Встреча на автомойке Petting my Pity

Артем Ферье
Многие, кто знает меня хоть самую малость, полагают, что такого циничного жлоба и бессовестного ублюдка, как я, – поискать надо.
Те же, кто знает меня хорошо, уверены в обратном: искать такую же толстокожую, эгоистичную и равнодушную скотину – совершенно не надо. Потому как бесперспективные эти пошуки. Да и зачем? – одной-то подобной сволочи, говорят они, много будет в жизненном пространстве индивида!

Пожалуй, все мои лучшие друзья и любящие подруги сходятся во мнении, что будь я компьютером – в моём мейнборде отсутствовал бы даже слот под сетевую карточку коллективной сознательности и гражданской совести.

И все они категорически не правы. Им просто не дано прозреть сквозь непроницаемый кожух наружной черствости и разглядеть глубины моей чуткой и компассионарной души.
Каковая, несомненно, во мне трепещет и пламенеет – чему свидетельством хотя бы вот эта история.

Я торопился, ибо опаздывал на деловую встречу, где намерен был:
(i) выгодно продать кое-какие чужие святыни (как национальные, так и общечеловеческие);
(ii)  окончательно разорить российскую деревню (не одну деревеньку, разумеется, а в широком смысле);
(iii) надругаться над останками культуры, а равно
(iv) обречь еще мильонов пять-десять соотечественников на пьянство и ничтожество.

Поскольку я спешил, мне пришлось зарулить на какую-то абсолютно левую автомойку на окраине города: искать фирменную было некогда, а мой «железный костюм» требовал приведения в порядок после праздных и порочных гуляний по виллам и гасиендам моих приятелей (естественно - таких же безнравственных, бессердечных и зажравшихся подонков, как я… ну ладно - почти таких же).

Мойка оказалась самая что ни на есть задрипанная. Обшарпанные, лишаистые стены; по всему полу – лужи: мрачные, мутные и грязно-радужные, как опиатические надежды закоренелого героинщика; старенький «кархер», смотревшийся столь же непристойно, как звучит; сомнительной трезвости персонал.

 Персонала было два человека. Один курил, плюясь ошметками своей «примы». Другой – поливал моего «Туарега» из шланга, лицом выражая чувства тюремного надзирателя, подвергающего санитарной обработке вновь прибывших заключенных.
Он явно жалел, что в его руках – не пескоструйный аппарат. А лучше – огнемет. Он с остервенением тыкал соплом своего девайса в нежную, благородную шкурку моего колесатого одра.  Он ненавидел мою машину. Ненавидел так же сильно, как я – люблю ее. Соответственно, я ненавидел его, ненавидящего мою ненаглядную машину. «Единая царапина – и его скальп будет пожертвован великому Маниту, по законам всех туарегов!»
Хотя... нет: туареги - это не трускароры, это с другого даже континента. Скорее - Аллаху... Да ладно: единая царапина - и на ворота скальп вывешу, а там уж - кто подберет!

Но внезапно я узнал этого мужчину. Да, он сильно изменился. Отощал, осунулся, опустился. Однако, это был он: я помнил его еще по восьмидесятым. В каком-то роде – мой коллега. Писатель, публицист, член союза. Вел рубрику в центральной газете «Советская Россия». Автор целого ряда художественных произведений крупного формата и патриотическо-воспитательного характера. «Березка на окраине Герата». «Елка в Гаване». «В Хошимине бузина».  А также – моя любимая… Не помню, как называется, но врезалась в память одна фраза: «Армия – это место, где мальчики перестают быть мальчиками!»

 Сколько раз впоследствии с благодарностью произносил я про себя эти мудрые, чеканные слова! Очень уж крепко врезались они в мое подростковое тогда еще сознание. И – по меньшей мере – сберегли двадцать четыре месяца моей молодой жизни. Ну как не сказать душевное «спасибо!» за такое нужное и важное откровение?

По слухам, корифей и сейчас что-то сваял, актуальное. Говорят, даже вышло и имело успех. Не то «Мистер Тротил», не то «Мсье Аммонит», не то «Шимоза-сан». Что-то вроде…
Но, знать, слухи – пустые и нестаточные. Ибо как такое возможно, чтоб публикующийся писатель работал на автомойке? Да еще – такой затрапезной? Да еще – так хреново работал…

Но и даже бывший писатель, выброшенный на помойку – на помойку толстобоких, лоснящихся нуворишеским жиром стальных тварей – это позор! Да, это наш национальный позор! И куда только катится Россия?
Я умилился и прослезился. Хотя, возможно, мне просто шибануло в нос бензиновым амбре, стоявшим в унылом боксе.

Нет, подумать только: какая удручающая картина! Ну ладно, писал человек фигню – но ведь писал же! И издавался. Получал гонорары. Пятьдесят, а то и сто пятьдесят рублей за авторский лист. Имел поклонников таланта, связи в кругах и сферах. Кое-кто – даже здоровался за руку. Мог запросто заказать столик в «Праге». Или – отдохнуть в «Доме творчества» под Гульрипшем. А ныне?
Как говорил самый философичный на свете ишак Иа: «Душераздирающее зрелище!» Да, «pathetic, just pathetic»…

И пусть сколько угодно меня обвиняют в равнодушии, спесивости и черствости, но тогда я испытал приступ подлинного, истового сочувствия и раскаяния. Из числа тех, что столь эффективно выводят из организма лишнюю саркастическую соль – а потому полезны для синусов и всяких гланд.
Мне было и стыдно, и жалко, и дико щемило копчик.

Как-то даже нелепо и унизительно было бы предлагать ему, этому Фебу совлита и Прометею агитпропа, стандартный, «типовый» червонец.
 Поэтому я хорошенько поскреб в карманах – и вывалил в его трясущуюся, натруженную пером и кархером ладонь целых пятнадцать рублей. А подумав, положил еще рубля два сверху. И оставил докурить (там было не меньше дюйма до фильтра!).

Весь путь до места встречи (где я намеревался продать Родину и всё такое святое), я был исполнен самых благостных и возвышенных эмоций и раздумий. «Нет,  - мыслил я, - не пропала всё же Россия, когда в ней есть господа не только состоятельные, но и сострадательные!»

Конечно, в своём кругу, сплошь состоящем из прагматичных лишенцев и меркантильных уродов, мне приходится тщательно скрывать все подобные свои душевные движения, кои могут быть приняты за слабость и опасную сентиментальность. «С волками жить – в лес глядеть», как говорится. Но от подлинно нравственной и в высшем смысле гуманной сетературной общественности у меня секретов нет: пред нею я готов раскрыть свое естество бескомпромиссно и рьяно, как деку ленинградской гитары – консервным ножом. И оголить самые чувствительные струны.

Что и сделал!