Любовный роман фрагмент1

Елена Афонина
Любовный роман.

И розы будут цвесть…
Тютчев.


Мы целовались на Невском. Шел дождь. Было десять часов вечера. Над улицей догорало небо в розовых облаках и вливало растопленный свет в почерневшие окна и темную воду каналов. Вдалеке поднимался шпиль Адмиралтейства, будто указывая центр Вселенной; блестели мокрые тротуары; все вокруг было влажным, спокойным и бесконечно прекрасным.
- Ты сейчас так прекрасна, - сказал он, закончив меня целовать. Я уже знала об этом, потому что шедший навстречу молодой человек забыл, что говорит по сотовому телефону, когда взглянул на меня, и оступился на парапете. Мне было удивительно хорошо, и все-таки я не смогла этого не заметить. Хотя сейчас я  не думала произвести впечатление. Я просто производила его и была счастлива. Притворщицей я не была. Была ли я ею в остальных случаях? Вряд ли. Мне всегда так хотелось, чтобы все оказалось правдой, и я старалась изо всех сил сделать то, о чем я мечтала, естественным и настоящим. Но одного моего актерского мастерства было мало. Настоящее нельзя сделать – его можно только найти и жить в нем. Повезло ли мне больше, чем кому-то еще, из-за того, что я знала, где обманываю себя? Возможно, и в том, чтобы безотчетно пребывать в мире фантазий есть немалая прелесть.
Итак, сейчас мне совершенно не приходилось обманывать и притворяться: все было реальным и потому, будто во сне. Подобные чувства переживаешь в детстве, когда каждая  секунда бесконечна: для тебя не существует ни будущего, ни прошлого -  только вот этот миг, в котором весь ты и весь мир для тебя.
Потом, когда через неделю я вернулась домой, то убедилась, что все было сном. Мы встречались, целовались, лежали в одной постели в другом мире. Иначе и быть не могло: это было таким настоящим только из-за того, что происходило во сне. Что я чувствовала здесь, наяву? Ничего, кроме того, что произошедшее не имеет отношения ни к моей жизни здесь, ни ко мне в этой жизни, что я могу продолжать жить так же, как и жила до сих пор, до этого сновидения, и возвращаться в него, когда пожелаю. Я не скучала, не любила, не желала. Я была той, что еще не знала тебя, и это тоже было настоящим. Хотя и менее настоящим, чем то время, что я проводила с тобой.

***

В этом не было ничего удивительного. Теперь уже нет, но раньше мне снились сны, которые тянулись за мной целый день, окутывали меня как наваждение и звали скорее вернуться к ним, так что сам день становился необходимостью, которую нужно вытерпеть, чтобы оказаться там, где чувствуешь и живешь на самом деле.
Мне приснилось, что я брожу в большом городе. Это часть площади у высоких, темных домов начала двадцатого века, похожих на римские дворцы с колоннадами и плоскими крышами. За колоннами как будто видно немного неба. Совсем чуть-чуть. Когда оборачиваешься, видно дом из желтого камня с высокой аркой на улицу, увитой чугунными украшениями, с темной решеткой. Потом появляется человек. Он похож на Роберта Файнса из «Грозового перевала». У него смуглая кожа, темные волосы вьются до плеч и сережка из серебра в правом ухе. Этого человека я люблю. Я чувствую, как плавится мое сердце, как замирает дыхание, я знаю, что он чувствует то
же самое. Я просыпаюсь и целый день он со мной: он на меня смотрит, он проводит рукой по моим волосам, он касается моего рукава -  и мне нечем
дышать.
***
 
