Через сердца и времена

Инна Вернер
Через сердца и  времена
Памяти моего папы посвящаю
Мать
Он мало, что помнил о войне, но один день запомнился. Самое большое танковое сражение шло, где-то совсем недалеко от хутора, звук от пролетавших самолетов сливался в один непрерывный надрывающий душу вой. Когда первые бомбы упали на село, мать подхватила его, крикнула дочерям и побежала к речке, которая была совсем недалеко, сразу за околицей. Обрыв, подмываемый каждый год водой, образовал естественный навес, под которым они укрылись, потом мать нашла маленькую пещеру, вырытую детворой прямо в глине, узенькую, тесную.
Уже не надеясь уцелеть в этой свистопляске, бешеном танце смерти, летящих со всех сторон осколков, мать подтолкнула детей одного за другим в эту нору, а сама сжалась в комочек, ей места там уже не хватило бы. Задыхаясь в тесноте, чувствуя дрожь земли, маленький мальчик впервые испытал ужас, ему показалось, что обрушится земля и задавит их. Сестры, прижавшись, друг к другу, сидели молча. А он, подталкиваемый нарастающим страхом, выполз на поверхность, закрыл ладошками уши и кинулся бежать. Свист и грохот, живая дрожащая шевелящаяся земля только усилили его ужас, вот почему, осколок, впившийся в спину и разорвавший ее от боли показался ему избавлением. Нет, он не отдавал себе отчета в своих ощущениях – это пришло позже, и запомнилась: раздирающая физическая боль избавила его оттого, что было непереносимо и от чего не потеряешь сознания - от ужаса.
Бой затих через несколько часов. Этого он не знал. Беспамятство выбросило его из времени, окутало как бинтом надорванное непереносимыми картинами сознание. Спина его также и была ловко и умела забинтована. Случилось же вот что. Увидев сына, истекающего кровью, мать сорвала с себя нижнюю юбку, порвала на ленты, перевязала, как умела. Как только затих грохот, она выбралась на берег реки, беспомощно заметалась, потом увидела вдалеке группу людей в буро-горчичной уже привычной за годы войны форме. Прижимая своего мальчика к груди, схватив одну дочь за руку и позвав вторую, она кинулась догонять солдат. На ее счастье это была повозка с ранеными и фельдшер уже пожилой с седыми усами, перебинтовал ее сына. Глянув в ее глаза, которые были сами по себе живой болью, он спросил: «Как зовут то мальца?»
«Ваней, Иваном» - с готовностью и слепой надеждой на человека, который олицетворял сейчас собой всю медицину, ответила мать.
«Ну, так, значит, выживет, осколок то сверху торчит. Иван…на Иванах земля русская стояла, Иваны они живучие. На Иванах, да на Марьях».
«А у меня старшую дочь как раз Марьей зовут» -, радуясь возможности поговорить с человеком и немного забыться, сказала мать и не удержавшись добавила, а вторую Аней, Анной значит».
«Марией звали мать спасителя нашего Иисуса Христа, а Анной – мать Иоанна Крестителя, хорошо детей ты назвала, а саму-то как величать?»
«Акулиной», - застеснялась молодая женщина и добавила: «так поп окрестил».
«А как по батюшке?»
«Акулина Емельяновна».
«Не горюй, Акулина Емельяновна, скоро врага погоним, другая жизнь пойдет, совсем другая».
Некоторое время шли молча. В душе женщины затеплилось непонятное чувство, которое, если бы она могла выразить, означало только одно, как было написано в Евангелие «Там, где двое или трое во имя мое, там и я среди вас». Она уже поверила в чудо, и чудо состояло в том, что сын ее будет жить. Недаром же Господь явился ей, вернее явил себя в словах этого случайного человека.
Акулина или Кулюша верила в Бога с детства. Чтобы не говорили в селе другие, грамотные, она уважала их, она не могла не уважать людей, но Бога почитала и уважала куда больше. Она не могла выразить то, что рвалось из ее сердца. «Посмотрите, - сказало бы это сердце людям, посмотрите на красоту закатов и восходов, на росу на заре, оглянитесь люди, да как может быть, чтобы не было Бога?!»
У палатки лазарета старый фельдшер сказал: «Ты, дорогая здесь посиди и не рвись, доктор у нас хороший, осколок враз вытащим». Она послушно села на перевернутый ящик, только в глазах ее был восторг, а на губах – молитва. Бог явился к ней сегодня и он не оставит ее, как не оставлял и до этого.
Вспомнилось, тридцать третий год выдался голодным. Муж, пряча глаза, сказал: «Придется, Кулюша, того, уж обойдемся без этого ребенка, Бог другого даст, а то Маша болеет часто, обоих потеряем, да и голодно, пропадут дети то».
