Индейское мясо

Алёша Слесарев
                1
   Ничего не было, кроме озера, и ворон летел над ним. А на маленьком островке мой отец познал мою мать, но единственное, что из всего этого вышло, был я. Отец был родом из долин, мама выросла в горах. Так что имя я получил ненаше – Рэд. Рэд Смагривер. В армии сам сержант отрезал мне косы, а ребята в увольнении выбили правый резец. Когда я смог вернуться, озеро было озером, все так же летали вороны, детишки были выпачканы чем-то, а собаки не кормлены. И если я вставал лицом к озеру, то сзади оставались горы, и мама аукала, раскатываясь по ущельям, а впереди, за озером, из долин ей отвечал отец. Женщины смеялись мне и говорили, это всего лишь койоты, а родители мои давно умерли. Нельзя верить женщинам: они слишком любят наряды, они хотят телевизор и холодильник, и свой трейлер и не хотят есть зимой вяленую рыбу. Я знаю голос отца и помню песни мамы. И я не видел, чтобы они умирали. И потому что я вырос и стал большим в росте, мне разрешили работать. На маленьком острове мне построили дом и дали лодку, и еще сети, и винчестер, и ружье, и карту. И сам главный рейнджер нарисовал в карте карандашом большой овал и сказал, что все внутри овала принадлежит департаменту, а ведь ты знаешь, парень, то, что принадлежит департаменту, важнее твоих штанов. Так что, смотри в оба. Слушаю, сэр, ответил я и еще уточнил, правда ли, что и вороны принадлежат департаменту. Теперь самое тяжелое было выучиться сидеть на лошади. Когда отец сажал меня раньше в седло, было очень высоко, я жмурился и валился на бок. Но я люблю свою новую лошадь и люблю озеро, и сосны в горах, и долину, и лодку больше всего. Лодку с мотором. И я не люблю ездить в долины, потому что каждый раз очень хочется зажмуриться и свалиться на бок. А машина не годится, кругом ручьи, большие и маленькие. Новая лошадь конечно хорошая, но мне отчего-то кажется, что каждая сусличья нора – это такая нора, в которой лошадь сломает ногу, а я упаду вперед и тоже что-нибудь сломаю. Я как-то видел человека со сломанным носом, над ним старики смеялись. В горах тоже живут койоты, они живут везде. У меня снова выросли волосы, и я снова сплел из них косы, как делал отец. Горцы не любят меня, потому что я из долин, а люди с долин зовут меня пещерной крысой и хотят иметь со мной мало дел. Но это все оттого, что они не любят департамент, который, конечно же, гораздо важнее. И меня, потому что я говорю по-английски, а они нет. А все остальные в департаменте говорят, что я чурка и что я плохо умею слушать. Я слышу, как кричат от обиды и жадности койоты, когда быки идут к реке. Здесь два берега, и хотя я часто плыву вниз по реке, мне не получается их помирить. Я плыву и мне странно, что все это так называется. Ведь я всегда плыву, даже если и не плыву. Мы все плывем. От одного удара веслом до другого хватает времени посмотреть вверх, и если небо чистое, легко видны другие острова, вроде нашего, и они тоже плывут. Вся эта белая дребедень скрывает правду. Я не знаю, например, зачем белое платье для невесты. Я видел их даже у черных невест. Черный цвет никогда не лжет, ни черный, ни красный… Те наверху, они тоже не видят нас, мы плывем ниже их, но они, наверное, видят другие острова и догадываются, что там что-то есть. Иногда, когда все острова уплывают, я гребу весь день и не вижу ни одного. Я не могу глянуть вниз, а там наверняка что-то бы осталось. Вода часто проливается оттуда сверху. Там много ее и деревьев, и рыбы, и чего еще. И все это, наверное, принадлежит департаменту. Конечно, наш остров тоже сталкивается с другими: когда мне было еще мало лет, отлично помню, как тряслась и качалась земля и гремели горы. А птицы могут свободно жить, где им хочется. Кто может их сосчитать? Старый Джи Хантер, пусть он даже и впрямь лучше других понимает львов, и тот бы не сумел. Он подходит ко льву, он подбирается не спеша и не один день, и всегда находит льва сытым и сонным. Понимаешь, говорит он тогда, жена пожаловалась, внучке плохо в этой школе для американцев, и, может быть, ее переведут в другую, может, к ее отцу в Бабушкину землю. Но надо опять найти эти дурацкие зеленые бумажки. Ты понимаешь меня? И тогда, говорит Джи, если лев соглашается и понимает все то многое, что лежит у Джи на сердце, он отдает свою силу и умирает. Джи остается забрать его шкуру. Серебристую шкуру горного льва. Конечно, можно просто пристрелить, но кто поручится за тебя, если лев не отдаст свою силу? Ненаши говорят – издох, а про силу они не говорят. Говорят, даже плывет только дерьмо, а лодка идет, а человек гребет. Только ведь и острова плывут, станет еще департамент браться за такое. Я должен все это делать. Или не так, я могу все это делать. Могу и должен, обязан, или