Писатель

Эммануил Нирмал
Рассказ


Алёша Васильковский, длинноволосый юноша с тёмной бородкой, студент гуманитарного факультета, написал последнюю фразу своего рассказа, отложил в сторону белую пластмассовую ручку и с глубоким удовлетворением сделал выдох и блаженно закрыл глаза.
Посидев немного, он начал читать свой рассказ.
«Как здорово! Как здорово!» – то и дело восклицал он, восторгаясь своим творением, написанным на 6 листах бумаги в клеточку, и бил кулачком по застеленному светло-голубой и плотной, кое-где грязной, бумагой письменному столу.
Окончив чтение, он почувствовал неудержимое желание читать, читать и читать, всем, всем, всем эту удачную штучку, которую он сочинял целых два часа.
Побежал к телефону. Усевшись в кресло, взял с журнального столика чёрную телефонную книжку и стал просматривать телефоны: с кого бы начать? Телефонов было много, и он не знал, на ком остановиться.
Наконец он выбрал. Набрав номер, попросил Володю. Володи дома не оказалось. Тогда он позвонил Мите. Никто не подходил, и он вспомнил, что Митя уехал на дачу, и до сентября его не будет.
Он заглянул в телефонную книжку ещё раз.
«А вот этот Виктор?» – он старался припомнить, что это за Виктор, чей телефон начинался с четвёрки и к чьему имени было приписано «интеллигент» (Алексей специально метил людей, чтобы не заблудиться в дебрях телефонных номеров).
Алёша медленно взял трубку, всё ещё припоминая, и накрутил пальцем диск.
- Виктора позовите, пожалуйста, - сказал он, услышав в трубке женское «алло».
- Сейчас подойдёт, - ответил женский голос.
«Что же это за Виктор?» – думал Алексей.
-  Алло!! Я вас слушаю, - раздался через некоторое время в трубке голос Виктора.
-  Витя… вряд ли вы меня помните… Когда-то давно вы мне дали свой телефон. Меня зовут Алексей. Вы же имеете отношение к искусству? (Васильковский знакомился только с теми людьми, которые имели отношение к искусству).
- Да, имею, - отозвался несколько озадаченно Витя.
- К какому жанру?
- Я живописец. Кончил художественный вуз.
- Строгановское?
- Нет, Суриковское.
Алексею казалось неделикатным сразу читать рассказ, и потом он задумал проверить, насколько этот Виктор понимает в искусстве, насколько можно доверять его суждению о рассказе. И он задал вопрос:
- Вы были на американской выставке, которая сейчас в Пушкинском?
- Да, был.
- Ну и что вам особенно запомнилось?
- Раушенберг хорош. Ричард Эстес тоже меня заинтересовал. Что-то принципиально новое в этом его фотореализме. Автопортрет Чака Клоуза, эти его гигантские размеры, техника и натуралистичность оставляет глубокое впечатление.
Алексей восхитился, что человек так любит современную живопись, столь близкую ему самому.
-  Раушенберг просто прелесть! – воскликнул он. – Особенно, помните, этот стаканчик с недопитой водой на портрете покойного президента Кеннеди. Вот Кеннеди ушёл и недопил его, словно не допил свою жизнь. Он фотографии так умело вводит, этот Раушенберг. Соединяет фотографию с живописью, и получается новый мир, и не живопись, и не фотография, не жизнь и не условность, а какое-то новое измерение, красивое новой красотой. Я, когда Раушенберга рассматриваю, всегда восхищаюсь.
«Умный мальчик этот Лёша», - думал Виктор, слушая Алексея.
- А как вы к Поллоку относитесь? – спросил Витя, белокурый молодой человек с курносым носом и маленькой бородкой. – Жаль, что абстракционистов не было на выставке.
- Поллока я обожаю! – воскликнул Алёша. – Какой-то первозданный хаос, в котором, однако, всё цельно и всё божественно, прекрасно. Жалко, что его не было на выставке. А что вы о Рейнгарде скажете?
- Рейнгард - это интересная штучка, - сказал Виктор и вспомнил сравнение, вычитанное им из журнала. – Словно действительно – бац! и выключили свет в картине. Замечали, как предметы становятся нереальными, когда внезапно выключаешь свет? И эта нереальность вдруг ударяет и что-то пробуждает в тебе. 
