Смерть лютниста

Сергей Балахонов
рассказ старого американца

Немцы не дали нормально отметить новогодние праздники. Не обращая внимания на большие надежды многих многих желающих, фейерверки были категорически запрещены под угрозой карательных мер вплоть до расстрела. Если честно, расстрелы больно беспокоили минский люд. Как-то тяжело было сообразить, отчего немцы, чуть что не так, хватались за оружие. Почти как большевики. Хотя последние делали практически все украдкой без немецкой склонности к показательности. Но кто же в Минске не знал места, где НКВД убивал людей?! Кое кто, однако, был готов понять немцев, ведь в минских околицах шастали советские банды, а руины самого города также были крайне небезопасными ввиду деятельности преступных группировок, именовавших себя “патриотическим подпольем”. Так или иначе, но выстрелы здесь зучали ежедневно, и немецкая администрация не имела и капельки уверенности, что под видом фейерверков красные не устроят какой-либо диверсии.
В одной из квартир на Старожёвке Новый год празновала компания прогрессивной беларусской молодежи. Парни и девчата под незатейливую закусь пили крепкую самогонку, слушали обнадеживающий Лондон и ненавистную Москву, шепотом пели народные и национальные песни, гуторили о послевоенном будущем милого Отечества. Кто-то из парней принес старых виленских открыток “Белоруский флирт”. Известный всей ватаге лютнист Анатоль Лагутёнок пытался сей флирт изображать, приставая к присутствующим девушкам. Было смешно. Смеялись, однако, не все, ведь на вечеринке нашлось место хмуроватому Михасю Лапицкому, который такие публичные шуточки-штучки неочень уважал. В начале войны он действовал в составе группы, высадившейся около столицы Советской Белоруссии для того, чтобы чинить препятствия отступающим красным войскам. Потом некоторое время парень был вынужден находится в Гомеле, который немцы едва не присоединили к своей “Украине”. Очевидно, Михась  там бы и остался, кабы не тупое болезненное чувство оторванности от всякого белорусского бытия. Кроме того сердце рвалось из груди туда, где жила та, которую он, казалось, любил. “Влюбленный белорусский эсэсовец”, – иронично ухмылялся про себя парень , продолжая службу в 13-м белорусском батальоне SS. Любимая же, как это зачастую бывает, изрядно изменилась со времени их последней встречи за чашечкой настоящего бразильского кофе с истинно-арийским шоколадом. То уж была не прежняя Ганулька и не товарищ Анна, а весьма солидная фройляйн Hannа Smetantschuk. Хорошо зная немецкий, девушка стала переводчицей при одном из полковников в Минске. Herr Oberst, помешенный на войне и жратве, смотрел на Анну исключительно как на переводчицу с варварской славянщины на благороднейший немецкий язык, не делая никаких поползновений на её женственность. Михась знал это, но нежность любимой при встрече казалась ему шибко наигранной, а в ее словах слышалось разочарование . Она лишь догадывалась, что может быть солдатик и действительно к ней маленько неравнодушен. Или немаленько. Фройляйн изводила внешне каменная натура г-на. Лапицкого, его постоянная молчаливость и задумчивость. Это сильно сбивало с толку, ведь она считала Михася неплохим литератором, с немалым удовольствием читая его заметки и стихи на страницах немногочисленных белорусских изданий.