«Нет, Коля, - напряженно и твердо ответила она, обычно всегда такая покорная, покладистая, и добавила, – « грех это большой, живую душу убивать, Бог поможет, вырастим обоих».
«Бог,- хмыкнул муж, как он поможет тебе то, а? Начиталась ты, Акуля, книжек своих святых, попов слушаешь или новых этих верующих, манны, что ли, с неба накидает тебе?»
«Коля!»- глянула с упреком, - «ведь грех говорить так,  даже, если бросишь ты меня, я младенца на руки возьму, Маша и Аня уже большие,  и пойду по миру, люди подадут».
«Кто говорит, ответил он с горячностью, придумала тоже, «бросишь!», я только к тому, что трудно тебе будет». «Деньги посылать я стану, но сама знаешь, как оно в учениках то быть».
«Знаю»- тихо ответила она, и шепотом себе «Господь поможет». Сначала и денег не было,  и хлеб она дочери отдавала, пополам с молоком овечьим, иногда и сама не выдерживала, припадала к соскам, обнимала и грелась руками о шерсть кормилицы.
Сын родился в середине ноября, как раз Коля приехал с деньгами и насовсем.
«Спасибо тебе, - сказал внятно, «а сына Ванькой назовем, самое имя русское, хорошее имя».
Отец
Давно зажила спина, давно Ванька забыл о своих пережитых, когда-то страхах. Бегал с ребятами к речке, купался, ходил в лес. Один раз нашел ложку, железную, не ржавую, немецкую, наверное, мать похвалила. А потом выдрала, да как! Она, не поднимавшая руки на своих детей. Это в тот день, когда подорвались на мине Пашка и Митька, а Володьке ногу оторвало и глаз вышибло. Он тогда тоже крутился с дружками, осколки собирал, патроны искал. Ребята постарше были, надумали порох добыть, а ему больше патроны, да гильзы нравились блестящие, латунные, отошел подальше, набрал полный подол, вот тогда взрыв и раздался, рассыпал Ванька все со страха, и не к мальчишкам бежать кинулся, а к людям, к селу. Потом хоронили...Лица друзей, серые, заостренные, застывшие, казалось, что хоронят старичков, детей-старичков, которые и постарели то в последний миг своей жизни, отчетливо узрев и конец ее и жалость от того, что такой короткой оказалась.
Ваня дотронулся до попки, все вспухло, рубцами покрылось, слезы непрерывными струйками стекали по щекам. Даже не столько от боли, сколько от  обиды. Что она, мать, просто так объяснить, не могла что ли.
Через год, в сорок шестом, вернулся с войны отец. Они знали, что он жив, но что-то задерживали его, отец способный был, подладился сначала форму подгонять то капитану какому, то майору. А там и полностью шить научился. Не меньше, чем полковнику и китель шил и галифе. Орденов, правда, на гимнастерке не было, все больше медали. «За взятие…» и имена городов не наших, не русских. А на одной медали Сталин был и надпись «За победу над Германией». Ванька эту медаль особенно любил. Так ему и казалось, что Сталин лично отцу медаль вручал, и лично отец победителем был.
Жить стало полегче, хлеб увидели. Везли из Белгорода. Так пахло, что не выдержал Ванька, только самые маленькие крохи отщипывал, мучился, терпел, потом снова, так, пока приехали, треть булки и съел. Отец, молча ремень снял. Потом швырнул на стол, позвал сына, погладил по голове и ничего не сказал.
Вера
Средняя Азия – теплые края. Ташкент – город хлебный. Только не в Ташкент семья Мишиных направилась, Николай Ефимович с Акулиной Емельяновной, а в Самарканд.
Дивно все было там не по-нашему, не по-русски.
А уехали еще и по другой причине, землю искали – не обетованную, конечно, а, где молиться можно было бы открыто, открыто верующих приглашать, книги читать Евангелие и Библию. «Искать, как сказано, было – прежде Царствия Божия и Истины его».
По двенадцать часов работал старший Мишин. Кроил, шил, распарывал, снова кроил. Только вечером при свете керосинки открывал книгу. Ту книгу, которую с пренебрежением и какой то стыдной неловкостью откладывал, стараясь избежать уговоров жены. Война все изменила. Видел он много, полковников убивало и генерала одного, пулей шальной, а уж, сколько простого народа побило и не счесть.