«Какой умница! – думал Алексей, слушая Виктора, - Уж если он знает Рейнгарда, то он интеллигент из интеллигентов. Чего ж я ему, дурак, раньше не звонил! Такой умный человек, а он у меня в телефонной книжке пропадал. Наверное, он и в литературе так же отлично разбирается, как и в живописи. Люди с художественным вкусом обычно разбираются в любом жанре искусства. Наверняка ему понравится мой рассказ. Он как раз о живописи, о художнике, жадно ищущем новых путей в искусстве… В рассказе не называется имя художника, но им бы мог быть и Рейнгард, и любой современный художник, ищущий для искусства новых путей, ломающий все традиции, все каноны».
- Я, когда на Рейнгарда смотрю, испытываю какое-то религиозное чувство, словно я в церкви и молюсь, - сказал Алексей, вспомнив, что читал в журнале о религиозности Рейнгарда. – Его полотна просты, как просто имя Бог, и так же всеобъемлющи, как это имя.
- Слушайте, Виктор, - сказал после небольшой паузы Алексей, - хочу прочитать вам небольшой рассказик одного моего друга.
Алексей немного волновался, что Виктор сейчас скажет, что он, к сожалению, должен спешить, но Виктор сказал: «С удовольствием послушаю», и голос его звучал мягко и чарующе.
«Наверное, и рассказ у этого Алёши так же хорош, так же умён, как и он сам», - подумал Виктор, почувствовав, что рассказ этот сочинил сам Алексей.
Алёша начал читать.
«Что-то не то», - подумалось Виктору, едва он прослушал первые строчки. Ещё через некоторое время он подумал: «Как-то это всё плохо». А ещё через некоторое время: «Да это просто дрянь!»
Алёша кончил читать. Немного помолчав, он спросил: «Ну как?»
- Да как вам сказать… - промямлил Виктор, - чего-то не очень.
Он не хотел особенно распространяться о недостатках рассказа, но что-то внутри него вдруг разожглось огнём ненависти к бездарно написанной вещи, и его понесло, понесло…
Он раскритиковал рассказ в пух и прах. Алексей пытался было защищать его, но его щиты были разломлены могучим натиском словесной бури Виктора, и он уткнулся в молчание, полное обиженных мыслей.
Когда Виктор наконец устал громить бездарную вещичку, он услышал в трубке голос Алексея: «Сейчас я вам ещё прочитаю…», и его лицо сморщилось, как от кислятины.
Алёша, тая смутную надежду, что Виктор ни черта не понимает в литературе, потянулся к полке с книгами, достал оттуда томик Толстого в тёмно-зелёном переплёте, нашёл ту страницу, на которой не было собственных имён, и по которой трудно было догадаться, что это Толстой, и стал читать её, спеша и боясь, что Виктор не дослушает, сказав, что ему некогда.
Он прочитал всю страницу и с замиранием сердца ждал, что скажет Виктор.
- Плохо. Всё очень плохо, - сказал Виктор, ещё не пришедший в себя после извержения своего словесного вулкана, всё ещё раздражённый бездарным рассказиком и от этого почти не слушавший нового чтения Алексея.
В алёшиной душе поднялась волна радости, что Виктор этот действительно ни черта не понимает в литературе, и одновременно злость к нему за то, что он его так жестоко и наверняка совершенно безосновательно раскритиковал. Алексей вдруг стал думать, что и в живописи этот Виктор ни черта не смыслит, а просто нахватался модных фамилий и чужих фраз.
- Ну ладно, Витя, до свидания, - сказал Алексей, собираясь вешать трубку.
- До свидания, - сказал Виктор препротивным, как показалось Алексею, голосом и, повесив трубку, подумал: «Какой же болван этот Алексей!»
В это время Алексей, повесив трубку, перечеркнул несколько раз слово «интеллигент» около имени «Виктор» и написал сверху, зло водя шариковой ручкой, слово «идиотина», и поставил восклицательный знак.


Вставка


Написав рассказ, человек перечитал его, вписал вставку и, придя в восхищение от собственного творения, воскликнул:
- Прекрасный рассказ! И вставка очень удачна. Вся суть рассказа в ней.
Человек ликовал – его рассказ так прекрасен, и так удачна вставка, но вдруг одна мысль перевернула, перековеркала его настроение…
Со страхом и тревогой он думал о том, что в редакции, где он хотел предложить свой рассказ, не поймут, что вставка в нём очень важна, что в ней вся суть рассказа, сочтут эту вставку необязательной, ненужной и напечатают рассказ без неё. Человек уверял себя, что беспокоиться нечего, что нечего думать об этой вставке, так как без согласия автора никакая редакция не имеет права печатать его рукопись, что-то пропуская в ней и видоизменяя, но мысль о вставке входила в него всё глубже, как гвоздь, принося с собой мучительное беспокойство. «Выкинут вставку и загубят весь рассказ», - терзала его мысль, как орудие пытки.