Ещё раньше, чем Михася, фройляйн Сметанчук знала г-на. Лагутёнка, который до прихода немцев был серьёзным молодым человеком. Днем он изучал Маркса, Энгельса, Сталина, а ночью читал запрещенных большевиками политиков и поэтов. Последнее он делал так удачно, как мало кто, в довоенном Минске, ведь не один его ровесник попадался на этом. Когд пришли немцы, Анатоль забросил и коммунистических классиков, и белорусских национал-демократов, мастерил себе лютню и в промежутках своего учительствования играл кое-где для собственного удовольствия да потехи публики. Анатоль был неимоверно общительным, товарищеским парнем, как сказал однажды о нем др. Янка Станкевич. Энергия, казавшаяся бесконечной, так и струилась из него, пока не происходил катастрофический спад настроения: вспоминалась окружающая действительность, в которой господствовала война. Лучшим в таких условиях он считал смех и “здоровый цинизм”. Вот только Ганне от того было ни холодно, ни жарко, и она с постоянным успехом удерживала все осады, устраиваемые  Лагутёнком в стремлении овладеть ей. Аглицкое слово “секс” тогда не стояло в шеренгах популярных средь белорусского народа лексем. Говорили чаще про любовь, делая это с определенной, насыщенной томной неоднозначностью, интонацией. “Знаешь, meine Liebe, любовь – это еще не все, что нужно нормальной девушке, тем более в теперешних  условиях, от женатого мужчины подавно," – говорила не однажды переводчика лютнисту. Но, как Анатоль ни выпытывал, никогда не уточняла, что же тогда паненке действительно надо. Подобных диалогов не бывало между Ганнаю и Михасём. Солдату было проще изложить свои мысли на бумагу, чем напрямую раскрыть свою душу, свои тайные чувства. То и говорили они чаще на темы литературные, куда понемногу вплетались нелитературные взгляды и намёки на другую сторону медали.
Вечеринка закончилась спокойно. Анатоль совсем не приставал к Ганне, хотя сам по себе заделался настоящей звездой праздника, даром что без лютни. Михась лишь кивал головою: “Ну-ну, господин Лагутёнак, как же нам с вами можно водиться? Вы же чрезмерно вулканичны, да к тому же там, где не надо бы”. Лютнист не слышал солдата, поскольку не умел читать мыслей. Они оба тогда не могли и догадаться, что довольно тесно их сведёт сотрудничество с Явменам Кудзеником. Никто толком о нём ничегошеньки не знал, как не ведали, действительно ли его так зовут. Впрочем, он не шибко светился среди белорусских деятелей Генерального округа Вайсрутения, завсегда оставаясь в тени. Одни говорили, что он работает на гауляйтера, вторые — что на Москву, третьим сдавалось, что Явмен — агент британской или даже американской разведки. Однако Кудзеник работал на независимую Беларусь, которой буквально бредил, не забывая о условиях конспирации. В Минске об этом знали всего человек семь, среди которых не было ни единого немца. Однако же и никто из Рады Мужей Доверия не имел ни малейшего представления о том, что некто в их под носом, но без их самих, боролся за свободное Отечество и даже не вошел в подпольную Белорусскую Незалежницкую Партию. Явмен организовывал устранение наиболее одиозных и наглых деятелей советского партизанщины, городского большевистского подполья, оккупационных властей и польского движения. Если коммунистов и поляков убирали по обыкновению оружием, применяя всё возможное — от ножа до противопехотных мин, то немцев долбили в стиле «тишь да гладь», иммитируя сердечные приступы или какие-либо бытовые несчастные случаи. А все ради того, чтобы немцы не взяли под такие события заложников да не расстреляли их за отсутствием охочих взять ответственность на себя. Не хотелась Кудзенику приравниваться к красным полудуркам, меж которых нашёлся, он слышал, главарь одной банды, который даже своих детишек не стал из заложников вызволять. Как же, коммунизм прежде всего! Борец видел в этом глубочайшую паталогию. Будущее Беларуси на фоне представало тусклыми очертаниями. Но он теплил надежду, что дальнейшая судьба Родины будет разрешатся при участии Великой Британии и Соединённых Штатов.
Где-то после православного Рождества осведомители принесли весточку, дававшую реальную возможность выявить и уничтожить адного из руководителе большевистских группировок по кличке Марат. Кудзеник решил незамедлительно провести акцию уничтожения, о чём прежде всего заговорил с Михасём Лапицким, которого знал ещё по Гомелю.
— Ты, брат мой, чудесно понимаешь, что и тевтоны, и советы, и подавно ляхи сегодня не могут быть нам настоящими друзьями. По сему приходиться полагаться только на самих себя, а зачастую — даже исключительно на себя самого, ведь элементарного доверия к людям не питаешь. Тебя же знаю давно. Кое-что делали вместе.
— Ну, да, конечно же. Но почему ты говоришь такие ясные вещи?
— Просто на этой сраной войне мы вынуждены себе это повторять как можно чаще, иначе згинем, словно быдло. Ты знаешь, есть конкретная задача.
— Со времени изучения арифметики в школе не люблю задач.