Ночью мне приснился странный сон. Мне снился Влад и его мать.
Мать Влада умерла три года назад. Она была моей учительницей по скрипке. Влада я не видела со дня ее похорон. Сейчас он где-то в Европе работает в миссии ООН. Периодически они мне снятся. Я пытаюсь уловить закономерность их появлений, но безрезультатно.
Татьяна ехала в поезде над городом по высокому, словно трос для фуникулера, мосту с моей матерью. Они обсуждали проблему моего замужества. Она говорила о каком-то молодом человеке, которого рекомендовала Галина Галаловна ( не знаю, кто это) и который слишком скромен и тих, чтобы сам мог сказать мне о своих чувствах. Я долго выслушивала ее, стоя рядом, качаясь и держась за поручень. Мне хотелось спросить, но я не решалась: я знала – это рассердит ее. И все же я набралась сил и спросила:
- Это Влад?
Она возмутилась еще больше, чем я ожидала, и нервно поджала губы, как всегда это делала, если у меня не получался пассаж на уроке. Губы были накрашены бледно-розовой помадой.
Потом я оказалась в квартире у Влада. Вместо него дома был только его младший брат, похожий на Влада, как одна капля воды на другую. Влад был в рабочей командировке. Брат показал мне фотографию, где они вместе стоят, обнявшись в кругу друзей в их квартире. Влад был загоревшим, обнимал брата и не улыбался. Я говорила с его братом достаточно долго, его тоже звали Владом, он был младше его на десять лет. Потом все исчезло, и я очутилась на пляже чудесным июльским днем. Было очень просторно, впереди поднимались белые дюны, на которых росли тополя с нежно-зеленой листвой, шелестящей от ветра. Мы шли семьей: я, Мэри Поппинс, Робертсон Эй и еще кто-то, помахивая огромными зонтиками в полоску. Пляж был пустынным, песок мягким и серебристо-желтым, как на картинке. Впереди лежало, перекатывая барашки, море цвета чистой минеральной воды. Зонтики вдруг оказались в море, а после я увидела два больших треугольника. Это были плавники, большие, как у акул, и я подумала: «Откуда в Балтийском море, в Рижском заливе могут появиться акулы?» Плавники приближались ко мне, море подвинулось до самого моего живота, подняло пену, в которой кружился серый плавник, и тут он превратился в блестящего радостного дельфина, вытянувшегося на хвосте у моего носа. Дельфин улыбался. Я кинулась к сумке за фотоаппаратом, рука запуталась в ремешке, и я проснулась.
***
У Влада никогда не было брата. Он был один и одинок, как гладиатор на поле битвы. Я знала его с восьми лет, еще до переезда в Россию. Потом мы встречались в Москве. В первый раз, когда ему было пятнадцать, мне –четырнадцать лет, после –почти каждый год. Он  с матерью приезжал летом в Н*** на несколько дней. Мы гуляли целыми днями по городу, а ночи просиживали на кухне за бесконечными разговорами. О чем мы тогда говорили? О жизни, о смерти, о будущем, о мирочувствовании и мировоззрении, о религии. Иногда он долго мне что-то рассказывал из прочитанного у Гессе, Офтендингера или Беме, а я терпеливо выслушивала его. Он любил говорить о Пути, о Белых и Красных Рыцарях, путешествующих в страны Востока. Я тогда писала стихи, и он тоже оставил мне несколько стихотворений. Они были написаны белым стихом, и в них говорилось о Зигфриде, о Луне и о Предназначении Истинного героя. Еще как-то ночью он написал мне маленькую записку своим изысканным, размашистым, с орнаментальными росчерками и угловатыми буквами почерком. Он написал мне:
« Еленка!
Мне бы хотелось написать тебе что-нибудь хоть сколько-нибудь существенное, как существенно все то, о чем мы с тобой говорим и о чем еще будем говорить не раз, ибо синхронистичность приносит свои плоды.
Владиславъ.»
Потом, спустя несколько лет, долго с ним не встречаясь, я, словно одержимая, искала эту записку на старой квартире в детских бумагах и не могла отыскать. Она затерялась, но это было невозможно, и наконец я ее отыскала в тетрадке по музыкальной литературе. Она невинно лежала, сложенная вдвое, и сквозь тонкую белую бумагу просвечивали черные росчерки и завитки. Когда я ее открыла, внутри лежал белый, прозрачный волос. Это был волос Влада, и мне захотелось плакать.