просто следует мне это делать и все тут. Неразбериха. Никогда не любил жареную требуху. Обычно я поднимаюсь до этого места. Здесь легко можно забраться на скалы, но не на самый верх, и смотреть в долину. Высоко в горы я не иду, нет. Совсем в долины меня не тянет, нет тоже. Я сижу между красным и черным и смотрю, смотрю, смотрю. Озеро серебрится и почти белое, неверное и нетвердое. Старик никогда не говорил, что бывает, когда лев не соглашается с ним. Потом к реке подходят олени и буйволы из долины. Они очень боятся верховых и пеших, но здесь за рекой я не в счет. Они приходят и уходят, все как один: красные и черные. Солнце прячется, и я завожу мотор и возвращаюсь в озеро. Когда приезжает особый человек, я терпелив, я рассказываю ему, сколько буйволов я видел и сколько телят. Их не надо звать буйволами, упирается особый человек, и спрашивает, видел ли я буйволов. И я терпелив, я рассказываю ему, как ребенку, и растолковываю, сколько телят и сколько стельных коров. Особый человек показывал мне даже рисунки и говорил, что это буйволы, и что он в Европе после войны видел их своими глазами - они полезли в пруд и надавили на мину. Только я знаю, что такое буйволы. Его буйволы – это другие быки. Что мы плывем, я всегда замечаю верхом. Меня укачивает, как в армии, когда нас сажали на понтоны. Неприятно, что сказать. Качаюсь на новой лошади и смотрю в даль, но кругом только луговые собачки. Они ныряют в норы и кидаются песком и пылью. Еще свистят и тявкают, когда наверху проплывает сарыч. Всегда легко отличить степного человека от горца. Когда сложно, надо посмотреть, как человек справится с деревом. Надо сесть на тропинке, на которую не совсем упало дерево. Ни один горец не полезет под таким деревом, даже если можно пройти. Те, что из долины – наоборот. Еще и лошадь свою поведут. И будут ходить так всегда. Они никогда не боятся одного дерева. Я не боюсь деревьев. Травы не боюсь. Я боюсь, когда тропинка высоко в горы огибает сосну с самого краю. Я боюсь всей долины без солнца, мне кажется, я не знаю больше, откуда я пришел. И мне страшно уплыть со всеми не в ту сторону. Меня укачивает, и я иду впереди лошади. Отец сказал мне: любое животное в степи ты видишь очень далеко и хорошо. Койот меньше волка, хоть хвост он держит так же. Он маленькое серое пятно. Лиса еще меньше и краснее, хвост у нее выше. Про буйволов он говорил, тогда их уже не было, как сейчас уже нет волков. Они сильно пылят, они красные или черные, смотря по месяцу. И только счастливая лошадь, сынок, только счастливая чубарая лошадь не бросается сразу в глаза. У старика Джи есть счастливая лошадь. Она у многих, у меня нет. Я не знаю, кто же это там, на счастливой лошади. Пусть еще подойдет.
- Хау!
  …лакота…
- ривет!
- Ты откуда, брат?
- Говори по-английски, брат.
- Ты не знает язык?
- Я горец.
- Тогда это?
- Так делал мой отец.
- Твой отец лакота. Хорошо.
- Может быть, брат, может быть. Зачем ты здесь. Здесь запрещена охота.
Знает. Он знает, что все здесь – он раскинул руки – больше не для красного человека.
- Тогда зачем ты здесь? Где ты живешь?
Он лакота. Его жена шайена. Они живут в местечке к северо-востоку отсюда. Ему нужен барсучий жир. Его жена болеет.
- Смешно, брат. Разве у вас перевелись барсуки?
Нет, но все теперь на год вперед скупил Жум Перьяворона. Он ловит один.
- Здесь все принадлежит департаменту. Охота запрещена.
Нет, он не охотится больше. Его сумки пусты. Он не может охотиться, он видел чудо.
- Мне придется проводить тебя, брат. Хочу знать, как ты прошел пост.
Это было легко. Ненаши спят больше, чем это нужно. И потом у него счастливая лошадь. Брат не хочет узнать про чудо?
- По пути. Ты можешь рассказать мне, приятель.
Это настоящий вакан-танка. Белый, совсем белый. Белый, словно снег, он видел его близко, совсем близко. Белый, совсем белый, как молоко, буйвол.
- Ого.
Да, настоящий вакан! Маленькая белая буйволица. И, кажется, стельная.
- Отец говорил, большое счастье было добыть такого бычка.
Нет, не теперь, когда все отвернулось от красного человека и он не хозяин всему, как прежде. Все не так, как прежде. Нельзя забрать удачу одному себе. Он видел белую, как молоко, корову, он понесет ее цвет жене, и та поправится. Но другие тоже смогут увидеть великое чудо.
- Вакан! Татанка птечила! Татанка ска!
- Брось, сюда нельзя просто так, брат.
Нет, нет, никому не удержать людей. Каждый хочет счастья. Шесть праотцев сотворили многих существ и каждое наделили счастьем. Всякий что-нибудь значит, всякий несет счастье другим. Люди подобно травам, что радуют своими нежными лицами друг друга, должны делать так же.
- Прошу, брат, говори по-английски.
Другие обязательно придут. Их не остановить. Они захотят видеть чудо.
- О вакан! Вакан! Смотри!