— Твой юмор — ни в бровь, ни в глаз, а мимо уха. Задача, естественно, в ином русле…
— Разумеется.
Кудзеник в нескольких словах обрисовал ход задуманной операции. Лапицкий то слушал, то не слушал, ныряя в волнах уверенной интонации и убедительных аргументов.
— Я согласен, — выговорил Михась.
— Но разговор должен остаться между нами. Иначе обоим ****ец капитальный приснится.
— Обижаешь, Явмен!
— Ну вот и ладушки... А, читал же намедни твой опус в “Белоруской газете”. Приличненько.
— Да с чего вы все взяли, что это я писал? Там же псевдоним.
— Твой стиль, Михась, знаешь. А она хотя бы в курсе?
— Кто? — маниловским тоном выдохнул солдат.
— Я хренею, как тот мещанин во дворянстве!! Два взрослых человека, а таким ребячеством маетесь!
— Ну, Явмен, кто ж виноват, что всё невпопад получается? Опять же – война.
— Да, война — полон куль говна. Но если любишь, то бери свою любовь в руки, не обращая внимание ни на что. И не надо здесь российскую романистику разыгрывать.
— Да какая там к чертям собачим романистика?
В нескольких кварталах от них загромыхали автоматы, остановив беседу. Парни быстренько распрощались и разбежались в разные стороны.
Такой, да не совсем такой разговор произошёл позже между Кудзеникам и Лагутёнком. Лютнист по привычке выставлял себя шутом гороховым, о чём бы борец ни говорил. Дело требовало серьёзности, и Явмен лишь потому разрешил поговорить с Анатолем, так как уже знал его в деле, когда бесшумно убрали бурмистра одного из неблизких городишек. Иначе с музыкантом  не о чем было бы разговаривать. И в этот раз он согласился принимать участие в операции, но ничуть не оставлял своего смехотворения.
— Явмен, как умру, так забери же мою жёнку молодую. Она без хорошего мужика засохнет, как та тростиночка. А я же у ней неверный муж. Помню, был я в одном местечке в военной зоне... О, там у меня была женщинка!
— Анатоль, что ты все балагуришь, как чёртова кукла? Нету куда силушку девать? А? Сто и пять раз по сто я наслышался о твоих приключениях. Насчет “умру” ты не квакай. Уж коль везет, то  корова в танец идёт: и в танго, и в факстрот. Жена у тебя, действительна, баба ладная, однако не в моём вкусе, ей-богу. Контролируй, пожалуйста, свои эмоции. Согласен?
— Ясен месяц, пан Явмен. Ты объясни мне только, при чем здесь Лапицкий? Я понимаю — он солдат, витязь в тигровой шкуре, однако какой-то он вялый. Да и  Ганульку, видно, любит. И чует моё сердечко, что убедит он её наконец.
— Анатоль! Контролируй эмоции. Этот вялый солдатик в 41-м 22 июня здесь столько врагов искрамсал, сколько ты, пожалуй, свойских кабанчиков за всю свою жизнь не заколол. Наш это человек. Ну а на счёт Ганулькі  я вообще не понимаю твоего интереса. Да и с дела это не касается.
— Как же? Я ж её с 37-го убеждаю, да все безрезультатно. А он...
— Он, кстати, еще никаких конкретных мер не предпринимал.
— Не предпринимал?! А в газетках стихотворения разве для Гитлера с Геббельсом печатает?
— Ха-ха. Ну пожалуй и для Ганны. Но современную женщину стишками не прошибёшь.
— Думаешь? Но же как красиво звучит, холера красная: “Мне б цветы собирать да в твоём золотом вертограде”.
— Хорошо болтать, но дело ведь не полушку стоит. Увидемся.
— Давай.
Борец и лютнист пожали руки на прощание. Кудзеник пошел, вообщем удовлетворенный многоплановой беседой. Музыканту было слегка неловко из-за некоторых свойств собственного характера, имеющейся в голове информации и весьма потных рук.
На улице Янки Купалы Михась заметил и окликнул Ганну. Та вздрогнула, увидев за собой человека в форме. Но поняв, что позади знакомый, прошептала:
— А, это ты. Добрый день.
— Добрый день, Гануля.