Да если бы просто побило. Схоронить -  это что же, людям это привычно, но когда так вот, тела на куски разорванные, голова, руки в разных местах, и кровь чужая с тебя капает, это попробуй пережить. Не мог заснуть поначалу, мучился, потом смирился, так смирился до безразличия, а холод все-таки подкатывал к самому сердцу. Один раз видел: командир мальчишке вестовому приказ вручил, мальчишка бежать, а тут снаряд, и нет мальчишки, исчез, только воронка пустая курится. Поежился Николай, думал долго, лежал в землянке с открытыми глазами и понял. Понял то, что умом и понять невозможно, что только долгой жизнью дается, или страхом нечеловеческим, и только в иных, очень чистым сердцем, с детства живет.  Поверил в то, что  есть тот, кто жизнью каждого человека управляет, тот, кто решает, кому жить, кому умереть, как и когда. Лучшее и высшее ему предъявлено было доказательство. За всю войну с самого сорок первого – ни царапины, одна контузия легкая, а ведь и из окружения выходил,  пули над головой свистели. Да вот тогда хотя бы, когда с генералом рядом стоял, кого пуля шальная взять бы должна? Генерал он, поди-ка, нужнее был, чем простой сапер.
И не только доказательство, высшая милость была предъявлена ему. Неизвестно каких людей  он видел больше: убитых или живых. Трое их вернулось в село, трое из сотни мужиков. И понял Николай, что оставшаяся жизнь ему дарована, дарована Богом, и прожить ее нужно для Бога и нести Слово Божье людям.
Отрочество
В Самарканде Ваня пошел учиться на железнодорожника. Так отец сказал, он и пошел. С ребятами сдружился, технику не любил, но усердие проявлял, так что наука давалась. К себе, душе своей он мало прислушивался. Слишком громким, напористым и назойливым был внешний мир. Сталин, Сталин, Сталин непрерывно грохотало радио, говорилось на всех собраниях, Сталин смотрел, как когда-то с отцовской медали, со всех портретов, с полотен плакатов, с ковров, которые пряли женщины на фабрике, на которой работала мать. Сам не зная почему, однажды он набросал портрет, (рука лежала к рисованию) и вышло из бегущих и пересекающихся линий: низкий лоб, непроницаемое, полное холодной величественности лицо, усы. Из-за плеча раздался вкрадчивый голос: «Кого же ты это рисуешь а?» Рука дрогнула, сердце захолонуло, карандаш как живой завихрился у подбородка, получился бородач, в кителе с погонами старшего лейтенанта.
«Так, - натянуто ответил Иван, - у отца командир был старший лейтенант». «Ну-ну, подозрительно и пронзительно смотрел староста, своими пестрыми, как птичье яйцо, глазами. «А то смотри, брат».
После этого отгораживаться стал Ваня от внешнего мира, себя слушал. И понял, что есть у него своя жизнь и своя мечта. Была у них еще, когда в селе жили, учительница, молодая, звали Мария Андреевна, географию вела. Что у нее было то – одна карта, да книжки с картинками. Но она рассказывать так умела, что забывали ребята и о сосущем желудке и о холоде нетопленой школы, видели перед собой жаркую плавящуюся пустыню Сахару, или вот как крадучись пробирается в индийских джунглях королевский тигр, видели снега и льды Арктики. А чтобы лучше представлялось, приносила и читала отрывки из художественных книг, вот Северную Америку изучали, рассказ читали «Белое безмолвие» Джека Лондона. Так они задолго до телевидения увидели мир глазами Марии Андреевны. Хотел Ваня стать путешественником, только хотел, а куда пойти учиться, чтобы мир увидеть – не знал, да и не было в Самарканде такой школы или училища.
Тогда он оставил это на будущее, решил готовить себя к трудностям физически, занялся борьбой, штангой, стал бегать вечерами подолгу. Мать сына не очень понимала, стала она еще более набожной, рассказывала только из Библии, скучно с ней было. Отец сына к Богу не тянул, требовал только хорошей учебы. Потом верующих преследовать стали и родители, с болью в душе оставив сына, уехали в маленький город на юге России – Ставрополь.
Не зря беспокоились родители, вскоре после их отъезда случилась беда. Штангу поднимали без тренера, потом, разгоряченные, бежали под холодный душ. Всем ничего, а Ваньку сломало. Утром встать хотел и закричал от боли. Боли страшной, до этого никогда не испытанной. Рухнул, снова закричал. Дикая, сильная, нестерпимая боль. Пот выступил на лбу. Глаза молили о помощи. Растерянные ребята, что жили с ним в одной комнате общежития, окружили. По-ребячьи беспомощно и по-мужски сдержанно спрашивали: «Вань чего это с тобой, может принести что?». Только один, тот самый староста с пестрыми глазами догадался и сбегал за врачом. И Ваня, давно не любивший его, за тот, чуть ли не донос, со слезами на глазах и благодарностью в сердце – простил его.
Врач пришел, хмуро все расспросил, сделал укол, потом уколы делала медсестра.
Острый радикулит. Ребята приходили с занятий, а он читал Уэллса и Беляева, начал читать «Как закалялась сталь», конец не понравился – бросил. Страшный был конец, неподвижный Павка. Знал, что отпустит боль, пройдет неподвижность – врач обещал, а боялся. Особенно ближе к ночи. Боялся калекой стать.