Красные, черные: пылят, и даже здесь слышно, как гремит земля. Очень маленькое стадо. И вправду белый, как молоко, без единого пятнышка. Неприятно, но надо догонять этого лакоту. Оп-па. Ну, давай. И не попасть в собачью дыру. Старики засмеют. Белый, белый. Корова. Стельная. Когда палит вот так солнце, хорошего мало.
- Стой, приятель, постой ты!
Как всегда начинает мутить. Нехорошо. Плыть верхом на лошади. Да, белая, белая, как снег. Смешно, как эти верят. Это мясо и все. Просто. Просто белое…скрывает…правду.
- Стой, стой тебе говорят, стоооой!
Болван. Как нехорошо. И впрямь, ну, как другие пойдут? Я да эти на посту, и два помощника. Не справимся. Зачем рождаются такие белые. Белые-белые, как снег, или молоко, или те штаны у сержанта. Он купил их по случаю. Нехорошо, муторно. Воды бы… Ха!
Лечу! Лечу! Или? Падаю!! Падаю!!! Неновая моя лошадь! Все-таки упаду… и так шмякнусь – ого-го! Костей не соберешь. Теперь знаю, с лошади так и падают. Долго-долго, вперед головой …

                2
Он чувствовал, что съеживается сам в себя, и поминутно открывал глаза, чтобы не исчезнуть, не умалиться окончательно. Каждый раз умаление длилось четкий срок, нарастало нетерпение, сердце нестерпимее колотило в грудь и, боясь, что дверь вылетит из петель, он распахивал глаза, но всегда – всегда - слышал только ровный и добрый голос мамы, напевающей колыбельную. Он снова и снова замирал, умалялся и видел, что на самом деле все остается по-прежнему. Только его барабанчик булькал то медленнее то быстрее. Пулум-плум, пулум-плум, пулум-плум, пулум-плум, пулум-плум. Но все оставалось по-прежнему. Старыми были слова, совсем старым был напев. Мама покачивалась из стороны в сторону и каждый раз встрагивала дощку, к которой он был припеленут. Он видел два сна, изо дня в день это были одни и те же две картинки: сперва он невероятно распухал, увеличиваясь и увеличиваясь, пока не становилось трудно дышать, он чуть просыпался, мама легонько толкала по досочке и начинался второй сон, в котором он уменьшался и уменьшался, пока не оставался только его работник, булькающий то быстрее, то медленнее. Боясь совсем пропасть, он снова немного просыпался, мама снова ударяла по дощке и он снова начинал расти.

Стала земля холодней, холодней…

Какими длинными были эти два времени – он не знал, из них складывалось все его существо и очень приятно было слегка умаляться и слегка дорастать.

И чинук на холмах траву ломкою сделал…

Оба времени пропитывались одинаково запахами и звуками: где-то ходили (собаки) и вздыхали (лошади), без умолку болтал огонь и иногда его было видно самым краешком; пахло и пряно и остро. Третье время было часто, но не долго, оно было страшным и неприятным, оно жгло низ живота, ноги, и от этого трепетало все тело, он терялся и в отчаянии вмешивался в песню.

Уата-колдун посылает снега…

Тогда внезапно приходило четвертое время, становилось нестерпимо холодно, потом все терзало его кожу, не чувствуя себя он горько плакал, жалея, что все так быстро кончилось для него, метался в воздухе, путался в новых и странных и каждый раз непривычных оболочках и бесконечно грустил, утопал в грусти, где-то вдали слыша мамину песню, треск очага, хождение и вздыхание.

Спрячет ручьи, станет все белым.

Его подхватывало, несло, качало и вертело. Это не было новым временем и со всем страхом он не мог припомнить, что все это уже бывало. Он боялся до тех пор, пока чье-то красивое, доброе лицо не застилало ему глаза, дрожа, сквозь дрожь влаги он вдруг удивлялся, и радовался, и вдруг чувствуя силы, тянулся, и жаждал, и звуки становились нежнее, ласка касалась всего его тела, каждого его кусочка, он не боялся, не робел, не плутал, становилось тепло, и добро переполняло его и проливалось во внутрь.

Я же тебя потеплей, потеплей…

Не его доброта стирала всякое время, оно было и его не было, он сам то ли был, то ли не был, он вяз в доброте и очень, очень медленно выплывал из нее, снова чувствуя всего себя, готовый к встрече с первым своим временем. Бульканье барабанчика отделяло его от вязкости добра и все стремительней и стремительней каждым ударом побуждало его расти.

Укрою мой сын, спи же мой милый!..

Он немного подождал ощущение, обмер, останавливая холодок в груди, и открыл глаза. Его мир вздрогнул и начал умаляться. Плум-пулум, плум-пулум, пулум-плум, булькал работник, а он все сжимался, умалялся в блестящую искорку, приятно щекотавшую его изнутри, и перед тем как искорка погасла, сердце участило удары и разгоравшееся тепло уперлось в ребра.

В нашем дому не погаснет огонь…

Он замер и сжался, он ждал, чтобы опять слегка испугаться, распахнуть глаза и видеть краешком, услышать хождение и вздыхание.

Ты не один пока я с тобою…

Он замер и сжался, он ждал, боясь за себя такого маленького и радуясь, что скоро опять начнет расти, но вдруг не услышал ничего. Он тут же открыл глаза, но увидел только черное пятно наверху. Плум-плум, стукнулось обо что-то сердце. Он поскорее закрыл глаза, но только быстрее стал умаляться и тогда снова их открыл. Плум-плум, плум-плум, плум-плум, плум-плум. Песня непостижимо окончилась и ничто не помогало ему больше выскочить из по-настоящему страшно обжимающего его времени. – бешено забарабанило сердце. Стало невероятно тесно, а он все продолжал проваливаться в себя. Его становилось меньше и меньше, а круг над головой делался все светлее и светлее, и опускался все ниже и ниже, и раскрывался все шире и шире. Он заплакал, но ждал, что все наладится, что мир качнется и опять возьмется расти, и не кричал, а когда его стиснуло и работник перестал булькать, крикнуть не смог, хотя уменьшаться уже было нельзя. Свет наверху стал гораздо больше его самого, и внутри уже не хватало места даже для работника. Когда же свет замельтешил хлопьями, его вывернуло наизнанку.
Будет зима много дней, много дней,
Только с юга опять теплый ветер подует,
Лица свои нам покажет трава,
Солнце придет жарким и юным…