— Слушай, Михасёк, я как-то не соображу, что за уродство ты напечатал в “Белорусской Газете”?
— Да что ты, милая? Это же поэзия чистой красоты!
— Ага, все эти “цветы” в моём “саду”, все эти “черешни” на моих “древах”? Михасёк, ты не царь Соломон, а я не Суламифь. Это не поэзия, а порнография. Зачем ты приплёл меня в это стихотворение?
— Отчего тебя? Здесь же нет ничего определенного, лишь лирический герой обращается к Mädchen von seiner Träumen...
— Извини, но не держи меня за дурочку. Там после первой строфы шесть строк начинаются с букв, составляющих моё имя — ГАНУЛЯ.
— Но ведь не одна Гануля на весь генеральный округ.
— Да вздор... — начала переводчица, но солдат сделал то, чего было трудно встретить в довоенном и редко встретить в военном Минске в людных местах. Он просто-таки атаковал паненку и, заключив в объятия, начал целовать. Та несколько раз дёрнулась, демонстрирую ради приличия сопротивление, но вскоре парень ощутил, что её губы отвечают таким же желанием и нежностью. “Bravo, bravo, Soldat!” — тешился патруль, проходивший в стороне от целовавшихся.
Продолжение был определенным — оказалось, что любовь для нормальной белорусской паненки — это все, не смотря на войну и другие злоключенья. Когда любовное действо кончилось, Ганна облилась слезами: “Михась, мой миленький, в нас нету никакого будущего. Мы сгинем. Вернутся советы и устроят здесь три, четыре, а то даже и десять новых 37-ых годов. И все будут молчать. Яны всегда молчат. Ягнята Божьи... Любим? Но смысла, родимый? Сколько в том смысла? Надо утекать отсюда за три моря, а то и еще далее”. Парень не мог унять эти внезапные слёзы любимой девушки, потому лишь теребил её длинные шёлковые волосы, думая совсем по-другому и о другом.
Согласно замыслам Кудзеника, в задуманной операции главную роль должен был играть Михась, а Лагутёнок только подстраховывать. По сему лютнист знал об участии в деле солдата, а солдат задании лютниста и не догадывался. Каждый должен был отвечать исключительно за собственную долю в акции. Кудзеник готовил отход. Встретившись на Комаровке с Михасём, он раскрыл ему главные детали будущего диверсионно-патриотического спектакля: “Марат будет ждать связного в кофейни. Адрес на бумажке. Прочтёшь, сожги. Вместо связного идёшь ты. Он все равно не знает того в лицо. Однако ж и у нас про Марата немного гущи. Внешний признак: в руках будет держать “Völkischer Beobachter”. На пароль: “Извините, у вас нет родственников на Шкловщине?” — он должен ответить: “Родственников нет, но знакомых хватает”. Стреляешь. Не забудь проверочный в башку. Бежишь наружу. Там тебя будет ожидать наша машина. Все будет хорошо. Я это знаю”. Лапицкий и сам был убеждён, что дело покатиться по оптимистической колее, несмотря на близкую комиссарскую кровь. Он улыбнулся, и борцу сделалось немного не по себе, хотя он никогда не терял уверенности в своих замыслах. Эта уверенность его никогда ещё не подводила. Явмен продолжил Михасю пару сотен рейхсмарок на “текущие расходы” и, пожимая руку, шепнул: “С Богом!” Операция началась.
Михась, насколько позволили возможности, оделся соответственно последним веяниям моды оккупированного Минска. Форма в деле не годилась, но и наряжаться в какие-либо лохмотья абсолютно не хотелось. Место операции при советской власти было средней паршивости рестораном, который при немцах превратилось в кофейню не менее средней пристойности. Лагутёнак пришел первым. Взял себе бутылочку ликёра “Königsbergsmorgensrote” и уселся за свободный столик, отодвинув в сторону что-то из прессы. Потягивая с совсем малюсенькой рюмки сладкий вишнёвый напиток, он осмотривал пёструю ватагу посетителей. На женщин он, что называется, просто пялился. И те, замечая это, слегка краснели, розовели и опускали во мнимой стыдливости глазки. Анатолева душа просто сверкала от зачарованности. Вдруг он заметил, что в зал вошла Гнна Сметанчук. Забыв про осторожности операции, да, пожалуй, и про саму эту операцию, лютнист позвал знакомку за свой столик. Она улыбнулась, приняв приглашения давнего своего ухажёра. Лагутёнок хотел взять для паненки кофе с печеньем, но переводчица воспротестовала, взяв сто грамм водки да пару бутербродов. Разговор не клеился. Ганна совершенно не реагировала на шутки, выкрутасы и похвальбу собеседника. И когда тот в очередной раз упомянул «любовь», она несдержанно засмеялась и сказала: “Какой ты все-таки глупенький, Анатоль. Я люблю другого человека. Люблю, хотя и боюсь любить. Понимаешь?”. Лютнист мало что смекал и был озадачен, словно НКВДист, которого арестовали собственные коллеги.
