболит!».
Помню еще черную икру. Мне она не понравилась. Бабушка не настаивала, хотя если я, например, пыталась отказаться от масла, то давление на меня оказывалось. Однажды бабушка принесла мне новую чашку и сказала, что за это я должна буду каждый день есть масло, иначе чашку заберут обратно в магазин. Чашка мне очень понравилась, и я, чтобы с ней по-глупому не расстаться, исправно давилась маслом до тех пор, пока чашка не перестала радовать новизной. При очередной попытке шантажа я сказала: «Пусть забирают!» и есть масло не стала. Но чашка почему-то все равно осталась в доме. Насчет икры никто условий не ставил, и десятки баночек из-под нее копились на «галерее» без моего участия.
У нас была «галерея». Я ее воспринимала как комнату, на самом деле это была довольно большая застекленная лоджия. В махачкалинском климате можно жить, почти не утепляясь. В «галерее» стоял мой горшок, потому что в коммунальный санузел меня не выпускали, тазик для умывания, керосинка. Мыться мы ходили в баню, потому что общей ванной комнатой бабушка, по-видимому, брезговала. Я даже не уверена, была ли она в той квартире. Я не знаю, был ли там туалет. К отправлению естественных надобностей отношение у бабушки было ханжеским. Я помню, однажды мы вышли в город, и ей приспичило, но она не знала поблизости мест, где  можно было бы облегчить мочевой пузырь. Язык до Киева доведет, сказала себе и мне бабушка и потащила меня к ближайшему прохожему (по странному стечению обстоятельств, в тот день нам встречались только прохожие мужеска пола). «Скажите, пожалуйста, где здесь туалет? – дрожащим от смущения голосом произнесла моя бабушка. – А то вот ребенок хочет!» - и выволокла меня за руку вперед, разместив практически между собой и опрашиваемым, чтобы у того совсем уж никаких сомнений не возникало в том, кто тут хочет в туалет. Так я поняла, что хотеть в туалет – стыдно. Стыдно мне было и в бане. Но уже потому, что там было некрасиво. Там мылись мясистые старые тетки, и я, волей-неволей приглядываясь к этим тушам, чувствовала, что мне совершенно не хочется становиться как они, то есть женщиной.
Становиться как бабушка, которая, особенно в бане, выделялась своей исключительной костлявостью, мне не претило – свое есть свое. Но сама она ужасно переживала из-за своей худобы и однажды поколотила меня за то, что я спела ей подхваченную во дворе переделанную песню «Топ-топ, топает скелет в белых босоножках на тот свет». К несчастью, в тот день на ней были белые босоножки.
Бабушка водила меня на море. Я плескалась у берега, а бабушка металась по суше и указывала мне на пятна мазута, которые надо было огибать стороной (тут заодно почему-то вспоминается бидончик, с которым я через день ходила за керосином – а вы когда-нибудь стояли в очереди за керосином?)
Бабушка говорила: никогда не поворачивайся к морю спиной. С моря приходит цунами. Если тебя накроет, говорила бабушка мне, не умеющей плавать, набери побольше воздуха и нырни под волну. Если ты переходишь железнодорожные пути и попадаешь между двух идущих навстречу друг другу поездов, ляг на землю. Спящие вулканы иногда просыпаются, говорила мне бабушка. При землетрясении нельзя оставаться в доме, учила она. Если в руку или в ногу укусила ядовитая змея, нужно отсосать из ранки яд и наложить тугую повязку выше укуса… В Каспийском море цунами не водились. Равно как и ядовитые змеи в черте города. Я не ходила одна через железнодорожные пути. И землетрясений на моей памяти в Махачкале не произошло ни разу. Но в снах, которые мне снились в Махачкале, все это было. Я еще добрый десяток лет во сне подныривала под цунами, спасалась от раскаленной лавы и преследующих меня по квартире ядовитых змей. Пока в сновидения не вторглись гормоны.

Но до гормонов было еще жить и жить. «Бабушка, а правда, что мы будем делать, если случится землетрясение?» - «Накаркай!» - «А если наводнение?» - «Накаркай!» - А если смерч?»…
Мы с бабушкой едем в автобусе. Свободных мест нет, а посидеть хочется. Я забираюсь на поручень, мне высоко и весело. «А если упадешь?» - говорит мне досужая чужая тетенька. – «Накаркай!». Всю оставшуюся дорогу бабушку учат уму-разуму. Ей говорят, что она растит хамку, которую некому драть… «Некому, - сокрушается бабушка. – Безотцовщина!»