                3

Однажды Трясогузка вышел утром из своего типи. «Жена, - сказал он, - пойду-ка я посмотрю, не попалось ли что в мои ловушки для рыбы. Собери мне в дорогу поесть». Жена Трясогузки, маленькая симпатичная Пуночка, положила мужу вяленого мяса, сладких кореньев и лепешки. Пока она все это собирала, Трясогузка перевернул лодку, очистил ее от мусора и водорослей, приготовил весло и ходил все покрикивал: «Шевелись, шевелись, женщина, ты будешь возиться, пока не начнется прилив». Пуночка была очень аккуратной, все делала хорошо. Она даже обиделась, но ничего не сказала.
Трясогузка взял еду, острогу, сел в лодку и поплыл.  Он плыл не очень долго, потому что ловушки были недалеко. Но когда он добрался до первой ловушки, то увидел, что она пуста и кто-то сломал ее. «Это не могла сделать рыба, - подумал Трясогузка. – Это очень хорошая и крепкая ловушка». Он поплыл к следующей, но и та оказалась пустой, да к тому же камни и ветки были разбросаны во все стороны. «Это очень хорошая ловушка, - снова подумал Трясогузка. – Она не могла сломаться сама по себе». Он снова поплыл дальше. У третьей ловушки он увидел незнакомую лодку. Издалека сложно было рассмотреть, кто сидит в ней, и Трясогузка решил незаметно подплыть ближе. Рядом очень кстати оказались скалы, за которыми Трясогузка спрятался.
Ловушка кишела рыбой, а в огромной лодке чужака толстым слоем лежала добыча из двух других ловушек. Трясогузка очень рассердился. Надо было как следует проучить вора, но чужак выглядел так страшно, что Трясогузка боялся. Чужак был большая костлявая женщина с длинными зубами, на руках и ногах у нее росли когти. Она сама и лодка были белого цвета. Женщина плавала вокруг ловушки и хрипло пела непонятную песню. «Как жаль, что я ничего не понимаю!» - воскликнул Трясогузка. «Я помогу тебе!» - сказала маленькая водяная улитка, сидевшая на скале. – «Вставь меня в ухо, и ты услышишь, что поет белая женщина». Трясогузка согласился, засунул улитку в ухо и сразу же стал понимать, о чем поет воровка. Страшная старуха пела такую песню: «Ты что живешь в воде и носишь красные крылья, вот тебе пища, иди сюда». Когда песня прозвучала четыре раза, рыба из ловушки стала сама выпрыгивать в лодку белой женщины. Вся рыба попрыгала в лодку, а ловушка развалилась. Женщина уплыла, Трясогузка остался сидеть за скалой. Он трясся от страха и злости. «О, как бы я хотел отомстить!» - скрипел он зубами. «Но уж очень она страшная. Да и как найти ее, если я даже не знаю, кто она».
Улитка, сидя у него в ухе, конечно, все слышала. «Ты хороший рыбак, Трясогузка, и ты всегда бросаешь рыбьи внутренности обратно в воду. За это я помогу тебе: иди к Зимородку, он всю жизнь живет на воде и умеет говорить водяным барабаном с Теми-кто-над-нами».
Трясогузка так и сделал. Он плыл весь день, распугивая гагар, которые ныряли и свистели: «Ви! Ви!» К вечеру он достиг дома Зимородка.
«Здравствуй, дорогой брат, - приветствовал тот Трясогузку. – Заходи же скорее в мое типи и подкрепись с дороги». Трясогузка с радостью согласился. Жена Зимородка приготовила маленьких белых рыбешек. «Это очень вкусная еда, - нахваливал Трясогузка. – Никогда прежде я не ел так вкусно». После еды гость подробно рассказал о похитителе рыбы. «Что ж, - согласился Зимородок, - я охотно помогу тебе, я сделаю все, что смогу». Он приготовил барабанчик, налил свежей воды и запел. Пел он на своем тайном языке, и Трясогузка ничего бы не понял, не будь у него в ухе улитки. Улитка помогала ему. Зимородок стучал и пел вот какую песню:

Плум-плум, Те-кто-над-нами,
Плум-плум, вас я спрашиваю,
Я спрашиваю,
Кто эта белая женщина в лодке?
Плум-плум,
Кто она, кто она?
Плум-плум-пулум-плум-плум!