Читал днем Амундсена, а ночью тихо плакал. На судовом мостике стоять, а то и по колено в воде воду эту вычерпывать, а в полынью упасть. С радикулитом, какой из него путешественник?
Ребята спасали. На руках в туалет относили, приносили обратно, скучать не давали, чтобы от учебы не отстал – задания вместе с ним делали, курсовой проект.
Через неделю поднялся. Пока лежал, думал: «Каким огромным стал мир, непреодолимым». Раньше до техникума было рукой подать, добегал за три минуты. А сейчас, кажется эта дорога длиною в вечность. Штангу поднимал, а сейчас банку с молоком не удержать». Даже когда ходить начал, сумка с книгами болью в спине отдавалась. Учебники друзья стали приносить. Рассовывали по своим сумкам. Долго помогали, от хлопка освободили, когда весь курс на уборку послали. Горло сорвали в комитете комсомола, а освободили. Так у Ивана появилась Вера. Только не та, что у отца. Не в Бога. В людей и в их доброту.
Юность
Чем старше человек, тем быстрее бежит время. Техникум Иван не закончил. Умер Сталин, армии позарез понадобились солдаты. Попал в Петрозаводскую полковую школу.
Хотели на  шофера учить, тут он впервые в жизни твердость проявил (жила мечта путешественника), сказал: «Лучше бы мне на радиста, товарищ капитан, я потом на флот пойду». Строгий был капитан и веселый одновременно. Ответил: «Уважим, Мишин, твою просьбу, радисты на судах – первые люди, кто SOS то подает, ладно, не хмурься».
«Только там ведь способности нужны, слух, брат, почти абсолютный, так что не взыщи, если отчислят».
Не отчислили, слух был, азбуку Морзе учил на слух, как мелодии, иначе нельзя было, если будешь вспоминать, сколько точек да тире в букве, да в какой последовательности, так и застынешь за ключом.
Парней из отделения не чурался, но и особо и не сближался, однако авторитетом у них пользовался, уважали, слушались. Хорошо все шло, спина давно зажила, и самбо позволила заниматься и бревна тяжеленные таскать, дрова колоть, воду носить, старшего сержанта присвоили. Вот и стал забывать Иван свою Веру.
На гражданке, в Ленинграде только покрутился около моряков, понял, никаких тебе путешествий, хорошо еще, если в иностранном порту просто выпустят. С математикой был не в ладах. И вообще, какая то странная пошла у него в жизни полоса. Красивый  внешне, правда, особой хмуроватой закрытой красотой, но девчонки заглядывались.
А у него – безразличие. Не к девчонкам, к жизни. Да и к девчонкам тоже. Тянула к ним дикая необузданная сила, как локомотив, боролись в нем сдержанность и стыд с остротой желания, только все это не то, не было чего-то, о чем рассказывал сосед по парте еще в техникуме: «Увижу только ее, улыбнется, заговорит – и ничего не надо, веришь, весь день счастливый хожу».
Не сердцем, еще ничего не испытавшим, умом понимал Иван, и у него должно быть так. Но  не было. Пришел из армии, окончил вечернюю школу, продолжал жить, сознавая свою внутреннюю пустоту, отчасти по инерции и немного с ленцой. От отроческой романтической мечтательности ничего у него не осталось.
Сестра училась на ветеринарном факультете, и он пошел туда, на дневное отделение. Отец настоял, а сын, хотя и чувствовал угрызения совести, (сидеть на шее отца каково в двадцать два года) согласился.
Женился неожиданно для себя. Жену свою будущую давно знал, с вечерней школы, где она была у них преподавательницей. Прямо как в фильме «Весна на Заречной улице». Только там Сашка Савченко влюбился сразу. А Иван – не сразу. Да и не влюбился, а так – ревновать начал ни с того, ни с сего. Он то и полюбил, если его сложное чувство ревности, влечения, а иногда застенчивого восхищения можно так было назвать, потому, что другие влюблялись, оставались после уроков, спрашивали или просто ждали.
Чаще всего она была оживленной, веселой, насмешливой, но, когда нужно, могла быть строгой и неуступчивой. Звали ее Валей, Валентиной Николаевной. Внешности она была средней, но, Ивану она казалась красивой, главным образом, за счет внутренней красоты, сияния серо-голубых глаз.
Он полез сразу, привык, как с другими, пригласил на танцы, а потом, уведя в одну из укромных аллей – полез. И получил – надменный (первый раз такой ее видел) презрительный взгляд. Хмель любовный сразу слетел. Жалко извиняться начал, тоже впервые в жизни. Потом все пять лет учебы в институте ухаживал по всем правилам и, неожиданно для себя, понял, и это тоже приятно удивило, что у него появился друг. Самый лучший друг, или первый друг после ребят, которые тянули и помогали ему в техникуме.