Тем временем в чад кофейни вошёл Михась Лапицкий, готовый к точному и спокойному выполнению дела. Среди присутствующих, казалось, никто не соответствовал внешнему признаку. Сердце Михасёва содрагнулось и похолодело, когда он заметил Ганну и Анатоля вместе. Со стороны их беспорядочный диалог напоминал довольно милую беседу двух весьма близких друзей. Подойдя к ним, солдат тихо поздоровался, и его взгляд пробежал по столу, где между бутылками, рюмками и тарелками с недоеденным бутербродом полёживала “Völkischer Beobachter”. Михась приложил руку к глазам, пробуя проверить, не наваждение ли испортило яму зрение. Но зрение был в порядке. Засунув руку в карман своего пиджака, он спросил у Лагуцёнка:
— Извиняйте, у вас нет родичей на Шкловщине?
Ошеломлённый нежданным циркам, лютнист ляпнул первое, что ему пришло в голову:
— Родичей нет, но знакомых хватает.
— На, курва большевистская, – Лапицкий выхватил револьвер и выстрелил три раза в грудь Анатоля, который не смог выговорить ни слова, а только невероятно вытаращил глаза, напрасно вопрошающих: “За что?”. Солдат не присматривался к этому, а, попав в переносицу, выстрелил еще один раз. Действие длилась пять-семь секунд. Посетители кофейни встрепыхнулись. Девки заверещали. Ганна сидела молча с побледневшим лицом и холодно-хрустальными глазами дорогой швейцарской куклы. Из-за соседнего стола подхватился жгучий брюнет и, и отпрыгнв в сторону, засветил таким же пистолетом. “Предатель, фашистский холуй”, – прошыпел он и нажал на курок. Выстрел, однако, не прогремел. Михасю не хватало времени мозговать, была там осечка или олух царя советского забыл снять с предохранителя. Солдат молниеносно развернулся и обрушил остаток огня своего оружия в неспокойного большевика, который мог вовсе избежать горькой доли, кабы не выставился так неосмотрительно. Брюнет бухнулся оземь. Для контрольного выстрела не было патрона. Разбираться с револьвером Марата опять же не было времени. Лапицкий достал из-под пиджака большой охотничий нож, склонился над врагом и профессионально, без лишних колебаний и раздумий, разрезал оному горло. Изумлённо-перепуганная публика молчаливо моргала глазами, делая минимальное количество вздохов, а выдохов ещё меньше. Взяв под руку Ганну, Михась устремился к выходу. На улице стоял обещеный черный “Мерседес”, который быстро увёз их почь от места странных и трагических совпадений и событий.
Операция была выполнена. Не так, как полагал Явмен Кудзеник. Но враг все-таки нашёл свою смерть. Смерть хорошего друга поразила борца, но рыдать не приходилось. Правда, жену Анатолеву он поддержал хорошо. Михась с Ганнаю вскоре паоженились. Она ждала ребёнка. Но однажды в мае, когда молодые были вдвоем дома, кто-то бросил в окно гранату. Привыкших ко всему минчан не удивил ни взрыв, ни вонь горелого человеческого мяса, что долго витал в пронизанном ароматам цветения воздухе, ни даже расстрел немцами пятнадцати подростков-сирот в возмездие за убитого солдата SS. Чужие беды в генерально окруне практически никого не трогали. И лишь Явмен Кудзеник приближался к раскрытию и ликвидации организаторов и исполнителей чрезвычайно подлого поступка. Хватало сил и совести.