С каждым звуком барабанчика живот у Трясогузки вздувался все больше и больше, пока он не отрыгнул всех рыбок, съеденных у Зимородка. Но теперь они стали огромными! Зимородок сразу перестал играть и петь. «Брат, Те-кто-выше-нас ничего не ответили мне, но среди них я не видел никого похожего на белую женщину с длинными зубами. Я не знаю, где она живет. Иди на юг, брат, там живет мой свояк Сарыч, он более сильный шаман, чем я».
Трясогузка поблагодарил Зимородка и поплыл на юг. На прощанье Зимородок подарил ему острогу, которая без промаха била рыбу, чтобы Трясогузка не голодал в пути. А маленькая водяная улитка по-прежнему была с ним. В его ухе она сидела!
Трясогузка плыл очень долго. Так долго, что лес кончился. Тогда он увидел типи Сарыча. Типи было не такое, как у Трясогузки, на трех шестах и крыто чисто выскобленными мышиными шкурками. Сарыч был великий шаман, хотя и женат на носатой сестре Зимородка. Хозяева были очень гостеприимны. Трясогузку посадили на почетное место, подбросили в очаг душистой полыни и угостили на славу. Трясогузка и жена Сарыча ели обычную пищу: вареное мясо, лук и пеммикан.  Сарыч же с удовольствием пожирал тушеных в барсучьем жире мышей. «Воистину Сарыч – великий шаман, - решил Трясогузка. – У всякого другого от такой еды внутренности давно бы стали маленькими и ни на что не годными. Это великое чудо». После угощения гость рассказал хозяину о случившемся с ним. «Твой свояк, Зимородок, не смог мне помочь, может ты сможешь?». Мы узнаем это очень скоро, - пообещал Сарыч. – жена, приготовь нам двух лошадей и положи в парфлеши все, что полагается».
Неспешно беседовали они почти до самого заката, и только тогда Сарыч велел отправляться в путь. Впервые сел Трясогузка на лошадь, никогда раньше не делал он этого! Ехали они быстро, но недолго. Маленькие птички вылетали из под ног лошади и кричали : «Ша! Ша! Ша!» Возле Черных Холмов Сарыч спешился и велел спешиться Трясогузке. Солнце уже легло боком на землю, и Сарыч торопился. Он начертил на земле священный круг, высыпал из мешочка разноцветные камни и разложил их по кругу: черный, белый, красный, синий, желтый, зеленый. «Эти цвета любит Солнце, а красный оно любит больше всего». Потом он зашел в круг и пригласил зайти Трясогузку. «Слушай меня, брат мой, сейчас я стану петь, Солнце услышит эту песню и придет к священному кругу. Тогда ты сможешь спросить у него все, что захочешь. Запомни: Солнце – большой красный бизон».
И Сарыч запел песню. Разумеется, Трясогузка ничего бы не понял, ведь Сарыч пел ее на особом тайном языке, но улитка снова сделала слова понятными. Песня была такая:

Своим ярким светом являюсь,
Свято являюсь.
Радость несу я цветущей земле,
Радость несу я в центр священного круга народа.
Глядите, вот я со своим ярким ликом!
Четвероногие и двуногие, я вдохнул в вас жизнь.
Крылатые, я наполнил вас силой.
Своим ярким ликом являюсь.
О, новый день, я сделал тебя священным.

Вот какая это была песня! Пока Сарыч пел, Солнце упал за степь, и как раз в том месте появилось красное пятнышко. Пятнышко очень быстро приближалось и скоро Трясогузка увидел большого красного бизона. Это и был Солнце, ведь Солнце – это красный бизон.
«Кто поет по вечерам песню моего утра!» - заревел Солнце. Трясогузка очень испугался, но вспомнил, чему его научил Сарыч и закричал: «Прости, о, прости, священный Солнце, мне так нужна твоя помощь!» – «Что ж, - согласился Солнце. – Говори, может быть я помогу тебе». – «Прости, о, прости, священный Солнце, не знаешь ли ты, кто эта Белая Женщина с длинными зубами и когтями на руках и ногах, что разорила мои ловушки?»
«Это моя сестра, женщина-васичун, ее зовут Солнце Мертвых, - ответил красный бизон, - в земле мертвых тоже есть свое солнце, но оно не светит живым. Я надежно стерегу покой этого мира».
«Но я сам видел твою сестру в белой лодке, и она украла всю мою рыбу! – воскликнул Трясогузка. – Твоя сестра обманывает тебя!»
«Если и так, ничего не поделать, - ответил Солнце. – я не хожу в земли мертвых и  не советую тебе делать это».
«Но я хочу вернуть свою рыбу!»
«Глупый Трясогузка, - рассердился Солнце. – Лучше налови новой: никто не возвращается из земли мертвых. Послушайся моего совета, возвращайся домой».
И красный бизон умчался прочь. Надо бы было и Трясогузке слушаться совета, но ведь он был такой упрямый.
«Ты услышал все, что хотел?» - спросил Сарыч.
«Да, но хорошо бы ты научил меня, как попасть в землю мертвых. Научи меня».
Но Сарыч отказался. Он был шаман, но и он не знал пути в мир мертвых. «Придется тебе плыть дальше на юг, - сказал он. – Там живет мой друг Луговой Волк. Уж он-то знает, как тебе помочь».
На прощанье Сарыч подарил Трясогузке лук и стрелы, без промаха поражающие цель, чтобы в дороге охотится на оленей. Долго плыл Трясогузка, так долго, что высокая трава в степи сменилась на низкую. Только тогда Трясогузка увидел жилище Лугового Волка – маленькую хижину из земли и веток. Вокруг летали маленькие птички и кричали: «Зи! Зи! Зи!»
«Здравствуй, Трясогузка! – обрадовался Волк. – Заходи в мой дом, угощайся, отдохни с дороги!»
Хозяин положил гостя на жесткие пересушенные шкуры, а вместо вкусной еды предложил сухие оленьи уши. Сам же он есть такую еду не стал, а вместо этого жевал кусочки пежута. Не понравилось это Трясогузке, но он ничего не сказал. «Зачем ты пришел ко мне?» – поинтересовался Луговой Волк. «Меня прислал твой друг Сарыч. Я хочу посетить земли мертвых». «Торопиться ни к чему, ты все равно туда попадешь», - сказал Волк. «Но мне надо вернуться обратно. Я не собираюсь умирать. Я ищу Солнце Мертвых, Белую Женщину, женщину-васичун с длинными зубами». И он рассказал, что с ним приключилось. Долго думал Луговой Волк, много выкурил ивовой коры, и, наконец, сказал: «Уж не знаю, что это ты задумал, но я помогу тебе, не зря же ты лежал на жестких шкурах и ел негодную пищу».
Луговой Волк достал из угла волчью шкуру и велел Трясогузке надеть ее. «Все в земле мертвых становятся волками. Одевай и ты эту шкуру, так ты незаметно узнаешь, как Солнце Мертвых приходит в наш мир». Трясогузка натянул шкуру и Волк велел ему танцевать вокруг очага, а сам запел песню. И опять водяная улитка, сидя в ухе Трясогузки, сделала ее понятной.