***
- Ты не будешь жалеть?
- А ты?
Мы сидели в гостиной с погашенным светом, и с улицы пробивался свет фонаря, рассеиваясь сквозь занавески по комнате. На стене трепетала тень от ветки сирени, и внутри у меня все дрожало от страха и от желания. Влад сидел напротив меня, я не видела ни глаз, ни лица -  только светлые волосы, и слышала его голос. Нам так трудно было тогда разговаривать, мы почти все время молчали, и это были первые фразы, прервавшие тишину. Было что-то еще, но самого главного мы не сказали – страх победил. Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и он ушел в свою комнату. В то лето мне было семнадцать лет.
***
У Влада были золотистые, очень светлые волосы, как у героев из кинофильмов 60-х годов, и голубые глаза. Он весь был похож на героя из кинофильма, и, когда впервые  к нам приехал, моя бабушка сразу сказала:
- Он, конечно, очень красивый.., - и что-то еще.
Почему-то мне он тогда не казался красивым, и я удивилась ее словам.
- Да..,- отрешенно протянула я и задумалась. 
Как-то вечером мы сидели в гостиной, я только делала перед зеркалам высокую прическу, и Влад  попросил причесать его. Волосы рассыпались в моих неумелых руках, как рассыпается шелк по краям. Мне было так страшно и сладко чувствовать, как они мягко, легко проскальзывают между пальцев, что я  бросила это занятие и сказала, что ничего не получается.
Потом я причесывала его мать перед трюмо, сооружая ей такую же высокую прическу, как у меня. У нее были тоже светлые, гладкие волосы, которые рассыпались в руках, словно шелк. Слишком мягкие, чтобы закрепить их на затылке. Мне было неловко, я даже вспотела от усилий и от волнения. Но в конце концов прическа мне удалась: я заменила шпильки заколкой. Она осталась очень довольной, и потом пыталась проделать все то же самое самостоятельно. Нужно было сначала закрутить волосы в жгут, затем поднять, вытянуть этот жгут вдоль затылка, завернуть внутрь и после закрепить волосы шпилькой. У нее не получалось последнее: жгут раскручивался в руках, волосы рассыпались, и она удивленно смотрела на свои пальцы, спрашивала, в чем же дело, и напряженно смеялась. От этого напряженного смеха мне было неловко, и я не знала, что мне следует говорить и как себя с ней вести.
С ней часто бывало неловко. Вероятно, оттого что она сама не чувствовала себя свободно с людьми. Отчего это происходило? Может быть, это была замкнутость, воспитанная прибалтийской культурой, где полагается всегда чувствовать себя заранее виноватым и готовым извиниться за еще несовершенный промах. Может быть, виновата была привычка находиться одной, наедине с инструментом или только с учениками. Она не умела не только сделать прическу, но и другие простые вещи: приготовить суп или пожарить оладья. Все житейские мелочи представлялись ей сложными и загадочными по своему исполнению. Гораздо сложнее, чем концерт Паганини или пассаж Сарасате. Она сама признавалась нам в этом, когда говорила:
- Для меня загадка, как можно сварить, например, борщ. Это так сложно, что я даже не представляю, как это можно сделать.
Бытовые действия были для нее чем-то экзотическим и потусторонним от мира, где она научилась существовать. И, надо сказать, она  не считала нужным выходить из этого мира. Он был достоин ее: мир, где играет Шопен, шелестят за окном грушевые деревья и цветут в палисаднике розы,  профессор-отец читает в библиотеке журнал, мать собирает обед на крахмальной отбеленной скатерти. Этот мир она  заслужила способностью извлекать мелодичные звуки и учить это делать других.
Я вспоминаю ее иссохшее, восковое лицо, не приукрашенное гримерами. Ее нельзя было узнать. Рак обезобразил ее, лишил своего облика, стер ее черты, стер ее почти всю из жизни. А может быть, это была сама жизнь?