Человек пробовал различнейшие способы избавления от навязчивой мысли, но ничего не помогало. Мысль о вставке терзала и жгла его, как раскалённое железо. Он метался, как сходящий с ума, и дошёл до того, что спускал в туалете воду, словно смывая навязчивую мысль, и вскрикивал: «Вставка смывайся! Вставка смывайся!»
Внезапно человек ощутил, что ему уже всё равно, как напечатают его рассказ – со вставкой или без. Единственное, чего он так хотел и к чему стремился – это избавиться от этой невыносимо мучительной мысли о вставке, которая терзала всё его существо. Человек понял, что он сойдёт с ума, если не предпримет один решительный шаг.
Он подошёл к письменному столу, где лежал его рассказ, взял свою ручку и зачеркнул в рассказе вставку тремя жирными чертами.
- Вставка эта ничего не давала, загромождая рассказ ненужной подробностью, - тут же проговорил он и на минуту почувствовал облегчение, словно от него отступила боль. Но потом опять мысль о вставке замучила его, доводя до сумасшествия…
И тогда человек, идя на крайнюю меру, схватил свой рассказ и принялся зло и решительно комкать его и рвать, как что-то плохое и неудавшееся. Он разорвал его на маленькие кусочки, смахнул их в урну и успокоился. Мысль о вставке исчезла с рассказом.
- Дурацкий был рассказ. Дрянь и всё, - сказал человек и облегчённо вздохнул.



Гений


На кровати с железною спинкой, под тонким, как больничный лист, одеяльцем лежал человечек с бледненьким личиком. Страстно шепча, он кого-то призывал.
«Гениальность, гениальность моя милая!» - страстно призывал человечек, почти беззвучно двигая губками и выпячивая глазки, словно стараясь увидеть, где же его гениальность и почему же она не идёт к нему, как девушка на свидание с любимым.
- Наконец-то ты пришла… - сказал человечек, через какое-то время, закрыв глазки и выражая безмятежность и блаженство.
Вдруг его спокойное и безмятежное личико исказилось гримасой. Он испуганно приподнялся, как будто рычажок какой-нибудь дёрнулся на мгновение, так застыл, и столь же резко опустился на кровать.
- Гениальность, где же ты? – растерянно произнёс он. – А! Я знаю! – внезапно оживился он. – Я знаю.
Человечек вытянул из-под одеяльца худенькую ладошку и   как будто стал срывать плоды с ветки. Затем он приложил ладошку к своему бледненькому и крошечному лобику. И стал энергично втирать в него что-то.
Наконец, он отнял ладошку от крошечного лобика, и личико его вновь приняло блаженное выражение.
- О гениальность… ты пришла… - говорил он, снова закрыв глазки.
Несколько минуток он лежал молча. Потом глазки его раскрылись, и он удивлённо посмотрел на всё вокруг.
- Где же я? – спросил он сам себя. – И кто я? – он оглядел сам себя. – А! Вспомнил, - сказал он, и выражение недоумения исчезло из его глаз. – Я гений! Но куда же я попал? – опять спросил он самого себя, оглядывая всё вокруг. – Ах, не всё ли равно, - он отмахнулся ручкой. – Гению ведь всё равно, где быть. Он везде гений, - сказал человечек и радостно захихикал. Ему показалось, что он сказал что-то очень смешное.
- Да, гений – везде гений, - повторил он и опять захихикал своим маленьким ротиком. Хихикая, он тихонько поёрзывал своими ножками.
Вдруг словно кто-то стряхнул с него смех, и всё его личико омрачилось страхом.
«Они хотят забрать у меня гениальность!» – он пугливо всматривался во все углы, словно там таился кто-то.
Внезапно его снова разобрал смех.
- Дураки они, дураки, не понимают. Гениальность – она навеки дана, её забрать невозможно, - говорил он смеясь.
Насмеявшись вдоволь, он погладил себя ладошкой по крошечному лобику и задумался о своей гениальности. «Раз я – гений, - думал он, - мне обязательно поставят памятник. Какой он, интересно, будет?» На мгновение ему стало жалко себя, что он не увидит, какой же он будет, этот памятник, ведь памятники всегда ставят после смерти.