Туп-туп – две волчьи ноги.
Туп-туп-туп – три волчьи ноги.
Туп-туп-туп-туп – все четыре волчьи ноги.
Они тихо ступают в траву.
Хе-хе –
Что за толстый хвост у него,
Вот он бежит по траве,
Серым совсем он стал.
Хе-хе –
Туп-туп – две волчьи ноги.
Туп-туп-туп – три волчьи ноги.
Туп-туп-туп-туп – все четыре волчьи ноги.
Вот он бежит – волк.
Его ноги тихо ступают в траву.

Танцуя вокруг очага, Трясогузка и не заметил, как стал волком. Лук и стрелы очутились под шкурой на спине, а острога – прижатой к животу. Тогда он выбежал из землянки. «Беги вперед до озера, - сказал Луговой Волк, - увидишь заросли тонконога – подпрыгни и сразу попадешь в земли мертвых. То же надо сделать, чтобы вернуться обратно». «Только ни в коем случае не скидывай шкуру прежде, чем вернешься!» -  крикнул он вслед.
Трясогузка сделал все, как научил его Луговой Волк, и сразу попал в мир мертвых. Сначала он подумал, что кругом лежит снег, но увидел, что это белая трава. Деревья, вода в ручьях – все это тоже было совсем другого цвета. Трясогузка не знал, куда ему идти, но зато улитка была не так уж проста. «Если не знаешь, куда идти – иди куда-нибудь, - сказала она. – Ноги сами приведут тебя».
И тогда он побежал. Бежал, бежал и удивлялся – ноги сами выбирали дорогу. Эта земля была большим лесом. Деревья росли очень толстые. Наконец он прибежал к странному жилищу, составленному из кусков дерева. «Зайдем и спрячемся внутри, - предложила улитка, - наверняка это дом женщины-васичун».
Едва Трясогузка успел спрятаться, как из лесу прибежал белый бизон. Очень странным был этот бизон – копыта у него были, как когти; белый бизон вошел в свое жилище и Трясогузка увидел, что это та самая длиннозубая старуха. Женщина-васичун достала из корзины рыбу. Конечно же это была рыба Трясогузки!. Женщина разрывала рыбу своими длинными зубами. «Ух, как я хорошо поела, - сказала она, съев всю рыбу. – Это я очень умно придумала – брать рыбу из ловушек Трясогузки. Пусть ловит еще, а я снова поживлюсь его добычей. Нет, я все-таки очень-очень умная».
Если бы Трясогузка не понимал, что говорит Белая Женщина, может он бы и сделал все, как надо, узнал бы, как эта старуха приходит в наш мир. Но улитка в ухе по-прежнему делала так, что он все понимал. Любой язык! Он слышал все, что сказала Длиннозубая. Очень он рассердился, скинул волчью шкуру и крикнул: «Я убью тебя, Длиннозубая!» Метнул он острогу, не знающую промаха. Выстрелил все стрелы, бьющие точно в цель. Белый бизон увидел его и разорвал на куски. Один язык Трясогузки упал в заросли тонконога и ожил. До сих пор бегает и кричит «ун-хии! ун-хии! я убил его!». Это такая птица. Она далеко в степь не залетает.
                (Записал Дж. Гринелл от своего респондента Сэма Матохота, главы общества Wi'ci ska [White-marked] - Отмеченные белым).