***
Когда привезли тело из морга, я стояла вместе с другими пришедшими у подъезда на улице. Мельком увидев, что лежало в гробу, я укрылась за чьей-то спиной, чтобы только это не видеть. Я надела черные очки от солнца. На улице было жарко. Мне казалось, что я играю в какой-то пьесе и поэтому я должна быть во всем черном, надеть солнечные очки и отойти в толпу. Издали я видела Влада. Он стоял у гроба, поставленного на две табуретки. В руках у него были четки с крестом. Это меня удивило: он никогда не был религиозен.
***
Когда я увидела Влада и четки, мне вспомнился один случай. Когда училась в шестом классе, мы со школьной экскурсией ездили в Псково-Печерскую лавру. Было начало или середина апреля. Я помню, что мы останавливались в лесу и, сняв куртки, играли в мяч и бадминтон на зеленой траве. Во Пскове мы выходили у парка, деревья уже зеленели, и моя одноклассница Женя сняла с себя куртку. В то же время у стен монастыря, во рву, лежал снег, подтопленный солнцем. Это я тоже отчетливо вижу и помню. Как и то, что наша экскурсовод была в бежевом пальто из болоньи и такой же бежевой вязаной шапке, плотно облегавшей затылок; с темным, узким лицом, и что, когда наши мальчики стали бросать ветки в ров, не слушая ее рассказа, она проговорила:
- А считают, что в Прибалтике дети воспитаны лучше, не то что в России.
Она сказала это, разделяя нас и их, живущих по эту сторону границы, хотя все мы говорили по-русски и были русскими по большей части, насколько это возможно. Я помню, как мне стало обидно и захотелось что-то ей возразить. Но она уже развернулась и повела нас ко входу. Внутри не было ни одной группы, кроме нашей. В моей памяти не осталось того, как мы спускались по Кровавой дорожке, но я запомнила, как мы оказались на верхней площадке у храма. На булыжнике отражалось солнце, от крыши киоска, где были брошюры и иконы, развевались розовые ленты гофрированной бумаги, прозрачной от яркого холодного света. Я выбежала из храма на залитую весенним солнцем площадку. И мне стало легко и хорошо, как будто я сама была воздухом и вот-вот полечу. Больше со мной нигде и никогда такого не бывало. Тогда, в том киоске, я взяла две иконки – Николая Чудотворца и Девы Марии. Кажется, даже не заплатив. Это были самодельные монастырские иконки, написанные на картонках, в пластмассовых серебристых окладах, размером с ладонь. Теперь я повесила их у себя на стене. Влад смеялся и говорил, что я ничего не понимаю в христианстве.
- Если бы ты знала всю правду, ты бы предпочла откреститься, - говорил он. – Ну что ты знаешь о христианских догматах? Ты не станешь мыть и целовать мои ноги, а потом вытирать их своими волосами, подобно Марии Магдалине.
Я не знала, как отвечать.
- Значит, ты не можешь считаться христианкой.
Он любил высказывать силлогизмы и учил этому меня. Теперь Влад стоял у открытого гроба своей матери и держал в руках деревянные четки с крестом. Какая-то женщина, маленькая и полная, обнимала и, видимо, пыталась утешить его. Она не знала, что Влад не нуждается  ни в ее утешении, ни в чьем-либо другом.
*** 
Как-то он сказал мне:
_ Если я умру, никто даже не заплачет.
Ему очень хотелось, чтобы плакали многие. Чтобы я плакала. Но я ничего не ответила на это. Никому не пришлось оплакивать его раннюю смерть. Он стоял спокойно и невозмутимо, глядя на свою мать. Может быть, это был шок? Боюсь, я тогда ошибалась, и это было всего только безразличие, принятое мной за растерянность. Я всегда старалась очеловечить его черты, забывая, что герои не ведают ни человечности, ни растерянности. У них есть Путь, и, чтобы дойти до конца, нужно оставаться невозмутимым, иначе химеры земного мира обманут и поглотят тебя.
Со мной он держался со светской принужденностью. Я молча присутствовала при его прощании со мной и моей матерью. Внутри было холодно, по телу пробегала легкая дрожь. Я улыбалась, я смеялась в ответ на его улыбки и смех и этим доказывала свою бессердечность. Потом мы сели в машину и уехали на вокзал.
***
Я лежала в постели и не могла заснуть. Почему я не подошла к нему, не поговорила с ним, ничего ему не сказала о том, как любила его? Если бы можно было повернуть время вспять. Я представляла, как мы говорим в его комнате, или на лестнице, или на улице. Все это были неосуществленные и упущенные возможности. Почему, почему, почему… Я видела его взгляд: разочарованный и осуждающий меня на небытие и забвение. Он ждал от меня хотя бы намека,  а я не сделала ничего. Ведь не может быть, чтобы он не любил меня? Так я думала спустя два года после нашей последней встречи. Мне было двадцать три года.
***
Тогда, перед прощанием, он оставил мне адрес своей интернетпочты. Я послала ему два письма, но ответ не пришел. Я мучилась от того, что, возможно, мои письма были слишком сухи, что я не смогла найти правильных слов, чтобы помочь ему после гибели матери. Но я не знала, какие еще слова я могла бы тогда написать. Про себя, по ночам, я выдумывала тысячи писем. Все они были полны любви, я уже ничего не боялась. По крайней мере, так мне казалось. Через какое-то время я повторила попытку. Безуспешно. Письма вернулись с пометкой «указан неправильный адрес». У меня не было шансов.
Я занялась своими делами, но спустя какое-то время, как это и бывало обычно, моя тоска стала слишком сильной, чтобы ничего не предпринимать. Я уже не спрашивала, почему он не ищет меня, когда это не составляет для него никакого труда. Мне было все безразлично, даже то, что он, возможно, не собирается меня искать. Я знала  глубоко внутри - он не может меня не любить, и тогда я нашла еще один выход. Я разыскала телефон профессора Влада и позвонила к нему в институт. Я представилась, как знакомая Влада из Риги, и профессор мило со мной побеседовал. Влад уже год жил за границей -  во Франции или в Германии, и не баловал своего прежнего патрона известиями о себе.
- Так всегда поступают любимые дети, - вздохнул этот мужчина, и в его голосе звучала усмешка. Над жизнью и над собой. На всякий случай я оставила номер своего телефона. Мы попрощались, я положила трубку. Я сделала все возможное.