«Но, может быть, мне поставят при жизни, - подумал он, - Я ведь гений из гениев… Интересно, как будет смотреться моя фигура на постаменте?» – подумал человечек и заинтересованным взглядом стал рассматривать тумбочку из тёмного дерева, стоящую рядом с кроватью.
Внезапно он вскочил и встал на кровати в полный рост. Помедлив немного, он ступил на тумбочку и встал на ней. Постояв так пару минуток, он опять ступил на кровать, поднял светлое одеяльце, накинул его на своё тщедушное тельце и опять ступил на тумбочку.
Встав на тумбочку, он сделал торжественный жест ручкой, возводя её над собой, и слегка отклонив голову назад и придав своему личику торжественное выражение, замер как памятник.
Простояв так немного, он вдруг закричал, содрогаясь всем тельцем, как эпилептик: «Я гений! Я гений! Я гений!»
На его крик в палату вбежал толстый, красный дядька с преогромным красным носом, одетый в белый халат.
Он подбежал к новоявленному «памятнику» и, обхватив здоровенными ручищами тщедушное тельце человечка вместе с одеяльцем, с силой и злобой швырнул его на кровать. Затем он выдернул из-под человечка одеяльце, накинул на него и принялся его трясти, уперев ручищи в его плечики и ругаясь.
- Гения захотел? Я тебе покажу гения! Я тебе такого пропишу гения, что мамка родная не узнает! Х… ты этакий! Вот тебе завтра аминазин закатят, чтоб не рыпался! Будешь знать, как гения из себя изображать.
Наконец толстый санитар устал и, кончив трясти человечка, погрозил ему кулачищем и сказал:
- Лежи, спи, а то смирительную рубашку надену.
И вышел из палаты.
Человечек лежал на кровати, повернувшись спиной к пустому дверному проёму, и на его личике, смоченном слезинками, было обиженное выражение. Внезапно словно кто-то поменял это выражение на злорадное торжество.
- Я знаю, как ему отомстить! – прокрутился ролик его голоса, и кулачок описал дугу. – Я ведь гений! Я вздую его в эпиграмме.
И человечек сдвинул брови и озабоченно принялся что-то шептать.
- Ура! Ура! Нашёл, - проговорил он тихо, но очень радостно, и стал повторять свою гениальную эпиграмму.
У дядьки Макара не нос,
А х… к его морде прирос.
Человечек повторял и повторял свою гениальную эпиграмму, и она звучала для него чудеснейшей музыкой, и радостью было охвачено всё его личико.
Так повторяя, он уснул. И снилось человечку, что ему воздвигли памятник рядом с Пушкиным у кинотеатра «Россия», только гораздо громаднее, и начертали на памятнике слова этой эпиграммы как нечто выдающееся и гениальное.
 



Грабитель и книга


Один грабитель забрался в чужую квартиру. Это была квартира человека весьма состоятельного, знаменитого писателя, и грабитель надеялся много взять, сорвать. Но он и предположить не мог, какой сюрприз готовит ему жизнь, как не может предположить читатель рассказа с гениально закрученным сюжетом, как неожиданно будет всё там развиваться.
Когда грабитель залез в квартиру и осмотрелся, он не увидел там ничего примечательного, кроме громадного письменного стола с затейливой резьбой, обитого зелёным сукном. На столе громоздились книги, были расставлены бюсты великих литераторов, в рабочем беспорядке теснились листы рукописей, тетради, записные книжки, просто листочки чистой бумаги, какие-то клочки с беглыми надписями, и в карандашницах и всякого рода вазочках был полный набор цветных и простых карандашей и авторучек. На краю стола лежала книга, на раскрытых страницах которой возвышался как бы материализовавшийся герой этой книги – набитый бумажник из красной кожи.
Грабитель, нашарив его своим взглядом, протянул к нему свою волосатую лапу, как к вожделенному куску, но когда взял его и обнаружил, что в нём, на его физиономии выступили следы разочарования и досады, как будто его обманули.
«Что за бестолковые люди эти писатели! – выругался он про себя. – Зачем-то набивают бумажник, где все нормальные люди хранят деньги, клочками бумаги с какими-то надписями!»
Грабитель положил бумажник обратно на раскрытую книгу и как-то невольно перелистал её. И вдруг на его физиономии ясно и чётко отпечатались изумление и радость.
«Ну и писатели! Ну и чудаки! – изумился он. – Где это видано, чтоб вместо закладки такую крупную денежную купюру употреблять?»