Дружба все и решила. Случалось, заглядывался на других, даже на свидания убегал. Но, поговорив, начинал не то, что скучать, а понимал – чужой человек. Телом влечет, а душа молчит. Вот и шел к своей Вале, там, где душе его было тепло и уютно.
Один раз было дернулся и в «карьере» своей нескладной что то изменить.
Это случилось весной шестьдесят первого года, когда вбежал в аудиторию однокурсник Митька Лапшин и крикнул «Мы – первые в космосе. Полетел майор Кагарин». Это Митька так твердое Левитановское «г» понял, как «К». На Ставрополье «г» совсем по-другому произносили, мягко и с выдыханием. Потом узнали, да, летчик, майор Гагарин Юрий Алексеевич. Вот оно всем путешествиям путешествие. Вокруг шарика. Ребята горячо обсуждали в курилке. Главным образом, пошлют ли еще кого и когда. «Полетят и другие – говорил Митька убежденно, не может того быть, чтобы только летчики». «Вот увидите, и врачи полетят».
В тот же день Митька перевелся в медицинский, на второй курс. Это с пятого то. Иван – не смог. Вспомнил, как отец, не разгибаясь, за швейной машинкой сидит, вспомнил бедненькое платьице младшей сестры и – не смог. Валя уговаривала: «Переходи, учись, на мою зарплату проживем». И – тоже не смог, ей уже двадцать восемь было, как и ему, понимал, женщине не мужик-обуза в доме нужен, а работник, добытчик, ребенок давно нужен.»
Так и осталась мечта мечтой. Свадьба была очень скромной. В загс на автобусе собрались вместе с гостями, Митька пристыдил: «Да что вы ребята, раз в жизни бывает, я займу, когда сможете – отдадите». У Митьки можно было занять, не бедствовал, у него отец работал вторым секретарем в горкоме партии.
Дети
Распределили Мишина Ивана Николаевича в город Ишим, в Сибири, а точнее, в Северном Казахстане. Далеко, далеко от теплого Ставрополья. Первые отчеты, прививки, операции и взятия крови. Побаивался с непривычки. У мужика корова была и осталась кормилицей и смыслом, попробуй, ошибись. Постепенно учился, где шину наложит, где отел примет.
Тут родились обе дочки, назвал их так же, как и первый космонавт своих: старшую – Леной, младшую – Галей. И любил, как редкий отец любит. Словно дети ему саму жизнь вернули. Смысл жизни, Веру в жизнь и людей, то самое, что он в армии терять начал.
Старшую в три года читать научил, в шесть лет уже в библиотеку повел, Подивились библиотекари, но девочку в виде исключения записали. До сих пор первые книжки дочери помнил «Максимка» Станюковича и «Белый пудель» Куприна, «Белый клык» Джека Лондона. Вдвоем читали. Ждали маму с работы, к ее приходу печь уже вовсю гудела пламенем, суп разогревался, а папа, с дочкой, прижавшись к печке спиной, читали по очереди.
Валя приходила усталая, нагрузка была большая, днем детей математике учила, вечером взрослых, садилась за планы, тетради. Изредка отрывалась, глядела, сощурив усталые глаза, на мужа и старшую дочь и радовалась, так они поглощены были друг другом, так похожи друг на друга были и лицом и выражением лица и оба, сейчас как дети, читают по очереди, ахают, за волчонка, оставшегося без матери переживают.
Так и прозвали старшую Лену читателем. С папой читала, а с мамой задачки решала, не всегда сразу, но упорство проявляла отменное. К ребятишкам была равнодушна, на улицу не рвалась. Книжки, а порой игры, которые она сама себе придумывала и в которые играла, заменяли ей товарищей. Вообще, она странной была девочкой, от полного безразличия к учебе (двойки и тройки случались в начальных классах, когда Валя не успевала уроки проверить) перешла к редкому, даже можно сказать, отчаянному честолюбию, когда слезы проливала над четверками. Лучшей она хотела быть и первой. С годами почувствовал отец, как отдаляется от него Лена. Свой у Лены появился мир, в который она никого не пускала. Подбросит планку и смотрит, как подхваченная ветром, планка летит то плавно, то кувыркаясь. Экономила на завтраках, разбила копилку, купила в магазине модель планера, а собрать не могла. Помочь себе не позволяла. «Сама»,- были ее первые и всегдашние слова. Один раз, проходя мимо ее столика, заинтересовался Иван Николаевич, взял со стола книгу, открыл. На первой странице был портрет: лобастое волевое лицо летчика, который был всем летчикам летчик, карандашом подчеркнуты, выхвачены из текста слова «Если быть, то быть первым», на следующей странице портрет женщины: мягкий овал лица, лучащиеся теплым светом карие глаза, на петлицах гимнастерки две шпалы, на груди золотая звезда.