                4

 Теперь знаю, с лошади так и падают. Долго-долго, вперед головой … Протухла. Протухла моя голова. Вождь пустил вонючий сок и излишки давит наружу. Совсем, совсем протухла моя голова. Отметался. Опустел. Скрячился. Побелели глаза и ничего не видать. Так, мельтешение. Мельтешило из левого глаза в правый и обратно, на время не мельтеша ни в одном ни в другом. И только через это немельтешение я кое-как опомнился. И расщурил глаза. Нет, хотя меня и выбросило на берег, глаза видели. Мельтешащее пятно пошагивало прямо под носом и потряхивало хвостом. Трясохвостка. Слева на право. Песок скрипнул на зубах.
- Ун-хии! Ун-хии!
Пятно перелетело подальше и маячило теперь там. Вышагивало бодро, как наш сержант, еще и головой дергает. Песок. Везде у меня этот песок. И я попробовал перекатиться на живот. Не сладко приходится лососю на берегу: всякий ему рад. Ворон. Лисица. Мелочь всякая. На какое-то время я задумался, а потом левым глазом увидел, как в песке совсем неподалеку ковыряется чья-то нога.
- There he is!
- Look here, that black Moron hasn’t lied.
- Dead?
- Well, looks like it.
- Should we take him or it’s better to call?
- Let’s call and after all we deserve to have a drink or two.
- OK
Старикашка сидел на камне и смеялся, покачиваясь взад-вперед. Одет он был нормально, но все равно был красным, это я видел. Меня удивлял его смех, он не мог видеть, как я падал с лошади. Первым делом я спросил, кто Вы, мистер? Он ответил, не переставая смеяться, и даже непонятно, как это у него получалось. Странное имя, решил я. Такого нет даже в книге священника.
- Не обращай внимания, - сказал он. – Я вообще из другой книги. Просто я слышал, как разговаривали волки.
Я-то тут при чем?
- Они говорили, - ты идешь.
Если он подумал, что удивил меня, то он ошибался. Я-то знаю, что это были не волки. Волков здесь нет, вслух сказал я.
- Это были маленькие волки.
Что значит: маленькие волки.
- То же, что и твои «буйволы».
И он принялся вовсю раскачиваться на камне, визжа и ухая. Он вел себя, как те старики из моих кошмаров.
- Очень ты мне нужен. Я просто пришел поглядеть на парня, которого огрело слева, а он ни бэ ни мэ.
Я упал с лошади.
- Ладно, ладно, неважно, что ты видел. Важно, что я тебе не нравлюсь. У тебя есть имя?
Рэд. Это мое имя.
- Красное, белое…мясо и ничего больше. Я спрашиваю о настоящем имени.
Если ты об этих индейских кличках, то у меня их нет. Я американец и говорю только по-английски. Я работаю на департамент. А вот ты здесь откуда.
- Можешь считать, что департамент – это я. И кстати, я не говорю по-английски. Сегодня. Ни слова. Сегодня среда.
Валять дурака, это ты брось.
- Я пока только одного дурака вижу. Без имени и языка. Сейчас только что я слышал очень интересную беседу. Жаль, ты не понимаешь по-английски. Остынь. Я же сказал: сегодня я  говорю только на лакота.
Я не понимаю ни слова по-лакотски.
- Твой отец был лакота, мать, правда, нет. Но ты и ее языка не понимаешь.
Хрень собачья.
- И тем не менее сейчас я говорил с тобой языком твоей матери. Понял ты, идиот.
Это кто еще идиот!
- Ну, ты неверно понял лакотское слово…
Все! Ты морочишь мне голову! Дурачишься, как ребенок. Пожилые люди так себя не ведут.
- I am not old. Woo told you that? I am Escimo.
Я не понимаю. Говори по-английски.
- Я и говорю, а ты не понимаешь. Сегодня среда.
Мне плевать. Я должен задержать тебя и препроводить за пределы вверенной мне территории.
- Ну кто, кто же сказал тебе, что это твоя территория? Посмотри, посмотри как следует. Такой человек, как ты, да еще и без языка, и без имени.
Я говорю по-английски. И довольно хорошо. И имя у меня есть. И место знакомое. Старик один из тех жевунов, которые пускают зелёные кактусовые пузыри. Тихопомешанный пейотист, но не без обострений, по всему видать.
- Что это у тебя под ногами, смотри-ка! Ведь это снег. Не рановато ли? Или это приказ твоего департамента? Ну конечно, скорее всего! Я захотел – и вот он, снег.
И правда снег, вот черт. Ведь лето, вроде бы.
- А может быть ты на другом острове? Подальше от солнца?
Откуда он знает про острова? Да вроде я и не всерьез в это…
- Нет, ты веришь! Ты знаешь, что ты  - это острова, степь и деревья, и речь матери с отцом. Кобенишься просто. Брось, вот спою – и нет снега.
И он запрыгал вокруг камня, распевая что-то совсем дурацкое: где-то что-то горит, птички летят, в колокола звонят. Петь мне не хотелось, я и не пел; меня качнуло и я присел на камень. Тут я только понял, как же болит голова.
- Теперь смотри – снега опять нет. Так-то, внучек, так-то.
И правда, снега не стало, но мне было все равно. Я все равно плыву, даже если и не плыву.
- И приплывешь. Как миленький.
Я вздрогнул. Старик вдруг отрастил бороду, побелел, на нем оказались какие-то нелепые штаны и рубаха.
- А порты-то первой сорт! – сказал он и цыкнул зубом. – Ай, не ладно, что нас забывашь! Кровню свою забывашь! Тако и далё поведёшь, - горе, ой горе познашь!
А я все сидел на камне и думал, что вот так же издеваются эти над нами и в школе, дергают за волосы. Вещи портят. В мой шкафчик всегда залезал рыжий Фил и потом всем напоказ ел мой завтрак. Мама однажды положила лепешку с ягодами, мою лепешку, я не съел ее в завтрак, проспал. Рыжий долго бегал с ней, показывал всем, обзывал индейской жратвой. А после кинул в унитаз, и все мочились на нее. Собаки.
- Хорошо, сын мой.
Я вздрогнул, потому что старик положил мне руку на плечо и встряхнул, но легонько. Он сидел у костра. Он был так похож…
- Отец? Это ты? А где старик?
Это только слова, сынок. Только слова. Надо уметь слушать. Слышишь: костер говорит без конца, но что – кто его разберет. Это потому что в нем много разных деревьев, как у тебя много слов. Вот я кладу только сосну, одну сосну, ветку за веткой. Смотри, слушай, огонь говорит четко и ясно. Ты слышишь?
- Да, отец. Огонь говорит, что ему тепло, что дерево было хорошим, выдержанным и сухим. Что еще долго он будет говорить без отдыха.
Хорошо. Сосна – теплое дерево. Костер скажет тебе об этом. Он скажет, что ему душно, если кинешь сырой травы. Он засмеется, кинь только тонкие еловые пальцы. С березой он будет говорить, как ты с куском мяса во рту, а можжевельник для него, как наряды для женщины. Но всегда он скажет тебе, что он чувствует и что хочет. Он будет правильным. Неправильный огонь бормочет, как пьяница, или шумит, как васичу. Но это только если кидать в него, что попало.
- А как мама? Сестра? Ты видел их?
Грусть твоя напрасна. Они и я. Что может с нами случиться. Я говорю, смотрю, варю мясо, ем и верю в лучшее. Они  и ты сам делаете то же самое. Все мы всегда вместе. Ты увидишь их, но теперь тебе нужно имя.
- Мое имя никуда не годится.
Просто с ним нельзя плыть дальше. Ты мог бы идти, но твой народ ходить не умеет. Зато мы, как лососи, умеем плыть против течения. Твое имя – твоя лодка. А сейчас она дырявая.
- Я не очень-то бойко плаваю…
Нет, поверь, сынок, ты делаешь это так, как умеешь. Но другого тебе не дали и учиться поздновато. Сейчас, когда вишни красны. Да, поздновато, иначе ты ослепнешь в зимние месяцы. Белое ослепляет и обманывает, но оно не настоящее. Оно приходит и уходит, его нет. Не верь в белое, сынок, посмотри – какое красное солнце.
- Ты тоже умеешь плыть, отец.
Тоже. Потому что я тоже красный.