Мне всегда казалось, что она этому рада. К отцу моему, равно как и ко всей его сибирской родне, она питала чувство сильнейшего предубеждения. Мою вторую бабушку, Марию Платоновну, отцову мать, она называла безграмотной ведьмой. В длинные летние дни, никогда для меня не становившиеся ночью, когда я гостила в Сибири, я недоверчиво приглядывалась к своей сибирской бабушке – когда же, в чем проявится ее «ведьмачество»? Сибирская бабушка лузгала мне семечки, читала украинские стихи, (с Украины в Сибирь ее еще до революции прихватил по пути в ссылку польский политзаключенный по имени Франц, который влюбился в нее, восемнадцатилетнюю, с первого взгляда и с которым она прожила сорок лет, а потом еще тридцать – без него). Она щедро одаривала меня тряпочками для кукольных нарядов и все время хотела быть рядом со мной. Просила станцевать, спеть, нарисовать ей что-нибудь. Я помнила, что она «ведьма», и нарочно рисовала плохо. «Ты меня не любишь, да?» – спросила однажды Мария Платоновна, разглядывая мою мазню. Потом она писала мне письма большими круглыми буквами о том, как ей без меня пусто и плохо, – чего я никогда не слышала от бабушки Анны Фердинандовны, потешавшейся (и я смеялась вместе с ней!) над грамматическими ошибками, которых в этих письмах было очень много, потому что Мария Платоновна выучилась грамоте уже в преклонном возрасте, именно для того, чтобы писать мне эти письма – я ведь была продолжением ее любимого, рано ушедшего сына. Отцова сестра, школьная учительница, была «авантюристкой» и «интриганкой». Старшая племянница, дочь «авантюристки», была «беспардонной особой», ее муж – «паразитом», младшие племянники – «великовозрастными младенцами» или «кобылами». Так я узнавала новые слова, самым загадочным из которых было – «ублюдок». И этим «ублюдком» была я. Потому что «не-ублюдки» - это те, у кого «нормальный отец», а мой был «ненормальным», «каторжной породой». Наверное, это была сложная гамма чувств, основной компонент которой составляла зависть к рослым, энергичным людям, выгодно отличавшимся от нашей выморочной буржуйской линии: они умели работать и веселиться, рожали помногу детей даже в советское время, ни на кого не смотрели косо, шутя справлялись с мелкими трудностями и стойко переносили крупные. У нас же – «нас», которые существовали без «них» – любая мелочь – от покупки продуктов до приготовления обеда – превращалась в проблему. Меня отправляли в магазин, а потом ругали за то, что не обошла два или три в поисках более мягкого хлеба, за то, что молоко взяла сегодняшнее, а не «завтрашнее», или – если все было как надо – за то, что долго ходила. Я превратилась в тихого, неслышного ребенка, который старался не привлекать к себе лишнего внимания, чтобы не навлечь на свою голову новых неприятностей. Но и это не удавалось. Читая книжку (а я выучилась читать в три с половиной года, и это меня здорово спасало от бытовой скуки – правда, литературой меня снабжали плохо, перечитывать приходилось одно и то же по три раза), я все время ерзала и совершала какие-то мелкие движения пальцами. «Да прекратишь ты дергаться!? Совсем как твой отец-психопат!» - кричала бабушка, возясь с керосинкой. Судя по всему, на отца я была похожа, и бабушку это сильно раздражало. Наверное, вторым мотивом этой посмертной ненависти было то, что несколько лет жизни, пока он был жив, ей пришлось провести на обочине внимания собственной дочери, а потом – отвлекаться от себя любимой, обслуживая «это сибирское отродье», то есть меня.
Шли годы. Мы воссоединились с моей получившей квартиру в городе-новостройке матерью, сдали меня в детский сад, потом в школу. Бабушка и тут продолжала ненавидеть соседей сверху, сбоку и снизу, жаловалась, что, когда никого нет дома, к ней в комнату подпускают ядовитый газ. Вставала в шесть часов и, громко топая, делала утреннюю зарядку, чтобы насолить соседям сверху, которые накануне допоздна двигали мебель. Обвиняла меня в том, что я ворую ее грязное белье, а вечерами смотрела по телевизору хоккей или фигурное катание, записывая в специальную тетрадку цвет костюмов, кто и на какой минуте забил гол и под какую музыку катали произвольную программу. Если по телевизору не было ни того, ни другого, уделяла внимание мне: требовала показать тетрадки, давала подзатыльники за кляксы и запрещала мне водиться со всеми подряд, кто бы ни появился на горизонте. Когда пошли подростковые хороводы, всячески старалась убедить меня в моей ущербности и однажды, когда я хлюпала носом на балконе оттого, что не была принята в компанию, с которой мне очень хотелось быть, утешила словами – «Ну, а что ты хотела? Они-то большие, ладные… А ты – маленькая, плюгавенькая… Училась бы лучше!»
На чужих, впрочем, она умела производить самое благоприятное впечатление. «Какой интересный человек твоя бабушка!» - приходилось мне слышать от тех, кого она удостаивала общения. Интересный ли? Пожалуй, да, если я и по сей день пытаюсь распутать этот узел, почти вырастив собственных детей… которых завела каким-то чудом, потому что созданный ею стереотип кричал: замужество, дети – это обуза, крест, наказание!.. Наблюдая, как я пишу, рисую, режу хлеб левой рукой, она говорила мне: погоди, выйдешь замуж – свекровь тебе все руки отобьет! Ты еще попомнишь мое слово, когда окажешься среди чужих людей! Наплачешься еще! Я думала: надо будет постараться выйти замуж как можно позже, если уж совсем нельзя не выходить… и подсознательно всячески саботировала обретение жениха, уже «войдя в пору».

Моих детей бабушка не увидела – когда она умирала, я была далеко от нее и на девятом месяце. Моя сибирская бабушка умерла, когда я была беременна вторым ребенком. Наверное, так и происходит круговорот людей в природе. Я тоже однажды уступлю кому-то место и, надеюсь, сделаю это с удовольствием и надеждой на более ценную замену себе. Я изо всех сил стараюсь не повторять привитую мне модель отношений между поколениями, но у меня плохо получается. Есть два мальчика, я с ними отстранена и молчалива, хотя и не ругаю их за черствый хлеб – его ведь можно разогреть в духовке или пустить в котлеты. Но я не умею с ними разговаривать, потому что не разговаривали со мной. Я объяснила им про электрички, идущие навстречу друг другу. Но про цунами они узнали не от меня. И я не слежу за каждым их шагом. И не говорю им, что они «никчемные» и «корявые». Потому что как скажешь – так оно и будет. И перебороть это – нужна целая жизнь