И опять подчеркнутые слова: знаете, есть такие слова у Гете, «вся жизнь – это долг, хотя бы она была и мгновением». Книжка старая, выпуска сорокового года, вот и портреты просто нарисованы. Где Лена ее «откопала»? А вот аккуратно обернутые две книги и надпись Лениной рукой на обложке «Люди великой мечты». Удивлялся Иван Николаевич все больше и больше, развернул один толстый томик, чем-то завораживающим веяло от талантливо выполненной обложки. На темно-синем глянце загадочный черный мост в виде трубы, ажурные «быки», якоря, мост начинался и таял в перспективе. «Арктический…»,- прочел название Иван Николаевич, и что-то больно-больно отозвалось в сердце. Он заспешил, открыл второй томик в заложенный закладкой местах. Прочел: «среди прочих книг была гостеприимная Арктика» и дальше «Бороться и искать, найти и не сдаваться».
Присел Иван Николаевич на кровать своей старшей дочери. Вот, что замыслила Лена: Арктика, самолеты. Ну что же, никогда своими детскими мечтами не делился он с дочерью, а она по невероятным законам природы переняла у него, отца, все его мечты, его цель жизни, также точно, как черты лица и взгляд, походку, и характер.
А Галя даже тогда, когда они были маленькими, была старшей Лене полной противоположностью. Однажды, когда Гале было три года, Валя, второпях собираясь на работу и прикалывая брошку, уронила кружевное жабо. Маленькая светленькая Галя в мгновенье ока подобрала это жабо, накинула себе на голову и разровняла, как берету, при этом придирчиво оглядывая себя в зеркало.
Когда Галю в садик ходить стала, на очередной ревнивый папин вопрос: «Кого ты, дочка, больше любишь, папу или маму?» ответила, огорошив родителей:«Филю Бахмацкого». Этот Филя Бахмацкий был толстый, неповоротливый и, по-общему мнению, весьма бестолковый мальчик. А глядишь ты, так в семье и осталось «первая Галина любовь – Бахмацкий». Начитанный папа в тот день долго хохотал, приговаривая: «Девчонки, да вы ничего не понимаете, Галя дальновиднее всех вас, этот Филя Бахмацкий, это будущий гений, Пьер Безухов, или Бондарчук».
Жена
Откуда пришла болезнь, как началась, ему ли одному беду принесла, или всей его семье. Потом, когда отпускало, он часто об этом думал.
Началось все неожиданно, что-то страшное ему во сне привиделось, он проснулся, но страх не прошел, больше того – нарастал. Тут он испугался самого этого страха. Разбудил Валю, обнял, прижался весь дрожащий, прошептал только: «Не бросай меня, пожалуйста. Ведь ты меня не бросишь?» Обеспокоенная жена сначала погладила по голове, как маленького, поцеловала, стала успокаивать, потом, видя, что это не помогает, встала и включила свет.
- Что с тобой
- Не знаю…
Глаза виноградного цвета блестят набегающей слезой, глаза беспомощные, наполненные отчаянием, …
В доме никаких лекарств. Вернее они есть: самые простые от гриппа, кашля, от головной боли, есть мазь от радикулита (Ваня всегда ее на всякий случай покупал).
- Знаешь, что? (он надел брюки, а затем свитер прямо на голое тело, а еще поверх пальто, но все равно трясся в ознобе), - ты поговори со мной, о чем-нибудь важном,
- Но ты все знаешь, (она недоуменно и растерянно пожала плечами, знаешь, все важное, что было со мной до тебя и что было у нас с тобой).
- Тогда, попросил он, расскажи мне о своем детстве.
Спросил непроизвольно и тут же затих. Он вспомнил свое детство, свой страх, когда боялся непонятно чего: разрывов снарядов, дрожащей под ногами земли. Не этот ли страх засел навсегда осколком, где-то там в мозге. Из спины заботливые и умелые руки военного хирурга осколок вынули, но страх где-то остался. Он так погрузился в свои эти мысли и воспоминания, что и не заметил, что не слушает жену.
А она рассказывала: «Самолеты гудели низко-низко, мы спрятались в подвале, подвал маленький, из стены куски камня торчат, корни разные…»
Валя неподвижно смотрела перед собой, но видела не кусок беленой печки, она видела себя, худенькую, переболевшую малярией девочку, в платье из мешковины, прижимавшую к бьющемуся маленькому сердце самое дорогое, что у нее было – плюшевого зайца, привезенного отцом из города. У нее игрушек то никаких не было, кукол глиняных налепит, хатки им поделает, одежды из зеленых листиков соорудит и играет. Время не очень сытное было, а он дочке с поля иногда что-нибудь от обеда своего привозил (огурчик, кусочек сала, яичко).  А потом, подхватив дочь сильными руками и усадив на колени, говорил, улыбаясь: «Ехал я сегодня на коне, а мне зайчик наперерез выскочил, тебе велел гостинец передать.» А двадцать второго июня, в воскресенье, в город ездил, подозвал Валю и сказал: «Ну вот, дочунь, это и есть тот самый наш знакомый зайчик». Плюшевый зайчик был не просто единственной на все село настоящей «городской» игрушкой, плюшевый зайчик напоминал о папе. Пять лет было Вале, когда папа уходил на войну, и запомнила она только большую синюю латку на колене. Отец успокаивал мать, мать, распустив прекрасные черные волосы, плакала и промокала ими же глаза. Отец подхватил Валю на руки. Горькие складки на его лице на миг разошлись, серые с глубокой синевой глаза заполнились одновременно и добротой и слезами: «Жди, доченька, и я к тебе обязательно вернусь». «А гостинцы зайчик без тебя будет приносить?»- заинтересованно спросила Валя. Отец беспомощно развел руками, глянул поверх Валиной головы, подмигнул матери, и сказал: «Ты проси его хорошенько и береги».