Он забрал купюру и стал перелистывать книжку: нет ли там ещё таких закладок?
Перелистывая книгу в твёрдом синем переплёте и видя перед глазами страницы со строчками, он заинтересовался, что же там всё-таки написано, замер на какой-то странице, прочитал немного и решил взять с собой эту книгу, познакомиться с ней поближе на досуге. Он положил её в свой чемодан и приступил к делу – к отмыканию ящиков письменного стола.
Но через пару минут ему так вдруг захотелось прочитать, что же там дальше, что он отложил отмычки, достал книгу из своего чемодана, присел на кресло и с возбуждением, с каким берёшься за чтение увлекательной книги, отыскал место, на котором остановился, и принялся читать дальше. Он сказал себе, что прочтёт страничку и вновь займётся делом.
Но книга так увлекла его, что он забыл обо всём, кроме неё, и не встал с кресла, пока не одолел её всю.
- А я и не знал, что можно писать так красиво и увлекательно, так интригующе – великолепно! – воскликнул он, дочитав до конца, и задумался с книгой в руках о прочитанном. – Да, эта гениальная книга заставила меня почувствовать все преимущества писательского труда перед любой другой профессией, все его достоинства… Она заставила меня почувствовать всем своим существом творческое счастье писателя. Какое счастье в том, чтобы сидя в кресле и видя перед собой, словно живых, своих собратьев по перу, по единой устремлённости духа к победным вершинам искусства литературы, углублённо работать, время от времени перелистывая какую-нибудь книгу, справочник, словарь, чтоб что-то вычитать и узнать, проверить для своей работы, для своего сочинения, для замыслов и фантазий. Какое счастье в том, чтобы творить со всей возможной углублённостью, играть со всею возможною отдачей себя, уйдя в слово, в ширь, в образ - во всё, что является искусством литературы; записывать отдельные мысли, положения, всевозможные наброски, собирать записи, сделанные тобою раньше, может быть, на каком-нибудь отрывке от газеты, на всём, что было под рукой, систематизируя и синтезируя их, внося поправки и добавления; собирать эти отдельные записки, как бы некие клеточки, и вдруг ощутить, увидеть пред собой что-то целое, стоящее, живущее, как организм, и, проникнув во все его ткани, напитавшись их соком, переливать это целое, это существующее, как внутренний мир, как внутренняя реальность, в соответствующую ему форму, широко и свободно, так, как льётся из души, воплощать его в слова, заполняя белые чистые листы бумаги, словно ждущие, чтоб их девственную чистоту сменил зрелый плод мысли… А затем придавать этому организму произведения стройную и законченную форму, карандашами и ручками вычёркивая ненужное и вставляя нужное, делая сноски, пометки, что-то подчёркивая и отделяя, кое-что совсем переписывая заново, чтоб всё играло, жило, животрепетало в единстве замысла и исполнения, в живом органичном единстве жизни… Сколько во всех этих занятиях приятных ощущений, словно лепишь и высекаешь, чувствуя фактуру материала, чувствуя его дух, сколько в этих занятиях уюта какого-то своего любимого дела, своей мастерской, сколько в них радости и счастья творческого созидания! И как прекрасно ощущаешь себя тогда, когда собрав все черновики, переписываешь уже все набело, смакуя каждую буквочку, каждый оборот, каждый графический знак, внося последние коррективы, последнюю отделку, идя уверенно к законченности творческого акта, к исполнению своего долга и смысла жизни, самого высочайшего из всех смыслов – творческого!
Да, вот какие горизонты, какие широчайшие двери в простор, в сладость и свободу писательского труда открыла мне эта книга, открыл мне этот человек, написавший её! Так неужели я нанесу ему зло, вред, ограблю его, лишу ценности и имущества, неужели я окажусь такой жестокой, неблагодарной скотиной? Нет, даже у самого закоренелого грабителя не поднимется на это рука!
И грабитель ничего не взял у писателя, кроме книги, которая так подействовала на него и которая с того дня превратилась для него в настольную. И с того знаменательного для него дня он поменял отмычку на авторучку, вместо занятия грабежами стал писать, и через какое-то время стал известным общепризнанным писателем.
Как и у всех творческих людей, у него были свои причуды, и одна из них состояла в том, что каждый раз, когда он уходил из дома, он устраивал на своём громадном письменном столе раскрытую книгу в твёрдом синем переплёте, и закладывал в неё, как закладку, денежную купюру, и оставлял на этой книге чем-то набитый бумажник.