- Помни, другого пути у тебя уже нет, - сказал мне отец. – В иные времена ты бы ушел на Черные Холмы и ждал бы там, пока кто-нибудь из Тех-кто-над-нами, не пошлет к тебе вестника. Вестник обычно и приносит имя. Но времени мало, все изменилось теперь.
- Верно, времени нет.
- Ты уже плывешь, сынок, гляди же – вестник должен тебя найти, важно заметить это.
- Хорошо, отец.
- Тогда ничто больше не держит тебя. Отправляйся, мы с мамой станем ждать.
И он ушел. Я сел и огляделся: степь повсюду была иной, высокотравной, почти везде рос тонконог и вдалеке виднелась небольшая рощица. Скорей всего стадо ушло именно туда.  Вообще голова была не моя, вся очень странная и как-то непривычно звенело в ушах. Всему виной это солнце, видно, перегрелся все-таки. Надо было торопиться. Я обернулся: родные сворачивали лагерь, сестренка ловила щенков и засовывала в переметные сумки на спину своего пони. Она увидела, как я смотрю, тряхнула косами и помахала мне. Я махнул ей в ответ, поправил лук и зашагал к маячившим в мареве деревьям. Высоко в небе проплывали чужие острова, между ними сновал сарыч. Старики говорят, белого бизона есть нельзя потому, что мясо его ядовито. Убивать его может только тот, кого он видел во сне и сказал про это самим старикам. Убивать его тогда даже нужно, но только старыми стрелами.
…Метелки тонконога и вейника были все в крови: там, где прошел бизон. Из рощи он помчал прямо в степь и ушел далеко, и оставил свой нутряной след. Может быть, он хотел умирать один, а может, не хотел вообще, и старики просто ошиблись. Я не тот, кто должен убивать белого бизона. След тем временем становился все шире и шире, и только немного погодя стало понятно, что это солнечная кровь смешалась с бычьей. Все мои четыре стрелы попали в него: черная в горло, желтая – в хребет, красная застряла в ребрах, белая проткнула внутренности. Кровь на тропе была тоже разная: светлая и жидкая била из горла, алая вспененная из легких, густая красная сбегала по спине и бокам, черная вываливалась из брюха. Все четыре реки его тела были отворены и сбегали в овраг. Я тоже спустился в овраг и увидел его. Он лежал на боку грязно-белой громадой, омытый водами своих рек. Он опередил меня на день и еще на одну ночь, и никто не помешал ему умереть так, как он хотел. Я подошел ближе и только тогда понял, что он там не один. Раз, два, три… Над ним поднялись неверные тени, сейчас без солнца их трудно разглядеть. Я сделал раз, два, три шага. Тени зарычали и их стало больше. Хо!
- Хо! Братья! Вы, Носящие-серые-одеяла, я пришел за своей долей.
Рычание.
- За тем, что не мое, не ваше, но принадлежит солнцу, что надо вернуть солнцу.
Рычание.
- Свое я отдаю вам! Ждите!
Раз, два, три, я подошел и вынул нож. Тени ворчали, но отступили, сев полукругом на расстоянии локтя. Я не очень удивился и стал говорить с волками. Хо, братья, сказал я, а ведь это не бык, а корова. Странно, ведь старикам являлся бык. Хо, братья, глядите, эта корова наполнена новой жизнью. Моя белая стрела убила того, кто не жил. Хо, братья, вот он тот бык, белый бык, которому я приснился. Так я говорил, и тени одобрительно ворчали. Эти белые шкуры, большая и маленькая, - их я взял, они принадлежали солнцу, их надо вернуть, как умеют делать только старики. Мясо мне ни к чему. Берите, сказал я, белая и белый спят так крепко, что даже собственные шкуры им не нужны. Им уже ничего не нужно, берите, что осталось, братья. Красное,  белое – сказал я им – мясо и ничего больше. Я повернулся и пошел прочь, закинув на спину связанные ремнем бычьи одежды. Я шел по степи и луна улыбалась мне, потому, что я сделал все правильно. И когда я услышал шаги, я не удивился. Да! Носящие-серые-одеяла шли моим следом. Что же, сказал тогда я, самое время для песни, слова которой я забыл. Тогда Серые одеяла запели, и я стал подпевать, и подпевал до самого утра, пока солнце не побежало по степи. Тогда я лег и положил под голову колчан, и заснул, и братья уснули вокруг меня на расстоянии локтя. Во сне я увидел свое смешное птичье имя. 

                Сентябрь 2003 – август 2004

© Все права на язык народа лакота принадлежат народу лакота.
Fort Peck Reservation, Indian Creek, Siuslaw National Forest, Montana 645792736, U.S.A.