Когда налетели самолеты и в подвал лезли, зацепился плюш за корень, разодрался, посыпались опилки, не стала зайчика, одна серая шкурка пустая болталась.  Девочка горько и безутешно плакала: «Нет больше зайчика…» А потом пришло письмо от отца, он был ранен в первых боях под Москвой.  Умер папа в госпитале.  Летом сорок второго года в станицу вошли немцы. С гоготом на мотоциклах,  выгнали маму, бабушку, Валю и сестренок из хаты и стали они жить в сарайчике. Там они и существовали, прятались больше. Валина бабушка на немецкой кухне картошку чистила, так, вечерком, таясь, принесет картофельных очистков. Этими очистками и питались, жить то, как-то надо было. Немцы порядка требовали. Оргнунга своего. И чтобы - ни-ни. Но и среди них люди встречались. Когда сестричка Нина, родившаяся уже без отца, плакала от голода, один немец пистолет наставил, а другой, пожилой, взял за локоть приятеля и увел. А под Новый сорок третий год этот пожилой Вале елочку подарил (видно из посылки от родных получил), тоже настоящая была игрушка. Первыми в село пришли разведчики. А через два дня появились всадники со звездами на шапках.
Немцы, наполняя гомоном улицу, за несколько минут собрались и уехали.
Потом много еще было чего в Валиной жизни, но одно стержнем прошло через все ее существо, с раннего детства и на всю жизнь: стать учительницей. Это были особые люди на селе, всегда аккуратно, красиво одетые, грамотные.
Совсем девчонкой, прицепив на платье привезенные дядей из Германии ленты, привязывала веревочками к пяткам пустые катушки и цокала ими, как каблуками по специально для этого цоканья собранным со всей округи плоским камням. Подходила Валя к доске, (доской был гладкий глинистый берег арыка) и начинала рисовать мелом, пересказывать «ученикам» то, что Валя сама утром в школе слышала от учительницы.
Учениками были те же камешки, только большие, или сопливая команда дошколят, которые слушать долго не умели, но все же создавали «эффект присутствия».
- Вот и все мое детство, рассказала Валентина Николаевна. – А ты, вот что, ложись, а я поговорю с фельдшером и отвезем тебя в Ишим.
- Как ты сейчас?
- Плохо, трясет всего.
«Запомни, - Валентина Николаевна крепко сжала руки мужу,- запомни, пожалуйста, ты будешь, здоров и я буду с тобой всегда».
Следующим утром они уже были в Ишиме. Директор совхоза позвонил своему однополчанину, бывшему начальнику госпиталя, просил помочь молодому ветеринарному врачу. Начальник госпиталя выслушал рассказ молодого мужчины.
Сказал: «Есть такое, лечить будем лекарствами, отпустит». И, правда, отпустило. Но много лет, прежде чем выпить элениум и более сильное лекарство, Иван Николаевич пытался удержать болезнь «в руках», боролся со страхом по-своему. Как-то поздно вечером задержался на ферме, когда зашли незнакомые бритые парни с волчьим взглядом, окружили кольцом. Это потом в районной газете писали, что убежали уголовники. Их было трое. А он был абсолютно спокоен, даже, когда самый старший последний шаг к нему сделал и змеиным неуловимым движением финку выхватил. После вспоминал, удивлялся своему хладнокровию, ударом ноги финку выбил, рванул на себя, перебросил через плечо, вырвался из кольца, попутно сбив с ног второго. Оторвал доску от загородки. Они попятились. От абсолютного спокойствия и бесстрашия в его глазах. Это бесстрашие пробрало их до озноба. Он потом даже стремился к такому вот реальному страху, вернее ситуации, где должен быть реальный страх.
Когда Лена, после окончания школы, занималась в Кустанайском аэроклубе, Иван даже к ней на сборы приехал с необычной просьбой: позволить ему прыгнуть с парашютом. «Пап, да ты что, у Лены глаза расширились, ты же без элениума жить не можешь, еще получишь разрыв сердца?!» «Клин клином», - ответил он, сдвинув брови. «Хорош клин,- Лена озабоченно пожала плечами, - папка, тогда вслед за мной пойдешь, я рядом буду лететь, все же тебе не так страшно будет». Заревел мотор, закрутились винты, вот скоро и команда. Лена выглядела встревоженной. Шагнул почти сразу за ней. Знакомый ужас подкатил, когда под ногами опоры не почувствовал. Закрутило, замотало, а потом резкий рывок и купол раскрылся над головой. Казалось, поплыл к земле медленно-медленно. Разом потеплели захолодевшие, было, ноги, стало спокойно, тихо, красота земли особенно остро и пронзительно воспринималось отсюда – с небес. Помог, помог прыжок. Когда подступал приступ, он ложился, расслаблялся и представлял отчетливо купол и ощущение, что самое страшное – позади.
Лена
Вот тогда только он по-настоящему от страха вылечился. Бояться было нечего, потому что горе затопило жизнь.
Всю свою жизнь Лена шла к своей мечте. Прыжки с парашютом, работа на фабрике. Учеба в авиационном техникуме, снова аэроклуб, только уже летное отделение. Заметив ее педагогические способности, начальство оставило в том же аэроклубе инструктором. С Севером, Арктикой не получалось никак, не брали туда женщин и все. Кроме того, маловато было аэроклуба, надо было заканчивать училище летчиков гражданской авиации, но и туда женщин не брали.
Лена же не могла жить без того, чтобы не осваивать новое дело, учиться чему-то новому. И хотя жалко было расставаться с ребятами и девчонками, которые по пятам за ней ходили, уехала она в Москву. Писала оттуда часто, но письма были короткие и веселые. «Мамочка и папочка,- бежали написанные торопливым подчерком строки, у меня все нормально, пилотирую по всем правилам авиационной науки, к полетам готовлюсь тщательно, тренера слушаюсь, не беспокойтесь». «Папуля, от мамы пока секрет, но меня берут на сборы, буду запасной на чемпионате мира, папка – это так здорово!»
А потом в номер пансионата, где отдыхал Иван Николаевич, тихо, один, за другим входили парни и девушки. Он понял, он понял все сразу…По их очень серьезным лицам, потому, как много их вошло. Молча поставили на кровать Ленин чемодан, с которым она уезжала на сборы, отдали ему подшлемник и толстую исчерканную тетрадь. Его стало душить, как это много раз было во время приступов, но сейчас он не боялся, он хотел задохнуться, чтобы не жить. До него доходили, словно сквозь толщу воды, их голоса.
Лена не хотела подвести команду. Уже там, на чемпионате, она почувствовала, как «тянет» спина, как при неловком движении молниеносная боль сковывает ее. Комиссия вынесла заключение, что, скорее всего, летчица в самый последний момент, при выходе из пикирования, потеряла сознание от боли. Так это было или иначе уже никто не мог бы сказать. Просто Лены не было. Она была жива месяц назад, несколько дней назад. Вот в этих ребятах и девчонках навсегда остался жить ее голос, улыбка, шутки. У него бежали слезы по лицу. Он видел себя с маленькой девочкой на руках, в клетчатом пальтишке и плюшевом чепце, длинные пушистые ресницы и ясные-ясные голубые глаза, белесые бровки сдвинуты, шевелит пальчиками, считает, думает.
Как же он счастлив был тогда, одним этим счастлив, ощущая родное теплое крохотное тельце. Видел почти все время Лену маленькой. Зима, сорокоградусной мороз. Лена в тулупчике до пят, лицо все замотано пуховым платком, только один глаз смотрит, блестит. Доносится упорный голосок: «Папочка, ну а где же мороз? Покажи, покажи, где мороз». И такое жужжание до самого садика, пока он на нее не прикрикнет: «Да, замолчи же ты, опять горло простудим!» От этих картин он закрыл ладонями лицо и заплакал, трясясь плечами, всем телом. Больше у него никогда не было ни приступов ужаса, ни страха. Все он пережил. А жизнь не остановилась, годы летели, как месяцы.
Уже давно замужем Галя. Давно не работают ни он, ни Валентина Николаевна. Чуть только оттаивало сердце, когда приезжали дочь и внуки. А обычно, управившись по хозяйству, они шли к синей ограде деревенского кладбища. Приносили цветы садились на скамеечку, смотрели на спокойные, такие вдумчивые глаза старшей дочери. Сидели, разговаривали тихо между собой и с нею, рассказывали ей все новости. Садилось закатное солнце, золотило пирамидку со звездой и, делало золотыми их седые волосы. Щуря глаза, смотрели они на закат. «До свидания солнышко, -  говорила Валентина Николаевна, - скоро-скоро мы придем туда, к Тебе и к Леночке».